Глава 4
27 июля 2025, 14:43Эли вцепляется в свои волосы, будто пытаясь вытряхнуть оттуда Ворона. Но не получается. Он уже слишком глубоко. Как бы она ни старалась отрицать — он засел в ней, как яд, просачивающийся в кровь.
Эли опускает руки, будто сдается. Делает глубокий вдох, словно пытаясь вытолкнуть его из себя этим воздухом. Взгляд падает на подол платья — слишком короткого, слишком уязвимого. Того самого, которое она не захотела надевать из-за своего бунта. Он даже не заметил. Или заметил — и молча насладился этим? Насладился ее маленьким поражением, тем, как она сдалась, даже не заметив.
— Чертов ублюдок, вылезай из моей головы! — шипит она в пустоту, будто он действительно стоит перед ней.
— Поздно, мышка. Он там уже устроился поудобнее, — звучит голос от двери. Никки.
Она опирается на косяк, будто наблюдала за Эли уже давно. В обычной одежде, сигарета в пальцах, подмышкой — бутылка виски. В ее взгляде — сочувствие, но не жалость. Скорее — знание.
— А ты не должна… работать? — медленно выдавливает Эли, когда узнает ее силуэт.
— Должна. Но вчера клиент попался… слишком амбициозный. Так что считай — заслуженный отпуск, — усмехается Никки и делает затяжку.
— У вас тут и отпуск есть? — Эли поднимает бровь, сама не веря, что пошутила.
— Конечно. Еще и больничный. Все по-честному. У нас почти профсоюз, — Никки хмыкает. — Пойдем, мышка. Выпьем. А то я скоро начну говорить сама с собой, как старая, одинокая алкоголичка.
Комната Эли. Виски плеснулось в стаканы. Никки плюхается на кровать, как будто она тут своя. Эли садится рядом, стакан в руке дрожит.
— С почином тебя, — говорит Никки, поднимая свой. — Теперь ты одна из нас.
Эли пьет. Обжигающе. Горло сжимается, в животе вспыхивает огонь. Она закуривает — предложенная сигарета словно обряд посвящения.
— Ты всегда была здесь? — спрашивает она после долгой паузы.
— Я? — Никки усмехается. — Мышка, пристегивайся. Сейчас будет экскурсия по моему личному аду. Жила-была я. Не богато, но и не дно. Просто… я всегда знала, что не буду «как все». С Вороном я с того момента, как он только открыл свой первый бордель. Шесть лет. Может семь. Тогда он еще сам двери открывал и сам же вышибал тех, кто не платил.
— А зачем ты пришла… ну… сюда? — Эли делает еще один глоток. Никки улыбается — без стыда, почти с вызовом.
— Потому что мне нравится трахаться. Особенно, когда за это платят хорошие деньги. Без слез, без жалоб, без драмы. Мне просто нравится.
Молчание. В воздухе повисла искренность, такая резкая, что Эли не знала, что ответить.
— Ты думала, все здесь такие потому что жизнь избила? — Никки стряхивает пепел. — Может, десять процентов — да. Остальные выбрали это. Осознанно. Потому что это тоже сила. Ты — на сцене. Они платят. Ты правишь балом. Просто у каждого свой способ выжить в этом мире.
Эли смотрит в бокал. Ее внутренний мир трещит. А Никки — просто смеется. Как будто правда не боль, а свобода. И, может быть, в этом что-то есть.
— А он… трахает девочек? — вдруг спрашивает Эли, не поднимая взгляда.
Никки прыскает со смеху, будто услышала старый анекдот:
— Ворон? Трахает девочек? Ох, мышка. Он не трахает свой товар. Никогда. Даже если девчонки на нем сидеть готовы, как на троне.
Она делает глоток, закатывая глаза:
— Я, кстати, когда-то пыталась. В самом начале. Думала, что если трахну босса — буду особенной. Он просто посмотрел на меня, как на дурочку, и сказал: "У меня нет привычки ебать то, что приносит мне деньги". Все. Конец романтики.
