Глава 11
7 августа 2025, 07:37Эли так и не смогла уснуть после того, как за ним закрылась дверь и в комнате остался только привкус его поцелуя — соленый, обжигающий, невозможный.
Сначала она просто лежала, глядя в потолок, считая трещины в штукатурке, будто в них могла найти ответы. Потом переворачивалась на бок, на спину, на живот — тело искало удобство, но внутри не утихало. Мысли скакали, как пульс после удара током. Кожа все еще хранила тепло его губ, и от этого было невыносимо. Никакой логики. Только жар и тишина, в которой эхо поцелуя продолжало звучать, как шепот сквозняка по стеклу.
Солнце уже стояло высоко, обжигая подоконник. Комната казалась оторванной от реальности, как будто время здесь двигалось медленнее. Или вообще остановилось.
Эли села. Медленно, будто в теле не было сил. Одежда валялась где-то рядом — простая футболка, шорты. Она натянула их на себя машинально. Без макияжа, без причесок, без масок. Хотелось быть невидимой. Или хотя бы неузнаваемой для самой себя.
Она вышла из комнаты. Коридор встретил ее скрипом старого пола и легким запахом кофе, сигарет и ванили. Шум доносился с кухни — жизнь кипела, как будто ночь ничего не значила.
Эли направилась туда, где был шум, свет и люди. Хоть кто-то, кто не напоминал ей о нем.
И все равно каждый шаг — будто по раскаленному полу. Потому что даже в обычном утре теперь жило что-то другое. Что-то, что нельзя было развидеть.
Кухня кипела с самого дня. Кто-то резал овощи, кто-то красился прямо у раковины, кто-то ссорился с тостером. Пахло поджаренным хлебом, кофейной гущей и духами с запахом карамели вперемешку с нотками никотина и лака для ногтей.
Никки стояла у окна, курила, прищурившись на свет. Борис с важным видом жевал овсянку прямо из кастрюли, не обращая внимания на вопли, доносившиеся из-за стола.
А Николь — как королева хаоса, вышедшая из пепла рейв-вечеринки и психушки одновременно — сидела на столе, покачивая обутой в сетчатый чулок ногой и лениво раздавала девочкам словесные пощечины, будто бросала в них колючки, завернутые в блестки:
— Кто так тушь наносит, будто глаз мстит тебе за прошлую жизнь? Это платье… Милая, оно выглядит как несчастный случай на секонд-хенде. И если ты еще раз произнесешь слово "вибрации" в этом доме — я натравлю на тебя Бориса. Он, конечно, пацифист, но у него зубы, как у адвоката в разводе. И настроение подходящее.
Каждая реплика — как заточка, вымоченная в яде, но с фирменной улыбкой Николь: уставшей от мира, но не от битвы; дикой, как сигарета в бензобаке; и такой чертовски уверенной, будто весь этот бардак — ее личный театр абсурда.
Девочки ерзали, кто-то шипел в ответ, кто-то прятался за чашкой. Но никто не спорил долго: Николь знали. Боялись. И все равно тянулись, как к огню — потому что рядом с ней даже кофе казался крепче.
Эли вошла почти бесшумно, будто боялась потревожить воздух. Тень на лице, сон в глазах, поцелуй — не на губах, а глубже, где-то под ребрами. Она подошла к столу, налила себе кофе, держа чашку обеими руками, словно это не напиток, а единственное, за что она еще может держаться в этом доме, полном шума, запахов и чужих голосов.
И тут — голос Лоры, хлесткий, как удар по щеке, с тем ядовитым хладнокровием, каким говорят только те, кто чувствует себя в безопасности среди чужих спин:
— Ты все еще тут, новенькая? Видимо, у тебя язык не только за зубами умеет прятаться…
Эли вздрогнула, но не отвела взгляда. Напротив — вскинула подбородок и метнула в Лору прямой, ледяной взгляд своих зеленых глаз, такой пронзительный, что воздух будто дрогнул. В этом взгляде не было страха — только сталь и вызов. А затем, не теряя достоинства, перевела его на Никки, как будто подтверждала: Ты видела?
