Глава XLIX «Подруга или змея?» (Софи Сентвен/Том Реддл)

30 декабря 2025, 04:03

Квартира на улице Италска, район Винограды, Прага, Чехословакия

24 декабря 1963 года

От лица Софи Сентвен

Как я и ожидала, Том оставил меня дома, и это была не передышка, а приговор. Исчезла та совместная работа, где я хотя бы чувствовала себя частью процесса, исчезли встречи, исчезла возможность видеть живых людей и понимать, что мир вообще существует за пределами наших дверей. Я стала заложницей, и весь оставшийся 63-й просидела в съёмной квартире, пока он разъезжал по Чехословакии, выжимая из неё то, что ему было нужно. Периодически его не бывало дома сутками, иногда неделями. Это было в порядке вещей и ирония в том, что раньше такой ритм не ломал меня, потому что мы оба были вне дома. Мы существовали в движении, как люди, которые боятся остановиться. Теперь двигался только он один. А я оставалась одна. Через несколько месяцев я поняла, что самое мерзкое не одиночество как факт. Самое мерзкое — одиночество рядом с его порядком. Когда ты просыпаешься и знаешь, что он сам решил, что ты не должна видеть улицу, не должна слышать чужие голоса, не должна рисковать. И он прав — это самое злое. Я искренне не понимала смысла этого социалистического ада. Он сопротивлялся ему так, будто лично воюет с бетонной стеной: письма, контакты, выступления, сделки, тонкая дипломатия, иногда грязь, которую он даже мне не объяснял. Разве не было других стран, которые могли бы стать компаньонами? Разве не проще было обойти этот узел и закрепиться там, где нет русских и их вечного желания вмешаться? Но Том вцепился в них, как в задачу, которую нельзя оставить незакрытой. Он называл это системой, балансом, интересами. Но я слишком долго с ним живу, чтобы не видеть под словами его личный азарт: раз и навсегда доказать, что на его поле никто не диктует правила. В один из осенних дней нападение повторилось, и тогда стало понятно, что всё это не просто трудный регион, а война без фронта. Том пришёл домой под утро. Я услышала его ещё в коридоре, его тяжёлые шаги, короткое дыхание, слишком резкое, как у человека, который шёл на адреналине и только сейчас начал падать. Я вышла, потому что инстинкт сильнее гордости. Он стоял в дверном проёме, не снимая плаща, и у него были алые радужки. Голова была разбита, кровь уже подсохла на виске. Он смотрел на меня так, будто проверял: я жива, я на месте, я не делала глупостей. Я не сказала ничего умного, просто потянулась к его ране. Он перехватил моё запястье, чтобы я поняла: не сейчас. И всё. Ни объяснений, ни признаний, ни злости. Он прошёл мимо, оставляя за собой запах холодного воздуха и металла, и закрыл дверь в ванную. С того сентября я даже из дома не выходила. Он не запрещал, он просто делал так, чтобы у меня не возникало легальных способов выйти. И самое страшное, он начал считать это нормой, словно мы вновь в Москве, а я начала привыкать. Эван исчез, и это было отдельной болью, о которой я не хотела говорить даже сама с собой. Всего две недели с ребёнком, почти смешной срок, если подумать. Но хватило и двух недель, чтобы понять простую вещь, что я способна на большее, чем сидеть дома и читать книги или писать записи о нашей жизни. Я могла быть полезной, могла быть живой, могла иметь роль, кроме роли тени. А когда его не стало рядом, я снова стала старой версией себя, только без наркотиков и без алкоголя. Сухая ломка по смыслу. По шуму. По делу. Ближе к ноябрю я начала тренировать лицо. Делать вид, что проблем нет. Что его появление спустя две недели отсутствия — это нормально и не стоит улыбаться, как дурочке. Что я не схожу с ума, что не лезу на стены, что не считаю часы. Что мне всё равно. Всё это, конечно, было ложью. Просто ложью взрослой, хорошо выученной.

