Глава 17

25 августа 2025, 19:55
Было подозрительно тихо. Слишком тихо. Никто не кричал, никто не ломал мебель, никто не кидался стаканами. На первый взгляд, в особняке все было как надо: девочки работали — кто на коленях, кто на стойке, кто в чьей-то постели; Борис бодро рыскал по комнатам, унося в зубах то чьи-то кружевные трусики, то дорогущий галстук, словно создавал свою собственную коллекцию фетишей; Николь устраивала допросы с пристрастием клиентам, которые косо смотрели на новеньких, а потом еще и девочкам влетало — за вялость, за тупые взгляды, за то, что не держат спину, как будто у них не бордель, а санаторий для уставших шлюх. Даже Джей пару раз усмехнулся. Что-то в этой тишине было неестественно уютным. Но только на первый взгляд. Потому что в этой тишине не было Эли. Она будто растворилась. Пряталась по углам, в своей комнате, за дверями, за сигаретным дымом. Молчала. Не отвечала. Не смотрела. Если и выходила, то только в душ, где шум воды заглушал собственные мысли. Никто не спрашивал. Все знали — когда она так замирает, значит, внутри нарастает буря. А Ворон... Ворон был как всегда. В движении. Разъезжал по делам, встречался с кем-то, вел разговоры, отдавал приказы. Возвращался поздно. Всегда молча. Всегда — к себе. В кабинет. И всегда — с Лорой. Он трахал ее демонстративно. Со вкусом. Со звуками. Так, чтобы было слышно. Чтобы стены дрожали. Чтобы каждый стон, каждое хлопанье по коже, каждый хрип долетал до комнаты, где лежала Эли. Так, чтобы каждый звук рвал по шву. Она не реагировала. Внешне. Только сигареты в пепельнице сменялись быстрее, чем она успевала моргать. Только пальцы дрожали, когда в комнате стихал очередной акт насилия под видом удовольствия. Эли не спала. Почти не ела. Ее мысли были вязкими, как мед с кровью. Она прокручивала в голове все, снова и снова. Лору. Его руки. Свой крик, застрявший где-то внутри. Желание. Ненависть. И это адское, мерзкое «все равно хочу». Ворон больше не говорил с ней. Не смотрел. Проходил мимо, как мимо предмета мебели. Но она чувствовала — он знает, что она слышит. Он делает это нарочно. И она — трескалась. Тихо, без звука. Как лед весной, когда никто не смотрит. Но под этим льдом — уже темная вода, готовая поглотить все, что посмеет наступить на поверхность. Душ. Пар заволакивает пространство, будто стараясь спрятать ее от самой себя. Капли стекают по телу, не просто водой — а будто его пальцами, обжигающими, требующими, знающими каждую точку боли. Каждую трещину. Каждую слабость. Эли стоит под струей воды, как статуя боли, высеченная из плоти. Глаза прикрыты — будто если не видеть мир, он перестанет существовать. Губы полураскрыты, дыхание рваное, как от спазма. Руки сжаты в кулаки до побелевших костяшек, будто только сжав себя изнутри, она может не распасться снаружи. Она думает, что ненавидит его. За Лору. За это равнодушное, хищное молчание, в котором тонет каждый ее крик. За ту боль, что вспарывает изнутри, как ржавый нож. Но вместе с этой ненавистью приходит тяга — животная, унизительная, от которой сжимаются внутренности и хочется выцарапать из себя все, что когда-либо чувствовала. Грязная, липкая, вонючая, как грех, но все равно — манящая. Тошнотворная. Прекрасная. Неизбежная. Рука медленно поднимается, скользит по мокрой шее, будто проверяя — не остались ли под кожей его зубы, его клыки, его укусы. Пальцы дрожат, но идут дальше, как под гипнозом. Ключица — пульсирует. Грудь — вздрагивает под прикосновением, будто сама вспоминает, как он ее держал. Живот. Там — следы, почти затертые, но не забытые. Шрамы, царапины, синяки — роспись его власти, его одержимости, его желания. Все, что он оставил. Все, что она до сих пор носит на себе, как клеймо, как метку собственности. Как проклятие, от которого не сбежать. Дыхание сбивается. В голове — только он. Его голос — обволакивающий, тягучий, как яд на шелке. Его запах — табак, кожа, ад. Его руки — тиски, память, кандалы. Его шепот — не просто звук, а приговор, в котором