Глава 2

21 марта 2025, 22:22
      Лето 1924 года, Париж       В комнате было тихо, лишь мягкое шелестение ткани да редкие приглушённые шаги в соседней комнате. Нина стояла перед зеркалом в подвенечном платье, простом, скромном, с высоким воротничком и длинными узкими рукавами. Лёгкий атлас перламутрового оттенка чуть поблёскивал в утреннем свете, подол спадал мягкими складками, а тонкое кружево на манжетах выглядело совсем прозрачным. На голове — высокая причёска, собранная тугими завитками, а поверх неё — фата, лёгкая, как утренний туман. Искусственные цветы на ней — крошечные, белые, почти игрушечные, но уложены искусно, с какой-то забытой тщательностью, как делали раньше в Киеве, на выданных барышнях.       Нина смотрела в зеркало и с трудом сдерживала слёзы. Через час они с маменькой должны быть в Соборе Святого Александра Невского, где Нину обвенчают с Александром Белозёровым.       Прикрыла глаза. Год назад всё было иначе.       Год назад маменька не вставала с постели, тихо угасала, кашляла в ночи. И вдруг, как спасение, — знакомая русская эмигрантка, чьих детей Нина учила французскому.       — Вашей матушке нужен другой врач, — сказала тогда Ксения Сергеевна, старшая сестра Александра. — Мой брат разузнает. У него есть знакомые.       И вот, через две недели — новый доктор, холодные пальцы на запястье маменьки, новые лекарства, уверенные инструкции. И маменьке вскоре стало легче.       А Нина благодарила Александра, которому её представили в доме Ксении Сергеевны. Он оказался не таким уж и старым, да, с первыми складками у матовых тёмных глаз, с грубоватыми, но правильными чертами, чёрными, аккуратно уложенными волосами и такими же подстриженными усами, с усталым взглядом человека, видевшего войну.       Нет, он не был уродливым, даже, пожалуй, миловидным. Но…       — Нина! — позвала маменька.       Нина выпрямилась, провела ладонью по платью, поднесла пальцы к губам.       Княжна должна держать себя в руках. Она не заплачет, она выйдет за него замуж.       Нина помнила первые прогулки с Александром, робкие, выверенные. Поначалу — всегда днём, всегда в людных местах, по набережной Сены, по парку Монсури, среди опавших золотых листьев и рассеянных лучей заходящего солнца. Нина шла неторопливо, пряча ладони в муфте, и когда Александр пытался взять её за руку, ловко отворачивалась, будто не замечая.       Он дарил ей цветы, не роскошные букеты, не пышные розы — а скромные, какие-то почти домашние. Астры, ландыши, фиалки, перевязанные лентой.       — Это вам, княжна, — говорил он, слегка улыбаясь, а в голосе была странная, чуть сухая нежность.       Нина кивала, принимала, держала их в руках, но никогда не прижимала к губам.       Александр скупо рассказывал ей о своей жизни.       Про сожжённое имение под Вологдой.       — Совсем небольшое, — говорил он с лёгким смешком. — Дом с мезонином, яблоневый сад, борзые в конуре. Впрочем, собакам повезло больше, чем нам. Их хоть пристрелили быстро.       Про войну.       — Германская затянула меня в шестнадцатом. Награды были… Сейчас, конечно, ничего не осталось, один лишь орден Станислава спас… Гражданская смыла всё.       Про нищенство.       — В Константинополе все нищенствовали, княжна. Я играл в карты с турками, а когда не везло — разгружал в порту мешки с мукой.       Про сестру.       — Ксению отыскал здесь, в Париже, два года назад. Сейчас служу инженером при автомобильном заводе. Говорят, мол, автомобили — это будущее. А я, признаться, не слишком верю.       Нине было неловко. Она кивала, слушала, иногда вставляла что-то вежливое, но избегала смотреть в глаза, когда Александр говорил о прошлом. И называла его только Александром Сергеевичем.       Он же поправлял с невыразимой простотой:       — Александр.       Нина была благосклонна к нему, улыбалась, когда того требовали правила приличия, однако сердце её оставалось в стороне.       Только маменька светлела лицом, стоило Александру появиться на пороге их квартиры, глядела ему вслед, когда уходил, говорила:       — Чудесный человек, Нина. Чудесный.       И Нина кивала, зная, что маменька души не чаяла в их спасителе.       Александр пришёл просить её руки, когда был тёплый весенний вечер, долго не гасло солнце, в вазе на комоде стояли желтоватые нарциссы, чуть поникшие, с терпким запахом, напоминающим о прошлых вёснах. Александр предстал в своём лучшем твидовом костюме, начищенные до блеска ботинки поскрипывали, когда он, чуть смущённо, заходил в гостиную. Маменька встретила его спокойно, пригласила сесть, строго посмотрела поверх очков. Александр говорил сдержанно, без привычной лёгкой насмешки в голосе.       — Княгиня, позвольте просить руки вашей дочери.       Маменька молчала недолго, медленно поднялась, сняла со стены икону — ту самую, что спасли, увозя из Киева, что не отдали ни красным, ни французской таможне.       Нина поцеловала икону, затем Александр.       — Да хранит вас Бог, — сказала маменька, перекрестив их.       Александр склонил голову.       — Благодарю вас, княгиня.       Он ушёл, а в комнате шлейфом осталось лёгкое движение воздуха. Нина села у камина, опустив руки на колени. Маменька смотрела на неё долго, в тишине, потом спросила строго:       — Нина, что с тобой?       — Маменька… он очень мил. Но… мы совершенно разные люди. Я не смогу его полюбить.       Маменька сжала губы.       — Глупости, — сказала наконец. — В нас со Всеволодом Николаевичем тоже не сразу зажёгся огонь.       Нина вздрогнула.       — Но потом я его полюбила всем сердцем. Бог нам помог.       Нина молчала.       — Жена да убоится мужа своего, — строго продолжала маменька. — Так сказано в Писании.       Она наклонилась вперёд, взяла дочь за руку.       — Ты должна быть мудрой и принять это.       Глаза у маменьки были сухие, спокойные, твёрдые. Нина опустила голову. Она думала о том, что стоит сказать нет. Но что будет с маменькой, если она снова заболеет? Если снова будет лежать, слабая, без сил, если опять придут доктора, будут качать головами, будут говорить, что нервы, что печаль разъедает её изнутри, как медленный, неизлечимый недуг?       Нина сглотнула, сжала пальцы и прошептала:       — Да, маменька.

