Глава 10
6 августа 2025, 04:56В кабинете пахло гарью, пеплом и чем-то еще — как будто воздух сам обжегся об чужие слова. Сигарета догорала в пепельнице, вытянув за собой тонкий, как жилка, хвост серого пепла. Он дрожал от сквозняка, как нерв, обнаженный и злой, как будто сама тишина вот-вот взорвется.
Райдер сидел в полумраке, как тень, вырезанная из боли. Одна рука безвольно свисала с подлокотника, другая — сжала висок так, будто пыталась удержать рой ос, гудящих в черепе. Пальцы дрожали — не от страха, а от ярости, которую он держал в себе, как заряд перед взрывом. Взгляд был пустым, но за этой пустотой кипело что-то дикое, готовое сорваться с цепи.
В дверь постучали, будто неуверенно — один раз. Второй. Звук был глухим, как предчувствие. Потом она распахнулась сама, и в проеме появился Джей — без стука, без паузы, как это бывает, когда несешь не просто плохие новости, а те, что оставляют след. Лицо его было каменным, но глаза — резали, как лезвие. Он не смотрел в глаза. А это всегда означало: беда пришла всерьез.
— Прости, шеф, — голос у него был с хрипотцой. — Сорвали встречу. Те, с кем должны были прийти из Восточного… не появились. Нашли двоих. В багажнике. Сигнал от них пришел с пересеченной территории…
Райдер не двинулся. Лишь угол губ дернулся, как будто его зацепила невидимая нить — не усмешка, а предвкушение боли. Или ее признание. В этом едва заметном движении было больше ярости, чем в крике. Больше решения, чем в приказе. Он уже знал, что сделает. Остальное — просто оформление.
— Конрад? — коротко.
— Скорее всего. Там уже темно, охрана усилилась, но наши видели «рыжего». Того самого. Его шавка крутился возле склада.
Тишина повисла, как петля на шее, затянутая до хруста. Ворон выдохнул через нос — резко, как будто пытался вытолкнуть из себя злость вместе с воздухом. Тот резал горло, был вязким, как ядовитый дым, от которого не закашляешься — только сгоришь изнутри.
Он встал. Медленно, как вулкан перед извержением. В каждом сантиметре этого движения было сдержанное насилие — тяжелое, выверенное, как шаг палача. Воздух в кабинете будто сжался, стены дрогнули, лампа качнулась, а пепел в пепельнице рассыпался, словно от страха. Даже тени попятились.
— Где машина?
— Готова.
Райдер накинул кожаную куртку, движение было резким, почти нервным. Он бросил взгляд на закрытую дверь — ту самую, за которой она, возможно, спала, а может, просто лежала, как и он, с открытыми глазами, наполненными тишиной. Ее присутствие било током, жгло под кожей, будто имя, которое боишься произнести вслух. Он не пошел прощаться. Не сказал ни слова. Не позволил себе. Просто растворился в коридоре — быстро, беззвучно, будто выстрел, в котором глушитель не смог заглушить боль.
Когда дверь хлопнула, Эли вздрогнула всем телом — будто ударили не по дереву, а по нервам. Она лежала на кровати, глаза впились в потолок, как в небо, которого не достать. В нем не было ответов — только трещины. Шаги стихли, но эхо осталось внутри нее, как отголосок чьего-то ухода. И пустота после — живая, скрежещущая, как крик, который не дали выкрикнуть. Она заполняла грудную клетку липким холодом, как будто что-то важное только что ушло. Без слов. Без взгляда. Слишком привычно больно.
Музыка в особняке сегодня звучала тише обычного, но в этом было что-то особенно тревожное — как будто само здание затаило дыхание. Девочки смеялись, щебетали, кто-то уже крутился возле клиентов, но в воздухе висело напряжение — липкое, как жар после грозы.
Эли больше не могла вынести этой тишины и собственных мыслей. Ее вообще не должно волновать, почему Ворон вновь сорвался и уехал куда-то. Наоборот, в такие моменты она должна была бы дышать полной грудью — будто с шеи убрали цепкую хватку. Но почему-то не могла. И это бесило. Бесило, что тот, кого она должна ненавидеть, занимал все ее мысли. А каждое воспоминание о нем отражалось жаром на коже.
