43. Дом— не там, где нет боли.
31 мая 2025, 20:07— 31 октября 2018 года —
Пробуждение пришло не светом, а тягучим давлением за веками. Барбара открыла глаза и потолок поплыл над головой– белый, безликий, как саван. Воздух в квартире застоялся, пропитанный моющими и тишиной, слишком густой для вдоха. «Есть...» Проскрежетала мысль где-то в глубине черепа, точно инстинкт выживания загнанного зверя. Желудок скрутило пустотой, той самой, что гноилась внутри с тех пор, как мир сжался до размеров больничной палаты, а потом и этой клетки с видом на чужие окна. Она поднялась с дивана, подметив, что костяшки пальцев посерели от усилий. Тело отзывалось натужным гудением высоковольтной линии– последствия вчерашних попыток «контроля». Но сегодня она не даст себе скатиться в трясину «не могу». Сегодня будет омлет. Простой. Как у всех людей. Кухня встретила ее холодом нержавейки и плиты. Барбара методично, как робот, собрала остатки жизни на дне холодильника: два яйца, гладь молока в дне пакета, мука, помидор. Движения были резкими, угловатыми. Она била яйца о край миски – скорлупа крошилась с хрустом ломаных костей. Желтки упали густо, солнечно-обманчиво. — Ладно... Выдохнула Шульц, взбивая вилкой. Желтая жижа пузырилась, как послушная и предсказуемая кошка. На плите зашипело масло. Она вылила смесь на сковороду. Запахло... почти нормально. Почти по-человечески. Барбара прислонилась к столешнице, наблюдая, как белок схватывается по краям. В висках навязчиво застучало. Коварная усталость, что гнездилась в костях после Ваканды, поднялась из глубин черной волной. Руки задрожали. Сначала едва заметно. Потом сильнее. Вилка выскользнула из пальцев, звякнув о кафель. И тут она почувствовала... это. Фиолетовая змея энергии, дремавшая где-то под лопаткой, дернулась. От слабости. От этой проклятой, всепроникающей слабости. Барбара судорожно вдохнула, пытаясь втянуть обратно вырвавшуюся искру. Слишком поздно. Апокалипсис начался с муки. Пакет на столе вздулся гнойником, и лопнул с глухим хлопком. Белое облако взметнулось к потолку, оседая на волосах, ресницах, в горле. Шульц закашлялась, слезы застили взгляд. — Нет! Хрипло вырвалось у нее, но энергия, раз пробудившись, уже неслась лавиной по измотанным нервам. Сковорода завыла на плите, как раненый зверь. Омлет на её дне вздулся пузырем и взорвался брызгами раскаленного желтка и белка. Капли жира шипели на раскаленной поверхности, как ядовитые плевки. Стакан с остатками молока слетел с полки сам собой: разбившись о раковину, фонтан осколков и белых брызг легли поверх муки. Помидор сорвался со стола и шлепнулся на пол, разбившись в кроваво-красную лужу. Барбара метнулась назад, прижавшись спиной к холодильнику. Фиолетовые искры заплясали вокруг ее рук, неконтролируемые, злые. Они бились о её кожу, как осы, и жгли также. Девушка пыталась сжать кулаки, усмирить поток – бесполезно. Энергия рвалась наружу с особой силой. Дверца шкафчика с грохотом распахнулась, выплюнув баночки со специями. Корица, перец, соль – все смешалось в пестром, душном хаосе. Тостер на столе вдруг взревел, выплюнув сноп искр и едкий запах гари. Свет в нём погас, оставив зияющую черную пасть. И вдруг наступила тишина. Резкая, оглушительная. Хаос стих так же внезапно, как и начался. Только шипение прожженного тостера да капанье желтка с потолка нарушали гнетущий покой. Барбара стояла посреди воинского захоронения собственного завтрака. Мука, как снег, покрывала собой каждый доступный сантиметр. Осколки стекла блестели злыми звездочками в луже молока и томатной плоти. Желтые брызги омлета украшали стены и потолок абстрактным, отвратительным узором. В воздухе висел коктейль запахов: гарь, кислятина скисшего молока, слащавая духота муки и металлический привкус страха. Она огляделась. Ужас не пришел сразу. Сначала пришло ощущение полной, абсолютной нелепости. Вот она, Барбара Шульц, Пурпурный