***

      В храме было прохладно и тихо. Свечи горели ровно, и высокие тени ложились на резные киоты, на иконы, в золоте которых едва мерцал свет. Нина стояла, сложив руки перед собой. Фата спадала тонкими складками, в волосах среди серебристых нитей искусственного жемчуга белели маленькие васильки.       Нина не тряслась, не колебалась. В глаза ей смотрела маменька, и взгляд этот — строгий, требовательный — сковывал сильнее, чем холод каменных стен. Когда Нина произносила клятву, голос её не дрогнул. Когда батюшка скрепил их союз, она склонила голову и с достоинством приняла благословение.       А потом был поцелуй, первый в её жизни. Александр приблизился, взял Нину за руку — твёрдо, но осторожно. Губы его коснулись её губ. Нина обмерла, сердце нежданно сжалось и ударило громче.       Когда они вышли из храма, солнце уже высоко стояло в бледно-голубом небе. Праздник провели на квартире Александра, где всё было куда обустроеннее, чем у Нины с маменькой: мягкие кресла, добротный персидский ковёр, старинный буфет, начищенный до блеска, фарфоровые статуэтки в виде робких пифий на полках. Стол ломился от угощений — к чаю подали корзиночки с заварным кремом, меренги, миндальное печенье. Александр сам достал из буфета очередную бутылку вина.       — Позвольте мне наполнить ваш бокал, Нина.       Она замотала головой.       — Нет, благодарю… Я не пью вина.       Александр улыбнулся.       — В такой день?       — В любой день, — ответила с крохотным вызовом и, чтобы смягчить отказ, добавила: — Мне… мне не нравится.       Александр кивнул, не настаивал.       Гости смеялись, Ксения Сергеевна что-то живо рассказывала, маменька сидела с прямой спиной, чуть улыбающаяся, чуть усталая.       Нина не слышала, о чём говорят. Она думала только об одном: что будет дальше, когда праздник закончится, гости разойдутся, и они останутся наедине. Нина крепко вцепилась пальцами в шёлковый край скатерти, стараясь скрыть дрожь.       В спальне было полутемно, лишь из-за приоткрытых дверей в гостиную падал тусклый свет настольной лампы. Комната была новая, чужая, пахла свежеструганным деревом шкафа и чуть уловимой горечью лаванды от белья. Полированное трюмо отражало расплывчатый силуэт: тонкую, закутанную в кремовую шаль фигуру с высоко заколотыми волосами. Нина сидела на краю кровати, сжимая руки на груди, сердце билось быстро, сжатой в комок синицей. Она знала, что так устроено, жена должна быть с мужем. Но стало дурно от одной этой мысли. Нина вспоминала, как маменька, аккуратно и плавно сгибая пальцы, благословляла её перед венчанием. Как говорила: «Будь покорна, дитя моё, и Бог не оставит тебя».       Сейчас же Бог молчал, а Нине казалось, что время сгустилось, затвердело, превратилось в стекло, за которым она сидит, затаив дыхание, прислушиваясь. Там, за дверью, ещё раздавались голоса — негромкие, размеренные, Александр прощался с последними гостями. А потом наступила тишина. Глухая, вязкая. Нина сжалась, стиснула ладони так, что ногти впились в кожу. Хотелось спрятаться, исчезнуть.       Но двери бесшумно скользнули в сторону. Александр вошёл.       — Чудесный был день, — он улыбнулся, прикрыв за собой дверь.       Нина подняла взгляд, заставила себя улыбнуться в ответ.       — О, да, бесспорно… Так приятно, что Ксения Сергеевна всё-таки выбралась, я очень её полюбила… И дети у них с Григорием Павловичем такие прелестные…       Она чувствовала, как натянута эта светская любезность, но иначе не могла. Александр кивнул, снимая пиджак, повесил его на спинку стула.       — Устала?       — Немножко… Совсем чуть-чуть…       Он шагнул ближе, ловко, небрежно расстёгивая верхние пуговицы рубашки. Нина сглотнула. На светлой коже живота извивался уродливый шрам — длинный, с грубым рубцом посредине, словно расколотый камень.       — Это в Семёновке, — негромко пояснил Александр, следя за её взглядом. — Сабля. Почти кишки выпустили.       Нина судорожно вдохнула, но он усмехнулся — будто речь шла о царапине от розового куста.       — Тебе страшно?       Нина покачала головой.       — Нет… Нет, просто…       Но не договорила потому как он наклонился, прижался губами к её шее — мягко, а властно. Нина вздрогнула. Александр скользнул руками по её плечам, начал расстёгивать крючки платья.       И тогда Нина зажмурилась. Тьма. Словно если она не видит, то и этого всего не существует. Но она чувствовала. Чувствовала его пальцы — уверенные, настойчивые, глядящие её по спине, тепло его дыхания, и как с каждым мгновением тонет в этом, проваливается, задыхается. И тогда, в отчаянии, подняла руку и уперлась ладонью ему в грудь.       — Саша…       Он остановился. Не видела его лица, но знала — нахмурился.       — Нина?       — Позвольте… позвольте мне три дня… Всего три дня…       Она улавливала нервной пульсацией в воздухе, как Александр замер, как долго молчал. Потом тяжело выдохнул.       — Хорошо.       Нина приоткрыла глаза. Александр отступил, застегнул рубашку.       — Спи, — сказал он. — Доброй ночи.       Вышел в гостиную, плотно прикрыв за собой дверь, и только тогда Нина, вся дрожа, позволила себе разжать пальцы, которые всё это время сжимали подол платья.