Эли спустилась вниз, вышла через черный вход на улицу — туда, где никогда не бывает клиентов, в надежде, что хоть ночная прохлада сможет утихомирить ее мысли. Дрожащими руками прикурила, взгляд зеленых глаз поднялся к небу.
Николь появилась, как грех на утренней службе — резко, внезапно, будто портал в дурдом открылся сам собой. На ней — леопардовая шуба, под которой черный лиф, на губах — бордовая помада, в глазах — ад с блестками. А рядом — козел. Да, тот самый. Борис. Он жевал чей-то галстук. Да, она обещала Райдеру, что Борис будет покорно сидеть в комнате, чтобы не смущать клиентов. Но пошел нахуй, Блейк.
— Ты чего тут сидишь, ангел апокалипсиса? — Николь уселась рядом, запахла шубой и закурила, не спрашивая.
Эли метнула взгляд — острый, как лезвие. В глазах блеснуло что-то ядовитое, почти опасное, но сдержанное. Она не собиралась уступать — ни взгляда, ни слова.
— А ты чего снова как анархия с привкусом веселья?
— Потому что я — праздник без повода, детка, — Николь щелкнула зажигалкой. — А ты... ты ревнуешь.
Эли резко отвела взгляд, будто ее поймали на чем-то слишком личном. Как она могла так легко быть прочитанной этой женщиной? Как будто Николь заглянула ей под кожу, между ребер, туда, где пряталась правда — сырая, голая, слишком уязвимая. Сердце колотилось от злости, но больше — от страха. Страха, что она правда ревнует. Что ей не все равно.
— С чего ты взяла?
— Пресвятые угодники, — Николь выдохнула струйку дыма. — Да от тебя ревностью за километр несет. Еще с того момента, как я только вошла. Вон даже Бориса тошнит.
— Ты говорила с ним так, будто имеешь на это право. Кто ты вообще такая, чтобы называть его по имени, будто он твой?!
Пауза. Николь смотрит на нее пристально, с легкой усмешкой — будто видит не просто девушку, а рентгеновским взглядом читает ее трещины. Как будто слышит, как внутри у Эли стучит сердце, и знает — это не просто злость. Это признание, которое та боится озвучить. В ее взгляде нет вражды — только тот самый чертов опыт, когда ты слишком многое уже пережила, чтобы удивляться чужой боли.
— Нихуя себе, у тебя и коготки есть. Не то что у той, что была до тебя, — смеется хрипло. — А вообще, ты в курсе, что подслушивать — это грешно, куколка?
Она медленно закидывает руку на плечо Эли — не по-дружески, а будто метит территорию. Как будто говорит миру: «эта девочка теперь под моим крылом, нравится ей это или нет». В этом движении было что-то почти материнское и одновременно хищное, как у уличной кошки, приютившей слабого, но царапающегося котенка.
— Все, куколка. Теперь ты моя подружаня.
Эли тут же скидывает руку, будто обожглась. В этом движении — резкость, защита, испуг, который она пыталась спрятать за холодным равнодушием. Ее плечи напряглись, как струна, а взгляд метнулся в сторону, лишь бы не встретиться с глазами Николь. Слишком близко. Слишком точно. Слишком рано.
— Я не ищу подруг.
— Да не ссы ты. Я не трахаюсь с Вороном. Я цельная и без хуя рядом, — Николь улыбается, и в этой улыбке нет ни грамма угрозы. Только хаос и принятие.
Плечи Эли внезапно расслабляются, словно после долгой обороны она впервые позволила себе выдохнуть. Смех вырывается неожиданно — не громкий, но теплый, почти беззащитный. В нем — облегчение, растерянность, злость на саму себя и странная благодарность этой сумасшедшей женщине рядом. Как будто Николь силой вырвала из нее тьму и вставила вместо нее глоток воздуха.
— Я так понимаю, ты как его бойцовская собака?
— Ну нет же! — Николь наигранно обижается. — Я его персональная торпеда в кружевных труселях.
Борис внезапно начинает тереться о ноги Эли, будто пытается стереть с нее остатки напряжения. Его шерсть теплая, живая, и в этом жесте — какая-то животная, почти трогательная забота. Эли смеется — неожиданно звонко, искренне, как будто кто-то открыл в груди окно и впустил туда немного света. Смех прорывается сквозь остатки страха, будто говорит: "Я еще жива."