Никки фыркает:
— С тех пор я и не лезу. А вот Лора… — она многозначительно прищуривается. — Лора, похоже, до сих пор не может смириться, что он ее не выбрал.
Никки подается чуть вперед, будто собирается поведать тайну:
— Она же тоже когда-то была особенной. Типа как ты сейчас. Ворон сам выбрал ее, дал комнату рядом со своей, водил за собой, как ручную кошечку. А потом — наскучила. И все. Он даже не прогнал — просто перестал замечать. А она… с тех пор только и делает, что пытается вернуть то, чего больше нет.
Она глотает остатки виски и щелкает языком:
— И теперь, когда ты на ее месте — поверь, мышка, она мечтает вцепиться тебе в глотку. Потому что зависть — она всегда родом из любви. Особенно из той, что не пережила равнодушие.
Эли невольно сжимает стакан в руках. По спине ползет холодок. Как будто в комнате внезапно стало темнее. Мысль о Лоре — выброшенной, забытой, перечеркнутой — проникает в кости, оставляя неприятный осадок. Она чувствует, как внутри все замирает: предчувствие, что эта история еще не закончена. Что Лора не отпустит. Что дом этот дышит не только похотью — но и завистью, и болью. И что она — теперь в эпицентре.
Райдер вернулся в кабинет.
Тишина — вязкая, затянутая, как дым после выстрела. Скрип кожи под его пальцами, когда он опускается в кресло, звучит громче мыслей. Он не просто сел — он вгрызся в пространство, как зверь, вернувшийся в логово. Напряжение — как паутина из жил, натянутая между потолком и полом, между ним и миром.
Щелчок пульта. Монитор вспыхивает, как око, подглядывающее за жизнью без него.
Комната. Камера выхватывает кадр, как затвор: тусклый свет лампы рассыпается по стенам, будто раскаянье. На кровати — две фигуры. Никки. И Эли. Та, что стала его наваждением. Его трещиной в разуме. Его проклятием, что пахнет кожей и страхом. Та, что еще недавно срывала голос под его телом, а теперь болтает, пьет, смеется. Как будто он — сон, который больше не жжет. Как будто его пальцы не оставляли синяков. Как будто она вырвалась. От него. Из него.
Он хочет отвернуться — но не может. Потому что в этот миг — Эли смеется. И это не просто смех. Это освобождение. Тот, который не просит разрешения. Не дергается под его взглядом. Не нуждается в нем. Улыбка — настоящая, как рассвет после долгой темноты. Светлая. Живая. Без него.
Как плевок. Как вызов. Как нож — в то место, где у него должно быть сердце.
Щелчок в голове. Не просто раздражение — психическая вспышка, как если бы в висках развернули кнут из лезвий. Как будто кто-то раскаленным ножом разрезал внутренности на полосы — по одной, медленно, с наслаждением. Грудная клетка сжалась, словно сердце попыталось вырваться наружу, выжечь из нее этот смех. Этот звук, который не ему принадлежал.
— Ты смеешься, как будто все в порядке. Как будто я не трогаю твою реальность своими руками. Как будто мои пальцы не оставили следов. Как будто мое имя не выцарапано на твоих стонах.
Он подается вперед, как будто хочет прошептать в сам экран:
— Ты забыла, как дрожала подо мной? Как изгибалась, как звала — даже если язык не слушался? Уже ищешь, кто тебя спасет? Кто скроет от меня твое дыхание?
Он сжимает кулак, и суставы трещат:
— Тогда я напомню. Медленно. До дрожи. До стона. До крика.
Он не может терпеть это. Это — как кислород в легких чужака. Как музыка, которую он не писал. Как свет, который не он включил.
Она дышит. Свободно. Без него. Как будто его не было в ней, под ней, внутри нее. Как будто ее стоны не были его победой.
Это не просто ревность. Это — ярость бога, которого забыли. Он должен быть ее кислородом. Ее дрожью. Ее рвущимся на крик именем во тьме.
Если она улыбается — значит, он потерял хватку. Если она смеется — значит, его тьма уже не греет.