***

      — Les hirondelles volent dans le ciel d’été… — Нина выговаривала слова медленно, с лёгкой напевностью, как того требовал учительский долг.       Дети склонились над тетрадями, скрипели перьями, повторяя за ней:       — Ле зирондэль волет дан лё сьё дэте…       Они были милые, светлоглазые, в аккуратных костюмчиках и платьицах с кружевными воротничками. Дети русских эмигрантов, выброшенные вместе с родителями в чужой мир, однако ещё не успевшие осознать всей глубины этого изгнания.       Нина хотела быть с ними нежной, ласковой, как когда-то маменька с ней. Но дети замечали её печаль.       — Мадам Нина, а вам грустно? — внезапно спросила беленькая Таточка, взглянув на неё пытливо.       — Что вы, дитя моё, откуда такие глупости?       Голос её был мягче, чем следовало бы. Нина опустила взгляд, блеск обручального кольца слепил глаза.       Завтра третий день. Завтра он вновь войдёт в её спальню, и тогда всё решится.       — Продолжаем, дети, — сказала Нина, заставляя себя растянуть губы.       Но рука её дрожала, когда писала на доске новые слова.

***

      В столовой горели свечи в серебряных канделябрах. Их пламя чуть дрожало, отражаясь в зеркале серванта и тонком стекле бокалов. Горничная, проворная француженка в крахмальном переднике, вынесла блюдо с фрикасе из телятины, ловко поставила его перед Ниной, склонила голову и отошла.       Нина осторожно взяла вилку.       — Ты голодна, моя дорогая, — заметил Александр, разглядывая, как она откусывает кусочек нежного мяса. — Это хорошо. Женщина должна хорошо питаться, но теперь тебе не придётся нагружать свои прелестные пальчики.       Он чуть улыбнулся. Нина подняла на него взгляд.       — Вы полагаете, Александр Сергеевич, что труд, каким бы он ни был, не украшает женщину?       — Женщина — украшение дома, — коротко бросил он, потянувшись к газете, свернутой трубочкой у салатной вилки.       Нина знала: он таков. Упрям, не склонен к пустым разговорам.       — Как у вас дела на службе? — спросила она, чтобы поддержать светский тон.       Александр, не отрывая глаз от газеты, скупо ответил:       — Как всегда. Тебе многое в этом будет неинтересно.       Пламя свечей дрогнуло. Александр перевернул страницу, наткнулся на политическую колонку и фыркнул.       — Сталин. Читаешь и не веришь, что может быть хуже Ленина. А ведь может.       И добавил с тенью усмешки:       — Но политика — штука крайне запутанная и полная интриг, так что не буду утомлять тебя.       Нина молчала. Где-то за окном, в вечернем воздухе, пропел колёсами таксомотор. Она не знала, чего боится больше: этих разговоров или того, что будет позже.       После ужина Александр взял Нину за руку, пальцы были теплы, тяжеловаты, кожа немного шершавилась от мозолей.       — Ниночка, — сказал он негромко, но твёрдо. — Я мечтаю, чтобы эта спальня наконец стала нашей. Не хочу больше спать на диване, как в холостяцкие времена.       А у Нины сердце вновь бешенно заколотилось.       — Александр Сергеевич… — старалась говорить ровно, а голос предательски дрогнул. — Потушите свет…       Александр вдруг хмуро усмехнулся.       — В темноте нам будет трудно ориентироваться.       Нина вспыхнула, её ударило жаром. Тонкие пальцы сжались в кружеве рукавов. Александр шагнул ближе, притянул её, и Нину тронуло тепло его тела через ткань платья.       — Всё хорошо, Ниночка… — наклонился, поцеловал её в висок, затем ниже, в шею.       Нина не пошевелилась, только зажмурилась изо всех сил, стиснула зубы, ощущая, как он осторожно, но настойчиво касается её кожи, как пальцы его находят застёжки на спине.       Она не открывала глаз.       «Боже, очисти мя грешную… Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя… Господи, прости мя, не попусти, не попусти…»       Но шёпот её остался в мыслях, не стал звуком. Александр уверенно уложил Нину на покрывало, ткань с тихим шелестом скользила по её плечам. Ночной Париж дышал глухо, бесконечно далёко.       Нина ощутила, как тяжёлое, горячее тело наваливается на неё, как губы Александра жадно ищут её кожу, целуют в нагую грудь, как пальцы властно сжимают её запястья. Она не сопротивлялась. Уже поздно, слишком поздно.       Боль остро пронзила её, и Нина судорожно втянула воздух, но даже не вскрикнула, только сжала губы, вонзив ногти в покрывало.       «Мученики терпели. Их бросали львам, сжигали на кострах, разрывали на части… Они не плакали. Терпели ради Господа. Терплю и я».       Нина зажмурилась сильнее, думала о святых, об их страданиях, об их смирении. Тяжесть Александра душила её, время текло густо, липко, бесконечно. Лишь ночь за окном оставалась равнодушной, полной далёкого шума машин, глухого скрежета трамвайных вагонов на рельсах.       А потом всё закончилось. Александр откинулся на бок, шумно перевёл дух.       — Ну что, Ниночка… — протянул руку, нежно провёл пальцами по её спутанным волосам. — Может, хоть поцелуешь меня?       Нина открыла глаза. В полутьме спальни лицо Александра казалось незнакомым, чужим.       Она покорно поднялась на локте и чмокнула его в лоб, губами коснулась горячей, влажной кожи. Александр хмыкнул, стряхнул мешающую чёрную прядь.       — Для поцелуев в лоб я ещё не покойник, Ниночка.       Он усмехнулся, но голос его был сонным, усталым. Нина ничего не ответила. Она лежала, глядя в потолок, где дрожало бледное, неуютное отражение пламени свечи.

***

      Нина сидела на жёстком табурете в кабинете доктора, кутаясь в шаль, и смотрела в пол. Вокруг пахло лекарственными порошками и мазями, за окном лениво хлопали бельём на верёвках пёстрые француженки.       Доктор Жиро, тот самый, что спас маменьку, вымыл руки в эмалированном тазу, аккуратно вытер их белым полотенцем и с доброй улыбкой сказал:       — Увы, madame, вы не беременны.       Он глядел на неё с чистой любезностью, однако у Нины внутри всё сжалось. Она-то полагала, что после той первой ночи уже зачала. Должна была зачать. Так было бы правильно, так было бы легче.       Нина нервно облизала пересохшие губы.       — Однако… — доктор подался вперёд, заглядывая ей в лицо. — Это не страшно. Вам нужно… просто расслабляться, не бояться.       «Не бояться…»       Доктор что-то ещё говорил: про спокойствие, про здоровье, про женскую природу, даже советовал такое, от чего у Нины запылали уши. Она только кивала.       — Всё будет хорошо, madame, — обнадёжил он в конце и записал что-то в свою тетрадь.       Нина вышла из кабинета, едва касаясь пальцами стены. Снова терпеть. Казалось, что она обречена. Вспомнился тот разговор с маменькой накануне свадьбы.       — Ты уж не девочка, Нина. Двадцать два года… почти старая дева. Радуйся, что Господь послал тебе мужа.       Нина молчала, опустив глаза.       — Твой батюшка был мне чужим, когда нас обвенчали. А потом…       Господь помог…       Вечером Нина разглядывала своё лицо в зеркале. Кожа выглядела бледнее, чем прежде, в уголках губ обозначились тонкие морщинки. Она неумолимо стареет. Женщина должна рожать, должна исполнять супружеский долг. Нина сомкнула руки на груди, вспоминая слова доктора. Не бояться. Вот только от одной лишь мысли, что Александр вновь накроет её своим тяжёлым телом, поцелует, сорвёт с неё ночную сорочку — сердце билось так, что, чудилось, вот-вот разорвётся.

