Глава 18

27 августа 2025, 22:33
Палец вжимается в спусковой крючок так, что сухожилия на руке натягиваются, а костяшки белеют, словно кость вылезла наружу. В глазах — безумный, распахнутый до края блеск, в котором намешано все: дикая радость, звериная боль, откровенный вызов. Губы приоткрыты, дыхание сбивается на короткие, рваные глотки, а улыбка — та самая, безумная, из комиксов, где героиня уже не различает, где игра, а где момент, когда все окончательно кончено. — Ты же любишь боль, — выдыхает Эли, и голос у нее тихий, почти ласковый. — Давай. Смотри. Смотри, как она выглядит по-настоящему. Ворон застывает. Слова про мать ударяют, как выстрел в упор, выжигая мозг и заставляя старые, гноящиеся воспоминания рвануть наружу. Даже дыхание перестает быть звуком — легкие будто застыли от чужой дерзости. Глаза — выжженные, сухие от напряжения, в них мелькает короткая, хищная тень боли. В плечах и руках — неподвижная сталь, как у зверя, готового сорваться с цепи. — Эли, — медленно, тягуче, с тем надрывом, будто каждое слово приходится тащить сквозь зубы, а внутри уже хрустит что‑то старое и больное. Имя застревает, как осколок стекла, потому что в ушах все еще звенит ее фраза про мать, и в этот миг он будто снова стоит над ее телом — маленьким, безжизненным, в том же холодном свете. — Не подходи, — голос Эли режет воздух, как осколок льда, дрожит от ярости и сладкой, разрушительной злости, которую подстегнули слова про мать, и в этом дрожании слышно, что она сама балансирует на грани срыва, наслаждаясь тем, как глубоко вонзила иглу в его самое больное место. — Опусти оружие, — его голос низкий, густой, в нем звенит сталь и хриплое предупреждение, будто каждое слово — это шаг по краю, за которым он уже не остановится. — Заставь. — Я серьезно. — А я? — ее улыбка расползается, превращаясь в оскал, в котором больше яда, чем смеха. — «Серьезно» умерло вместе со мной в тот день, когда ты вошел в мою жизнь. После тебя я знаю только ад — твой, мой, общий, без права выхода. Эли дергает спуск. Щелчок — сухой, злой, как щелчок капкана в пустоте. Пусто. Пружина внутри пистолета, как и внутри нее, срывается в тишину, которая только сильнее давит. Секунда тишины, натянутая, как петля на шее. И вдруг — взрыв хохота. Рваного, безумного, надтреснутого, как будто он вырвался из самой глубины, где смех и крик сливаются в один истеричный звук, от которого холодеет кожа. — Не бойся, Рай, — она почти мурлычет, прищурившись. — Я не настолько ебанутая. Хотя… смотря кто рядом, да? Ворон не двигается ни секунды — просто смотрит на нее. Этот взгляд — как прицел с зафиксированной мишенью: холодный, четкий, с тем самым бездушным спокойствием, что всегда предшествует выстрелу. И в этой тишине уже слышно, как где-то внутри него ломается что-то старое, но еще способное ранить. Потом — резкий рывок. Пистолет вырван из ее руки так, что Эли едва не теряет равновесие. Металл в его пальцах живет одну короткую, смертельную жизнь — и с глухим ударом врезается в стену. Звук отдается в груди, как треск хребта. В комнате словно на миг стало темнее. Ворон не кричит. Не шипит. Не дает ей ни звука, за который она могла бы зацепиться. Это молчание тяжелее любого удара. Оно вязнет в воздухе, давит, обволакивает, как черный дым. В его глазах — опасная тишина, в которой больше угрозы, чем в любом крике. Медленный шаг вперед. Еще один. И теперь он близко — настолько, что его дыхание обжигает ее лицо. Руки ложатся на ее плечи. Сначала просто касание. Потом — сжимают. Сильно. До боли. До того самого ощущения, когда понимаешь, что тебя держат не для того, чтобы удержать — а чтобы ты знала, что вырваться некуда. — Ты хочешь, чтобы я показал, как выглядит ад? — голос низкий, срывающийся, как у человека, который уже перешел грань. — Я был в нем, Эли. Я родился там. И ты только что вписала туда свое имя. Его пальцы вплетаются в ее волосы, дергают голову назад. Лоб к лбу — близко, почти больно, их дыхания смешиваются в одном рваном ритме. — Повтори, — шепчет он. — Что? — в ее голосе больше бравады, чем уверенности. — Про мою мать. Про смерть. Про то, чего ты хочешь. Повтори, сучка. Эли замолкает, не отводя взгляда. И вдруг он... замирает. В его дыхании — перемена. Он вдыхает глубоко, медленно, словно впечатывает ее запах себе под кожу. — Ты вся пропитана мной, — тихо, почти без эмоций. — Даже смерть будет пахнуть мной. Он отрывает ее от себя резко, почти швыряя, и выходит. Не оборачивается. Как будто если задержится еще секунду — убьет.