***

К Рождеству он явился домой с новостью. Он вошёл в квартиру, и я не вышла встречать. Настроения не было, я не хотела давать ему удовольствие видеть, что я жду. Я сидела в зале, перебирая зимние вещи и записи. — София, — услышала я. Я не обернулась. — Привет, — сказала я, рассматривая пиджак, который он купил мне позапрошлым годом. Он подошёл близко и я почувствовала его присутствие кожей раньше, чем подняла глаза. — Ты так занята? — спросил он. Я обернулась и увидела в его руках коробочку. Украшение, я знала, что это украшение ещё до того, как он раскрыл ладонь. Он любит так делать. Если долго не было или если перегнул. Если сорвался. Если надо вернуть меня в правильную точку, где я не задаю лишних вопросов. Он таскает мне это золото так, словно это универсальный язык извинений, который не требует слов. Я перевела взгляд на коробочку и не протянула руку. — Есть новости от Северина? — спросила я вместо того, чтобы принять подарок. В комнате повисла короткая тишина. Том не изменился в лице, но я знала, что он услышал и он понял, что я не собираюсь облегчать ему вход в эту квартиру. Я подняла глаза на него и добавила, уже спокойно: — Мне нужно знать, что с Эваном. Том едва заметно дёрнул уголком рта, как от лёгкого удара. — Ты можешь хотя бы сделать вид, что тебе интересно, что внутри? — ровно произнёс он. Я выдохнула и всё-таки открыла коробочку. Внутри лежала тонкая, холодная, безупречно нейтральная цепочка из белого золота, как и все его любимые решения, которые должны выглядеть не жестом, а необходимостью. — Надень, — сказал он спокойно, тем же тоном, каким обычно требовал тишину в неудобный момент. Я не ответила, подняла цепочку и на секунду задержала её на ладони, будто взвешивая, сколько стоит это молчание, потом аккуратно положила обратно, закрыла крышку и поставила коробочку на край комода на видное место, как вещь, которую я признаю, но не принимаю. Он смотрел на меня дольше, чем обычно. — У меня есть новости, — сказал Том и шагнул ближе, чтобы обнять меня. Я почувствовала запах холодного воздуха на его одежде, след улицы, и это странно резануло: он приносил домой не подарки, а своё отсутствие. — Но сначала ты перестанешь делать вид, что мы чужие люди в одной комнате, — проговорил он мне в макушку. Я коротко усмехнулась. Когда у тебя не осталось ни сил спорить, ни желания соглашаться, остаётся смех. — Мы и есть чужие люди в одной комнате, Том. Ты просто оплачиваешь аренду. Он не отстранился, не напрягся, не вздохнул показательно, как сделал бы любой нормальный мужчина, которому сказали бы такое в лицо. Том вообще редко реагировал так, как реагируют живые. — Ты всё чаще говоришь так, будто это единственное, что нас связывает, — произнёс он наконец почти без интонации. Я подняла взгляд, на коробочку. Очень символично. Его золото, как пропуск обратно в удобную реальность. В ту, где всё снова выглядит прилично: цепочка на шее, спокойное лицо, правильная роль, правильные ответы. Только мне больше не хотелось туда возвращаться. Отчасти потому, что я устала быть удобной, лишь потому, что я однажды согласилась играть по его правилам, чтобы выжить. — А что ещё нас связывает? — спросила я. Я старалась говорить тихо, чтобы не сорваться в крик. — Твои поездки? Твои секреты? Твои правила, по которым мне нельзя даже выйти за продуктами, чтобы случайно не «рисковать»? Это не связь, Том. Это режим. Он чуть изменил хватку. Его голос стал плотнее. — Это магия. Всегда была магия. Она не исчезнет от того, что я стал меньше проводить время здесь. И не исчезнет из-за твоих грубых слов, — проговорил он. Словом «магия» он вновь подменял всё остальное. Всё, что ему неудобно называть иначе. Всё, что он не хочет признавать человеческим, потому что человеческое — это риск. Это уязвимость. — Не надо, — сказала я резко. — Достаточно, я уже наслушалась это в прошлом. Я шагнула в сторону кухни, потому что там было проще дышать: там хоть было дело. Там была духовка, запах еды, понятные вещи. — Ужин в духовке, — сказала я, уже отворачиваясь и почти дошла, когда он схватил меня за руку. Сердце стукнуло сильнее, чем должно было, и это меня разозлило ещё больше, чем его хватка. Ненавижу, когда тело реагирует раньше головы. — Мы едем во Францию после Нового года, — проговорил он. Я замерла. Франция — это было что-то совершенно новым. Не очередной серый пункт на карте, не бетонный узел, не очередные контакты в стране, где всё пахло чужой рукой на горле. Франция звучала иначе. Даже слово звучало иначе, как будто внутри него было больше воздуха. Я медленно повернула голову. — И? — спросила я. Он, кажется, ожидал другой реакции. Радости. Благодарности. Быстрой уступки. Но я слишком долго жила рядом с ним, чтобы верить в подарки без условий. У Тома не бывает просто так, даже когда он приносит цепочку. — Там ты сможешь выходить из дома, — сказал он. — Но ты будешь осторожна. Я выдохнула. Лучше, чем ничего. Лучше, чем Прага, лучше, чем эти города, лучше, чем дни, выстроенные под его отсутствие. Я знала, что Париж у него давно в планах. Я знала, что он очень многое ставит на Францию. И всё же внутри меня это резануло чем-то почти тёплым. Я была наполовину француженкой. Это было почти то, что я оставила в Америке. — Значит, теперь я буду вести переписку с теми самыми знаменитыми французскими вейлами? — спросила я, и в голосе сама собой проступила язвительность. Я вспомнила, как в самом начале он отправлял к ним Лестрейнджа, потом Малфоя. Он ответил сразу. Даже слишком быстро, как будто этот вариант был для него неприемлем принципиально. — В этом нет необходимости. Я лично займусь французами. И вот это было даже смешно. Я столько лет работала с ним, а теперь он обойдется без меня, без моего голоса и влияния, даже если я могу быть полезной. Последние полгода он больше не желал делиться полем. Он отпустил мою руку и тут же поднял ладонь к моим волосам. Жест был почти нежным. Почти человеческим. Но я знала цену этим жестам. Франция маячила впереди, как обещание, которое может оказаться новой клеткой. Более красивой и просторной, но всё равно клеткой, если ключ будет только у него. — Почему? — спросила я почти с ревностью. Слово вырвалось само, раньше, чем я успела его отфильтровать. Не потому что мне правда хотелось контролировать переписку с французами, плевать я хотела на письма. И ещё ревность, которая не исчезла никуда спустя столько времени. Он не ответил сразу, только задержал руку в моих волосах. — Потому что у тебя будет другая работа. Я уже хотела спросить, какая ещё работа, когда он продолжил ровно и спокойно: — Мне нужен ребёнок, Софи. Он произнёс это так, что я не сразу поняла, что воздух в лёгких закончился. Я замерла. Глаза сами расширились. Первая реакция была предательской, когда я ощутила тёплую вспышку в груди. Ребёнок. От него. От мужчины, которого я люблю уже больше тринадцати лет. От волшебника, который тащит магический мир к величию, как тянет на себе тяжёлую дверь, не спрашивая, хотят ли остальные, чтобы её открыли. От человека, чьё имя звучит как приговор для одних и как обещание для других. На секунду мне показалось, что это… счастье. То самое запрещённое, постыдное, неуместное счастье, о котором я когда-то даже не смела думать всерьёз. А потом до меня дошло одно слово. Нужен. Я почувствовала, как внутри всё резко остыло, будто кто-то опрокинул на меня воду. Я поймала себя на том, что у меня от этого «мне» свело челюсть. Он всегда так говорил, когда заранее решил, что «мы» в этой теме не предусмотрено, «мы» у него появлялось, когда речь шла о маршрутах, о книге в архиве, о сделке, которую он хотел вытащить из чужой страны. А здесь было тело, риск, кровь и жизнь, которая не укладывается в нашу историю. Здесь он автоматически становился один, а я становилась объектом работы. Я медленно выдохнула, точнее, попыталась. Воздух вышел неровно. — Что? Он убрал руку из моих волос и провёл пальцами по щеке. — Ты слышала, — сказал он тихо. — Нужно подготовиться. Я уже составляю список зелий для тебя и для себя. Для тебя и для себя. Прекрасно. Не для нас. Я медленно отпрянула. — Зачем? — спросила я, но голос у меня сорвался на злость быстрее, чем на слёзы. — Том, зачем, Мерлин всемогущий, тебе ребёнок? Ты ведь сам говорил, что у тебя не будет продолжения, — продолжила я, уже быстрее, потому что если остановлюсь, то начну думать, а если начну думать, меня разнесёт. — Ты говорил это не раз. Ты говорил, что тебе не нужно… что ты не оставляешь хвостов, не строишь семейных легенд, не играешь в эту трогательную магловскую сказку. Ты не Салазар Слизерин. Я ткнула пальцем в воздух, почти в него, но вовремя вспомнила, что он всё равно считает такие движения незначительными. — И ты… — я запнулась, потому что в голове всплыло слишком много его фраз, которые он бросал, как ножи, и забывал через минуту. — Ты называл меня старой, когда мне не было ещё и тридцати! А сейчас мне сорок, Том! Слова повисли между нами. Я услышала в них усталость, годы в чужих квартирах, годы в дороге, годы, когда я выживала рядом с его порядком, как рядом с климатом, где он просто есть, и ты либо подстраиваешься, либо умираешь. Он сделал крошечный шаг ко мне, и я инстинктивно напряглась. Не от страха удара, он уже редко действовал так примитивно. От страха, что он начнёт объяснять спокойно. Потому что когда Том объясняет спокойно, ты либо соглашаешься, либо понимаешь, что тебя уже поставили в угол и просто дают секунду перевести дыхание. — Ты слишком драматизируешь, — сказал он наконец, и это прозвучало почти устало. — Я говорил это тогда, когда у меня не было того, что есть сейчас. — И что у тебя есть сейчас? — спросила я резко. Я не хотела звучать как жена, которая требует внимания. Я не хотела звучать как женщина, которой нужно подтверждение любви. Но и притворяться, что это обычный разговор про маршруты и документы, я тоже не могла. Он помолчал секунду. У него всегда была эта пауза, когда он выбирал не слова, а эффект. Он оценивал, как лучше подать, чтобы я не устроила сцену и не превратила разговор в войну. Я ждала. Почти физически ждала, как он сейчас назовёт то, что для него стало решающим. Я даже не была уверена, что хочу это слышать, но не слышать было хуже. — Мне нужен наследник, — сказал Том наконец. — Для структуры. — Наследник, — повторила я, и от этого слова мне стало тошно. — Ты хочешь, чтобы кто-то бегал по дому и называл тебя отцом, пока ты строишь новый мир? — Я не нуждаюсь в словах, — сказал он спокойно. — Мне нужен факт. Легитимность. Прецедент. Он говорил это так, как будто речь шла о договоре между министерствами. И, по сути, так и было. — Ты слишком долго живёшь со мной, чтобы не понимать, как работает мир, — продолжил он. — Влияние держится не только на словах и деньгах. Оно держится связями, обязательствами и кровью. — Ты собираешься вешать на ребёнка, что ты нормальный, — сказала я. — Что ты умеешь не только разрушать, но и создавать. Красивый ход. Ребёнок как политический жест, как витрина. — Это не витрина, — сказал он. — Это страховка. Долгий рычаг, вокруг которого можно выстроить власть так, чтобы она не расползалась при первом же ветре. — Ты правда не понимаешь, что меня раздражает? — сказала я уже тише, но голос ещё звенел. — Не то, что ты этого хочешь. Меня раздражает, как ты это произносишь. Он чуть наклонил голову, словно отмечал аргумент как деталь, но не более того. — Ты сама знаешь, что эмоции мешают тебе думать, — сказал он. — У тебя слишком много уязвимостей. Ты цепляешься за вещи, которые потом используют против тебя. Ребёнок, при правильном подходе, станет структурой и для тебя. У тебя появится то, что ты не захочешь разрушить из скуки. Я почувствовала, как злость становится чище, потому что он бил туда, где у меня действительно была слабость. Пустота. Скука. Это мерзкое ощущение, что если сегодня нет смысла, я начну выдумывать его из боли. — Беременность вместо психотерапии, — сказала я сухо. — Великолепно. Повесить на меня ещё одну ответственность, чтобы я не сорвалась. — Психотерапия не даёт гарантии, — ответил он. — А ребёнок даст. Я сжала пальцы в кулак и разжала. Снова сжала и разжала, проверяя, есть ли у меня ещё контроль над собой. Потому что дальше было самое опасное. Не спор о смыслах и не его холодная логика. Самое опасное было то, что часть меня, глубоко внутри, уже начала рисовать картинку. Ребёнок. Мой. Его. Тёплый вес на руках. — Скажи мне одну вещь, — сказала я. — Это будет ребёнок как человек или проект? Он молчал слишком долго. Секунду, две. — Это будет ребёнок, — сказал он наконец. — Которого нужно сделать правильно. — Ты сейчас звучишь как мастер, который выбирает дерево для мебели. — Мебель не умирает от ошибок, — спокойно ответил он. — А ребёнок может. Меня передёрнуло, потому что в его голосе не было угрозы. — И как ты это представляешь? — спросила я. — Ты принесёшь мне список зелий, распишешь расписание вдохов и выдохов, а потом скажешь, что я обязана благодарить за заботу? — Ты опять упрощаешь, — сказал Том. — Я упрощаю для себя, — ответила я. — Чтобы не сойти с ума. Потому что если я начну видеть детали, меня начнёт тошнить от того, как красиво ты это строишь. Он шагнул ближе, но я не отступила, если отступлю, он подумает, что я уже согласилась, просто ломаюсь для вида. — Ты хочешь свободы, — сказал он. — Ты всегда хочешь свободы. Ты хочешь, чтобы я дал тебе повод уйти из этой квартиры и не чувствовать себя пустой. Так вот, я даю. Это будет твоя работа. Я посмотрела на него и вдруг ясно поняла, что он действительно считает это почти нежным. Его версия нежности всегда выглядела так: построить вокруг меня структуру, в которой я не смогу умереть быстро и глупо. И он, конечно, считал это благородством. — А если я не хочу? — спросила я. Он не моргнул. — Это будет глупо, — сказал Том. — Я не спрашивала, будет ли это глупо в твоём понимании, — сказала я. — Я спрашиваю, что ты сделаешь, если я скажу нет? Он помолчал. И я увидела в этой паузе его новую привычку. Он не угрожает сразу, он сначала проверяет, есть ли нужда угрожать. Он как будто стал экономить насилие. — Тогда мы вернёмся к тому, что ты умеешь делать лучше всего, — сказал он. — К выживанию в пустоте. — Ты шантажируешь меня одиночеством, — сказала я. — Я называю это реальностью, — ответил Том. — Том, если ты хочешь ребёнка, скажи это как человек. Один раз. Не как министр, не как алхимик, не как стратег. Скажи, зачем тебе это на самом деле. Он задержал взгляд на моём лице, будто выбирал, стоит ли давать мне это. — Потому что я хочу, чтобы у меня было то, что останется, — сказал он наконец. Голос был спокойный, но в этой спокойности вдруг появилась тяжесть. — И потому что ты единственная, кто выдержал меня так долго. Это тоже факт. Моё сердце замерло, вероятно, это было самое живое, что он когда-либо говорил мне. Я почти рассмеялась. Почти. — Ты правда не понимаешь, что ты сейчас сказал? — спросила я. — Том, я живу с тобой тринадцать лет. Я знаю, что когда ты контролируешь, это означает, что я перестаю быть собой. Он поднял руку, будто хотел снова коснуться моего лица, но остановился на полпути. — Ты не перестаёшь быть собой, — сказал он. — Ты перестаёшь быть хаосом. — А если мой хаос это последнее, что во мне ещё моё? — спросила я. — Что если без него я превращусь в твою тихую, удобную, правильную матку? Слово матку я произнесла нарочно грубо, чтобы испортить красоту его конструкции, чтобы он на секунду увидел, как это звучит снаружи. Том не отвёл взгляд. — Ты любишь унижать себя, — сказал он. — Ты должна перестать играть в слова со мной. Я слишком хорошо тебя знаю. Я опустила взгляд. Он прямо сейчас торгуется не только ребёнком, но и мной. Моей ролью. Моей верой. Моим согласием быть частью его конструкции в новых условиях. И самое мерзкое было в том, что часть меня хотела согласиться. Просто чтобы перестало быть тихо и пусто, чтобы снова появилась цель. Я выдохнула и закрыла глаза. — Обещай, что после Франции я не останусь одна в доме Реддлов, — проговорила я. Его пальцы легли на мою талию и едва заметно сжались. Его голос снова стал спокойным, почти опасным. — Ты не останешься одна, — сказал он. — Но это зависит от тебя, Софи. — Это всегда зависит от меня, — сказала я. — Даже когда это зависит от твоего расписания, твоих поездок и твоих секретов. Он притянул меня к себе и тихо выдохнул мне в волосы, будто смеялся без смеха. — Я не оставляю тебя одну из жестокости, — проговорил он. — Я оставляю тебя одну, когда это необходимо. И прекращу, когда необходимость исчезнет. Я подняла руку и положила ладонь на его грудь, где его сердце билось ровно. Слишком ровно для человека, который только что фактически предложил мне стать матерью его ребёнка. — Том, — сказала я тише. — Обещай без условий. Один раз. Просто обещай. Он чуть отстранился, чтобы посмотреть мне в лицо. И в его взгляде было то самое спокойствие, от которого у меня всегда холодеют ладони. Спокойствие человека, который уже строит конструкцию, в которой мне останется только дышать по команде. — Я обещаю, — сказал он наконец. — После Франции ты не останешься одна в доме Реддлов. Его пальцы легли мне под подбородок, приподняли лицо, заставляя смотреть прямо на него. Я не успела ни съязвить, ни оттолкнуть, ни хотя бы вдохнуть нормально. — Больше никаких контрацептивов. И мне нужны даты твоего цикла, — сказал он и в моей голове отозвалось сухое, неприятное слово «даты». — В Париже попробуем в первый раз, — проговорил он и наклонился ближе, и его голос стал тише, плотнее, почти интимным. — А пока высыпайся, Софи. Питайся. И принимай зелья, — сказал он мне в губы, будто закрывал разговор поцелуем, чтобы у меня не осталось пространства вставить слово.