Никки не подвела — медленно стряхнула пепел, выпустила в сторону Лоры облачко дыма и, не оборачиваясь, как бы мимоходом бросила:
— Может, тебе уже на йогу записаться, Лора? Учиться дышать глубже, чем думаешь.
Уголки губ Лоры приподнялись — как у кошки, которая нашла мышку с подбитой лапкой:
— А хозяйская шлюха говорить не умеет? Или все время за твоей спиной прячется?
Николь медленно соскользнула со стола, как кошка, уставшая от чужого нытья, подошла ближе — каблуки цокали по плитке, как отсчет перед казнью — и протянула руку к Борису, не отрывая от Лоры ледяного взгляда, в котором плясали искры веселья и угрозы:
— Повтори. Только медленно. Если поймет Борис — он тебя укусит. А у него на тупых сучек аллергия. И зубы.
Борис блеет — глухо, зловеще, как будто предупреждает. Медленно встает, встряхивает головой, и делает шаг в сторону Лоры, будто оценивая ее как возможную жертву. Его глаза сверкают умом и странным интересом, а в движении появляется нечто первобытное, словно в нем вдруг проснулся дух козла-мстителя.
Лора морщится, отступает, задевая бедром край стола, но все равно старается держать спину ровно. Смотрит с такой ненавистью, будто пообещала себе выцарапать всем глаза в другой жизни. Молчит. Только каблуки стучат по полу — как угроза. Уходит с видом «еще вернусь — и будет весело».
Воздух на кухне сгущается, но потом кто-то включает музыку, кто-то смеется — и все снова начинает дышать.
***
Солнце лениво стекало по кирпичной стене. На заднем дворе было тихо, как будто весь дом выдохнул. Николь, Никки и Эли сидели на шезлонгах у уличного столика из кованого железа, под легким навесом, каждая в своем углу реальности, но в каком-то странном согласии. Борис щипал траву в мексиканском сомбреро. Он носил его с гордостью, будто был не козлом, а местным наркобароном — уставшим от жизни, но все еще опасным. Сомбреро слегка сбилось набок, отчего Борис выглядел как персонаж из криминальной комедии, переживший два переворота и одно воскрешение. Николь потянулась, вытянув ноги вперед: — Украла это у мексиканца в баре. Он сначала хотел меня, а потом уже — сомбреро, — пауза. Усмешка. — Ну, не скажу, что остался недоволен. Хотя в какой-то момент он начал плакать. Никки, с сигаретой в зубах и выражением на лице, будто она видела Лору без макияжа: — У Лоры внутри драма с претензией на искусство, но снятая на тапок и без звука. Николь фыркнула, как будто даже воздух от Лоры у нее вызывал аллергию: — Да если бы Лора была блюдом — она была бы переваренной лапшой. Без соли. Без вкуса. И, сука, подгоревшая. Причем подана на пластиковой тарелке с трещиной и под фон шуршащего телевизора в мотеле без окон. Эли не удержалась. Сначала губы дрогнули, потом вырвался тихий смешок — неуверенный, как шаг в темноте. А затем, будто прорвало, раздался звонкий, живой смех. Он прозвучал непривычно, почти чужеродно — как будто голос ее внутреннего ребенка впервые прорвался сквозь взрослую оболочку. Но было в этом что-то теплое. Настоящее. В этот момент что-то внутри нее щелкнуло — не больно, не громко, но будто дверь, которая до этого скрипела и не открывалась, вдруг поддалась. Мягко. Почти с доверием. Это не была семья — слишком много боли за спинами, слишком мало прошлого на троих. Но это была стая: странная, колючая, шумная. Та, в которой тебя не гладят по голове — но если кто-то тронет, вгрызаются в глотку.***