И это — невыносимо.
Контроль. Возбуждение. Власть. Все сливается в одно жгучее, липкое, животное желание. Он чувствует, как в венах закипает не кровь — ртуть. Горячая, ядовитая, смертельно точная.
— Я заставлю тебя помнить, кто ты в этом доме, — его голос — почти шепот, почти крик. Как удар плетью в тишине. — Не девочка с бокалом. Не та, кто смеется. А та, кто стонет подо мной. Кто трясется от одного моего взгляда. Моя. До костей. До зрачков. До боли.
Он встает. Медленно. С хищной грацией, как тигр, почувствовавший запах крови. Рука не просто поправляет ворот рубашки — она подчеркивает власть, собирает ярость в кулак, как будто весь мир сейчас сосредоточен в этом движении. Холод в глазах испаряется, сменяясь жаром, который не греет — жжет. Жжет изнутри, выжигая остатки сдержанности.
Подходит к двери. Кажется, даже воздух замирает, будто сам дом чует приближение бури. Он не стучит — зачем? У монстров не бывает манер.
Он просто открывает.
Медленно. С нарастающим наслаждением, как будто каждое движение — это разрыв между мирами. Между властью и свободой. Между тем, кто контролирует, и той, кто пытается забыть.
Эли вздрагивает, будто ток прошелся по позвоночнику. Плечи подскакивают вверх, как у зверька, загнанного в угол. Она отскакивает с кровати, будто та стала горячей. Волосы растрепаны, дыхание сбито, в руках — пустой бокал, дрожащий в пальцах. Паника в глазах — не вспышка, а целое буреобразное море. Но она тянет на себя маску — упрямую, колючую. Как будто верит, что сможет ей прикрыть страх.
Никки резко встает, как будто в комнате щелкнул предохранитель. Ее движения — резкие, выверенные, но внутри — та же дрожь, что и в стенах. Напряжение — не просто струна, а металлический трос, натянутый до предела, готовый в любой момент сорваться и прорезать воздух криком.
Райдер кидает на нее взгляд — и этого хватает.
— Ну, я пойду… вдруг кому-то надо остаться наедине со своими демонами, — говорит Никки и исчезает, закрывая за собой дверь. Легко. Как будто все так и было задумано.
Он остается с Эли.
Молчит. Но молчание это — не пустота. Это выстрел без звука, это давление, от которого лопаются вены под кожей. Его взгляд — не взгляд, а удар. Хищный, прожигающий, тяжелый, как кованая цепь, брошенная ей на грудь.
Смотрит. Так, будто читает ее насквозь. Как палач, знающий: приговор уже вынесен, и все, что осталось — насладиться тем, как жертва медленно осознает неизбежное.
Подходит ближе. Медленно. Плотно. Как ночь, что нависает над городом перед бурей. Как хищник, что не спешит — потому что знает: добыча не уйдет. Его шаги — не звук, а давление. С каждым приближением — как будто стены сужаются, воздух густеет, а ее дыхание дробится на осколки. Он приближается, как тень, но не отбрасывает холод — он несет жар. Опасный, разъедающий, сладкий.
— Боишься?
Эли напрягается, но не отступает.
— Нет.
— Врешь, — его голос обволакивает, как дым. — Тело дрожит, как у той, кто уже знает, как я ломаю.
Пальцы скользят к ее талии. Он тянет ткань с особым наслаждением, как будто сдирает не платье — а защиту, иллюзию, ложь. Платье — трещит под рукой, как хрупкая граница. Один рывок — и ткань разлетается. Лифчик — сдвинут, открывая кожу, которую он помнит до миллиметра.
— Ты так стонала подо мной, — шепчет он, прижимаясь к уху. — Помнишь, малышка? Как выгибалась, как задыхалась, когда я вошел? Как кончила, вцепившись в подоконник, потому что я был сзади. Потому что ты не могла больше терпеть. Потому что дрожала, пока я держал тебя за талию, пока ты умирала и рождалась заново подо мной.