***

Париж встретил нас снегом. Он валил стеной, и я почти физически чувствовала, как город пытается вытолкнуть нас обратно туда, откуда мы пришли. Ноги тонули в сугробах, сапоги промокали, дыхание ломалось на вдохе, и всё это почему-то казалось особенно унизительным. Как будто Париж сразу проверял меня на прочность. Третье января выдалось особенно сложным. Меня тошнило от зелий с самого утра уже пятый день подряд. Зелья не были для повышения плодовитости и ускорения овуляции. Это были зелья, которые держали уровень магии и тело в хороших значениях. Он называл это стабилизацией, я называла это подготовкой к его проекту, просто разными словами об одном и том же. Тело отторгало еду, если она не подходила для моего организма и уже спустя дни мы знали, что именно мне нужно есть, чтобы не тошнило. Не то, что я хочу, не то, что кажется вкусным, а то, что переносится. И всё равно от этого легче не становилось. Я пила их дисциплинированно, почти с ненавистью. Запах у зелий был такой, что он лип к нёбу даже после воды. Травы, металл, что-то сладковатое, как у сиропов из детства, только детство у меня давно закончилось. Мы слишком рано трансгрессировали из Праги в Париж. Я ещё не успела нормально проснуться, тело было ватное, и меня вывернуло уже на первом шаге в снег. Том только молча наложил на меня согревающие чары и поднял воротник своего пальто. Снег мгновенно улёгся на его зачёсанные назад кудри, и на секунду он выглядел почти смешно, если бы я вообще могла смеяться в таком состоянии. — Пять минут, и мы будем в тепле, — сказал он и взял меня за руку. Я брела рядом, глядя под ноги, потому что если смотреть прямо, всё начинало кружиться. Снег забивался в ресницы, холод цеплялся за щёки, и мне хотелось выругаться вслух. Он, как будто читая это раздражение, заговорил сухо и по делу, ровно в том стиле, который должен успокаивать. — Это магловский район, мы не будем привлекать внимание магов. Здесь ты сможешь гулять по скверам и паркам, дышать воздухом, без необходимости держать вокруг нас постоянный слой защиты. Большое количество чар может повлиять на твой магический контур. Я не ответила. У меня не было сил спорить. Да и спорить с логикой Тома всё равно обычно заканчивается тем, что ты стоишь в углу собственной жизни и пытаешься вспомнить, почему именно тебя туда поставили. Мы шли к старому дому, который выглядел непримечательно. Камень, тёмные окна, узкая входная дверь. Если бы не Том рядом, я бы решила, что мы ошиблись адресом. Но Том не ошибался. Он мог ошибиться в людях, но не в точках. Я еле передвигала ногами. В какой-то момент снег стал выше щиколоток, и тело окончательно решило, что больше не участвует в этом мероприятии. Я споткнулась, ругнулась сквозь зубы и почти упала. Том не сказал ни слова, просто взял меня на руки так быстро, что я успела только пискнуть. Он редко позволял себе такие жесты. И от этого мне стало одновременно… страннее и теплее. И противнее. Я прижалась к его пальто, чувствуя запах мороза, шерсти и почти еле живой запах мёда.

***

Когда мы вошли внутрь, я сразу увидела, что дом двухэтажный. Потолки были выше, чем в пражской квартире. Узкая лестница у стены. Камин в прихожей. И выход во внутренний дворик, который я увидела через коридор. Тут тебя и обрюхатят, — мелькнуло у меня в голове с таким цинизмом, что я почти улыбнулась. Том отпустил меня на пол, снял перчатки, прошёл по коридору к чёрному выходу и закрыл дверь. Я услышала, как он ставит защитные чары. Дом сразу стал другим. Не просто домом. Контуром. Клеткой. Укрытием. Смотря с какой стороны посмотреть. Я стояла в прихожей, глядя на камин, и меня затошнило ещё раз, но уже от холода. Не раздумывая, я бросила в камин Инсендио. Руническая форма в голове вспыхнула машинально, как привычка. Пламя поднялось быстро, жадно, и в доме стало теплее и живее. Том вернулся уже без пальто. Щёки слегка порозовели на фоне его бледной кожи. На секунду он выглядел почти нормально. Почти мужчина, который зашёл домой с улицы. Если не помнить, кто он и что именно он планирует делать с моей жизнью. — Поедим и ты отдохнёшь, — сказал он, помогая мне снять пальто. Последнюю неделю его забота была слишком явной и правильной. Он почти всё делал вместо меня. Подавал воду, следил, чтобы я ела, даже когда меня воротило от запаха хлеба. Пододвигал стул и иногда, ночью, я сквозь сон чувствовала будто он укрывал меня одеялом, подбирая край, чтобы не дуло. Это было настолько не в его привычках, что я каждый раз просыпалась с одной и той же мыслью. Или он решил сыграть в человечность, или он боится, что я сломаюсь раньше, чем выполню задачу. В прихожей появился домовик. Кнат. Я не видела его с 52-го. Я вообще не видела домовиков уже очень давно, и тело среагировало раньше головы. Я вздрогнула. Кнат смотрел на меня снизу вверх, так, будто пытался понять, кто я теперь. Миссис. Ведьма. Женщина. Хозяйка. Я не знала, что именно он видел. — Кнат, — сказал Том спокойно, как будто не было десяти лет между прошлым и этим моментом. — Подготовь еду, комнату и, чтобы в доме не было лишних шумов. Домовик кивнул резко, почти торжественно, и исчез. Я стояла и пыталась отдышаться. В животе всё ещё крутила тошнота, голова была тяжёлая, и снег, кажется, до сих пор лежал у меня на ресницах. Я поймала себя на том, что смотрю на Тома, и это было опасно, потому что в этот момент он выглядел слишком собранным, слишком довольным собой. Том подошёл ближе, его рука оказалась на моей талии, как подтверждение, что пространство между мной и дверью теперь контролируется не мной. — Ты замёрзла, — сказал он. Я подняла глаза. Я замёрзла не от снега, — хотела сказать я. — Я замёрзла от того, как ты умеешь делать будущее неизбежным. Но вместо этого сказала другое: — Меня тошнит. Он кивнул, как будто поставил галочку. — Тогда сначала еда, а зелье после, — сказал он. — В Париже тебе будет легче. Я пошевелила пальцами, будто проверяла, не остались ли они чужими после холода. И вдруг поняла, что в этом доме, в этом дворе за кованым забором, в этом магловском районе, где мне разрешат гулять, потому что так безопаснее для моего контура, начнётся новый этап. Не поездка. Не политика. Не поиски. Работа. Та самая, о которой он говорил. И от этой ясности мне стало по-настоящему страшно.

***

После выступления Том вернулся в дом особенно возбуждённый. Это чувствовалось ещё до того, как он открыл дверь полностью, по его шагу, по тому, как он не пытался замедлиться и сделать вид, что всё в порядке. Значит, толпа приняла его удачно. Значит, ему дали то, за чем он выходил в город, и он вернулся домой не просто с результатом, а со вкусом власти во рту. Я сидела в зале и читала собственные записи про Каир, которые успела привести в порядок ещё в Праге. Бумага пахла чернилами и сухой пылью, а строки жаром, камнем и тем временем, когда я ещё могла воображать, что мы куда-то идём, а не просто выполняем его план. Я держала листы ближе к свету, потому что зимний Париж даже в комнате был серым, и от этого серого хотелось спрятаться в любом другом городе. Он вошёл в зал и остановился. Я замерла, не поднимая головы сразу, потому что это было привычное правило выживания: сначала пойми, в каком он состоянии, потом решай, что говорить. В его руках были полевые цветы. Маки, ромашки и кустовые розы розового цвета. Такой букет выглядел слишком живым и слишком неуместным, напоминая мне о доме Реддлов. Я смотрела на эти маки и думала не о красоте, а о том, как он выбирает жесты. Он не приносил цветы просто так. Цветы всегда означали, что он доволен или, что он хочет, чтобы довольной была я. Или что он собирается сделать шаг, который лучше прикрыть чем-то мягким. — Ты согреваешь живот? — спросил он, подходя ближе. Он поставил цветы в вазу, снял пиджак и бросил его на спинку кресла без привычной аккуратности. Это тоже было признаком. Когда он терял контроль над мелочами, значит, он был переполнен крупным. Я сжала пальцы на листах, чтобы не выдать дрожь. Он заметит любую мелочь, если захочет. — Как всё прошло? — спросила я, желая сменить тему. Мне не хотелось говорить о животе. Не хотелось говорить о теле. Не хотелось признавать, что я действительно грею себя чарами уже почти автоматически, потому что так велено, потому что так безопаснее, потому что так легче переносить зелья и холод. Я не хотела, чтобы он видел, как глубоко я уже втянулась в его сценарий. Он коротко улыбнулся, той самой улыбкой, которая появлялась редко и всегда означала, что он доволен собой. — Великолепно. Но сейчас будет событие поважнее, — проговорил он и начал расстёгивать рубашку. Слова прозвучали спокойно, но в комнате стало тесно. Мои щёки предательски начали гореть, тело всё равно реагировало на него, даже когда голова кричала, что это опасно. Я ненавидела эту предательскую физиологию. Ненавидела то, что во мне всё ещё есть женщина, которая слышит его голос и на секунду забывает, что он умеет превращать любую близость в инструмент. Сегодня была середина цикла и я уже сделала три теста на овуляцию с помощью зелий Тома. Трижды смотрела на результат, как на приговор, и каждый раз ловила себя на странном ощущении, будто я стала собственной лабораторией. Я была не готова к такому. Не готова к тому, как быстро он переключится с толпы на меня. Не готова к тому, как легко он принесёт цветы, скажет нужные слова и тут же подведёт к главному. И хуже всего было то, что часть меня, где-то глубоко, всё равно понимала, почему он так выглядит. Он вернулся с победой и теперь хочет закрепить её в самом буквальном смысле. Он подошёл ближе, и я почувствовала запах улицы на нём. Я опустила взгляд на его руки. На то, как он расстёгивает пуговицы. На то, как не торопится и не играет. Я положила записи на стол. — Том, — сказала я тихо, и в этом слове было больше просьбы, чем мне хотелось показывать. — Я… Я не договорила, потому что я не знала, как именно сказать, что я боюсь. Или что я, проклятая, всё равно хочу, чтобы это случилось. Он посмотрел на меня внимательно, словно считывал не слова, а их отсутствие. — Я знаю, — сказал он тихо и в этом было самое опасное. Он действительно думал, что знает. Он думал, что я хочу ребёнка так же, как он. Он думал, что если моё тело реагирует, значит, всё уже согласилось. Ему проще было считать эмоции инструментом, чем признать, что человек может хотеть и сопротивляться одновременно. Он остался в одной майке и протянул мне руку. — Ты проверила температуру? Я несколько секунд смотрела на его ладонь, как будто это была не рука, а нож. Но я решилась и вложила свою ладонь. Пальцы у него были тёплые и от этого стало ещё хуже. Он потянул меня ближе, будто я сама делаю шаг. Я сглотнула и заставила себя говорить ровно, хотя голос внутри уже дрожал. — А если не получится? — спросила я. Я сказала это почти тихо, но в комнате оно прозвучало громче, чем должно, потому что это был не вопрос о вероятности. Это был вопрос о цене, о том, что со мной будет, если его план не даст результата. О том, что он сделает со мной, если я окажусь не идеальной системой, а живым телом с возрастом, страхом и ошибками. — Не получится с первого раза, получится со второго, — сказал он спокойно. — Мы не будем делать из этого трагедию. Вот эта фраза и была трагедией. Потому что трагедия начинается там, где тебе запрещают её чувствовать. Он поднял мою руку к своим губам и коснулся костяшек пальцев, как если бы в другой жизни это могло бы быть нежностью. В нашей жизни это было успокоительное. — Ты делала всё правильно, — продолжил он так же ровно. — Ты держишь режим и принимаешь зелья. — Том, — сказала я, и голос снова сорвался, потому что я не успела поставить на него железо. — А если… если со мной что-то будет? Если я… не выдержу? — Выдержишь, — сказал он и наклонился ближе. Я почувствовала его дыхание у виска и закрыла глаза на миг. Я подхожу, я доказала выносливость. Я открыла глаза и посмотрела на цветы в вазе. Маки стояли слишком прямо, как флажки на карте. Ромашки, как попытка притвориться невинностью. Розы, как обещание, которое не спрашивает согласия. Я снова сглотнула и сказала уже тише, почти себе: — Мне страшно. Том провёл пальцами по моей щеке. — Страх полезен, Софи, — сказал он. — Он делает тебя аккуратной. Он потянул меня на себя и поднял так, что мне пришлось обвить его талию ногами. Всё произошло быстро. Он держал меня легко, но надёжно, и от этого стало совсем не легче. Сколько близости было между нами за эти годы, и именно сейчас мне было страшнее, чем когда-либо. Не потому что я не знала его, наоборот, потому что знала слишком хорошо. — Расслабься. Дыши, — проговорил он мне в ухо. Я замерла от этого ещё сильнее и вдохнула, но воздух пошёл не туда. Я чувствовала его тепло через ткань сорочки, и это было почти унизительно просто. Никакой магии. Никаких эффектов. Только тело, которое он держит, и я, которая не знает, куда деть руки, потому что руки хотят обнять, а голова хочет ударить. Я хотела его, как хотела вот уже тринадцать лет подряд. Хотела в самых глупых местах, в самых холодных квартирах, в коридорах, в гостиничных комнатах, после ссор, после молчаний, после его исчезновений, когда он возвращался и становился слишком реальным. Хотела так, что иногда ненавидела себя за это. И сейчас желание тоже было. Горячее, знакомое, почти спасительное, но поверх него лежал страх, липкий и новый. Страх не того, что он будет грубым. Он умеет быть грубым, но грубость хотя бы честная. Я боялась его аккуратности, его умения делать всё правильно. Он чуть повернул голову, губами почти коснулся кожи у моего уха, и от этого по мне прошла волна. — Смотри на меня, — сказал он тихо. Я не сразу подняла взгляд. Потому что если посмотрю, то увижу не мужчину, которого хочу, а человека, который уже просчитывает последствия. А мне сейчас нужна была не его голова. Мне нужен был он, живой. Хоть на минуту. Просто потому что мы живые люди в одной комнате, и мне не нужно доказывать свою полезность, чтобы меня держали вот так. Но я всё-таки посмотрела. Его лицо было спокойным, собранным. И в этом не было нежности, но было внимание, которое он умеет включать, когда считает, что сейчас происходит что-то важное. Он держал меня так, будто я и правда важная. Но я не могла понять: важная как я или важная как функция. Я заставила себя вдохнуть ещё раз, глубже. Старалась дышать так, как он сказал. Но страх не уходил. — Том, — сказала я, и голос вышел хриплым. Он не ответил сразу. Только крепче сжал меня под бёдрами. — Дыши, Софи, — повторил он, уже мягче. И меня снова прошибло этой мягкостью, потому что мягкость у него редкая гостья. И потому что я, идиотка, всё ещё реагировала на неё так, будто это подарок. Я прижалась лбом к его шее на секунду, чтобы не видеть его глаза.