всегда было больше власти, чем во всей этой гребаной империи. Он не просто был — он впитался в нее, стал голосом под кожей, командующим ее слабостью. Она ненавидит себя за это. За то, что не может выжечь его изнутри, даже кислотой, даже болью, даже молитвами. За то, что тело — предатель — все равно вспоминает. Не разум. Не сердце. А именно плоть. Грязная, вспыхивающая от одного призрачного касания в памяти. И она за это хочет рвать себя изнутри ногтями. Пальцы скользят ниже. Между бедер — медленно, нерешительно, словно она крадет сама у себя запретное. Эли закрывает глаза крепче, прикусывает губу до крови, чтобы не всхлипнуть. Это не про удовольствие — это про одержимость. Про отчаяние. Это — чтобы забыться. Чтобы хотя бы на секунду ощутить, как будто он снова рядом. Как будто снова трогает. Давит. Шепчет. Как будто она — все еще "особенная", а не просто разбитая кукла за стеной его кабинета. Вода хлещет по телу, но внутри — пульсирует жар, отвратительно знакомый, постыдный. И с каждым движением пальцев она все глубже проваливается в него — в него, черт побери, а не в себя. — Прекрати… — выдыхает она сама себе, но голос звучит жалко, безвольно, словно просит у пустоты то, чего сама не способна сделать. Но пальцы уже не слушаются. Они двигаются сами, жадно, как будто ищут остатки власти над собой в его отсутствии. Эли стонет тихо, сдавленно, как будто это грех, за который ее уже прокляли. И все равно продолжает. А потом… Резкое, хищное движение — будто сама тьма материализовалась и вцепилась в ее плоть. Чья-то рука — горячая, сильная, властная — на плече. Она не успевает даже испугаться. Ее разворачивают, грубо, без предупреждения, как будто не женщина перед ним, а собственность, которая осмелилась забыть, кому принадлежит. Спина вжимается в ледяную плитку — хрустально-холодно, до мурашек, до боли. И все внутри замирает, захлебывается, дрожит. И он — перед ней. Без рубашки. Вода стекает по его телу, подчеркивая каждую линию — плечи, грудь, мышцы живота. На коже — капли, как ртуть, скользят между черными татуировками, расползающимися по телу, как шрамы прошлого. Влажные волосы прилипают ко лбу, капли сбегают по скуле, цепляются за подбородок. Взгляд — колючий, хищный, будто из-под лба смотрит не человек, а зверь. Губы скалятся в усмешке — медленной, почти ленивой, но с той хищной примесью, от которой кровь стынет и пульс срывается с ритма. — Повторишь то же самое, но глядя мне в глаза и шепча мое имя? Эли вздрагивает. Плечи дергаются в попытке вырваться. Пальцы срываются в толчке — то ли ударить, то ли оттолкнуть, то ли просто доказать себе, что она еще может сопротивляться. Но Ворон не отступает. Наоборот — сильнее, плотнее, грубее. Он вжимает ее в холодную плитку, будто вдавливает в саму суть ее страха, наклоняется ближе, дыхание обжигает губы. И с этой жуткой, ледяной уверенностью, словно уже выиграл: — Поздно. Он целует ее резко, яростно, без капли нежности — это не поцелуй, а нападение. Он вгрызается в ее губы, оставляя боль, будто хочет выдрать из нее все сопротивление. Его руки хватают ее бедра — резко, властно, поднимают, как куклу, не спрашивая разрешения. Спина шлепается о холодную плитку, как о гранит гроба. Эли бьется, как загнанный зверек, но его это только заводит. Это не борьба — это прелюдия к капитуляции. Ворон чувствует, как она дрожит, и в этой дрожи — его триумф. Она его. Даже если ненавидит. Даже если мечтает его убить. Член скользит по ее входу — грубо, настойчиво, будто требует подчинения. Резко, без прелюдий, без разрешения — только жажда, хищная, неостановимая. Но ее тело, распятое между отвращением и вожделением, предательски пульсирует, принимает его — с влажным, хлюпающим толчком, с тем стыдливым, унизительным жаром, от которого она хочет выть. Эли шипит от боли, от волны эмоций, от ненависти к себе, захлестнувшей, как яд. Ворон вбивается в нее резко, глубоко, до предела — так, будто хочет не просто войти, а прошить, пробить, врезаться в самые ее