***

В комнате Эли стоит тяжелый, липкий запах холодного пота, вперемешку с металлической горечью, будто кто-то пролил ржавую кровь. Голова гудит низким, давящим звуком, тело мелко трясет — наркотики отпускают, оставляя внутри ледяную пустоту и вязкую, тягучую слабость, словно мышцы налиты свинцом. Глаза с трудом фокусируются, перед ними пляшут остатки галлюцинаций — тени на потолке шевелятся, как насмешливые призраки. Дверь распахивается так, что удар о стену отдается в висках. Николь врывается, как ураган, готовый снести все на пути. В руках — бутылка воды, в глазах — огонь. — Ты совсем ебнулась, мышь? — шипит она, кидая воду на кровать. — Думаешь, я тебя откапывать буду каждую неделю? Ты что, решила, что наркота — это билет в клуб вечной грусти? Я тебе, сука, билет в реанимацию выпишу, если еще раз увижу такое. Эли моргает, едва понимая слова. Николь хватает ее за лицо, сжимает щеки, заставляя смотреть прямо в глаза. — Встань. Пей. Сейчас же. И слушай. Тут, блять, не голливудская драма. Тут настоящая жизнь. И в ней, если ты себя гробишь, никто за тебя красиво не умрет. Все просто забудут, — она пихает в руку Эли бутылку. — Пей, сказала. Эли делает пару глотков, кривясь, словно проглатывает осколки стекла. Губы дрожат, горло сжимается от горечи. Николь, не теряя ни секунды, уже шарит по аптечке, гремит пузырьками, выхватывает шприц с тем видом, будто готова вколоть ей саму жизнь обратно силой. — Расслабься, это детокс. А то смотришь на меня, как будто я тебя в рехаб сдать собралась. Инъекция вонзается, как ледяная игла — холод расползается по венам, тянет за собой онемение, по плечам прокатывается глухая, ватная слабость. Николь все это время держит ее взгляд, не моргая, будто силой глаз вбивает в нее мысль: от этой черты обратно уже не вернешься. — Запомни, куколка. Наркоманов у нас не держат. Ты или живая, или свободная. И я не собираюсь тебя хоронить. Эли лежит, тяжело дыша. Инъекция начинает действовать — холод внутри постепенно сменяется медленным теплом, тело перестает трясти, в голове будто открывается узкая щель для воздуха. Но вместе с этим приходит и слабость: каждое движение дается, как после сильной лихорадки. — И еще, детка, — хрипло бросает Николь, закуривая прямо в комнате, словно назло всем правилам. — Наркота — не спасение, а прямая дорога превратиться в мусор, пока остальные жрут твой кусок жизни. Думаешь, Ворону нужны дохлые куклы? Да он тебя закопает, даже не споткнется. А я, детка, я не дам ему такого подарка. Эли лишь отводит взгляд, но в глазах — смесь стыда и злости. Николь фыркает, резко стряхивает пепел в стакан с водой. В этот момент дверь приоткрывается с грохотом, будто кто-то вышиб ее копытом, и в комнату вваливается Борис. Огромный, как скала на ногах, с видом вечного мудреца, он идет прямо к кровати, тычется мордой в постель, потом с царственным презрением хватает зубами брошенный шприц из мусорного пакета