Щит, та, что сражалась с космическим тираном... стоит по щиколотку в муке и осколках, а её величайший подвиг сегодня – уничтоженная кухня и несостоявшийся омлет из двух яиц. Слабость. Она пронизывала кожу, как ржавчина. Физическая – руки дрожали, ноги подкашивались. Ментальная – даже простейшая задача была ей не по зубам. Энергетическая – её дар, оружие и проклятие, соединившись и стали диким зверем, которого она не могла удержать даже на секунду. — Я... не могу... Прошептали её побелевшие губы. Не «не хочу». Не «не буду». «Не могу». Констатация факта, холодная, словно лезвие. Даже еду себе приготовить. Даже контролировать этот чертов фиолетовый шторм внутри. Шульц подняла ладонь. Над кожей заплясала крошечный всполох энергии – насмешка. Он тут же погасла, как и последняя искра чего-то, что могло бы быть надеждой. Что толку от силы, если она не может быть подконтрольной? Если она лишь разрушает, то немногое, что осталось? Барбара стояла среди руин. Среди муки и яичной скорлупы. Среди запаха гари и собственного бессилия. Мыслей не было. Только ледяной ком в горле, дрожь во всем теле и пустота, шире и страшнее, чем весь этот кухонный апокалипсис. Мир снова сузился. До размеров разгромленной кухни. До ощущения собственной бесполезности. До одного простого, унизительного вопроса: «Как жить, если ты не можешь сделать даже омлет?» Ответа не было. Только капающий с потолка желток отсчитывал секунды немого краха.***
Уборка заняла три часа и сорок две минуты. Не потому, что беспорядок был велик. Потому что каждое движение было механическим, вымученным, как подъем гири из свинца. Она так много соскребала. Соскребала засохший желток со стены, отдирала прилипшую муку с плитки, выковыривала осколки стекла из щелей под плинтусом. Без мыслей. Без эмоций. Тело двигалось само, управляемое остаточным инстинктом порядка, заглушающим вопль души. Запахи остались: призраки гари, кислятины и томатной патоки висели в воздухе, как невидимые плёнки. Она их не чувствовала. Барбара ощущала только тяжесть в костях и пустоту в черепной коробке. «Раз не могу... то и не буду.» Мысль возникла не как решение, а как неизбежное следствие. Логика катастрофы. Раз её руки, её энергия, её воля – орудия разрушения, то единственный способ не навредить… будет бездействие. Никаких омлетов. Никаких попыток. Никакой еды, требующей приготовления. Глупо? Да. Идеально. Глупость соответствовала масштабу её нынешнего существования – жалкой, трещащей по швам скорлупы. Она натянула перчатки. Черная ткань плотно облегала пальцы, став второй кожей, саваном для несостоявшейся силы. Не для выхода. Для сна. Она плюхнулась на диван, не раздеваясь, и провалилась не в сон, а бессознательную пропасть, где время текло густой смолой. Сны там были статичными кадрами разбитых яиц и летящей муки. Голод пришел ночью. Не позыв, не урчание. Холодное, тошнотворное сосание поджелудочной железы. Оно выдернуло из небытия острым крюком. Барбара лежала с открытыми глазами в темноте, слушая, как пустота в желудке эхом отдается в стенах комнаты.— 1 ноября 2018 года —
Первый день. Шульц встала, прошла мимо холодильника (он казался враждебным монолитом), нашла на дне хлебницы половинку багета. Почти черствый. Безвкусный. Сухой трут. Она села на пол у окна, спина к холодному стеклу, и механически грызла хлеб. Крошки падали на черные перчатки, застревали в швах. Она не смотрела на улицу. В никуда. В ту самую точку между реальностью и внутренним вакуумом, где время теряло смысл. Каждый укус чувствовался актом самоуничижения: вот она, Пурпурная Леди, супергероиня, жующая труху на полу собственной кухни. Потому что не может. Просто не может.— 2 ноября 2018 года —