истоки. Как будто его член — это клеймо, и он выжигает им свою принадлежность на ее внутренностях. Каждое движение — как удар, как судорогой отзвуки ярости, застрявшей между ними навечно. Он вбивается в нее без остатка, снова и снова, как будто хочет выдолбить своей яростью все следы боли, предательства, желания. Он трахает ее грубо, яростно, ритмично, с тем звериным остервенением, что копилось в нем ночами. Каждый толчок — как выстрел, как кара, как признание. Это не акт страсти. Это — территория, которую он метит. Это не про любовь. Это про доминирование. Про безумие. Про их общую, незаживающую рану, которую они разрывают снова и снова, чтобы не забыть, как сильно умеют чувствовать. Она цепляется за него ногтями, оставляя царапины на его спине, словно хочет оставить след, доказать себе, что еще существует. Потом стискивает зубы — от боли, от желания, от бессилия, — а потом, едва дыша, срывается в хриплый, едкий шепот. — Ненавижу тебя… — выдыхает Эли, не зная, кого ненавидит больше — его или себя. Он смеется, хрипло, с надрывом, с тем безумным огнем в голосе, что больше похож на шрам. — Ты стонешь, как будто любишь, — шипит Ворон, вжимаясь в нее сильнее, как будто эти слова — тоже часть акта. Темп становится бешеным — не секс, а яростная битва тел. Вода не гасит жар, наоборот — делает каждое движение влажным, скользким, более чувственным. Он держит ее крепче, будто боится, что она исчезнет, вжимается, как будто хочет не просто войти, а раствориться в ней, стать плотью от плоти. Она задыхается, стонет, изгибается в его руках, ногти впиваются в его плечи, а потом — как будто рвется изнутри: кричит, захлебываясь на вдохе, и кончает резко, судорожно, прикусывая его плечо до крови, оставляя клеймо боли и экстаза. Он рычит, низко, глухо, почти животно, вбивается в нее до самого конца, так, что она вскрикивает снова. Последний толчок — как взрыв, как спазм безумия, и он разряжается в ней глубоко, горячо, с яростью, как будто вырывает из себя все: ненависть, боль, желание, тоску. Его тело дрожит, мышцы напрягаются до предела, дыхание срывается. Это не освобождение — это крик души сквозь плоть. В этой кульминации нет любви. Нет облегчения. Только отчаяние, впаянное в каждый миллиметр ее нутра. Ворон остается внутри, тяжело дыша, пальцы все еще сжаты на ее бедрах. Потом отстраняется, словно ему нужно снова надеть на себя маску, чтобы не сгореть. Смотрит на нее сверху вниз, с той самой полуулыбкой, за которой прячется вся его бездна. — Как всегда, дорогая, твои слова и твоя киска говорят разное, — бросает Ворон с ленцой, но в голосе — хищная усмешка, как удар по уязвленной душе. Эли поднимает голову, медленно, с искаженным лицом — в нем и ярость, и стыд, и проклятая слабость. Голос срывается в хрип: — Пошел ты… Он отступает на шаг, подбирает с пола рубашку, будто ничего не произошло. И уже у двери, не оборачиваясь: — Ты все равно моя. И уходит, оставляя после себя воду, кровь и тишину, в которой эхом пульсирует ее собственное предательство себе. Утро приходит без стука. Без солнца, без звуков, без смысла. Комната залита серым светом, будто и не утро вовсе, а просто пауза между кошмарами. Воздух тяжелый, как в камере — от дыма, от мыслей, от нее самой. Эли лежит на боку, свернувшись, как животное, что сдалось. Покрывало сползло, обнажая бедро, на котором все еще видны следы вчерашнего. Синяк. Впившиеся ногтями отпечатки. Царапина на шее, как клеймо. Она не плачет. Просто смотрит в стену. Пусто. Как будто что-то внутри умерло, а остальное просто отказывается признать утрату. Рука нащупывает под подушкой коробочку. Белая. Пластиковая. Аптека спасения и забвения. Она открывает ее, будто механически, как будто это зубная щетка, а не выбор между "жить" и "выключиться". Одна таблетка. Вторая. Третья. Запивает водой из бутылки, что стоит у кровати. Потом еще две. Потом — еще, чтобы наверняка. Горечь на языке. Пустота в голове. Ни истерики, ни надрыва. Только тишина. Такая, которую не нарушить криком. — Ты