и, вскинув голову, демонстративно швыряет его в угол, словно вершит приговор. — Вот видишь, даже козел понимает, что это говно, — кидает Николь, закатывая глаза. — Ты хуже Бориса хочешь быть? Эли невольно усмехается, но тут же прикрывает лицо рукой. Николь мгновенно подхватывает этот миг. — Хватит быть унылой шлюхой. Пора сделать Ворону мозговой штурм. Ты должна стать вызовом, а не трупом в ожидании. Николь вываливает на кровать пакет с краской, который притащила еще с последней своей вылазки в город: «на всякий случай, вдруг кому-то срочно захочется поменять жизнь и цвет башки одновременно», как она сама выразилась. — Мы тебя перекрасим. В розовый. В борделе все приличные, а ты будешь как вывеска стрип-клуба в Лас-Вегасе. Пусть у Ворона глаз задергается. Эли поднимается на локтях, бледная, с влажными от пота волосами, но в ее взгляде уже меньше пустоты и больше упрямой собранности, будто сквозь слабость начинает пробиваться стальной каркас. — Ты издеваешься… я не кукла. — Кукла, куколка, только теперь ты будешь Барби с хуевой биографией. И именно поэтому — самая опасная из всех. Эли закатывает глаза, но сдается. Запах краски щекочет ноздри, воздух тяжелый, почти ядовитый. Николь в резиновых перчатках методично распределяет краску по волосам Эли, которая сидит на табурете, обмотанная старым полотенцем. У двери, словно почетный наблюдатель, устроился Борис и с задумчивым видом таращится на процесс, изредка фыркая так громко, будто оценивает качество работы. — Держись, детка, — ухмыляется Николь. — Терпи запах, зато потом будешь как живая вывеска протеста. Эли морщит нос, думая, что пахнет так, словно ее голову пытаются замариновать в ацетоне. «Еще немного и я буду не Барби, а соленый огурец», — проносится у нее в голове, но вслух вырывается лишь: — Ты ведь издеваешься… — Издеваюсь, люблю, спасаю и крашу — четыре в одном, детка. Ты, сука, должна мне памятник поставить. Желательно розовый, в полный рост, — Николь нарочито чиркает кисточкой, капли летят, Борис недовольно мотает головой. Когда краска смыта, зеркало выдает новое отражение. Эли смотрит на себя — бледная кожа, яркие розовые пряди, взгляд еще усталый, но в нем впервые за долгое время мелькает искра. Смесь легкости и вызова. Она ощущает, будто вернула себе часть голоса, пусть и через нелепый цвет. — Ну вот, — Николь хлопает ее по плечу. — Теперь ты не просто девочка с проблемами. Теперь ты проблема сама по себе. А Борис подтвердит — и он, детка, в моде разбирается лучше тебя. Эли касается мокрых прядей, пальцы дрожат, но улыбка впервые за долгое время появляется на губах — неровная, но настоящая. Борис подходит ближе, боднув ее колено, словно ставит печать одобрения. Николь закуривает новую сигарету и, выпустив дым, хмыкает: — Гляди на себя, детка. Теперь, если Ворон тебя не заметит, значит, он слепой. А если заметит — держись, потому что такой цвет не оставляет места для пощады.