Второй день. Голод превратился в тупую, фоновую боль. Физическую и метафизическую. Она грызла хлеб. Потом сухари, найденные в глубине шкафа. Потом – горсть сырых овсяных хлопьев, запивая водой. Еда без вкуса. Жизнь без смысла. Энергия под кожей затихла, придавленная апатией и недоеданием, спящая змея. Она ходила по квартире, как призрак, трогая предметы в черных перчатках, избегая зеркал. Мысли были вязкими, как патока: «Зачем?» «Кому это нужно?» «Тони тогда прав... я облажалась. Ему не стоило верить в меня…» Уверенность в своей «глупой» правоте была единственным, что держало. Стена, сложенная из гордыни и отчаяния. Стена против мира, против себя, против необходимости просить. На исходе второго дня та дала трещину. Не моральная. Физиологическая. Голод перестал быть фоном. Он взревел. Спазмы скрутили желудок, волна дурноты подкатила к горлу, в глазах поплыли черные пятна. Она стояла у раковины, опираясь о столешницу, и дрожала. Не от холода. От крайней степени истощения. Тело, измученное комой, больницей, лечением, срывом и двухдневной голодовкой, взбунтовалось. Предательски. Жестоко. Перчатки казались невыносимо тяжелыми. Каждая клетка кричала: Еды! Немедленно! Прозрение пришло с потрясающей, унизительной ясностью: она не может. Не может даже уморить себя голодом правильно. Не хватит сил. Не хватит воли. Барбара сломается раньше, чем умрет, и кто-то – Роуди, Наташа, Тони – найдет ее обмякшей на кухонном полу рядом с крошками черствого хлеба. Посмешищем. Жалкой пародией на ту, кем являлась. Унижение. Горькое, жгучее, как желчь. Оно поднялось из глубины, смешавшись с животным страхом перед следующим приступом слабости. Слезы? Нет. Слез не было. Только ледяное, ясное бессилие. Стена рухнула. Остался только голый инстинкт выживания и понимание: здесь она и сгниет. Барбара доплелась до телефона. Экран ослепил в полутьме. Черные перчатки скользили по стеклу, оставляя разводы от хлебных крошек. Она открыла мессенджер. Стив. Наташа. Тони. Имена горели на экране, как обвинения. Написала Стиву первым. Проще. Без подтекста. Вы: Лечу в Беларусь. Нужна пауза. Буду на связи. Спасибо за конференцию. Наташе – чуть больше. Она почует ложь, если будет слишком сухо. Вы: Наташ, улетаю домой. В старую квартиру. Надо... разобраться. Со мной всё ок, просто надо побыть одной. Не волнуйся. Напишу, когда прилечу. Пальцы зависли над Тони. Что она чувствовала? Вину? Зависть? Благодарность за чистые квартиры, ставшие проклятием? Ком в горле. Она стиснула зубы, чувствуя, как фиолетовая искра дернулась под перчаткой у запястья – слабо, но предупреждающе. Вы: Тони. Я уезжаю в Гомель. Знаю, ты прав насчёт звёзд во тьме, но моя ночь слишком густая. Ты хотя бы видишь Пеппер. А я вижу только взорвавшуюся капельницу и пульт в руке. Прости за зависть тогда. Это было... (сообщение удалено) Вы: Старик… Нью-Йорк душит. Улечу туда, где Питер не бегал по потолку в моих кошмарах. Не ищи. Если моя энергия снова... знаешь... лучше я одна. Тот дворик — он всё ещё цветёт? (сообщение удалено) Вы: Тони. Лечу домой. На неопределённый срок. Пятница может не следить — не хочу тревожить тебя. Дворик вакандский... он… Питеру бы понравилось. Спасибо, что тогда не солгал про «половину». Я до сих пор слышу, как лопнул пластик. Разберусь сама. (сообщение удалено) Вы: Лечу в Беларусь. На неопределённый срок. Не следи. Пятница может отдохнуть. Вы: Дворик, о которым мы говорили... пусть цветёт. Для тех, кто ещё видит звёзды. Вы: Ты был прав: контроль начинается с молчания. Учусь. (сообщение отправлено) «Разберусь сама.» Последний оплот гордыни в трех строчках капитуляции. Она нажала «Отправить» на всех трех чатах почти одновременно, прежде чем передумать, выключила телефон и бросила на диван. Сделано. Поездка стала реальностью. Не спасением. Побегом. Побегом от кухни-кладбища омлетов, от собственной беспомощности, от Нью-Йорка, где каждый камень напоминал о провале. В Гомеле будет... что? Пустота другого калибра. Старые стены. Пыль прошлого. И тишина. Страшная, всепоглощающая тишина. Она снова подошла к окну, все в тех же перчатках. За окном горели чужие окна– желтые, равнодушные квадраты. Шульц не видела в них жизни. Только отражение своей немоты в темном стекле. Голод снова заныл, настойчиво и требовательно. На этот раз она не пошла за хлебом. Она просто стояла. Приговоренная к жизни. Ждущая самолета в страну призраков.— 4 ноября 2018 года —