ведь знала, что все пойдет по пизде, — шепчет она себе. — Но все равно осталась. Как сука на запах крови. В глазах плывет. Тело становится легким. Почти невесомым. Эли ложится обратно, голова проваливается в подушку. Пальцы все еще сжимают пустую коробку. Она успевает подумать, что может, так и надо. Что, может быть, теперь он вспомнит, как ее зовут. Не кукла. Не игрушка. Не ошибка. Может, теперь он вспомнит, кто она. А потом — тьма. И шаги в коридоре. Николь врывается в комнату не как человек — как ярость. Дверь врезается в стену с таким грохотом, что, кажется, дом вздрогнул. В одной руке — чашка с кофе, в другой — ярость, еще не высказанная. На лице — смесь недосыпа, бешенства и того дикого огня, что вспыхивает в ее глазах, когда нутром чует беду. Не просто тревогу — угрозу. Что-то темное, как предчувствие беды, сгустилось в ней еще до того, как она вошла. — Детка, блять, поднимайся. Там этот новый клиент опять лапал Сару, я ему почти ухо откусила, но надо, чтобы ты подтвердила, что он придурок… Останавливается. Словно ударилась о стену реальности. Кофе дрожит в руке, плещется через край, обжигает пальцы, но она не замечает. В груди — лязг, в голове — глухой гул. Что-то внутри оборвалось. Эли лежит, словно ее вытащили из мира. Белее мела, кожа как пергамент. Но глаза — открыты. Полуприкрытые, блуждающие, зрачки не фокусируются. Губы приоткрыты, едва слышно дышат. — …блять, — выдыхает Николь, но не как ругательство — как диагноз, как молитву и проклятие одновременно. Кружка выскальзывает из руки и с грохотом разбивается о пол. Звон стоит, как выстрел, но ей плевать. Пусть все летит к чертям. Лишь бы не она. Николь кидается к кровати, будто на войну. В ее движении — паника, замешанная на ярости, и страх, стиснувший сердце, как капкан. Ни секунды на размышления — только инстинкт, только крик души, что рвется наружу. — Э, куколка, ты че, совсем ебанулась?! — она трясет ее за плечи. — Ты че натворила?! Эли моргает, как будто пытается сообразить, кто перед ней. Зрачки расширены, взгляд блуждает в пустоте, а губы растягиваются в глупой, полусонной улыбке. Голос — тихий, дрожащий, почти детский, но с надрывом, как будто ей пришлось вытащить его из какой-то глубокой, ватной тьмы: — Я... летаю... Николь... я летаю... как… как перо… — Перо, блять?! Ты щас как кирпич полетишь, если я тебя не подниму! Николь рычит, как раненый зверь. Лихорадочно шарит по кровати, хватает коробку. Пустая. Сжимает ее в кулаке, и она хрустит, будто позвоночник под каблуком. Пальцы побелели от ярости, в глазах — огонь, готовый сжечь весь этот гребаный мир за одну девочку. — Я ж тебе, сука, говорила! Я ж тебя предупреждала, блять! — голос сорвался на крик, с хрипотцой, как у человека, который кричит не первый раз — и каждый раз больнее. В этом бешенстве — не просто страх, а паника, перемешанная с отчаянием. — Ты что, смерти просишь, а?! Думаешь, тебе кто-то аплодировать будет за это шоу?! Эли что-то бормочет, улыбается, будто все происходящее — смешная шутка, рассказанная на похоронах. Николь смотрит на нее с такой смесью боли и бешенства, что воздух вокруг будто стягивается в сгусток. И в следующую секунду — хлесткая пощечина. Отрезвляющая. Резкая. Со звуком, который пробивает тишину, как выстрел. — Очнись, куколка! — орет Николь, как будто хочет вышибить ей дурь криком. — Это не сон, не кино, не балет долбаный! Ты не ангел, ты не перо — ты просто тупая, охуенно сломанная девочка, которая решила проглотить аптеку, потому что кто-то ее не трахнул как следует! Потом хватает ее за запястье, резко дергает, будто вырывая из липкого болота безумия, и тащит с кровати, как мешок с грехами, который сама же и пытается спасти от окончательной гибели. — Вставай. Быстро, пока я не въебала тебе по-настоящему. Я тебя к нему отведу. Пусть сам посмотрит, как ты «летаешь». Эли смеется — сдавленно, надтреснуто, будто изнутри. Как будто кашель, истерика и призрак смеха собрались в одно. Это не радость. Это — ломка, вырвавшаяся