Он облизывает губы, будто вспоминая вкус:
— А потом… как же ты плакала. Божественно. Прекрасно. Как будто я оторвал от тебя все живое — и ты впервые почувствовала себя настоящей. Слезы текли по твоим щекам, как будто ты молилась. А я слушал — и думал: вот она. Моя маленькая трагедия. Моя девочка-ошибка. Мой личный хаос. Такой сломанной ты была совершенной. Знаешь, зайка... в этот момент ты мне напомнила: даже богам нужна драма.
Она делает шаг назад, дрожит, но не молчит.
Фраза сорвалась с ее губ — хлесткая, как пощечина. Язвительная. В ней — вызов, отчаяние, злость, приправленные дрожью.
— Да пошел ты, Ворон, — бросает она, а в зеленых глазах — вспышка, способная вспороть тьму. — Думаешь, я снова разложусь под тобой, как девочка в сказке? Сначала сломаешь, потом спасешь? Да пошел ты. Дважды.
Он не ответил сразу. Только склонил голову, будто изучая хрупкую грань между безумием и возбуждением. И когда усмехнулся — это была не улыбка. Это был взлом. Хищный, психованный, как у монстра, которому дали повод сорваться с цепи.
Она не знала, что ее слова стали ключом. Она не осознала, но только что распахнула клетку — и впустила внутрь себя безумие.
Он усмехается. Медленно, опасно. Губы растягиваются в той самой улыбке, что видят только перед катастрофой.
— О, малышка... ты только что сделала все хуже.
Он хватает ее за запястье — резко, жестко, как будто ломает не только движение, но и волю. Рывком притягивает к себе, впечатывая ее тело в свое — грудь к груди, дыхание к дыханию. Его пальцы впиваются в кожу, как клеймо.
— Думаешь, можешь бросаться словами, не расплачиваясь за них? — шепчет он сквозь зубы.
Он не раздевает — он вскрывает. Как хирург. Как бог. Как палач, любующийся тем, что принадлежит ему. Ее кожа — его. И она это знает.
Губы впиваются в шею — жадно, жестко, как будто он хотел бы оставить не просто след, а выжечь на коже свое имя. Хриплый вдох срывается у нее над ухом. Засос — не про страсть, про клеймо. Укус — до боли, до мурашек. Метка — не прихоть. Принадлежность.
Он прижимает ее к стене — резко, с хрустом в воздухе, будто сам бетон поддался его ярости. Одна рука — жестко удерживает запястья над ее головой, вторая — скользит вниз, под трусики, но не нежно, а властно. Его касание — не исследует, а проверяет границы. Терпения. Подчинения.
Эли дергается, как пойманная искра, сдерживает стон, но он чувствует, как под пальцами пульсирует жар. Как будто в ней под кожей разгорается пожар, который она не в силах остановить.
Он чувствует: она горит. Вся. Как факел, который он сам поджег. Под пальцами — пульс жара, липкий, живой. Она пытается сдержаться, но все внутри уже плавится. Мышцы дрожат, бедра предательски подаются вперед, будто тело само признает: оно принадлежит ему. Она горит — от ярости, от стыда, от желания, которое не может контролировать.
— Опять? — шепчет он в ухо. — Опять ты стонешь, зная, что это неправильно?
Он трет ее клитор кончиками пальцев — кругами, сдавленно, точно. Медленно наращивая темп, он чувствует, как она вздрагивает. Знает, как ее сломать. Где дрожит. Где пульсирует. Где сгорает.
А потом — один палец скользит внутрь. Неторопливо. С натиском, будто проверяя, как глубоко его имя записано в ее теле. Второй — почти сразу за ним. Она задыхается, но он не дает ей пространства. Движения четкие, размеренные. Он трахает ее пальцами так, будто пишет на ее стенках свое послание.
И только потом, когда ее дыхание уже срывается, он вынимает палец. Медленно. Засовывает его в рот. Засасывает, глядя прямо в глаза.
— Вкусно, — говорит с хриплым удовлетворением. — Моя.