***

      Медленно тлел дождливый день. Лёгкая морось опадала на серые крыши, и ветер мягко теребил занавески в гостиной мадам Делакур.       — Je ne veux pas! — закричала Жанна, сжав маленькие кулачки. — Я не хочу играть!       Нина прикрыла глаза. Сколько можно? Она открыла было рот, но вовремя осеклась. Тихо сложила руки на коленях и, заглушая раздражение, ласково проговорила:       — Ma chère, вы ведь так любите музыку…       — Нет! — в глазах девочки блеснули слёзы. — Музыка — это скучно!       Нина опустила веки. Как же тяжело. Вдруг на ум пришли слова Александра.       «Жена должна украшать дом».       Наверное, он был прав, если бы она не тратила силы на чужого ребёнка, если бы не выслушивала эти истерики день за днём, она бы не чувствовала себя такой усталой, такой разбитой, такой… пустой.       Нина поднялась, собрала ноты и аккуратно выровняла их уголок по краю стола.       — Жанна, — мягко попросила она. — Будьте добры, позовите маменьку.       Девочка с вызовом дёрнула плечиком, но подчинилась. Через несколько минут в гостиную вошла мадам Делакур — высокая, стройная, с безупречно уложенными тёмными волосами и едва уловимым ароматом гвоздики.       — Madame… — потупилась Нина. — Простите меня, но я не смогу больше приходить к Жанне.       Мадам приподняла бровь, на лице мелькнула тень удивления.       — Я вышла замуж, — тихо добавила Нина.       По губам мадам скользнула полуулыбка.       — Ах, вот как. Ну что ж… тогда, конечно, уроки музыки становятся совершенно ненужными, не так ли?       У Нины запекло в груди, но лишь молча склонила голову. Мадам Делакур внимательно посмотрела на неё, потом небрежно протянула руку, взяла с камина золотой портсигар и, ловко щёлкнув крышкой, достала папиросу.       — Ну, что я могу сказать, ma chère… — чиркнула спичкой, поднесла огонёк к точёным губам. — Вам остаётся только пожелать удачи.       Она затянулась, выпустила струю дыма и усмехнулась.       — Вы же понимаете, что теперь уроки начнутся у вас самой?

***

      Нина лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, где от фонаря дрожали бледные отсветы. Александр дышал тяжело, переворачивался с боку на бок, потом повернулся к ней, обнял, провёл рукой по плечу.       — Ты такая холодная, — сказал он с небольшой досадой. — А я так устал сегодня.       Нина молчала. Её пальцы вжимались в тонкую ткань ночной сорочки.       — Чем я могу помочь вам, Саша? — наконец прошептала.       Он засмеялся, притянул её ближе.       — Неужели ты не понимаешь, моя милая дурочка? Опустись, прошу, на колени, как в молитве. Я буду тебя направлять.       Нина вздрогнула.       — Это грешно… — тихо сказала она, но Александр только усмехнулся, погладил её по щеке.       — Грехи — это для святых, — ответил скупо.       Нина чувствовала, как пересыхает в горле. Она зажмурилась, подавляя отвращение, и, подчинившись, сделала то, чего он ждал.       Её мутило, дыхание спёрло, липко, долго, гадко… Лишь одна мысль звучала глухо в голове: «Когда же это кончится?»       — Ниночка… — поджимая губы в истоме, Александр вытирал зардевшееся лицо Нины.       — Ниночка, Ниночка, — шептал он, разгорячённо наваливаясь на неё всем телом…