***

Мы дошли до спальни, и он опустил меня на кровать. Матрас прогнулся под моим весом, и я сразу согнула ноги в коленях, свела их, пытаясь удержать внутри себя и тепло, и контроль, и последнюю иллюзию границы, которая ещё не стерта. Он не торопился, начал медленно расстёгивать брюки. Я следила за его руками так, как напуганное животное следит за охотником. Свет в комнате падал на его пальцы, длинные, бледные, такие привычные и от этого было ещё страшнее. Он действовал без лишних жестов, будто мы делали это вчера, позавчера, десять лет подряд. Во мне всё только сильнее сжималось. Он снял ремень, отложил его на край кресла, понимая, что лишний звук мог меня спугнуть, хотя я и так уже была на грани. Его движения были бесшумные, почти ласковые именно тем, что в них не было ни капли сомнений. Том поднял взгляд. Не сверху вниз, не свысока, а прямо в меня и я вжалась в подушки сильнее. — Перестань бояться того, что ты сама хочешь, — сказал он тихо. Я не ответила. Горло было сухим. Я вцепилась пальцами в покрывало, ногти впились в ткань, и это был единственный способ не выдать дрожь. Он подошёл ближе, медленно, как будто хотел дать мне время свыкнуться с мыслью, что выхода уже нет. Что вот он, момент, ради которого были зелья, расчёты цикла, его странная, чужая нежность последней недели. Я попыталась выровнять дыхание. Получилось плохо. — Софи, — сказал он, и мой позвоночник будто звякнул в ответ. — Смотри на меня. Я подняла глаза, потому что его голос был каким-то невербальным заклинанием, которому я поддавалась быстрее, чем любой магии. Он чуть согнул колени и оказался на уровне моего лица. Пальцы прошли по моему бедру, едва касаясь. — Я здесь, — сказал он спокойно. — И ты здесь. Всё остальное мы разберём потом. От этих слов меня пронзило так, что я на секунду закрыла глаза. В этих словах было присутствие, власть, план, желание, ответственность, моя зависимость от него, его зависимость от моего согласия… и что-то ещё, от чего мне стало совсем нечем дышать. Он положил ладонь на мою ногу, на то самое напряжение, которым я пыталась закрыться от всего мира, и медленно развёл мои колени. Я вскинула голову, внутри меня всё рвануло и всё же я не отодвинулась. Потому что он был прав. Я хотела этого. И боялась именно потому, что хотела. Он устроился между моих ног так, как делал это всегда, будто его тело знало моё лучше, чем я сама. Он смотрел прямо в глаза, и в этот раз во взгляде не было ни тени злости или спешки. Когда он начал входить, у меня вырвался короткий вдох, словно воздух стал горячим. Я не успела ни подумать, ни подготовиться, а тело уже приняло его, будто ждало этого весь день, всю неделю, все годы, что я от него не уходила. Всё было слишком чувствительно, слишком мокро, слишком живо. Я прошипела, выгнулась, и в этот момент он вошёл глубже, проверяя меня на прочность. Затем он замер, чтобы я прожила этот момент, чтобы он почувствовал мою реакцию до последней судороги. — Толпа была большой, — произнёс он внезапно, будто рассказывает мне статистику в момент, когда я едва умею дышать. Я свела брови, не понимая, что больнее: то, что он заполнил меня до предела, или то, что заговорил о выступлении именно сейчас. — Замолчи, — сказала я, прикрывая глаза ладонями. Он начал двигаться медленно, мучительно медленно, растягивая меня, заставляя чувствовать каждую часть его горячего тела внутри себя. Это было пыткой, которую он отлично понимал и использовал. — О чём тогда поговорим? — спросил он тихо, почти лениво. Я открыла глаза. — Мы обычно не разговариваем, — прошептала я. — Ты обычно приказываешь, что мне делать, а я сдираю горло. Он двинулся сильнее, чуть меняя угол и я пискнула, не успев сдержаться. Он нашёл место, от которого у меня подкашивались ноги, даже когда они были сведены вокруг его талии. Нашёл и начал мучить его той же медленной, выверенной жестокостью. — Сейчас не совсем обычная близость, — сказал он. — Создание волшебников сложная задача. Он вошёл до конца, будто подчёркивал это словами, и задержался там, в той точке, от которой я теряла сознание и внутреннее равновесие. Я сжала его плечи, ногти впились ему в кожу, но он только крепче удержал меня за бёдра, заставляя принять всё. От его теплой тихой фразы, от контролируемой силы движения, от того, с какой уверенностью он говорил о ребёнке, пока был во мне, у меня прошла дрожь. И всё равно, когда он снова двинулся, намеренно глубоко, я выгнулась так, будто его тело было для меня единственным рычагом удержаться в этом мире. — Расскажи, что тебе во мне нравится, — сказала я, и сама услышала в голосе эту смешную смесь наглости и голода. Я знала, что буду дурой, если не воспользуюсь моментом, когда он так близко, когда он весь собран в одну точку, когда ему проще отвечать честно, чем играть в длинную партию. В такие секунды у него ломается привычная дистанция. Не навсегда, конечно. Но достаточно, чтобы туда пролез вопрос. Он не остановился сразу, только чуть замедлился, как человек, который умеет держать тело отдельно от мыслей, а мысли отдельно от признаний. Его пальцы сжались на моей коже чуть крепче, и я поняла, что попала ровно в ту часть, которую он не любит. — Нравится, — повторил он тихо, будто пробовал слово на вкус. — Ты спрашиваешь это сейчас? — Да, — ответила я. — Сейчас. Он задержал взгляд на моём лице слишком внимательно. Словно не мог решить, стоит ли давать мне то, чего я прошу, или это станет для меня новой дурной опорой. — Мне нравится, что ты не умеешь быть удобной, — сказал он наконец. Голос был ровный, но в нём появилась низкая тяжесть. — Ты пробовала, да, иногда даже успешно, но надолго тебя не хватает. Меня будто обдало холодом и теплом одновременно. — Это комплимент? — выдохнула я. — Это факт, — ответил он. Он чуть наклонился ближе, так, что я ощутила его дыхание кожей, и это было хуже любых красивых слов. Потому что он мог бы сказать что-то ласковое и я бы не поверила. — Мне нравится, что ты выживаешь, — продолжил он. — Ты никогда не была мягкой, даже когда пыталась ею казаться. Я сглотнула. Внутри поднялась горячая обида, но одновременно там было что-то… настоящее, неприятное, но настоящее. — Мне нравится твой ум, — сказал он, и пауза перед следующей фразой была слишком долгой. — Ты делаешь ошибки, но ты учишься. Ты быстро понимаешь, где больно и где опасно. И всё равно иногда идёшь туда. — Нравится, что я иду туда, где опасно? — спросила я хрипло. Он едва заметно дёрнул уголком рта. — Нравится, что ты не притворяешься святой, — сказал он. — Ты не маскируешь грязь красивыми словами. Ты просто называешь её грязью. Я закрыла глаза на секунду, потому что это неожиданно ударило точнее, чем я хотела. — Ещё, — сказала я тихо, и это прозвучало хуже просьбы. Как приказ. Он не рассмеялся, не съязвил. Он выдержал паузу и продолжил, будто принял правила. — Мне нравится твой голос, — сказал он. — Не когда ты поёшь для чужих. А когда ты говоришь мне правду, но даже когда ты врёшь, ты делаешь это так, что я слышу, где именно ты прячешься. Я открыла глаза. Сердце ударило сильнее, потому что это было слишком интимно, слишком конкретно. — Мне нравится, что ты ненавидишь меня правильно, — добавил он. Я резко вдохнула. — Правильно? — Ты ненавидишь не из воспоминаний и не из принципа, — сказал он спокойно. — Ты ненавидишь, когда я превращаю тебя в вещь. И ты сопротивляешься именно этому. Не власти и моей силе. А обесчеловечиванию. Он наклонился ближе, почти касаясь лбом моего. — И мне нравится, что ты всё ещё не сломалась, — произнёс он. — Почти пятнадцать лет рядом со мной и ты всё ещё способна смотреть мне в глаза и требовать ответа. Я хотела ударить его за эту фразу. Но тело предательски дрогнуло, и я поняла, что он тоже это заметил. — Видишь? — сказал он почти шёпотом. — Даже сейчас ты споришь, даже сейчас ты пытаешься удержать своё. Я сжала пальцы на его плече. — А тебе это тоже нравится? — спросила я. — Что я пытаюсь удержать своё? Он чуть замедлился. — Да, — сказал он. — Потому что иначе ты бы была не ты. А мне не нужна копия. Мне нужна ты. И это было самое опасное из всего, что он мог сказать. Он ускорился, словно последние слова сделали что-то неправильное, лишнее, слишком человеческое и ему нужно было быстрее вернуться туда, где нет риска открыть лишнее, быстрее закончить начатое, чтобы закрыть разговор. Я почувствовала, как ритм меняется, становится резче, глубже, уже без этих опасных пауз, в которых можно увидеть его настоящего. Он вцепился рукой мне в талию, другой упёрся рядом с моей головой, будто удерживал и меня, и себя, и всю эту ситуацию, которая вышла за границы его привычной схемы. Я запрокинула голову, горло дёрнулось от громкого, почти сорвавшегося звука, и он только сильнее ускорился, будто этот звук подействовал на него. Он не смотрел мне в глаза, уже нет. Он опустил взгляд ниже, туда, где мы были соединены. Его дыхание сбилось, стало горячее, резче и он кончил, резко зашипев, сжав мою талию до боли. Его губы чуть разошлись, глаза были зажмурены так крепко, будто он пытался сбежать внутрь себя, туда, где никто не видит, что ему сейчас не до контроля, не до схем, не до правильных формулировок. Я смотрела на него снизу вверх, ловя каждое движение его лица, его дыхания, и вдруг поняла, что в эти секунды он мой, такой, каким не бывает никогда. Без своей маски, без своих правил, просто Том, который не выдержал давления собственного желания. Он упал на меня всем весом, словно у него закончились силы ровно в ту секунду, когда стало можно, но не как в тех историях, где мужчина аккуратно отстраняется и смотрит в глаза. Нет. Он просто рухнул, придавив меня грудью и плечом, и на миг в комнате стало слышно только его низкое, хриплое, слишком близкое дыхание. Мне пришлось коротко вдохнуть в бок. Его рука всё ещё держала мою талию, пальцы время от времени подрагивали, и я чувствовала это кожей, как мелкий ток. Он уткнулся лицом куда-то мне в шею, так близко, что его волосы щекотали мою щеку. Он не говорил ничего. И это было даже хуже, чем его привычные ровные фразы. Я осторожно провела пальцами по его плечу, почти не касаясь, проверяя, живой ли он, и в то же время живая ли я. Он всё ещё был во мне, но поверх этого было другое ощущение, что меня заперли не в квартире, не в городе, не в очередной точке на карте. Меня заперли в нём. Он выдохнул мне в шею и чуть сильнее прижал меня собой, как будто хотел, чтобы я не думала, не сопротивлялась, не задавала вопросов хотя бы минуту. Я закрыла глаза, потому что смотреть на потолок было слишком просто. С закрытыми глазами можно было представить, что это не проект, не работа. Что он упал на меня так, как падают на любимую женщину. И от этой мысли стало тепло. Он вышел из меня, поднялся и даже не посмотрел на меня как следует, только бросил через плечо, уже двигаясь к ванной. — Лежи десять минут. Я осталась на постели, с согнутыми ногами, всё ещё ощущая его в себе фантомно, потому что тело всегда чуть тупее головы. Голова уже успела включить злость. Тело ещё цеплялось за тепло и за то унизительное счастье, которое всегда приходит после него, даже когда я клялась себе, что в следующий раз не дам этому случиться. Я смотрела ему в спину, на линию плеч, на напряжение в позвоночнике, и чувствовала, как во мне поднимается что-то почти детское, неуместное, стыдное. Желание догнать. Удержать. Заставить остаться здесь хотя бы на минуту. — Том, — позвала я его. Он не остановился, даже не замедлил шаг. Как будто его имя — просто звук в комнате. Я могла бы замолчать и оставить это при себе, как оставляла сотни раз, потому что ему не нужно этого слышать, ему это не нравилось. Но именно в такие моменты внутри меня всегда просыпалась та идиотская вера, что если сказать вслух, то может, что-то сдвинется. — Я люблю тебя, — сказала я. Он не обернулся, дверь в ванную закрылась. Щёлкнула защёлка, и тишина ударила сильнее любого ответа. Я лежала и смотрела в потолок, и в голове было два параллельных чувства. Первое — унижение, потому что я только что сказала самое уязвимое, что можно сказать, и получила в ответ дверь. Второе — понимание, от которого становилось холодно. Он не ответил не потому, что не слышал. Он не ответил, потому что если он ответит, он признает, что между нами есть не только его магия, не только связь, не только расчёт. А если он это признает, ему придётся либо удерживать это, либо уничтожать. Он всегда выбирает контроль. Всегда. Я выдохнула и, как и он приказал, осталась лежать.