Он прижимается к ней всем телом. Не просто касается — давит, впечатывает, впаивает себя в нее. Она ощущает — его член встал. Твердый. Готовый. Он пульсирует, прижимаясь к ее животу, как обещание, как угроза, как наказание, которого она ждет и боится.
Но он не входит.
Он играет. Как садист, как бог, как демон, что дает вкусить рай — и отбирает его на грани крика.
— Хочешь? — шепчет. — Скажи это. Скажи: пожалуйста, Ворон.
Она молчит. Зубы сжаты так сильно, будто пытается удержать крик внутри. Зрачки — огромные, как бездна, сердце колотится не в груди — в горле, как загнанный звереныш, не знающий, куда бежать. Глаза полны ужаса и желания одновременно, и она ненавидит себя за это. Но не двигается. Не просит. Не отступает. Только дрожит — как пламя свечи на сквозняке перед тем, как погаснуть.
Он срывает с нее трусики — резко, с надрывом, как будто рвет с нее не ткань, а последние остатки ее сопротивления. Пальцы скользят по бедру, оставляя царапину — неслучайную, как клеймо. Она вздрагивает, но не от боли, а от того, что внутри что-то срывается, уходит в штопор.
Он наклоняется, и его губы впиваются в грудь — не ласково, а жадно, сдержанно, как будто держит себя на грани. Засос — темный, болезненный. Знак. Поцелуй на животе — влажный, почти нарочно унизительный, ниже пупка, в то место, где начинается дрожь. Сильная хватка за волосы — и рывок головы вверх. Как будто он хотел увидеть ее лицо. Или напомнить, что даже в этом положении она должна смотреть на него.
Он разводит ее бедра — резко, уверенно, как будто раздвигает створки алтаря, к которому у него единственного есть ключ. Она упирается спиной в стену, ноги непроизвольно разъезжаются — он сам задает ритм и границы. Дыхание Эли срывается, в глазах — ужас и трепет, но тело подчиняется, будто предано заранее.
Он расстегивает ширинку — нарочно медленно, будто мучает не только ее, но и себя, смакуя момент. Достает член — горячий, напряженный, готовый. Подводит к ее входу, прижимается — и трется. Не входит. Просто давит. Сильнее. Снова отступает. Снова — толчок, едва не проникая. Снова — пустота.
Она почти вскрикивает от этого садизма. А он только улыбается. Как зверь, который любит смотреть, как жертва теряет рассудок от предвкушения.
Трется. Дразнит. Толчок — почти настоящий, но снова — отступает. Снова прижимается. И снова — ничего. Взорванная на грани, Эли выгибается, и именно в этот момент он — отстраняется.
Ни слова. Ни взгляда. Только звук застегивающейся молнии, хруст ткани и тишина.
Он уходит.
Просто. Словно ничего не случилось.
Поворачивается. Застегивает рубашку, как будто не только тело, но и ее эмоции можно спрятать под ткань. Движения размеренные, почти грациозные — как у человека, не способного на жестокость. Как у хищника, только что напившегося крови.
Выходит. Не оборачиваясь. Не бросая взгляд. Не оставляя ни слова, ни прощания, ни объяснения.
Закрывает дверь — тихо. Почти ласково. Как будто не разрушил. Как будто не вторгся. Как будто был всего лишь ветром — случайным, холодным, прошедшим сквозь нее и исчезнувшим.
Эли остается.
С разорванным платьем. С кожей между ног — влажной, горячей, предательски пульсирующей. С телом, которое кричит, дрожит, мечется, не в силах остыть.
С ненавистью. К себе. К нему. К миру, в котором она позволила себе чувствовать это.
Она опускается на пол, как будто ноги отказались держать вес позора. Пальцы впиваются в бедра, ногти оставляют следы. Хочется вырвать из себя эту слабость. Это желание. Этот пульс между ног, напоминающий: ты хотела. Ты молчала. Ты дрожала.
И хуже всего — ей снова понравилось.
Слишком сильно. До боли. До стыда. До той тошноты, которую не смыть ни одним душем.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!