***

      Горничная Жюли постучала тихо, вполголоса спросила:       — Madame est prête?       Нина молча шагнула за дверь, мимо неё. Жюли с беспокойством посмотрела на хозяйку, но не посмела сказать ничего. Она уже наполнила ванну тёплой водой, от которой поднимался едва заметный пар.       Нина подошла, машинально поправила тонкий рукав сорочки.       — Merci, Жюли. Вы можете идти.       Горничная кивнула, поспешно вышла, тихо притворив за собой дверь.              Нина осталась одна. Склонившись над краем ванны, она опустила руку в воду, долго водила ладонью по глади, проверяя, выдержит ли её кожа этот жар.       Раздевшись, осторожно ступила в воду. Тело обожгло, но она не отстранилась. Опустилась по пояс, потом легла, задержала дыхание, чувствуя, как вода закрывает её целиком.       Если бы можно было раствориться здесь, в этом горячем пару, исчезнуть, как исчезают капли на запотевшем зеркале… Нина села, вцепилась пальцами в край ванны. На груди горели следы поцелуев Александра, на плечах — его грубые прикосновения. Нина тёрла себя губкой, затем рукой, царапая кожу ногтями, пытаясь стереть с себя нечто липкое, нечистое.       Первородный грех…       Маменька говорила: Женщина — сосуд греха.       Батюшка, что благословлял её перед венчанием, говорил: Жена должна повиноваться мужу.       Господь сказал: В муках родишь чадо.       Нина стиснула зубы, провела ладонями по лицу, желая стереть слёзы, но они всё равно текли, капали в воду, растворяясь, будто их и не было.

***

      Первым узнал доктор Жиро. Старый, добродушный, с седыми усами, он погладил Нину по запястью сухой рукой и сказал просто:       — Madame, поздравляю. Вы ждёте ребёнка.       Нина уставилась на него, словно не поняла слов. В животе, под тонкой кожей, пульсировало что-то тёплое, глухое, живое. Она прижала ладони к нему, и слёзы сами навернулись на глаза.       Маменька явилась на следующий день.       — Господи, какое счастье! — всплеснула руками, поцеловала Нину в лоб, а потом погладила по щеке, пристально вглядываясь. — Ты только не волнуйся. Береги себя, доченька. Теперь всё для ребёнка, всё для малыша…       Нина молчала, глотая слёзы.       Александр, узнав, расхохотался, подхватил её на руки, покружил в воздухе, а потом расцеловал.       — Вот, вот! — говорил он, сияя. — Теперь всё всерьёз. Теперь дом — настоящий, семья — настоящая! Теперь у меня будет сын!       Нина уткнулась ему в плечо, закрыла глаза.       Прошли недели. Нине часто бывало дурно, мутило по утрам, казалось, что она с каждым днём тяжелеет, дурнеет, распухает.       Но было одно утешение: Александр больше её не тронет. Заметила ведь, как он смотрел на неё — с гордостью, радостью и каким-то новым, неведомым ей чувством.       — Ну-ка, покажи! — поднимал уголки её пальто, разглядывал живот. — А? Уже видно?       И с улыбкой целовал в лоб. А Нина думала: пусть бы беременность длилась вечно.

***

      Осень догорала в садах. Листья, сухие и жёлтые, кружились в воздухе, опадали на мостовую, на каменные подоконники, на шляпки гуляющих дам. Нина сидела у окна, ловя в ладонь узкий солнечный луч. Любимое платье, сине-зелёное, с аккуратными пуговками, стало тесновато в талии, и она, сжав губы, решилась его распороть. Нина аккуратно выпарывала швы, перешивала, удлиняя пояс, когда в дверь вошёл Александр.       — Опять мучаешься? — недовольно заметил он, разглядывая нитки и иголку в её пальцах.       Нина, не поднимая глаз, ответила:       — Но Саша, я же не могу каждый месяц покупать новые наряды.       Александр хмыкнул:       — Можешь. И будешь.       Однако спорить не стал, лишь покачал головой и ушёл в свой кабинет.       Ученики, что приходили отныне к ней на дом, тоже заметили перемену.       — Madame, вы какая-то другая!       — Вы стали мягче!       — Вы даже голосом иначе говорите!       — Madame, вы не больны?       Нина, улыбаясь, подняла ладонь.       — Я не больна, милые мои. Я жду ребёнка.       Мальчик в круглых очках — сын бывшего полковника царской армии — мигом вскочил.       — Как в Евангелии?       Нина засмеялась:       — Нет, не совсем как в Евангелии, мой друг.       Но что-то в этой фразе всё же кольнуло её сердце. Дети переглянулись, зашептались.       Кто-то сказал:       — Значит, будет маленький князь или княжна…       А девочка с длинными косами, дочь русского аптекаря, спросила серьёзно:       — А можно будет взглянуть на него, когда родится?       Нина, смущённая, кивнула:       — Если Господь даст мне сил и здоровья, конечно, дети мои.       И тут же, сама себе удивляясь, почувствовала, как впервые за три месяца ей стало по-настоящему спокойно.