Квартира на улице де ла Тур, квартал Ла-Мюэтт, 16-й округ, Париж, Франция

20 января 1964 года

От лица Тома Реддла

После Парижа я выступил ещё в Лионе, и на следующее утро получил главные заголовки Французского Пророка. Они писали так, как умеют французы, с обязательным намёком на Новую силу, которую им приятно держать рядом. Мне это подходило. Им нужен был сюжет. Мне нужна была дверь, которую они считают своей. Всё это шло параллельно с работой над сетью. Её нельзя было всё время держать в руках, иначе она начинает требовать тебя целиком. Я всё чаще отдавал текущие задачи Малфою и Мальсиберу. Малфой вёл бумаги и фасад, потому что он для этого создан. Мальсибер занимался грязной частью, потому что у него нет иллюзий о цене решений. Даже Эйвери не успевал, и он лично нанял Амикуса Кэрроу и Торфинна Роули, но не для работы с бумагами, а для работы руками. Молодые, голодные, ровесники Долохова, слишком амбициозные, чтобы соглашаться на мелочь, и достаточно осторожные, чтобы не задавать вопросов. Высокооплачиваемая работа быстро учит дисциплине. Мне нужно было решить вопрос с сетью и передать её Малфою так, чтобы она продолжала приносить результат без моего участия. Меня ждали выступления в Англии и работа с нашим министерством. Торговлю следовало урезать до предела, потому что она слишком заметна, когда ты начинаешь переходить к следующему уровню. Потому что я больше не мог позволить, чтобы цепь зависела от моего личного присутствия. Любая система, которая требует тебя как костыль, не система, а привычка. К тому же скоро я стану отцом. Забавно, я не думал, что когда-либо назову себя так даже в голове. Слово было слишком магловским по звучанию, слишком бытовое. И всё же оно цеплялось. У этого ребёнка будет предназначение. У любого ребёнка может быть предназначение, если его сделать правильно. Но я не был наивен. Риски тоже были, и именно поэтому я вложил в последние недели непростительно много внимания в то, что обычно предпочитаю оставлять на уровне сухой необходимости. Последняя близость с Софи отдавалась глухим воспоминанием. Я наговорил ей лишнего. С одной стороны я понимал, что это пойдёт на пользу зачатия и она равно она не сможет никому об этом рассказать, обет не даст. С другой стороны я видел, как слова ложатся в неё, и было что-то… неудобное в том, что она слушала и запоминала. В момент зачатия волшебника важна не только магия, но и состояние двух людей, которые эту магию смешивают. Отвращение, страх, истерика, попытка убежать из собственного тела способны сорвать даже хорошо рассчитанный ритуал, а я слишком давно жил рядом с её хаосом, чтобы игнорировать простую механику. Её надо было удержать в нужной точке. С некоторыми уступками, да. Но уступки тоже бывают инструментом. Вопрос был не в том, получилось ли. Вопрос был в том, какой именно результат я получу. Сегодня утром я должен был узнать итог.

***

Я вернулся из Лиона до рассвета. Усталость была привычной, как тяжесть плаща на плечах. В прихожей пахло камином и едой, которую она заставляла домовика готовить. Я снял пальто, не разуваясь сразу, прислушался к дому. В спальне горел слабый свет. Она сидела на кровати, укутавшись в шерстяной плед, и читала Французский Пророк. На первой странице была моя колдография и заголовок, достаточно хороший, чтобы заинтересовать магическую верхушку Франции, и достаточно осторожный, чтобы не превращать меня в игрушку газетчиков. Когда я переступил порог, она подняла на меня глаза. Взгляд был сухой, уставший и слишком спокойный. — Не беременна, — сказала она вместо приветствия и снова опустила взгляд в газету. Я не остановился на пороге, вошёл, закрыл дверь и только потом позволил себе паузу. Пауза была нужна не ей. Она была нужна мне, чтобы не дать ей увидеть реакцию. — Слишком рано для выводов, — сказал я ровно. Она перелистнула страницу нарочито спокойно, будто читала о погоде. — Не слишком, — сказала она и в ней уже шевелилась злость, которую она пыталась держать. — У меня пошли месячные. Я подошёл ближе и посмотрел на её лицо. Цвет кожи, взгляд, дыхание. Её организм был настроен лучше, чем когда-либо. Она высыпалась, ела то, что я велел, а не то, что хотелось ей. Пила зелья, даже когда её выворачивало. Держала режим. И именно поэтому я не собирался принимать её фразу как приговор. — Месячные не отменяют ошибку в расчётах, — сказал я. — И не отменяют того, что ты склонна объявлять поражение раньше времени, если это даёт тебе повод укусить. Она резко подняла глаза. — Я не объявляю поражение, Том. Я констатирую. Я чувствую своё тело, если ты вдруг забыл. Это не твой график. Это я. Она сказала это так, будто этим можно было отбить мою руку от её жизни. — Ты чувствуешь, — ответил я спокойно. — И именно поэтому ты сейчас напугана сильнее, чем хочешь показать. Ты боишься не результата. Ты боишься, что я сделаю из любого результата вывод. Она замолчала. Я видел, как она сглотнула, будто проглотила ответ. Значит, попал. Я подошёл к кровати ближе, чтобы она не могла спрятаться за газетой, и достаточно ровно, чтобы это не выглядело как давление ради удовольствия. Я не трогал её. Пока. — Ты принимала всё как положено, — сказал я. — Ты фиксировала даты. — Да, — бросила она. — Как послушная. — Тогда мы проверим всё ещё раз, — сказал я. — Без твоих эмоций и без моих предположений. И пытаемся ещё раз. — Чтобы ты посмотрел и убедился, что ты гениален, а я не подхожу? — Чтобы я посмотрел на тебя, — ответил я, и в голосе, против моего желания, прозвучало чуть больше личного, чем нужно. — И чтобы ты перестала устраивать себе суд до того, как мы получим факты. Она сжала край пледа пальцами. — А если факты будут против тебя? — спросила она тихо. — Тогда я пересчитаю, — сказал я. — И сделаю иначе. Она закрыла газету и отложила её в сторону. Наконец-то. Значит, игра закончилась, и началась реальность. — Ты всё равно не оставишь это, — сказала она. — Нет, — ответил я.