Аэропорт «Минск». Зал прилёта. Воздух здесь— липкий бульон из пота, антисептика и тоски. Барбара сидит на пластиковом стуле, вжавшись в него позвоночником, будто пытается протечь насквозь. Сквозь наушники, где воет Zemlya («Иди ко мне, боль, я твоя»), пробивается скрип тележки багажника— звук ломаемых рёбер в Ваканде. Плач младенца — Верена шепчет в трубку: «Бал-Бал, ты же перезвонишь? Обещаешь?» Обещала. Не перезвонила. Желудок сводит спазмом, но голод ли это? Или просто дыра, куда провалились все «обещала»? Руки. Всегда руки. Запрятаны в чёрные кожаные перчатки. Под ними — кожа цвета забродившей черники, чужая, тяжёлая, как свинцовый саван. След Ванды и подарок камня в одном. Иногда ей кажется — пальцы шевелятся сами, живут отдельной жизнью, помнят ту самую жгучую сладость хаоса, впитанную с чужой болью. Хочет ли она это чувство? Ненавидит. Тянется ли к нему? Да. Дневник. Вытаскивает его как гранату без чеки. Обложка— шершавая, как скальп. Пахнет пылью детства и прелой надеждой. Раскрывает наугад. Глаза цепляются за строку: «16 октября. 2012 год. Машка— это что-то неописуемое! Увидела мои руки после той краски (вечная, блин, как же!). Орала: «Рара, ты — Черная Рука! Я — Белая! Мы — инь и янь, банда круче Мстителей!» Потом прижала свою белую ладошку к моей чёрной. Глупо. Но... горело внутри. Как шампанское в носу.» Сейчас: Палец в перчатке вдавливается в строку про «горело». Бумага вздувается фиолетовым волдырём, прожигая страницу насквозь. «Машенька…» Нет Маши. Инь без янь — это просто дым без огня. Закрывает дневник. Хочется смеяться. Получается хриплый звук, как скрип ржавых качелей.***
Самолёт. Место у иллюминатора. Облака внизу — гнилая вата на гноящейся ране. Бесполезная белизна. Тошнит. От турбулентности? Или от воспоминания, как Танос швырнул её на землю? Кости тогда хрустели так же, как сейчас кресло под ней. Чёрная кожа зудит. Под перчаткой, в жилах — лёгкое жжение. Ванда… Вспышка перед глазами: алое марево энергии, вопль Максимофф, когда она взорвала камень разума. Ощутив всю мощь артефакта, Шульц и сама глотнула боль. Было сладко, как угарный газ. Теперь её собственная кажется пресной, как вода из бутылки. Пассажир рядом роняет книгу. Тянется. Его палец задевает перчатку. Взрыв! Не в салоне. Под кожей. Пурпурные искры бьются о костяшки, как птицы о стекло. Она дёргает рукой быстрее, чем мужчина, вызывая улыбку: — Ой! Статикой ударило? Барбара мотает головой. В наушниках Billie Eilish шипит «duh!». Она сжимает подлокотники, пока волна хаоса не отступит, оставив дрожь в коленях. Зачем отдернула? Хотела ли она, чтобы он прикоснулся к открытой коже? Чтобы увидел уродство? Чтобы закричал? Не знает.***
Автобус Минск–Гомель. Пахнет соляркой, дешёвой колбасой и отчаянием. Стекло грязное — мир за окном плывёт масляными пятнами. Телефон. Вибрация. 🖤Неизвестный🌹: Долетела? Молчишь— значит, не взорвалась. Код — «Красный зонт». Ешь. Ты как спичка, чертяка. Барбара тыкает в экран, стирая сообщение. Хочет ответить: «Я не взорвалась. Я — тихий коллапс». Не пишет. Рука сама тянется к плитке шоколада в кармане. Разворачивает. Отламывает квадратик. Подносит ко рту. Не ест. Зачем? Шоколад не заполнит пустоту там, где были остальные. Где был Питер, который его любил. Шульц с отвращением на лице бросает дольку на сиденье. Она тает, пачкая ткань грязно-коричневым. Похоже на засохшую кровь. Кондукторша. Лицо — мыльное пятно. Голос точно как у медсестру: — Девочка, билетик проверим! «Попейте водички, милая.» Барбара впивается ногтями, сквозь перчатку, в бедро. Боль — ясная, простая. Лучше, чем этот голос-призрак. Мальчишка с переднего кресла тычет пальцем: — Мам, смотри! У тёти руки грязные… Чёрные-чёрные! Тишина. Все смотрят. Барбара поднимает голову. Хочет улыбнуться: «Да, гадюка. Желаете докупить яд в подарок?». Не может. Вместо этого сжимает кулаки. Стекла автобуса запевают тонким, рвущим уши звоном. Водитель орет: — Хто там форточку открыл? Во гады блин!***