Кабинет Ворона утопал в полумраке. Пахло табаком, кожей и чем-то тлеющим. Густой воздух застыл, как до грозы. Тишину нарушал только глухой щелчок зажигалки и вкрадчивый скрип кожаного кресла. За массивным столом сидел он — хищный, собранный, слегка наклонившись вперед, скользил взглядом по бумаге, как палач по лезвию — точно, решительно, без тени сомнений. Джей стоял напротив, молча. В черной рубашке, с выправкой морпеха и лицом, в котором не отражалось ничего — ни эмоций, ни света. Он был как статуя, вырезанная из тени, будто встроенный в комнату охранный механизм: молчит — значит, все спокойно. — Нужно передать посылку на юг, — голос Ворона был низкий, глухой, как грохот раскатов под землей. — Только передай. Без вопросов. Он поймет. — Это тот, кто в Пальметто? — коротко спросил Джей. — Да, — Ворон щелкнул пальцами по столу. — Скажи, что это от «мрака». Ответа не последовало — Джей едва кивнул, так, что это движение мог бы заметить только тот, кто знал, как он дышит. Его молчание было как присяга: без слов, без лишнего жеста — только холодная решимость в каждом изгибе тела. И вдруг — хлопок двери. Николь ворвалась, как буря на стероидах, не постучав — ветер, голос, угроза и стиль в одном флаконе. На ней была леопардовая шуба, как вызов всей системе, и сигарета, сжимаемая зубами, будто тлеющий намек на то, что она в любой момент может вспыхнуть. В ее прищуре было что-то хищное, почти веселое — как у кошки, которая уже решила, кого съест первой. — Скучно вам, мальчики, — пропела она, делая шаг внутрь. — Беру с собой губную помаду, бинт и Бориса. Поехали. Ворон не шелохнулся. Только пальцы сжались на ручке кресла, будто сдерживая бурю. Он не поднял глаз — не потому что не хотел, а потому что знал: если посмотрит, она все равно сделает по-своему. — Нет. — Почему? — в голосе Николь звенела издевка. — Я умею передавать. Особенно приветы. Особенно кровавые. — Не сегодня. Она закатила глаза так, будто этим взглядом могла выцарапать имя из чьей-то души, затем резко развернулась — плечи высоко, шаг хищный, как у кошки, которой надоело играть с дохлой мышью: — Ладно. Сегодня Борис остается дома. Но если я умру — это на твоей совести, Райдер. Она вышла, оставив за собой запах табака, дерзкого парфюма с перечной нотой и чего-то острого, как нож в спине — или воспоминание, которое лучше было бы забыть. В воздухе будто повисло эхо каблуков и насмешки. Ворон усмехнулся в пространство, медленно проводя пальцами по щетине на подбородке: — Не угомонится никогда. И слава богу.***
Дверь приоткрылась, и в комнату Эли вплыла Николь, держа в руках поводок. За ней важно шествовал Борис — гордо, вальяжно, с видом, будто собирался контролировать каждый сантиметр пространства. Сомбреро на его голове сидело чуть набекрень, придавая образ криминального авторитета на пенсии. Николь подвела его к середине комнаты и отпустила поводок. — Присмотри за ним, — бросила она, отряхивая ладони. — Он может жрать книги, но людей пока не трогает. Если кто сунется — ори. А лучше свистни. Он на свист летит, как на запах крови. Эли стояла у окна, вцепившись в край рубашки так, будто та могла удержать ее в этой реальности. Плечи поникли, как у куклы, которую забыли в углу. Взгляд застыл где-то между улицей и прошедшей ночью — в том самом месте, где все еще пульсировал вкус его поцелуя. Николь прищурилась, как будто пыталась рентгеном просветить душу Эли — ее взгляд был острым, с приправой из ехидства и уличной мудрости: — Эй, куколка, че за траур на лице? У тебя что, месячные или мозги в отпуск ушли? Эли не рассмеялась. Только выдохнула — сухо, будто этим звуком пыталась вытолкнуть все, что скреблось внутри. Медленно подняла взгляд. В ее глазах плескалась тревога, неуверенность, боль, а еще что-то почти детское — тот самый страх, с которым смотрят на что-то, что может сломать. Или спасти. — Он... поцеловал меня, — выдохнула она, будто вырвала эти слова из себя пинцетом. Тихо, но так, будто призналась в преступлении, за которое уже несет приговор. Голос дрогнул, словно ткань, натянутая до предела. В воздухе повисло напряжение — густое, как сигаретный дым в закрытом баре. Николь медленно приподняла бровь, будто этим движением метила начало катастрофы. Глаза сверкнули — не удивлением, а азартом, как у охотника, который вдруг увидел, как дичь сама вышла на линию