***

Середина лета подкралась незаметно, и вместе с ней подкралась свадьба Габриэль Делакур. Наконец-то это несчастная вейла выходила замуж. Я слышал о ней достаточно, слишком много мужчин прошло через неё, слишком много взглядов, обещаний и рук, которые тянулись не к человеку, а к легенде. Дом должен быть полон суеты, которую я не переносил, потому что шум в такие дни всегда чужой. Он не помогает делу, он помогает картинке. Французы умеют превращать любое событие в спектакль, и я уважал эту привычку ровно до момента, пока спектакль не начинал претендовать на моё время. Костюм будто жал. Рубашка колола, словно ткань нарочно напоминала, что я не в своём режиме. Галстук был завязан криво, и я поймал себя на том, что уже третий раз распускаю узел и завязываю заново, хотя обычно такие мелочи не имеют права существовать рядом со мной. Меня впервые пригласили на событие такого уровня как лорда Волдеморта, и я был на взводе. Но не из-за приглашения. Я не из тех, кого можно купить статусом. Статус — это то, что берут, а не то, что получают открыткой с золотым тиснением и витиеватыми формулировками о чести. И всё же я видел, что они делают. Они пробуют на вкус моё имя. Пробуют, как оно будет звучать у них в гостиной. Насколько удобно будет шептать его, не боясь себя выдать. Насколько безопасно будет улыбаться мне, пока за спиной они обсуждают, как наладить со мной связь. Но не из-за ткани и не из-за Франции я был на взводе, а из-за того, что в голове стучало одно и то же событие, тяжёлое, как непреложный приговор. Две недели назад Софи снова сказала, что у неё начались месячные. Седьмая попытка, не давшая результата. Последние три раза я пробовал со стимуляцией фертильности. Точнее с тем, что официально называлось поддержкой, а по сути было вмешательством. И снова пусто, словно так и должно было быть. Словно я не должен получить носителя из собственной крови и магии. Разумеется, я не остановился бы и на семнадцатой попытке. Я никогда не отключаюсь. Я умею ждать, умею давить, умею переносить неудобство, если оно имеет смысл. Но проблема была не в самом результате. Проблема была в том, как мне приходилось держать Софи. Она была разбита. Не так, чтобы рыдать и просить пощады. Её ломало иначе. Она стала тише, но не мягче. И это было опаснее, чем истерика. Истерика выпускает пар. Тишина накапливает яд. Я делал всё, чтобы она не принимала это на свой счёт, хотя прекрасно понимал, что она всё равно примет. Она всегда принимает на свой счёт то, что касается её тела, потому что тело было единственным, что у неё по-настоящему было своим все эти годы. Всё остальное она либо арендовала у судьбы, либо отвоёвывала у меня. И всё же природа бывает коварнее, чем самые хитрые планы. Иногда она сопротивляется даже там, где ты всё рассчитал до минуты. Я знал причины невозможности зачатия, знал слишком хорошо. И ни одна из них не подходила нам. Мы оба были готовы. Мы оба были сильны. Мы не были родственниками. Время было подобрано идеально. Настрой был достаточный, пусть последние разы мы практически не говорили. Но в нашем случае молчание могло стать ошибкой. Молчание лишало её ощущения, что она участник процесса, а не механизм, который я завожу по расписанию. Это решаемо, я знал это. Завтра утром это произойдёт, я был уверен. Я нашёл одно древнее заклинание, неприятное, почти неприличное в своей простоте. Оно не просит согласия у тела. Оно заставляет тело вспомнить, что оно умеет. И в крайнем случае оставалась Амортенция, как ключ к реакциям тела, которые можно усилить и направить, если эмоции не справляются. Я не хотел этого. Слишком грязно. Слишком похоже на слабость. И слишком легко перепутать эффект с истиной. Но я предпочитал реальность эстетике. И всё же, собираясь на свадьбу Делакур, я думал не о французской толпе и не о том, как они будут смаковать моё имя в кулуарах. Я думал о пустоте, которую оставлял каждый отрицательный результат. Софи вошла в спальню и остановилась, уперевшись плечом в косяк. Волосы были собраны небрежно, и я отметил, что в этой небрежности не было кокетства. Было только отсутствие смысла стараться. Я увидел это мгновенно и так же мгновенно убрал с лица всё лишнее. Расскажи я ей, что этого ребёнка она будет вынашивать, а потом воспитывать, чтобы я в него переселился, когда придёт время, и её бы уже не было здесь. Я знал её достаточно, чтобы понимать, где граница, поэтому я молчал, как молчал и о многом другом. Например о том, что младшую сестру Габриэль Делакур, Аполлин, напрямую сватают ко мне. Это было даже не предложение, а попытка поставить ярлык на лоб, как на товар. Они думали, что мне нужна вейла как партнёр. Они не понимали, что мне не нужен партнёр. Мне нужны ресурсы, доступ, договоры и послушание систем. Я избавлюсь от этой попытки быстро. Стоит мне поговорить с матерью девочек напрямую и предложить то, что я предлагал от Каира до Берлина. Договор в обмен на спокойствие. Золото в обмен на содействие. Участие в игре в обмен на право не быть съеденными. Софи смотрела на меня, и я отметил, что взгляд у неё стал тяжелее за последние месяцы. В нём появилось то, что появляется у людей, которых долго держат на одной надежде. Я поправил манжет, который уже был исправен, и спросил ровно, без нажима: — Ты приняла зелье? — Контрацептивное? — спросила она. Я повернулся к ней полностью, чтобы она увидела, что я услышал, и чтобы не могла спрятать смысл своего вопроса в шутку. Контрацептивное было не просто словом. Это была пощёчина. Напоминание о том, что раньше наш режим строился вокруг предотвращения. А теперь строится вокруг попыток, даже если я называл это выбором и работой. — Нет, — сказал я. — Не контрацептивное. Она оттолкнулась плечом от косяка и сделала шаг внутрь. — Тогда какое? — спросила она тише. — Фертильное? Плодовитости? Может напиток живой смерти? Я видел, как она держит себя, как не даёт голосу сорваться. Я подошёл ближе, остановился на расстоянии, которое она ещё не воспринимает как угрозу, и сказал так же спокойно: — Поддерживающее. Она коротко усмехнулась, и в этом звуке было всё, что она не сказала вслух. Пять секунд, и я бы мог перечислить ей дозировки, но дозировки не лечат унижение. — Сегодня свадьба, — произнесла она, будто проверяя, способен ли я вообще помнить о чём-то кроме её тела. — Ты уйдёшь. — Да, — ответил я. — И ты вернёшься злой, — добавила она почти шепотом. Я не улыбнулся. Но отметил, как быстро она научилась угадывать, где меня пытаются тронуть чужими руками. Французские улыбки, шампанское, полунамёки, чужие пальцы на рукаве, взгляды, которые измеряют. В такие вечера злость действительно приходит вместе с сухостью в горле. — Не вернусь, — сказал я. — После свадьбы мы продолжим. — Продолжим что? — спросила она. — Твои попытки? — Продолжим работу, — сказал я. — И на этот раз я не оставлю всё на твоё тело и на удачу. Она молчала. Я видел, как у неё дрогнула челюсть. — Ты опять что-то придумал, — сказала она не вопросом, а утверждением. — Да, — ответил я. — И ты узнаешь ночью. Её глаза блеснули злостью, но она её проглотила. — И если опять ничего? — спросила она. — Тогда будет девятая, — сказал я спокойно. — И десятая. И столько, сколько нужно. Но ты не будешь тонуть в этом одна. Ты поняла? Она не ответила сразу, просто очень медленно кивнула, и этот кивок был признанием того, что у неё больше нет сил спорить сегодня. Я отступил от неё и отвернулся к костюму, который всё ещё жал, словно ткань знала, что я иду играть в светского гостя, пока у меня дома идёт настоящая война. — Я вернусь быстро, — сказал я. — Не вернёшься, ты всегда задерживаешься, — произнесла она и вышла из комнаты.