***

      Стены больничной палаты были блеклые, сероватые, как пергамент старых книг. Где-то за окнами журчал дождь. Нина лежала на белоснежной, натянутой барабаном простыне и пыталась думать о Чёрном море.       …Солнце ослепительно отражалось в воде. Маменька в светлой шляпке, папенька смеётся, поправляя крахмальный воротничок. Сама она босая, платье чуть запачкано песком. Брызги волн, горячий воздух, запах соли…       А потом всё исчезло, и снова эта серая палата, и голос — сухой, усталый:       — Madame, encore…       Нина застонала, вцепившись в железные прутья кровати. Боль будто рассекала её изнутри.       Крупная, плотная акушерка в крахмальном чепце опустилась перед ней на колени, строго посмотрела в лицо.       — Vous devez aider!       Нина в ужасе покачала головой.       — Я… я больше не могу…       — Надо!       Нина разжала губы.       — Святитель Николай, помоги…       Тени колыхнулись на стене. Где-то за перегородкой кричала другая роженица.       Бледный доктор проверил пульс Нины, обернулся к сестре:       — Si ça continue comme ça, il faut décider…       Но что решать? Нина уже и не слышала. Мир сжимался, исчезал, рассыпался в бесконечном ожидании боли. Всё тело разорвалось на части. Где-то далеко, в другом мире, сквозь шум крови в ушах, сквозь приказы акушерки и ровный голос врача, звучал голос милого Шурочки.       — Не плачьте, Ниночка… Всё образуется, вот увидите…       Шурочка, солнечный, в круглых очках и светлом пиджаке, прислонившийся к чугунной ограде. Его мягкий голос, запах лёгкого одеколона.       Киев.       Киевский снег в марте, мокрый, вязкий, под ногами слякоть. Фроловская улица, дом семейства Матешко, где она нашла приют, пока маменьку и папеньку держали арестованными.       — Господи…       Ганна Матвеевна, всегда скептичная, ворчала, качая головой. Юрий Игоревич, мягкий, добрый, гладил Нину по руке.       — Не переживайте, дитя, уладится…       А потом цветущие Липки, киевская весна, светло, сирень цветёт, в груди — странное, почти забытое. Шурочка, с пломбиром в вафельном стаканчике, тянет её за руку:       — Ну, хоть улыбнитесь… Ещё немного…

***

      — Ещё чуть-чуть…       Голос акушерки прорезал прошлое. Нина вздохнула, набрала воздуха в грудь. Рывок, пронзающая боль— и вдруг тишина.       Мгновение, будто весь мир замер. А потом — крик, тоненький, живой, детский. Крик её ребёнка. Нина открыла глаза: всё было смазанным — свет, люди, стены, но акушерка уже клала ей на грудь что-то крошечное, тёплое, тяжёлое.       — Félicitations, madame…       Нина дрожащими руками обняла свёрток. Ребёнок вертел головкой, смешно щурясь, ища тепло. Нина посмотрела на него и заплакала.