— Борис, дамский ты угодник! — фыркает Николь, а потом, глядя на Эли, щурится, будто что-то вычисляет. — А знаешь, почему он к тебе ластится? Потому что ты не дохлая внутри, как многие здесь. Ты из тех, кто обгорел, но не развалился. Из тех, кто, блять, ползет с вырванными ногтями, но улыбается в лицо шторму.
Она затягивается, выдыхает в небо.
— Борис таких чует. Он у нас как спецназовский нюхач по выжившим. Если он тебя признал — значит, не зря ты тут. Значит, ты из наших, как бы ты там ни пыталась притворяться скалящейся мышью с броней на плечах.
Между ними повисает пауза — не неловкая, а почти священная. Как будто две ведьмы после обряда, каждая со своими шрамами. Обе курят, дым стелется между ними, как мост. Взгляд Эли скользит за забор — туда, где ночь обнимает улицу, как старая подруга. А Борис рядом жует траву, будто участвует в их молчаливом ритуале, в котором не нужны слова. Только понимание и немного света в разбитых душах.
— Ты знаешь, куда он уехал? — Эли нарушает тишину, будто бросает камень в слишком гладкую воду. Голос ее звучит тише обычного, но в нем — тревога, как дрожь на стекле. Словно сама не ожидала, что спросит. Словно слова сорвались раньше, чем успела их удержать. Потому что молчание о нем — это хуже, чем правда.
Николь выкидывает окурок с такой злостью, будто это не бычок, а чей-то череп. Пальцы дрожат, но она ловко прикуривает следующую сигарету, делая затяжку, как будто втягивает в себя весь этот гребаный мир, чтобы потом выплюнуть дым ему в лицо. В глазах на секунду вспыхивает что-то темное, слишком личное — как будто сама мысль, куда он уехал, задевает в ней старую мину. Что-то под кожей дернулось, как шрам, по которому прошлись ножом. Она даже не моргнула — но дым изо рта стал гуще, и в нем пряталось больше, чем хотелось бы показать.
— Не знаю. Он не сказал. Но подозреваю, что Менсон опять какую-то хуйню выкинул.
— Менсон? — Эли переспрашивает, и брови чуть приподнимаются. В голове будто вспыхивает слабая искра — неуловимое чувство, как будто это имя однажды уже касалось ее кожи, царапнуло, но не оставило шрама. Что-то в этом звуке тревожно звенит внутри, как затертая пластинка на повторе, которую не можешь вспомнить, но чувствуешь кожей.
— Не забивай свою красивую головку, куколка. Есть вещи, куда тебе не стоит влезать.
— А тебе, значит, можно?
— О, дорогуша, я уже по уши в этом дерьме.
Она делает последнюю затяжку и вдруг резко поворачивает голову к Эли:
— Эй, а если мы подожжем клиенту яйца, то это будет вишня на коктейле или новое меню? — говорит с абсолютно серьезным видом, будто это философский вопрос.
Эли зависает на секунду, а потом прыскает со смеху, чуть не подавившись дымом. Эта дикая реплика сбивает напряжение, как пощечина по страхам, и в ее хаосе — странное, но настоящее облегчение.