***

Порой меня удивляло, как Софи угадывала исход заранее, будто держала в руках хрустальный шар с пророчеством обо мне. Я вернулся не ночью, как обещал, а ближе к середине дня. И вернулся злым так, что злость стояла во рту, как металл. Делакуры отказались обсуждать дела после того, как я отказался ухаживать за их шестнадцатилетней дочерью. Абсурд был даже не в самом предложении. Абсурд был в уверенности, с которой они решили, что мой отказ — это флирт, игра, приглашение торговаться. Я давно перешагнул через тот порог, где моё тело хотят больше, чем мой разум. Мне было тридцать четыре, за плечами была сеть, договоры, люди, маршруты, деньги и страх. А мне подсовывали неумелую девицу и делали вид, что это равноценно тому, что я принёс на стол. Теперь я понимал, с чем когда-то столкнулись Малфой и Лестрейндж, когда их пытались завернуть в французскую игру улыбок и полупрозрачных намёков. У меня был другой план. Французы всё равно войдут в мою структуру. Без брака с девицей и без унизительных разговоров. Если верхушка вязкая, я начну снизу. Я умею давить на середину, на тех, кто голосует деньгами и знакомствами, на тех, кто боится остаться без покровителя. Делакуры не единственные в этом мире, кто думает, что держит дверную ручку власти. Я вошёл в спальню и сразу же начал развязывать неудобный галстук, который давил всю ночь, будто напоминая, что я был вынужден улыбаться не тем людям и слушать не те голоса. Аполлин лезла ко мне почти всё время. Её свежие духи, почти мужские, остались на пиджаке и в волосах. Меня тошнило от этого запаха. Я предпочитал другой парфюм на женщинах. Точнее на одной единственной. Сладкий и терпкий, такой, как сама Софи. Я знал, что пропустил время. Знал, что опоздал. Знал, что по её циклу сегодня всё уже прошло, и тело будет отвечать мне иначе. Но я не собирался ждать ещё месяц. В конце концов, это было не только необходимо. Это было, чёрт возьми, приятно. И я не собирался позволить французам украсть у меня даже это. Ни настроением, ни мерзкими намёками, ни запахом чужой девчонки на рукаве. Я переоделся в домашние брюки и рубашку на выпуск и вышел в зал. Софи там не было. Я прошёл дальше, в столовую, и там передо мной появился Кнат. — Хозяин, — сказал он и поклонился. — Где Софи? — спросил я. Домовик поднял голову чуть выше, чем обычно, и я сразу понял, что он собирается сказать что-то лишнее. — Она на втором этаже. И хозяин… она расстроена, — проговорил он и показал на газету на столе. Я нахмурился. Я выбрал дом с двумя этажами не просто так. По моим расчётам Софи должна была родить к сентябрю, и второй этаж был отведён под носителя. На деле же ни я, ни она почти не поднимались туда за все месяцы. Первый этаж был устроен как жизнь. Второй как план, который пока не состоялся. И я не любил смотреть на планы, которые стоят пустыми. Я взял газету в руки и прикрыл глаза на секунду, прежде чем прочитать. Как будто мог отложить удар, если моргну. Заголовок был жирным и липким. «Le mariage principal de la décennie: Gabrielle Delacourt a épousé Etienne de Montferran. Le mystérieux Lord Voldemort a été vu parmi les invités…» (Главная свадьба десятилетия: Габриэль Делакур вышла замуж за Этьена де Монферрана. Среди гостей был замечен загадочный лорд Волдеморт…) Под заголовком колдография со свадьбы. Аполлин, приподнявшись на цыпочках, шепчет мне в ухо и держит меня так, будто мы всю жизнь знакомы. Я помнил этот момент, помнил, как она улыбалась не мне, а в камеру. Помнил, как её мать смотрела на это с выражением человека, который уже подписал договор у себя в голове. И я помнил, что это было до того, как я объяснил Делакурам, что брак не входит в мои планы. Под колдографией стояла подпись, и она была ещё грязнее заголовка. «Nos sources affirment que le mystérieux Lord Voldemort a visité ce mariage afin de trouver une épouse appropriée. Détails sur la page 4.» (Наши источники утверждают, что таинственный лорд Волдеморт посетил свадьбу с целью найти себе подходящую жену. Подробности на стр. 4.) Как тонко и грязно. Они обозначили, что я явился к ним не для дела, а для сватовства. И, что хуже, они сделали это так, чтобы моя злость выглядела подтверждением. Чтобы любой мой резкий шаг можно было продать как обиду отвергнутого мужчины, а не как холодный ответ на их торговлю. Даже часа не прошло, как я вернулся домой, а они уже работали с прессой, как с собаками на поводке. Я сложил газету, подошёл к камину и кинул её внутрь. Бумага вспыхнула мгновенно, заголовок исчез в огне, и это не принесло облегчения. Это никогда не приносит облегчения. Уничтожение символа не уничтожает последствия. Я уже развернулся, когда Кнат снова заговорил, и голос у него стал тише. — И хозяин… она не одна. Я остановился так резко, что плечо дёрнуло, будто я был в драке и услышал чужой шаг за спиной. — Что? — выпалил я. — С ней девушка. Хозяйка сказала, что она друг семьи, — сказал домовик и поклонился. Друг семьи, молодая девушка. Я не сразу понял, о чём речь. Слова не складывались. У Софи не было друзей семьи. У нас не было семьи. И в моём порядке не было места для чужих женщин на втором этаже дома, который должен был стать детской. Я не помнил, как добежал до лестницы. Второй этаж встретил меня холодом, который держится в пустых комнатах. Там всегда было иначе. Ни запаха кухни, ни тепла камина, ни жизни. Я сделал шаг в первую дверь и остановился. Софи сидела на диванчике со стаканом чего-то крепкого, хотя в доме не должно было быть ни капли. Ноги у неё были сброшены с подлокотника. Та самая девушка была примерно ровесницей Софи. Она сидела на полу, откинув голову на кресло Софи, и смотрела на меня из-под чёрных ресниц без страха. Азиатка. Холодный типаж. Чёрные волосы, чёрные глаза. Слишком спокойная для случайной гостьи. Но меня удивило даже не это. Меня удивило, во что они были одеты. Тряпки, которые я не смог бы назвать платьями или костюмами, на один мотив, одинаковые по смыслу, слишком открытые, слишком дешёвые. Такие носят в борделях. Я знал эту дрянь. Судя по всему, тряпки были азиатки, потому, как на Софи они сидели неправильно. Она была выше, шире в плечах и бёдрах, и ткань натягивалась на ней, открывая части тела, которые должны быть закрыты при посторонних. В комнате играла музыка. Патефон от Амара, который она таскала везде, но почти не включала. Пластинка была новая, я услышал это по звуку, по тому, как игла ещё не успела износить дорожку. Значит, это было не случайно, это было намеренно. Всё здесь было намеренно. Софи перевела на меня взгляд, и я увидел, что она была чертовски пьяна. Я не видел её такой уже слишком давно. Достаточно, чтобы забыть, как быстро эта грань возвращает нас на годы назад, когда она выживала как хотела и плевала на последствия, пока я не выстроил вокруг неё систему. Будто передо мной снова та самая американская дрянь. Я выдохнул. С гостьей я разберусь отдельно. Ещё не хватало, чтобы она таскала в дом проституток. Софи качнула стакан, будто салютуя, и выговорила кое-как: — Я думала, ты на случке. Я сосчитал до пяти, чтобы не сорваться, потому что если я сорвусь сейчас, я дам ей то, чего она добивается. Я сделал шаг вперёд и посмотрел не на неё, а на девушку на полу. Потом снова перевёл взгляд на Софи и увидел самое неприятное: сейчас мне придётся решать вопрос с тем, что Софи снова пытается превратить мой порядок в руины, лишь бы не чувствовать себя участницей плана, в котором её тело снова стало полем войны. — Встань, — проговорил я. Софи даже не пошевелилась. Она смотрела на меня мутным, тяжёлым взглядом, в котором алкоголь не смягчал, а делал всё резче. Она не была расслабленной. Она была распущенной. Разница тонкая, но я знал её наизусть. — Нет, — сказала Софи и положила руку со стаканом на грудь девице, проливая часть. Жидкость стекла по ткани тёмной дорожкой. На секунду в комнате стало тише, чем должно было быть. Азиатка расширила глаза. Я посмотрел на руку Софи, как она держит стакан, словно специально выбирает самое неустойчивое положение, чтобы пролить ещё раз. Она делала это нарочно. Как всегда делала нарочно, когда хотела вывести меня из себя и заставить реагировать не головой, а телом. — Убери руку, — сказал я ровно. — Мы не закончили, ты рано пришёл, — проговорила она и швырнула стакан в меня, но он не долетел и до середины комнаты. Я даже не поднял палочку, не было нужды. Стакан полетел криво, и в следующую секунду Софи начала скатываться набок, словно её тело вдруг перестало принадлежать ей полностью. Девушка на полу среагировала мгновенно. Подхватила Софи за талию, перехватила плечо, не дала ей рухнуть и придавить её. На секунду они обе стали одной нелепой композицией. Слишком интимной, слишком грязной на мой вкус. Чужая ткань, чужая кожа, запах алкоголя и эта демонстративная беспомощность, которая у Софи никогда не была слабостью. Только инструментом. Я посмотрел на руки азиатки. Чистые ногти, уверенный хват. Не дрожит, не паникует. И всё равно Софи пошла дальше. Её рука, только что швырнувшая стакан, вдруг вцепилась в девицу за ткань на груди и рывком притянула ближе. Она поднялась, опираясь на неё, как на опору, и в следующую секунду впилась ей в губы, садясь на бёдра девушки, нарочно, заставляя чужое тело принять её вес, и я увидел, как девица напряглась, как у неё на мгновение дёрнулись плечи, но она не оттолкнула. Она даже не отвела взгляда от меня, когда Софи продолжила. Всё слишком откровенно, слишком показное, но не для девушки, а только для меня. Она хотела, чтобы я увидел, на что она решается, когда рамки расползаются. Мы будто вновь вернулись в Москву, в тот проклятый поезд. Я не среагировал сразу. Внутри медленно, как глухой жар, поднималось привычное желание уничтожить, но я умел погасить это. Срыв был бы для неё подарком. Я закрыл за собой дверь, щёлкнул замком и вошел в комнату. — Слезай, — повторил я. — Нет, — упрямо выдохнула она прямо в губы девушке. — Софи. Она углубила поцелуй, трогая девушку за грудь, словно хотела запомнить этот протест на всю жизнь. Я видел, как глаза у Нагайны на секунду закрылись, но затем она вновь посмотрела на меня в упор. Взгляд был взрослый и тяжёлый. Я подошёл ближе и взял Софи за локоть. Она попыталась вырваться, но пьяное тело не сработало. — Не трогай, — прошипела она. — Слезай, — твёрдо повторил я. — Ты опоздал, — и в голосе зазвенела детская искренность, мерзкая тем, что была настоящей. Я отпустил её запястье, поднял палочку и произнёс Фините Инкантатем. Музыка пропала, патефон захлебнулся, атмосфера исчезла. Осталась только эта тяжёлая сцена. — Трус, — сказала она мне. Я посмотрел на гостью, оценивая. — Кто ты такая? — спросил я. Софи сразу закрыла ей рот рукой, слишком личным, интимным жестом. — Она моя… моя подруга, — выговорила Софи, спотыкаясь на словах. Я перевёл взгляд на Софи. Теперь, после этой фразы, мне нужно было понять, провокация ли это или она сбегает в чужие руки на моих глазах. Софи держала руку чуть дольше, потом убрала её резко, будто давая разрешение говорить, но на самом деле сбрасывая ответственность. Она ткнула пальцем в плечо девушки, вроде как приглашая заговорить, но вся суть, чтобы снять с себя часть позора. — Я спросил, кто ты, — повторил я, уже более жёстко, не желая слушать оправдания. Гостья коротко кивнула, голос у неё оказался низким, почти отстранённым. — Меня зовут Нагайна. Мы познакомились с Софи в Мулен Руж. Это было ещё в мае. Я прикрыл глаза. Май — это пятая попытка, когда мы с ней даже не говорили в постели. Я повернулся к Софи. — Ты таскаешь девиц в мой дом? Может, хочешь присоединиться к ним? — спросил я спокойно. Она повернулась, села между ног своей подруги, поджала колени. — Я решила играть на опережение. Ведь ты это сделаешь, и я знаю, что времени осталось мало, — выговорила она и опустила голову, спрятавшись в собственных руках. Я не ответил сразу. Мне не нужно было выигрывать спор. Я поймал дыхание, выровнял его и только потом произнёс имя домовика. — Кнат. Он появился почти мгновенно. Дёрнулся, увидев комнату, и тут же опустил голову. Домовые не любят человеческие сцены, в них слишком много хаоса. — Принеси отрезвляющее. Воду. И закрой нижний камин. Никого не впускать и не выпускать, — сказал я. Кнат исчез с хлопком, как будто был рад выскочить из этой комнаты обратно в понятные ему дела. Софи прищурилась и улыбнулась своей улыбкой. — О, начинается. Зелья, замки. Твоё любимое слово нельзя. — Моё любимое слово, — ответил я, — достаточно. Она замерла на секунду. Я видел, как мысль в ней сбилась с привычной колеи. Её злость всегда ищет знакомый маршрут, чтобы выйти в истерику или в нападение. Я перевёл взгляд на Нагайну. Она не отреагировала на палочку и домовика, значит, она не магл. — Встань, — сказал я ей. Софи дёрнулась, будто это приказ ей. — Не смей, — выговорила она, и голос сорвался в хриплую злость. Но Нагайна всё равно поднялась без суеты. — Спустись в гостиную, — сказал я Нагайне. — Сядь там и подожди. Софи хмыкнула. — Ты думаешь, она тебя послушает? Нагайна посмотрела на Софи, потом на меня и пошла к двери. Я уловил, как у Софи резко сбилось дыхание из-за того, что спектакль перестал быть её спектаклем. — Останься, — сказала Софи Нагайне. — Ты же видишь, он… — Ты больше не будешь решать, кто остаётся в этом доме, — перебил я. Софи попробовала подняться. Ноги поехали, и она тяжело опустилась обратно, ударившись о пол. Я смотрел на неё сверху вниз. — Ты пила, — сказал я. — Открытие века, — бросила она. — Напиши об этом в дневнике. — Это возвращение, — произнёс я. — В старую точку. Лицо у неё дёрнулось, словно я ударил не словом, а пальцем по открытому нерву. — Не смей, — выдохнула она. — Не сравнивай. — Я сравниваю, потому что это одно и то же движение, — сказал я. — Ты не получаешь то, что хочешь, и пытаешься разрушить всё вокруг, чтобы не остаться с пустотой. — Пустота, — повторила она. — Ты сам создал мне пустоту. Ты меня закрыл. Ты меня оставил. Ты… — Достаточно, — сказал я и на этот раз слово легло так, как должно. Она замолчала, понимая, что дальше я начну действовать, а ей пока ещё хотелось держаться на словах. Кнат вернулся с подносом. Вода. Отрезвляющее. Ещё один тёмный флакон, принесённый по привычке, потому что мой домовой знает, что я люблю варианты и запас. — Оставь, — сказал я. — И проследи за гостьей. Кнат кивнул и исчез. Софи уставилась на флакон, как на оскорбление. — Ты думаешь, я это выпью? — Я знаю, — ответил я. — Потому что иначе завтра ты проснёшься с провалами. Тогда у тебя будет ещё один повод ненавидеть меня. Я не дам тебе лишних поводов. Она скривилась, но не отвернулась. Это уже было чем-то, в ней оставалась взрослая часть, которая понимает последствия. Я подал ей сначала воду. Она взяла, выпила несколько глотков, нарочито большими, как будто хотела показать, что это её решение, а не мой приказ. Потом поставила стакан на стол так, что он стукнул. — Давай, — сказала она. — Влей силой. Ты же это любишь. Я взял флакон, открыл и протянул ей. — Выпей сама. Она смотрела на горлышко долго, тянула время, будто это был не флакон, а выбор. Потом всё-таки выпила. Плечи у неё чуть опустились. Глаза всё ещё оставались злыми, но взгляд стал собраннее. Алкоголь отступал, и вместе с ним отступала эта липкая театральность. — Ну, — сказала она тише. — Что дальше. Будешь допрашивать? — Сначала я пойму, что это было, — ответил я. — Но не в твоих словах, а в твоей логике. Она медленно провела пальцами по мокрому пятну на полу. — Всё просто, милорд. Очень просто. Ты пошёл на свадьбу, нашёл себе тело помоложе и пришёл домой так, будто ничего не случилось. А я решила не быть дурой. — Дурой, — повторил я. — Дурой, — подтвердила она. — Той, которая сидит и ждёт. Той, которая держится за твои обещания и твои расчёты. Той, которая делает тесты, пьёт зелья, лежит десять минут и притворяется, что это работа, а не унижение. — Она подняла на меня глаза. — Я устала проигрывать. Я устала, что у меня не получается. Я слушал, не перебивал. Если перебить, она снова уйдёт в истерику и упрётся, а мне сейчас нужна была ясность. Мне нужно было увидеть, где именно трещина. — И ты решила привести в дом женщину, — сказал я. — Я просто… — она запнулась и зло прикусила губу. — Я хотела, чтобы ты увидел, чтобы тебе стало неприятно, чтобы ты понял, как это выглядит, когда тебя используют не как человека, а как функцию. — Я понял, — сказал я. Она моргнула. Она ждала, что я начну спорить, доказывать, угрожать и уговаривать. Включать привычные механизмы. — И что? — спросила она. Я наклонился, взял пустой и полный флаконы, и убрал их в карман. Мне не нужны лишние предметы. У Софи всё может стать оружием, если ей дать достаточно повода. — И то, — сказал я, — что Нагайна сейчас расскажет мне, кто её привёл сюда на самом деле. Софи резко подняла голову. — Я привела. — Ты привела тело, — ответил я. — А мотивацию мог принести кто угодно. — Ты уже видишь заговор. Вновь паранойя. — Я уже видел слишком много совпадений, чтобы любить их, — сказал я. Я отошёл от неё без резких движений. Я не собирался поднимать температуру сцены. — Не уходи, — тут же сказала она. — Я иду вниз, — ответил я. — А ты остаёшься здесь. Дверь я не запираю. Это простая проверка на то, что ты не побежишь за мной, чтобы устроить второй акт. Она сглотнула, и я увидел, как в ней дернулось что-то ещё живое. — Ты думаешь, я привела врага? — Я знаю, что ты иногда не думаешь, — сказал я. — Особенно когда в тебе кипят эмоции. Она сжала пальцы в кулак и разжала. Уже трезвее. Уже осознаннее. Дыхание стало ровнее. — Иди, — сказала она наконец. — Поговори с Нагайной. Может, она тебе и родит, раз я не справляюсь. Я сделал шаг к двери и остановился. Секунду выбирал, стоит ли говорить то, что может быть воспринято как слабость. Но иногда слабость в правильной дозе работает лучше кнута. — Ты справляешься, — сказал я. — Ты просто не выдерживаешь ожидания. И пытаешься разрушить процесс, чтобы не ждать. Она отвернулась и я вышел, прикрывая дверь, и спустился вниз. Весь план на этот день был растоптан. Вся подготовка тела и головы Софи тоже. Если сейчас всё развалится, мне придётся собирать её заново, и это будет дороже, чем любая свадьба Делакур.