***

Вечер накатывает на особняк тяжелым полумраком. В коридорах суета: девочки переговариваются, проверяют макияж и платья, поправляют чулки, прячут дрожь за смехом, воздух наполняется предвкушением ночи. За окнами — красные огни, в самом доме — запах дорогого табака и сладких духов. Дверь распахивается, и в зал входит Ворон. На нем еще следы дневных дел: рубашка мятая, на руках засохшие пятна крови — чужой или своей, уже неважно. Он идет неторопливо, шаги гулко отдаются, в каждом движении — холодная хищность, от которой у всех внутри сжимается что-то первобытное, заставляя инстинктивно пригибаться. И тут он видит ее. Мгновение застывает, как кадр на пленке: шум в зале глохнет, разговоры обрываются, даже свет будто меркнет. Эли. В платье, с яркими розовыми прядями, словно нарочно выставив вызов. На секунду зал замирает, напряжение трещит в воздухе, как перед грозой. Его взгляд скользит по ней — медленно, цепко, с нарастающим холодом, будто сталь под кожей. Пальцы сжимаются в кулак так, что побелели костяшки, по скуле ходят желваки, словно он удерживает зверя, рвущегося наружу. Молчание густеет, словно дым. Ворон двигается — шаг за шагом, плавно, как хищник, готовящийся к броску, и каждый его шаг отзывается в груди у окружающих. Зал сам собой расступается, будто стены дрожат. Его голос звучит низко, глухо, но в нем такая сталь, что мороз по коже превращается в ледяные ножи: — Что это у тебя на голове? Эли поднимает подбородок, будто бросая вызов самому приговору, и в глазах вспыхивает дерзкий, колючий огонь, от которого даже воздух кажется напряженным. — Называется «жизнь», попробуй как-нибудь. Тебе бы тоже пошло немного цвета. На долю секунды в его глазах вспыхивает искра — то ли ярости, то ли мрачного веселья, огонь, который обещает бурю. Но голос остается ледяным, как приговор: — В кабинет. Быстро. Ворон разворачивается, даже не удостаивая ее взглядом, словно все уже решено и выбора нет. Эли задерживает дыхание, сердце колотится в висках, но все же двигается следом — каждый ее шаг гулко и тяжело отзывается в коридоре, будто она идет не за ним, а прямо в собственный приговор. Позади, у лестницы, Лора провожает их взглядом. В ее глазах — ядовитая зависть, перемешанная с обидой и злостью. Сердце колотится, пальцы судорожно сжимают перила, ногти царапают дерево. Ворон никогда не смотрел на нее так: с этим особым вниманием, сдерживаемым интересом, будто в Эли он увидел то, чего в Лоре никогда не искал. И это обжигает Лору сильнее любых пощечин. Лора наклоняется вперед, словно говорит с кем-то рядом, но на самом деле шепчет сама себе: — Ну ничего… я еще избавлюсь от тебя, сучка.

***

Кабинет утопает в полумраке: темное дерево, резкий запах сигаретного дыма и кожи. Ворон стоит у окна, не оборачиваясь. Долгая тишина тянется, словно струна, и только хруст костяшек его пальцев рвет ее. — Ты решила, что можешь ставить себя выше моих правил? — голос низкий, глухой, почти ленивый, но в нем чувствуется угроза. Эли, стоящая посреди комнаты, вскидывает подбородок: — Я решила, что могу жить так, как хочу. И знаешь что? Мне плевать на твои правила. Ворон медленно поворачивает голову, в глазах — хищный блеск. Он делает шаг, другой, и смех, сухой и жуткий, разрезает тишину. — Плевать? На меня? На мои правила? — он склоняет голову набок, как будто играет с жертвой. — Детка, у тебя наглости больше, чем у всех этих шлюх вместе взятых. — Может, потому что я не шлюха, — бросает Эли с дерзкой усмешкой. — И я не твоя собственность. Ворон оказывается рядом в одно мгновение, хватая ее за волосы. Розовые пряди обвиваются вокруг его пальцев, и он дергает голову назад так, что у нее перехватывает дыхание. — Ах да… — шепчет он ей в ухо, дыхание горячее, но голос ледяной. — Но вот именно сейчас ты — моя. Эли смеется, безумно, вызывающе, как будто сама подливает масла в огонь: — Что, Ворон? Боишься, что я перестану слушаться? Боишься, что твоя игрушка станет