наружу в форме звука. — Рай... будет злой... — Да мне плевать! — шипит Николь. — Он должен это видеть. Своими глазами. Может, тогда допрет, что ты не игрушка. Она тащит ее к двери, как чертов груз собственной ярости. Почти волочит, со стиснутыми зубами и лицом, перекошенным от бешенства и боли. В ее движениях — адская смесь: злоба на нее, любовь, которую некуда деть, и такая усталость, что будто всю жизнь тащит за собой эту девочку через грязь, кровь и сраные таблетки. — Пошли, сука. Сама не можешь — я тебя дотащу, на плече, волоком, на поводке, как угодно. Но, сука, не вздумай откинуться по дороге. Я тебя прибью, если ты умрешь, слышишь? Своими руками. Потом оживлю — и снова прибью! Николь почти вкидывает ее в кабинет Ворона. Резко распахивает дверь, как будто собирается вышибить ей весь косяк. Эли летит внутрь, как тряпичная кукла, и падает на колени. — Вот, любуйся, — выплевывает Николь, — Твоя принцесса в дозе. Красотища, да? Вот только корона теперь из аптечки, а скипетр — это, сука, пузырек феназепама. Она разворачивается резко, как лезвие гильотины, и уходит, хлопнув дверью с такой яростью, будто швырнула в мир свою последнюю надежду. Стекло дрожит, как дыхание перед криком. Ворон остается один с Эли. Тишина будто сгущается, давит, стягивает горло невидимой петлей. Он молчит, но в его теле — буря. Взгляд цепляется за нее, как за улику: всклоченные волосы, губы, блуждающие по грани улыбки и судорог, пустой, выцветший взгляд, под глазами — тени, как следы от пуль. Кулаки сжимаются до хруста, ногти врезаются в ладони. В висках пульсирует бешено, как вой сирены в запертой голове. Это уже не злость. Это ярость, вылепленная из боли и бессилия, как скульптура из стекла — красивая, но опасная. Он подходит. Медленно. Каждый шаг — как хруст черепа под подошвой. Внутри него все горит, лицо искажено, как у зверя, которого долго держали на цепи. Склоняется. Хватает ее за волосы — резко, грубо, с такой силой, будто пытается выдрать не только локоны, а вырвать ее из этого угара, из смерти, из самого ада. Будто этим одним движением сможет вернуть в нее свет. — Что ты с собой сделала, кукла? — шипит в лицо. — Это твоя месть? Это твой крик? Думаешь, меня зацепит? Или ты правда решила, что достойна умереть, потому что я не дал тебе сахарного слова? Эли смотрит на него снизу вверх, зрачки расползлись, как чернила по воде, губы растянуты в безумной, почти детской улыбке — той, что носит лишь кто-то, кому больше нечего терять. В этом взгляде — и кукла, и монстр, и нечто среднее между молчаливым вызовом и сладким безумием. — У тебя... злые глаза... Рай... — бормочет она, с той самой интонацией, как будто мурлычет песенку в аду. Голос вязкий, хриплый, но в нем — леденящая игривость, будто она дразнит чудовище, зная, что оно уже открывает пасть. Смеется тихо, не по-человечески, будто внутри нее что-то треснуло — и теперь оттуда сочится яд. — Как будто хочешь меня сожрать… Ворон замирает. «Рай». Она единственная, кто называет его так. Имя, как нож по нервам. Не просто слово — осколок прошлого, от которого он бежал всю жизнь. В нем — все: крик мальчишки, смерть матери, первые кровь и предательство. А теперь оно звучит в ее устах, как издевка, как вызов. И внутри у него что-то рвется — не от боли даже, от того, что она знает. Слишком многое знает. Он рывком отшатывается, но поздно. Эли уже в движении — резкая, как выстрел, стремительная, как безумие, которому плевать на последствия. Ее пальцы ныряют к его кобуре, и прежде чем он успевает моргнуть — пистолет в ее руке. Влажные волосы прилипли к лицу, зрачки — черные провалы, полные огня. Она прижимает ствол к виску — не дрожащей, а твердой рукой. Словно это — не угроза, а обещание. Не мольба — а вызов. — Что, боишься, Рай? — шепчет она, с той самой улыбкой, от которой кровь сворачивается в жилах. В ее голосе — яд, мед и отчаяние, сваренные в одном котле. — Боишься, что я сдохну как твоя мамочка?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!