***

В гостиной было тише, чем наверху. Нагайна сидела ровно там, где я сказал, она выглядела так, будто ждёт не разговора, а приговора. И, что хуже, она выглядела так, будто к любому исходу уже готова. Я остановился напротив неё и секунду смотрел, не задавая вопросов. — Теперь, — сказал я наконец, — ты расскажешь мне всё. Кто предложил тебе прийти? — Софи. Она одинока, как и многие женщины в этом городе, — проговорила она. Я выдохнул, чтобы не держать в груди лишнюю злость. Злость сейчас была бы лишней тратой ресурса. Я сел в кресло напротив Нагайны. Выбрал место так, чтобы свет от камина бил в глаза не мне, а ей. Люди лгут легче, когда им удобно. Я не собирался делать ей удобно. — Одинока, — повторил я тихо. Слова про одиночество в её устах звучали не сочувствием, а инструментом. Софи действительно была одинока. Я сделал так, чтобы она была одинока. И именно поэтому любой, кто подсовывает мне это слово, делает ставку на то, что я почувствую вину. Или что я начну оправдываться. Или что я начну объяснять, как всё устроено. Я не собирался. Я смотрел на неё секунду, две. Пауза растягивалась и начинала давить, но не на меня, а на неё. — Ты пришла к ней, — произнёс я ровно. — Потому что увидела одинокую женщину и решила её утешить? Она чуть качнула головой, почти незаметно. — Да, — сказала она. Я опустил взгляд на её руки. Никаких следов работы, которая делает кожу грубой. Пальцы сильные. Не женщина, которая живёт случайными подработками. И уж точно не та, кто случайно заходит в чужие дома. Я поднял глаза. — Имя, которое ты назвала, настоящее? Она на долю секунды замерла. И этой доли секунды было достаточно. Настоящее имя не требует паузы. Настоящее имя произносят так же, как дышат. Я поднял палочку без резкого движения. — Легилименс, — проговорил я. Я вошёл не грубо, я редко вхожу грубо, если можно иначе. Ломать дверь легко. Гораздо полезнее, когда человек сам оставляет щель. У большинства щель появляется на первом же вдохе. Легилименция всегда начинается одинаково, даже если ты делаешь вид, что это всего лишь приём. Ты чувствуешь чужую кожу изнутри, чужой ритм, чужое сопротивление, и по этому сопротивлению понимаешь больше, чем по любым словам. Сначала вспыхнул красный свет. Бархат. Золото. Дешёвый смех, французская речь и поверх неё патефонный хрип. Париж. Но не тот, куда мы приехали работать. Тот, куда люди приходят продавать себя под видом искусства. И в этом свете я увидел Софи в самом конце помещения. Пальто нелепо закрытое для такого места, как издевательство над атмосферой, но я сразу узнал в ней другую функцию. Софи выбирает такие детали, чтобы быть незаметной и одновременно хочет, чтобы её заметили. Это был её парадокс. Картинка сменилась резче, без перехода. Тесная комната. Низкий потолок. Тепло от ламп и чужих тел. На столике стакан, след помады на ободке, пудра на древесине, будто кто-то раздавил белый мел. Грим. Руки, которые поправляют девушке бретельку. И лицо Нагайны, смотрящее в зеркало. Внезапно я почувствовал боль, которая сжимается где-то внутри. Не чужое заклятие и не магия извне. Это было ближе к приговору, который носишь в костях. Я углубился ещё на шаг, пытаясь понять, что только что произошло и наткнулся на защиту. Не британская школа окклюменции с коридорами и шкафами, где всё разложено по полкам. Её воспоминания были будто завёрнуты в мокрую и плотную ткань. Я усилил нажим на секунду и получил в ответ не контр-заклинание, а укус. И одновременно, на фоне этого рывка, вспыхнула следующая сцена. Клетка. Бамбук, железо, грубые верёвки. Влажная земля. Запах крови, трав и чего-то ещё, кислого и металлического, как пот в жаре. Воздух густой. Уши заложило. Голос мужчины, который говорит не по-французски и не по-английски. Я не разобрал слов, но мне и не нужны были слова. По интонации я понял роль. Это голос человека, который владеет. Потом я увидел руки, а на них проступают чешуйчатые узоры. Исчезают и снова проступают. Я резко отступил из её головы, увидев цену. Но я не люблю платить лишнее за информацию, которую можно получить иначе. Я опустил палочку. Нагайна не пошатнулась, но на виске выступила тонкая полоска пота. Она держалась, но удерживать стену против моего разума стоило усилий и немалых. Значит, её кто-то этому научил, или научила жизнь. — Ты хорошо умеешь прятать, — сказал я. Она не улыбнулась. Только чуть подняла подбородок. — Мне приходилось, — проговорила она. Я наклонился вперёд и положил локти на колени. Не приближаясь к ней вплотную, но сокращая дистанцию так, чтобы разговор стал личным. — Кто сказал тебе, что она одна? Она молчала. Чёрные, блестящие, пустые глаза впились в меня. Её тишина была не растерянностью, это была стратегия. Она выбирала, что именно говорить. Я кивнул самому себе. — Хорошо. Тогда иначе. Кто заплатил за твою свободу? Она дрогнула впервые. Пальцы левой руки сжались. — Никто, — сказала она. — Я сама. — Нет, — ответил я ровно. — Ты не сама. Мне нужно было нащупать точку, которая заставит её ошибиться. Я помолчал секунду, выбирая. Боль. Проклятие. Софи наверху. Я выбрал самое простое, потому что простое всегда работает лучше сложного. — Ты назвала её одинокой, — сказал я. — Это слово ты услышала от неё самой или от того, кто тебя направил? Нагайна слегка прищурилась. — От неё, — ответила она после паузы. — Она сказала это, когда мы говорили. Это звучало ближе к правде. Софи могла так сказать. Я встал и подошёл к окну. — Ты работаешь на Делакуров, — сказал я. Она не ответила сразу. — Нет, — произнесла она наконец. — Они мне не хозяева. — Я не спрашивал, хозяева ли они тебе, — проговорил я. — Я сказал, что ты на них работаешь. В её взгляде впервые мелькнуло раздражение. — Вы думаете, все в этом городе продаются одним и тем же людям, — сказала она. — Париж устроен иначе. — Париж устроен как рынок, — ответил я. — Разница только в валюте. Ты останешься здесь. Она напряглась сильнее. — Я не просила убежища, — произнесла она. — Я не предлагаю убежище, — ответил я. — Ты пришла в мой дом, значит ты стала частью моей задачи. До тех пор, пока я не пойму, кто тебя использовал и как именно. Она сжала губы. И вот тут, наконец, мелькнуло то, что можно назвать страхом. Страх клетки. Она уже видела клетки. Я видел это в её памяти. Я поднял палочку, но не направил на неё, просто держал. Как напоминание, что правила сейчас не её. — Ты можешь сидеть в гостиной, — сказал я. — Ты можешь пить воду. Ты можешь молчать. Но если ты попытаешься исчезнуть, я найду тебя быстрее, чем ты успеешь понять, куда бежишь. Я сделал паузу и добавил, ровнее. — И ещё. Софи ты больше не тронешь. Нагайна медленно кивнула. Я развернулся к лестнице. И вот теперь у меня оставалась одна настоящая проблема. Пьяная, униженная, яростная, уже трезвеющая. И опасная не тем, что может ударить. Софи опасна тем, что может исчезнуть физически или исчезнуть в голове, если ты подойдёшь неправильно. Я слишком хорошо помнил эту её способность исчезать рядом со мной так, будто её и не было. Оставлять только оболочку, которую можно кормить, лечить, таскать по городам. И ничего больше.

***

Я вошёл в спальню и увидел, что она спит на полу сбоку от кровати, в нелепой позе, с поджатыми коленями, как человек, который пытался дойти до постели и в какой-то момент решил, что дальше можно уже не изображать достоинство. Волосы сбились, платье перекрутилось на бёдрах. Я остановился, фиксируя как она дышит, насколько ровный ритм, есть ли спазм в челюсти, который выдаёт, что она спит не спокойно, а проваливается в сон как в яму. Она дышала ровно, но слишком тяжело для обычного сна. Я присел рядом и на секунду задержал руку в воздухе, прежде чем коснуться её плеча. Даже во сне она может ударить, если почувствует чужое вмешательство. Я знал это слишком хорошо. Но она не проснулась. Я поднял её на руки. Она оказалась тяжелее, чем должна была быть. Её голова на секунду отклонилась назад, и я увидел шею, линию подбородка, следы усталости в тенях под глазами. Я перенёс её на кровать и положил, подсунув под голову подушку. Поправил плед, чтобы ей не было холодно. И только после этого позволил себе вдохнуть глубже. Я точно не так планировал провести этот день. У меня были планы на ночь. На утро. На её тело. На то, что я собирался сделать, чтобы не ждать ещё один месяц. Я посмотрел на её живот. Плоский. Тихий. Никакого результата. Овуляция была пропущена. Следующий раз через месяц. Я выдохнул, чтобы не дать злости подняться. Злость не меняет биологию. Злость только делает тебя грубее, а грубость сейчас была бы прямой дорогой к тому, чтобы она окончательно перестала быть участником и превратилась в пустой сосуд, который просто переносит то, что ты с ним делаешь. Я сел на край кровати, наклонился к ней и уткнулся лбом в её живот. Она здесь. Она тёплая. Она дышит. Она не исчезла и не сбежала. Я задержал дыхание и медленно выпустил его, выполняя совет, который всегда говорил ей. В моём доме я учу её дышать, чтобы удержать себя в реальности, а сам делаю то же самое, чтобы удержать себя в контроле. Я поднял голову и посмотрел на её лицо. Она спала. Но даже во сне её брови были чуть сведены, как будто она всё равно спорит. Даже во сне она не сдаётся до конца. И это раздражало меня больше всего. И притягивало тоже. Я мог бы сейчас сделать по-другому, поднять палочку. Влить зелье, чтобы подтолкнуть. Я знал способы. Я всегда знаю способы. Можно заставить тело реагировать и заставить контур стабилизироваться. Можно заставить гормоны и магию подчиняться. Но это был бы путь, который даст результат ценой того, что она перестанет быть собой. А мне нужен был не просто ребёнок. Мне нужен был ребёнок от неё, пока она ещё она. Пока в ней ещё есть этот хаос, который я ненавижу, но который делает её живой. И который делает живым всё, к чему она прикасается. Я провёл пальцами по её ребру, чуть ниже груди, почти невесомо. Она не проснулась, только чуть изменилось дыхание, будто тело узнало меня даже без сознания. Я встал, поправил её плед ещё раз, и, всё же, уходя из спальни, я подумал одну простую вещь, которой никогда бы не сказал ей прямо. Сегодня я проиграл не Делакурам. Я проиграл ей. Целый месяц, который теперь придётся прожить так, чтобы она не захотела снова разрушить всё вокруг, лишь бы не ждать. Чтобы она не привела в мой дом очередную попытку уколоть меня в самое живое. Чтобы она не стала снова той американкой, которую легче держать в клетке, чем удерживать рядом и давать ей всё, что у меня есть. Я прикрыл дверь тихо и впервые за долгое время поймал себя на том, что план на следующий месяц я строю не только вокруг результата. Я строю его вокруг неё.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!