***
Под утро в доме повисла не просто тишина — а звенящая, натянутая, как струна на грани срыва. Музыка давно стихла, девочки разбрелись по комнатам, даже Борис где-то притаился, словно почувствовал: грядет что-то, от чего лучше не дышать. Воздух был тяжелый, с примесью железа и гари, будто сама ночь знала — кто вернется и в каком состоянии. Это была не тишина. Это было предчувствие. И буря не заставила себя ждать. Дверь особняка распахнулась с таким грохотом, будто не открылась — а взорвалась. Ворон влетел, как ураган из крови и гнева. Весь заляпанный, мокрый от чужой боли. Неясно, чья это кровь — его или тех, кто не успел добежать. Грудь вздымалась резко, будто каждый вдох давался ценой. На лице — свежие порезы, одна бровь рассечена, от уголка губы тянется струйка, смешанная с потом. Руки — в ссадинах, костяшки — ободраны до мяса. От него несло гарью, потом, сигаретами, металлом и чем-то еще — едким, чужим, смертельным. Глаза... Глаза были сталью, в которой плясали молнии. Серые, как свинец перед бурей. Ярость в них не пылала — она кипела. Бездна, в которую можно упасть и не вынырнуть. Он был похож на человека лишь формой. Но в этот момент он был зверем. Примитивным, древним, древнее самого страха. В коридоре было пусто — девочки давно разошлись по комнатам, забившись по углам, как кошки перед землетрясением. Он прошел, как тень, как запах пороха после выстрела. Только Николь — сидевшая в темноте у окна с сигаретой — не шелохнулась. Не подняла взгляда, лишь прошептала: — Ну здравствуй, мрак. Он не ответил. Спустился вниз, туда, где в особняке царила другая тишина — густая, личная, неприкасаемая. Крыло «не для всех», где жила она, было темным и тихим, как подземелье. Он остановился перед ее дверью. Плечи ходили ходуном, кулаки сжимались и разжимались. Несколько секунд — и он просто стоял, будто сдерживал не ярость, а саму суть, кипящую внутри. А потом, с резким хрустом в запястье, распахнул дверь, как ударом. Эли сидела на краю кровати, будто часовой на границе между собой и безумием. Она не спала. Даже не пыталась. В глазах не просто ночь — в них метались тени, как у зверя в клетке. Волосы спутаны, кожа бледна, ногти вонзились в скомканную простыню, как в якорь. Она смотрела на него прямо — с вызовом, с ожиданием, с чем-то, что было слишком похоже на ненависть и слишком родственно боли. Ни испуга. Ни растерянности. Только та самая тишина перед выстрелом. — Если опять пришел рычать в тишину — дверь вон там, — выдохнула она, не отводя взгляда. В Вороне что-то хрустнуло — не кость, а терпение. Лицо дернулось, будто его ударили изнутри. Он шагнул в комнату, словно охотник, медленно, но с хищной уверенностью, как пантера перед броском. Захлопнул дверь за собой так, что стекло в раме дрогнуло. Мир сузился до них двоих. До напряжения, натянутого как артерия перед вскрытием. — Что, снова утопил кого-то в собственной ярости? — бросила Эли, сжав кулаки на коленях. Он не ответил. Только шагнул ближе — медленно, выверено, будто смаковал этот момент, как предвкушение пытки. В его молчании не было пустоты — оно било током, как натянутый провод, готовый взорваться искрой. Улыбка, растянувшаяся в пол-лица, была слишком спокойной, чтобы не быть пугающей. Он усмехнулся — криво, с перекосом, как будто его душа на секунду вылезла наружу и решила посмеяться над этим цирком. Губы дрогнули, но в глазах — ни капли смеха. Только хищное удовольствие от того, как близко все горит. — А ты все дерзишь. Знаешь, мне это даже начинает нравиться. Его голос — низкий, сиплый, словно битое стекло по горлу. В каждом слове — отголоски смеха, который пугает больше, чем крик. Он подошел почти вплотную, и воздух вокруг него стал вязким, как масло на огне. От него пахло кровью и смертью — этот запах был густым, металлическим, въедливым. Эли почувствовала, как жар от его тела ударяет в лицо — тяжелый, как пульс ярости, и острый, как предчувствие беды. — Думаешь, я пришел молчать? Нет, куколка. Я пришел посмотреть, насколько ты близка к краю. Она не дрогнула. Не качнулась. Не отвела взгляда. Напротив — подалась чуть вперед, словно сама рвалась в эту бездну, которую он принес с собой. В ее зеленых глазах пульсировало не только безумие — вызов, жажда, голод по разрушению. Она не боялась. Она узнавала себя в нем. — А ты, похоже, давно с него слетел. Он рассмеялся — тихо, хрипло, так, как смеются психи в тишине палаты. Будто внутри него лопнула не просто струна, а целая система тормозов. Смех — не веселый, не истеричный, а рваный, жгучий, как крик, которому не дали выйти наружу. Глаза горели. Он наслаждался этим треском внутри себя. — Так и есть. Но знаешь, что самое интересное? На дне оказалось... весело. Он щелкнул пальцами у ее щеки — резким, хищным жестом, как будто запускал невидимый таймер. В тишине этот щелчок прозвучал как выстрел. Эли вздрогнула, и в его зрачках метнулась искра — яркая, грязная. Он словно питался ее реакцией, как бензином. И это его завело. — Сладкая, — выдохнул он, — ты даже не представляешь, сколько всего можно сломать, не касаясь кожи. — Ты жалок. Ты не бог. Ты просто сломанный мальчик, который думает, что если будет рычать, никто не увидит, как он дрожит. И он засмеялся. Не от радости — от трещины, что разошлась в груди. Смех сорвался с него, как последний болт из скелета здравомыслия. А потом — все. Ворон сорвался. Он сжал ее горло. Не рукой — инстинктом. Резко. Как вспышка ярости, вырвавшаяся наружу. Без предупреждения. Без раздумий. Он вдавил ее в стену с такой силой, что посыпалась пыль. Воздух вылетел из легких Эли с глухим всхлипом, но она не задыхалась — она смотрела. В его глазах было не просто безумие — там горела ярость, слепая, животная, из той самой глубины, где кончается человек. Он дрожал от напряжения, сжимая ее шею, как будто хотел стереть сам факт ее дерзости. Еще секунда — и хрустнуло бы. Но она не отвела взгляда. Не умоляла. В зеленых глазах — не только вызов, но и то же самое безумие, отраженное, словно в кривом зеркале. Она стала его отражением. Когда, черт возьми, она успела стать такой? — Делай, — прошептала она. — Или снова спрячься за яростью, как трус. Ее слова хлестнули его сильнее, чем любая пуля. Прямо в нутро. В самую незащищенную часть — туда, где он был мальчиком, не богом. Он не закричал. Не проревел. Просто качнулся вперед и всадил кулак в стену рядом с ее головой, с такой яростью, что штукатурка посыпалась, словно кости. Он не хотел ударить ее. Он хотел заставить тишину замолчать. Эли вздрогнула, но не отступила. И это добивало его больше, чем все остальное. — Ты пытаешься сломать меня, — сказала она тихо, — а ломаешься сам. Молчание. Но не спокойное — натянутое, пульсирующее, будто сама комната стала клеткой, в которой два зверя. Его дыхание — резкое, хриплое, как у раненого хищника. Он дрожал. Не от страха — от переполненности. От того, что держал внутри. И вдруг — все оборвалось. Как будто что-то оборвалось внутри него. Последняя грань. Последний тормоз. Ворон впился в ее губы. Не поцелуем — ударом. Властно. Грубо. Жадно. Как будто хотел не целовать, а сжечь, стереть, переписать. Он целовал ее, будто мстил — за каждую эмоцию, что она вырвала из него. За страх быть увиденным. За правду, которую она выкрикнула ему в лицо. За то, что она стала ему зеркалом. Зубы впились в ее губу — с остервенением, до крови, до стона. Она не отстранилась — застонала от боли, от ярости, от желания. Руки соскользнули с ее горла на талию, сжались жадно, как будто он боялся, что она исчезнет. Она царапала его плечи, кусала в ответ, не уступая. Их первый поцелуй был катарсисом. Ломкой. Узнаванием. Проклятием. И обещанием войны. Ворон отстранился резко, будто вырвался из собственной ярости, захлебнувшись не страстью, а тем, что она с ним сделала. Его взгляд был лезвием — не горячим, а ледяным, режущим. Он смотрел на нее, как на ошибку, которую допустил сам, но винит за это объект. Как на трещину в броне, в которую кто-то заглянул слишком глубоко. — Вот почему ты опасна, — усмехнулся он, — ты лезешь под кожу, как яд, и делаешь вид, что это случайно. Ты не лечишь — ты воспаление. И, черт возьми, я даже не уверен, хочу ли вытравить тебя… или дать себе сдохнуть от тебя. Эли стояла, покачнувшись, словно после удара. Губы покусаны, дыхание — рваное, как у той, кто только что вынырнула из огня. В ней все кипело — и боль, и ярость, и что-то опасно живое. Она не отвела взгляда. Не дала трещины. В зеленых глазах полыхнуло острое, как лезвие бритвы: вызов, от которого не отмахнуться. — Ненавижу тебя. Он усмехнулся. Медленно, криво, как будто вкусил собственную ядовитую реплику и остался доволен. В этом звуке не было ни тепла, ни света — только цинизм, маска и зверь, отступающий на шаг, чтобы вернуться позже. — Хорошо. Так, пожалуй, даже безопаснее. И, не оборачиваясь, он вышел, притворив за собой дверь. Уже из коридора донеслось: — Приятных снов, куколка.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!