огня. — Ну нихуя себе, — пробормотала она, словно переваривая услышанное. — Только не вздумай вешаться, как предыдущая. Эли нахмурилась, будто ударила лбом о невидимую стену. Взгляд стал острым, но внутри — каша из недоверия, злости и паники: — Лора же жива… Николь фыркнула так, будто ей в рот запихнули тухлый язык обиженного нарцисса, облитый духами Лоры и приправленный мятой репутацией: — Пусть Лора отсосет у Бориса. Хотя нет, вдруг заразная. Он, конечно, пережил наш бэд-трип в Амстердаме, но рот Лоры — это жестче. Она развернулась на каблуках, как будто вот-вот хлопнет дверью, но замерла у выхода. Плечи по-прежнему высоко, спина прямая. Воздух будто сжался — тяжелый, липкий, пропитанный недосказанностью. Тишина рухнула резко, как занавес, за которым актер забыл поклониться. — Была до нее одна,— голос Николь стал ровным, почти неживым. — Эва. Он хотел ее сломать. Сделать своей. Как игрушку, как пса, как часть себя. Только не понял, что в ней не было ничего, что можно было бы подчинить. Только хрупкость. Только молчание. Он поцеловал ее. Один раз. А на следующий день она повесилась в ванной. Эли не знала, что сказать. Слова застряли где-то между горлом и прошлым. В груди стало тесно, будто воздух сдавили руками. Что-то стучало внутри — навязчиво, гулко, без ритма. Может, это было ее сердце. А может, не ее. Может, это эхо чужой боли, которая нашла в ней дом. Николь кивнула Борису, будто передавала командование гарнизоном, вверяя ему самое ценное: — Если что, не вздумай сожрать подушку. Она ей еще пригодится. И вышла, оставив после себя пустоту. И козла, который мирно устроился у кровати и, кажется, чихнул. Эли медленно опустилась на край кровати. Колени подогнулись, как у марионетки с перерезанными нитями. В висках гудело — низко, навязчиво, будто чертов метроном отсчитывал секунды до беды. Имя — Эва — било по сознанию, как гвоздь по стеклу: звонко, остро, с хрустом под кожей. Один поцелуй. Один выбор. Один день — и смерть. Казалось, в этих словах была не чужая судьба, а предсказание. Проклятие, обернутое в губы. А что, если все это — не совпадения, а закономерность? Если он — не человек, а воронка, затягивающая все живое? Может, он не просто разрушает. Может, он создает из обломков, но сначала должен разбить. И все же... почему этот поцелуй не пугал? Почему в нем было больше света, чем в целых жизнях? Почему боль казалась мягче, чем одиночество? Почему она вдруг захотела снова быть сломанной — но им? Она посмотрела на Бориса. Тот лежал, вытянув копыта, и лениво жевал край ковра, как будто в этом ковре была зашита истина бытия. Его взгляд был совершенно пуст — без осуждения, без сочувствия. Как у тех, кто все давно понял, но молчит, потому что знает: никому это не нужно. — Надеюсь, ты, блять, понимаешь, во что я вляпалась, — шепнула она. Козел чихнул снова.***
Машина рвет ночь, как когти — плоть. Фары выхватывают из темноты лужи, старые вывески, обшарпанные стены — будто весь город превратился в кладбище забытых грехов. В салоне пахнет табаком, кожей и оружейным маслом. Щелкает поворотник, но Джей не включает его — едет молча, прямо, словно на заклание. Руки на руле — стальные, напряженные. Взгляд — куда-то вглубь, туда, где, возможно, уже ничего не осталось. Николь сидит рядом, в своей вечной леопардовой шубе, нога на ногу, в одной руке сигарета, в другой — фляжка. Она щурится в окно, будто ищет смысл в этой серой каше улиц. — Хули ты такой хмурый, как будто тебе член в очко вставили, да еще без смазки? — произносит она лениво, почти зевая. — Хотя... зная тебя, может, тебе так и нравится. Джей не отвечает. Даже не дернулся. Только челюсть сжалась чуть сильнее, и костяшки пальцев на руле побелели. Николь усмехается. — Я знала одного такого. Тоже все молчал, как гроб на колесах. Потом выяснилось — пишет стихи о трупах и кормит голубей кишками. Хотя... забота