слишком яркой? Он не отвечает словами. Его движения — ответ. Он прижимает ее к столу, жестко, но не ломая, а будто демонстрируя власть. Его пальцы вцеплены в ее розовые волосы, удерживая, направляя, подчеркивая: теперь это его поводок, его контроль. Плавным, но резким движением он задирает ее платье вверх, обнажая бедра. Холодный воздух касается кожи, и Эли вздрагивает. Его ладонь скользит между бедер, уверенно, властно, неторопливо, но жестко, словно проверяя, сколько она выдержит. Эли кусает губу до крови, напрягается, изо всех сил пытаясь удержать себя в тишине, но предательский стон все же вырывается, срывая маску дерзости. Он усмехается, почти шипит, сжимая ее волосы сильнее: — Я слышу, как твое тело врет громче, чем твои слова. Эли шипит в ответ, дыхание рвется сбивчивыми толчками, грудь тяжело вздымается. Ворон внезапно разворачивает ее, грудью вжимая в холодную гладь стола, волосы в его кулаке натянуты, как канат. В следующую секунду он прорывается в нее своим членом — резко, беспощадно, как удар, как молот, вбивающий приговор в самое сердце, не оставляя ни выбора, ни пощады. Она всхлипывает, пальцы царапают дерево так, что остаются борозды, но в ее голосе нет просьбы о пощаде — только вызов, только огонь. Он дергает ее волосы сильнее, заставляя выгнуть шею до боли и смотреть ему в глаза через плечо, как будто под пыткой, но с тем же дерзким вызовом во взгляде. — Теперь ты понимаешь, что значит бросить вызов Ворону? — цедит он сквозь зубы, голосом таким холодным и тяжелым, что каждое слово режет по коже, как лезвие. — Если это твой приговор, Рай… значит, я буду смеяться даже на эшафоте, — Эли дрожит, выдыхает хрипло, едва переводя дыхание и облизав пересохшие губы. Их тела движутся в ритме, где ярость смешивается со страстью, как два яда в одной чаше. Каждый его толчок — словно удар молота, выносящий приговор, каждое ее всхлипывание — не мольба, а дерзкий вызов, от которого он только сильнее вцепляется в ее розовые волосы, вбивая в нее собственную тьму и безумие. Эли кусает губу до крови, пытаясь задавить стон, но он все равно прорывается — низкий, хриплый, полный отчаяния и дерзости одновременно. Ворон слышит его и отвечает рыком, еще сильнее вгоняя ее в стол, словно метит территорию. В этот миг они оба срываются в одно и то же безумие — он, теряющий остатки контроля, и она, готовая сгореть дотла, но даже в агонии не склонить голову. Дыхание становится все тяжелее, рванее, словно рвется из их грудей рывками. Взрывы боли и удовольствия сливаются в один поток, стирая все границы между наслаждением и мучением. Эли цепляется за дерево до белых костяшек, ногти ломаются и впиваются осколками в ладони, алая кровь размазывается по столешнице, но она не просит остановиться — наоборот, ее тело само бросает вызов, толкая его к еще большей ярости и безумию. Ворон впивается в ее шею дыханием, почти рычит, его движения становятся все резче, быстрее, грубее, как у зверя, доведенного до исступления. Он не отпускает волосы, держа ее так, будто она принадлежит ему целиком, до последнего вздоха, до последней искры. И когда напряжение достигает предела, они оба взрываются разрядкой — он срывается в низком, сдавленном рыке, больше похожем на рев зверя, а она — в крике, полном боли, ярости, облегчения и мрачного торжества, словно сама смерть рассмеялась ее голосом. На секунду мир замирает. Только их дыхание остается — тяжелое, рваное, словно раскаленный металл в легких, будто они вырвали друг у друга куски души и теперь держат их, окровавленные и дрожащие, в сжатых пальцах. Но в этой разрядке нет нежности — только тьма и пепел. Эли чувствует, как внутри что‑то ломается окончательно, а Ворон понимает, что вцепился в нее сильнее, чем в собственную жизнь. И в этой тишине, пахнущей потом, кровью и дымом, они оба осознают: это не спасение, это новая трещина, которая когда‑нибудь разорвет их обоих.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!