Остановка «Южный микрорайон», Гомель. Шаг на асфальт. Воздух— густой кисель из тополиного пуха, пыли и запаха чужого детства. Микрорайон— рассадник бетонных ульев. Окна— тусклые аквариумы с тенями вместо рыб. Перчатка. Снимает правую. Медленно. Чёрная кожа на запястье мерцает под скупым солнцем — фиолетовым, как синяк. Прохожий задерживает взгляд. Брезгливо? Страшно? Барбаре всё равно. И больно. Она подносит чёрную ладонь к лицу. Вдыхает. Пахнет озоном, говяжьей кровью и горьким миндалём — точь-в-точь как энергия Максимофф. Мысль, кривая как гвоздь, стремительно проносится: «Питер боялся бы этой тьмы во мне. Теперь она — моя кожа. Я привезла труп прошлого в Гомель. Или это он привёз меня?» Надевает перчатку обратно. Хруст костяшек под тканью. Тянет рюкзак. Идёт. Ноги ведут сами — туда, где квартира № 118 ждёт, как закрытый гроб с записями о прошлом. Ключ застревает в скважине, будто прошлое не хочет впускать. Барбара толкает плечом— дверь с жалобным скрипом подается. Воздух квартиры бьет в лицо: пыль, затхлость и... да, её запах. Духи «Chanel Chance». Машины. Горьковато-сладкие. Как тот предпоследний Новый год, когда они пили шампанское, а Коля подворовывал оливки для салата. Тишина. Гулкая. Как в ушах после взрыва. Она бросает рюкзак— он падает на паркет, поднимая облако серой пыли, похожей на пепел. Все здесь замерло 31 мая 2018 года. В день её битвы за Ваканду. В секунду, когда настал настоящий конец. Она не включает свет. Сумеречное марево льется из окон, окрашивая комнату в сизые тона. Знакомые очертания мебели кажутся чужими тенями. Комод, где мама хранила постельное белье. Диван, на котором дедушка целовал её в щёку на день рождение, щекоча щетиной. Книжная полка с криво стоящими томами— Маша вечно клала их корешком внутрь, «чтоб не выгорали!». А Рене любила переставлять их обратно, пакостя. Уборка начинается сама собой. Руки, облачённые в перчатки, двигаются механически. Тряпка скользит по поверхности стола, сметая пыль. Она чувствует каждую крупинку под тканью — остро, болезненно, как будто стирает не грязь, а собственную кожу. Память выкидывает обрывки: Ванда. Алый вихрь энергии. Её вопль, когда камень Разума Вижена треснул. Барбара впитывала эту боль, эту ярость, как губка — подпитка для последнего щита. — Стремление похвально... Голос Таноса, низкий, как землетрясение. — ...но недостаточно. Его кулак. Хруст собственных ребер. Тёплая струйка крови во рту. Попытка вырвать Камень Силы— фиолетовая молния рвёт нервы, но тот не поддается. Бессилие. Тряпка падает из ослабевших пальцев. Барбара прислоняется к стене, вдыхая пыльный воздух. Грудь ноет там, где срослись кости. Чёрная кожа на запястье, выглянувшая из-под перчатки, мерцает тусклым фиолетовым. Зачем она выжила? Чтобы вытирать пыль в пустой квартире?***
Пыль висела в полосах сумеречного света, прорезавшего шторы. Барбара стояла посреди комнаты, которая больше не была её. Она превратила ту в пустой белый куб. Голые стены, оголенный паркет, выскобленный до бледного дерева, лишенный теней ковра. Кровать разобрана – рейки сложены в углу, как дрова для костра. Стол выдворен на балкон; сквозь запотевшее стекло угадывался силуэт, испещренный темными подтеками – следами фиолетовой энергии, которой она отдирала плакаты. Теперь здесь царил только новый, купленный мамой на кануне, пылесос «Норман», его шланг извивался на полу, как усыпленная змея. Тишина была густой, липкой. Она нарушила её, щелкнув тумблером «Нормана». Мотор