о животных — это мило. Пауза. Шум дождя по лобовому стеклу. Дворники скребут, как когти по стеклу. — Заткнись, — выдыхает Джей, не поворачивая головы. — Ммм... Все-таки говоришь. Начинаю думать, что ты не робот, а просто интроверт с диагнозом. Какой у тебя там? Посттравматический аутизм? Или депрессия с привкусом психоза? Он резко поворачивает руль, вписываясь в узкий поворот, будто хочет сбросить с хвоста несуществующую слежку. В его молчании — усталость, гнев, но и уважение. Он не перебивает. Не спорит. И не выгоняет ее из машины. А Николь продолжает: — Хотя, может, ты просто боишься, что если откроешь рот, я увижу, что ты не такой уж и страшный? Что под всей этой маской молчаливого гробовщика — просто парень с голосом диснеевской принцессы? Тишина. Джей медленно выдыхает, как будто считает до десяти, чтобы не свернуть ей шею. — Ты ебанутая, — бросает он, коротко, как приговор. Николь довольно улыбается, закидывая руку за голову и развалившись в кресле, как королева абсурда. — Ну вот, как в старые добрые. Приятно, сука, напомнить, кто тут за главную в этом цирке. Снова тишина. Но теперь в ней — искра. Как будто два лезвия скользнули друг по другу. Не чтобы порезать — чтобы узнать, насколько остры. За окном — ночь, как арена до боя. Внутри — два зверя, дикие, по-своему сломанные, но с острыми клыками. Один молчит — как буря перед разрядом. Вторая — смеется, как будто у нее в венах бензин. И все это несется сквозь город, как предчувствие беды. Выполнять приказ Ворона. Или творить его по-своему. Ведь там, где начинается хаос, должны быть те, кто умеет плясать в огне. Сквозь грохот мотора и шорох дождя — будто удар молнии: резкий выстрел. Пуля пробивает стекло со стороны пассажира, с визгом разрывает воздух и врезается в стойку — в каких-то сантиметрах от головы Николь. Стекло трещит, словно кричит, и мир в один миг взрывается хаосом. — Вот сука! — рычит Николь, когда осколки влетают ей в висок. Кровь моментально заливает глаз, тонкой струйкой стекает по щеке. Она даже не вскрикивает — только моргает, отфыркиваясь, как раненая кошка, и… улыбается. Ее леопардовая шуба уже в крови, но она будто оживает от этого. Машина резко врезается в бетонный блок — с хрустом, скрежетом и глухим ревом металла. Джей мгновенно реагирует — глушит двигатель, одной рукой отталкивает Николь вниз, другой — хватает пистолет. Двери распахиваются одновременно, как в дурной пьесе. Из темноты — трое. Балаклавы, автоматы. Двигаются быстро, как шакалы, слаженно. Один бежит к водительской двери, второй — к боку, третий — оттягивается, прикрывая. И в этот момент — пауза. Время будто оступается. Капли дождя повисают в воздухе, как ноты в затянувшейся тишине. Пространство сгущается, сердце дергается, как струна на грани разрыва. Воздух становится вязким, как перед грозой. Все замирает на долю секунды — слишком долгую, слишком тихую. Как перед разломом. Николь поднимается медленно, как будто из гроба, вся в стеклянной крошке и крови. Пальцы — в алом, глаза — как два бешеных прожектора в шторм. Прижимает руку к ране на лбу, кровь склеивает бровь, затекает в ресницы, но она даже не морщится. Каблук стучит по асфальту, будто отсчитывает чужие секунды до смерти. В этой походке — злость, как у ведьмы, которую пытались сжечь, но не смогли. В ее взгляде — обещание ада. — Ну все, пидорасы… — хрипит она. — Сейчас вам будет, как в Тбилиси, только без вина, хинкалей и без музыки. Только я, кровь… и мои каблуки. Она достает нож. Не откуда-то из кобуры, а из подола шубы, будто у нее там тайный арсенал для апокалипсиса. Лезвие блеснуло, как зуб зверя. Ее улыбка — не просто ведьма перед жертвоприношением. Это был оскал охотницы, которая дождалась сезона крови. Их бросает в бой, как сорванных с цепи демонов. Николь первая срывается с места — не просто бросается, а будто врывается в ритуал, в