***

      Сын спал, прижавшись к её груди, а Нина смотрела в полумрак палаты, не видя ничего. Пахло влажными простынями, лекарствами и чем-то ещё — резким, железистым. Кто-то на соседней койке всхлипывал во сне. За дверью глухо разговаривали — по-французски, ровно, спокойно.       Нина закрыла глаза.       Тихий, затянутый дымкой день в Киеве. Они с маменькой и папенькой сидят за столом, чай остывает в фарфоровых чашках. Говорить не о чем. После ареста они будто стали другими — постаревшими, высохшими, сгорбленными. Папенька молчит, медленно крошит хлеб. Маменька долго держит ложечку в руке, потом кладёт на блюдце, не делая глотка. Нина смотрит на них и не узнаёт.       Когда немцы с гетманом освободили их, думала — всё, всё будет как прежде. Снова будут пить чай, папенька будет улыбаться в усы, а маменька сердиться на прачку. Снова станут её родителями, живыми, тёплыми, такими, как раньше. Но нет. Теперь они говорят глухо, редко и чаще молчат.       Папенька стал сутулиться, маменька пугается каждого стука. И чай кажется горьким.       А дальше — июль, дрожащие пальцы у маменьки, шёпот по городу.       «Нина, беда…»       Император расстрелян. С женою, с детьми.       «Дети, Нина… дети…»       Нина тогда ничего не ответила, только вышла на улицу и побрела, сама не зная куда. Липкая жара, Киев пыльный, опустевший, выцветшая фотография. Она долго шла, мимо лавок, булочных, мимо людей, которые, казалось, ничего не знают, не слышали, не понимают. И тут — газета у мальчишки, корявыми буквами заголовок.       «Расстрел Романовых».       Нина купила её, скомкала в руках. Села на скамью. И ничего, ничего, только пыль, солнце, шум улицы и пустота, холодная, чужая.       Прошло больше пяти лет, а пустота никуда не делась.       Нина открыла глаза. Ребёнок у груди дышал размеренно, тихонько причмокивал во сне. Нина погладила его по крошечной спинке.       — Малыш… — прошептала она.       Пустота ещё существовала, но теперь рядом с ней было и другое. Тёплое, живое. Сын у груди Нины вздохнул, пискнул, пошевелил крошечными пальчиками. Нина провела рукой по его мягкому затылку, но мыслями была далеко.       Декабрь, Киев, тёмное, ледяное раннее утро. Пет-лю-ра.       Нина бежала через лабиринт улиц, скользя по мостовой, срывая ногти о заиндевевшие перила. Стреляли где-то у Днепра, за взорванным Николаевским цепным мостом, а здесь, в старых переулках, зижделась немота и жёлтый свет редких керосинок за занавешенными окнами. На Фроловской пахло гарью.       Дверь скрипнула под рукой, в передней было темно, чуть тянуло холодом из-за того, что рама неплотно прикрыта. Взволнованный Шурочка растерянно пропустил перепуганную Нину.       В спаленке жил спёртый воздух, на постели, среди белого, зашевелились. Господин Байцер лежал мертвенно-бледный, с разболевшейся рукой и запёкшимся порезом на щеке. Он чуть приоткрыл веки, мутно посмотрел.       — Александр Николаевич, я пить вам принесу! — подскочила тогда Нина.       Выбежала, подхватила кувшин, торопливо налила в чашку. А господин Байцер заявил, что не примет заветную воду из рук Нины.       А когда умоляла господина Байцера оставить агонизирующий Киев, уговорить Петлюру отступить, в спальню ворвался папенька. Холодный, грозный, весь в снегу, глаза сверкнули, губы сжаты.       Нина не помнила, как дошли домой. Папенька, колыхнулось лишь в голове, говорил с ней в тот день строгим голосом. Не кричал — отчитывал тихо и страшно.       А через неделю его увели. Господин Байцер сдал папеньку петлюровцам.       Нина, едва узнав, побежала обратно, снова по лабиринту улиц, снова скользя по мостовой, но теперь без надежды. Двор, лестница, дверь, тяжёлое дыхание в груди. Она не стучалась — влетела.       Господин Байцер вышел к ней полуобнажённым и заспанным. Нина, не смутившись, заполошно дёрнула ленту в косе, и копна светлых волос рассыпалась по плечам.       — Возьмите меня, отпустите его, — молила.       Господин Байцер поднял глаза, лениво, равнодушно посмотрел. Нина дрожащими пальцами нащупала пуговки на вороте, принялась расстёгивать.       — Возьмите меня вместо него, — повторила.       Господин Байцер, нахмурившись, фыркнул.       — Пiшла геть! — бросил он.       Нина замерла.       — Геть, я сказав.       Тогда она развернулась и побежала. Бежала до самого Крещатика, бежала, пока не стало ясно: всё. Поздно.       Папеньку вскоре расстреляли. Ни гроба, ни места захоронения, ни записки. Тело, должно быть, сбросили в выгребную яму где-нибудь на Подоле, как столько же других, ненужных, ненавистных новой власти. Маменька молчала, Нина тоже. Всё уже было сказано в тот вечер, когда маменька вернулась после последней попытки разузнать хоть что-нибудь. Сняла перчатки, сложила их на столик у зеркала, осторожно села, расправив юбки, и посмотрела на дочь с выражением, которое не изменится потом ни за год, ни за пятилетие.       — Вот и всё, доченька.       Нина думала, что будет кричать, рыдать, рвать на себе волосы, но лишь кивнула, сцепив руки на коленях.       Потом она простила Шурочку. Где он теперь? Жив ли? Каким же стал после этих долгих, страшных лет? А Байцер? Нина думала, что ненавидит его, но теперь, лёжа под электрическим светом французского госпиталя, ощущая тяжесть новорождённого у груди, она поняла: нет. Не ненавидит. Просто знает, что он давно мёртв. Что Господь воздал ему по заслугам.       Нина глубоко вздохнула, закрыла глаза.       — Très courageuse, madame, — раздался над ней мягкий голос.       Нина с трудом распахнула веки. Француженка-акушерка улыбалась ей, поправляя сложенный вдвое белоснежный платок на груди.       — Vous avez été très brave.       Очень мужественная. Нина медленно кивнула, чувствуя, как горло сдавливает усталость.       — Вы очень добры, — прошептала она, не сразу вспомнив, как будет это по-французски.       Женщина улыбнулась шире, погладила её по руке.       — Il est beau, votre fils.       Ваш сын прекрасен. Сын.       Нина опустила взгляд, вглядываясь в маленькое личико, и вдруг сердце поднялось к горлу, подкатили слёзы, мягкие, горячие, живые.       — Малыш, — выдохнула она, и прозрачные капельки скатились по вискам.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!