пляску крови и ярости. Начинается бойня. Джей стреляет — метко, молча. Один из нападавших падает сразу, будто в замедленном кадре. Второй получает пулю в плечо, отлетает. Третий успевает пальнуть, но мимо. Николь бросается прямо на него — с дикой грацией, как кошка в лунатическом трипе. Бьет ногой по колену — хруст, и тело врага сминается, как кукла. Поворачивается — каблук в висок, кровь брызжет вбок. Удар ножом — низко, грязно, в живот. Он падает, захлебываясь воздухом, она оседает на него и повторяет удар — раз, два, три, словно пишет свою оду ярости на его плоти. И тут — неожиданно спокойно, почти бережно — она склоняется к его лицу, берет ножом по уху и отрезает его, как будто снимает трофей на охоте. Кладет окровавленное ухо в карман шубы и шепчет: — На память, сука. И смеется. Не от радости. От ярости. Смех рвется из нее, как будто он копился годами, как будто каждая капля крови — это маленькая победа над прошлым. Теперь — с сувениром. Вся сцена — как вырванная страница из безумного сна: в огне, грязи и ярко-красных мазках ужаса. Кровь — слишком яркая, будто прорезает пространство. Звуки — хриплые, рвущие уши, как будто само время орет. Воздух — как рваное стекло, которым дышат через крик. И кажется, будто даже асфальт запомнит этот танец смерти. Когда все заканчивается — Николь стоит посреди бойни, как статуя хаоса: залитая кровью, с растрепанными волосами, в шубе, которая теперь больше похожа на ритуальное облачение, чем на одежду. Улыбка на ее губах — не просто удовлетворение. Это улыбка существа, которое побывало по ту сторону здравого смысла и вернулось, прихватив кусочек ада с собой. Как у призрака ведьмы, которая не просто победила — а вкусила эту победу языком по лезвию ножа. — Ну что, Джей, весело прокатились? — говорит она, вытирая лоб рукавом. А Джей только выдыхает, опуская пистолет — медленно, как будто сдерживает не дыхание, а крик. В глазах — не просто ледяное спокойствие, а пустота, натянутая как струна. Он смотрит на Николь долго, будто не узнает — или наоборот, видит ее слишком ясно. Губы поджаты. Ни слова. Только слабое движение скулы, будто внутри что-то скрежетнуло. Потому что это было не весело. Это было… как возвращение в то, откуда он выбрался, но что никогда не отпускает. Это была прелюдия. Не бой. Не конец. А только предвкусие — как первый укус перед пиршеством, как первый шрам, за которым хлынет боль. И за ней обязательно будет продолжение.***
Задний двор клуба встречает их тишиной, липкой, как грязь под ногами. Дверь скрипит, будто жалуется на собственную участь. Свет в коридоре тусклый, желтоватый. Как будто даже лампы понимают, что лучше не высвечивать тех, кто сейчас входит. Николь и Джей заходят молча. Оба — в крови. Джей до сих пор сжимает пистолет, опущенный к бедру. Николь — с ухом в кармане и каплями чужой жизни на щеках. У нее взъерошенные волосы, шуба развевается, как плащ злой феи. Они идут по коридору как тени, пропитанные порохом и смертью. На повороте Джей резко сворачивает — к неприметной деревянной двери в тени стены. Ни вывески, ни опознавательных знаков. За ней — спуск в кабинет Ворона, скрытый от глаз клиентов, как подземный нерв центра. Стены там пахнут оружием, кожей и тишиной. Его шаги быстрые, будто сдерживают бурю внутри. Николь остается. Заходит в комнату, где Эли как раз поправляет одеяло на кровати и шепчет что-то Борису. Увидев Николь — замирает. Зрачки расширяются. Николь в дверях, с порванной колготкой, с раной на лбу, с засохшей кровью на скулах. — Спасибо за присмотр, — говорит она, с тем самым своим ленивым хрипом. — А если бы он сожрал твою подушку, ты бы теперь спала на своей совести. Эли открывает рот, но слов нет. Она смотрит на Николь так, будто та только что вылезла из могилы и принесла с собой туман войны. — Что случилось?.. Николь морщит нос, потирает висок, замечает кровь на пальцах и вытирает ее о подлокотник кресла, будто это мелочь. — Случайно наткнулись на вечеринку. Нас не звали — мы пришли. Я, Джей, трое долбоебов и немного фейерверков. Все стандартно. Не переживай. Она хлопает Эли по плечу, оставляя на ее футболке кровавый отпечаток. — Ты умничка. Борис жив — и это главное. Не каждый может с этим справиться. А теперь... я пошла курить. Или молиться. Или рыгать радугой. Посмотрим, что из этого выйдет. И уходит, оставляя за собой запах крови, сигарет и чего-то еще. Чего-то, что ни одна стирка не ототрет. После ухода Николь тишина в комнате становится вязкой. Эли остается сидеть, обхватив колени, уставившись в точку на стене. Рядом — пусто. Бориса нет: Николь забрала его с собой. И в этой пустоте — будто вырезано что-то важное, живое. Даже тишина стала другой. Острее. Она ждет. Секунды тянутся, как капли по стеклу. Скрип. Деревянная дверь, которую она уже узнает по звуку, медленно открывается где-то рядом. Сердце Эли замирает. Она думает: сейчас. Сейчас он войдет. Сейчас откроет дверь. Скажет что-то резкое, привычное — и это будет значить, что он жив. Что он рядом. Но он не приходит. Проходит минута. Потом еще. И каждая — как пытка. Как капля, точащая камень. Внутри нее что-то взрывается — не громко, но как пуля в сердце. Без звука, но с силой. Что она делает? Сидит, как призрак собственной надежды. Чего она ждет? Спасения? Пощады? Сколько еще будет вздрагивать от каждого шороха, как будто он — не человек, а приговор с голосом? Эли резко встает, как будто в ней щелкает что-то необратимое. Идет по коридору, босиком, шаги — глухие, сердитые, будто сама земля под ногами сдерживает дрожь. Кулаки сжаты так сильно, что ногти врезаются в ладони. Подходит к той самой деревянной двери, за которой — страх, ярость, неизвестность. Замирает. Несколько секунд — как вечность. Потом резко вдыхает, как перед прыжком в ледяную воду. И открывает. Кабинет. Он сидит спиной. В полумраке. Курит молча, затягиваясь жадно, будто через дым пытается выдохнуть все, что рвет изнутри. Плечи напряжены, спина выгнута, как у зверя на грани. Дым поднимается к потолку, извиваясь, как призрак несказанного. Он не поворачивается. Не смотрит. Не шевелится. Как будто если замрет — все исчезнет. — Ворон... — Эли сама не знает, зачем пришла, что хотела сказать. Сердце гремит где-то в горле. — Уходи, — голос не громкий, но в нем что-то хрустнуло. Как будто внутри него обломалось последнее, что держало. Резкий, как лезвие, без интонации. Голос, который не говорит — выталкивает. И этим больнее. Она не двигается. Не дышит. Как будто каждое движение — это предательство. Как будто если сдвинется хоть на миллиметр — разрушит тонкий баланс между ними. Она замерла, как статуя боли, впитывая его голос, этот холод, это отторжение. И все равно не уходит. Он медленно поворачивается. Лицо — словно вырезано из мрамора. Ни дрожи, ни колебания. Только глаза — ледяные, как мертвая вода, в которых не отражается свет. Взгляд, от которого хочется отступить, спрятаться, исчезнуть. Будто в нем — не человек, а пустота, что смотрит сквозь тебя. — Не сейчас, Эли. Она выходит. Закрывает дверь, словно отсекает себе доступ к воздуху. Остается снаружи, прислоняется спиной к стене, как будто только она способна ее удержать. Грудь вздымается резко, больно. Она смотрит в пол — не просто в поисках ответа, а как будто боится, что если поднимет взгляд, слезы предадут. Но в ней что-то уже треснуло. И тихо, где-то в глубине, начинает вибрировать злое: за то, что он так, за то, что она — снова ждет. Он впервые назвал ее по имени. Не куколка. Не малышка. Не зайка. А по-настоящему. Тихо. Как будто это имя — последнее, что у него осталось человеческого. Как будто вырвал его из себя сквозь дым, боль и все, что он не может ей сказать. Эли.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!