взревел– низкий, захлебывающийся гул, напомнивший ей стон раненого в вакандских полях. Она взяла шланг. Пластик был холодным под перчаткой. Всегда перчатки. Шершавая кожа под ними, подарок чужого отчаяния и камня, казалась сегодня тяжелее свинца. Она повела щеткой по паркету. Пыль взметнулась седыми вихрями. Каждое движение было медленным, методичным, почти ритуальным. Стереть. Очистить. Сделать стерильным. Пылесос выл, высасывая прах времени. В его гудении девушке слышалось другое. Скрип паркета под туфлями. Коля танцевал с ней вальс на выпускном, помогая ей, бестолковке, маневрировать. Его рука на ее талии была твердой и теплой даже сквозь ткань платья и перчатки. — Барбара, ты вся дрожишь! Смеялся Данилевский, и его дыхание пахло мятной жвачкой. Щетка дернулась, наехав на щель. Барбара сжала ручку шланга так, что пластик затрещал. «Не сейчас.» Она заставила руку двигаться дальше, выписывая ровные квадраты чистоты на грязном полу. Щиты не дрожат. Щиты не помнят. Голос Маши в трубке, визгливый от восторга: «Бал-Бал! Твой Пит— это пушка! Видела видео? Он супер!» Рев пылесоса стал громче, заглушая призрак. Она вдавила кнопку. Мотор захлебнулся и стих. Гробовая тишина обрушилась на плечи. — Прекрати… Прошептала она в пустоту. Голос сорвался, как тогда, когда сломанное ребро впивалось в легкое. — Ты не тряпка. Ты – Щит. Щиты не ноют. Щиты… Она не договорила. «…Щиты разбиваются.» Ей нужно было отвлечься. От пыли, от тишины, от призраков в щелях паркета. Взгляд упал на холодильник. Новый настолько, что ядовито-зеленый цвет – уродливый памятник прошлому, всё ещё резал глаза. Его верхняя полка была мавзолеем мелочей, которые рука не поднялась выбросить сразу. Магнит «Берлин-2001» – поездка, которая никогда не случится вновь. Пожелтевший счет за свет– подпись мамы в углу, угловатая, как сломанная ветка. И между ними – фигурка. Глиняный кот. Нелепый, слепленный новой рукой в подобно. Три уха торчали в разные стороны, улыбка была кривой, почти злобной. Мистер Оффлаперти. Забытый. Покрытый липким слоем пыли и кухонного жира. Шульц протянула руку. Перчатка скользнула по холодной эмали холодильника. Коснулась глины. Та была ледяной. Как камень в вакандском саду на ночь глядя. Август 2017. Кухня в этой же квартире. Маша сует ей в руки теплый, извивающийся комок. Серый сфинкс с огромными ушами и глазами – два сияющих изумруда. — Держи! Это Мистер Оффлаперти! Я в общаге не могу, там нельзя! Пока не сниму квартиру— на твоём попечении будет! Кот шипит, выгибает голую спину, крохотные коготки царапают еще здоровую, смуглую кожу запястья. Больно, но Барбара только смеется: — Уродец! И имя… как зубная паста! Маша бьет ее свернутой газетой по лбу: — Он философ! Чует, что ты тоже… лысая внутри, Рара! Фигурка выскользнула из внезапно ослабевших пальцев. Упала на только что пропылесосенный кафель. Не разбилась. Лежала на боку, кривая улыбка обращена к потолку, три уха– абсурдный памятник забвению. Осознание ударило, как кулак Таноса в грудь. Кот. Живой. Где?! Волна тошноты подкатила к горлу. Желудок сжался болезненным спазмом– точь-в-точь как тогда, от удара. Шрам под футболкой, на груди, запылал – тупая, знакомая боль. И под перчатками кожа зашевелилась, покрылась мурашками– отзвук той чужой, алой ярости, что хлестнула, когда Барбара впитывала хаос боли утраты, пытаясь удержать щит. Кот ждал. Барбара не приехала. Она забыла. Шульц не думала. Тело действовало само. Шаг к брошенному на полу телефону. Пальцы в перчатках тыкали в экран, скользили, оставляя жирные разводы. Гугл. «Приюты Гомеля. Щелчок.» Страница «Добрые руки» попалась восьмой. Отчет за июнь. Фото. Пожелтевший сфинкс. Не серый. Выцветший, как старый пергамент. Глаза – не изумруды. Мутные, затянутые пеленой стекляшки. Подпись: «Мальчик. Без имени. Передан после гибели хозяйки. Апатичен».Без имени.
Слова впились, как лезвия. Маша звала его «вселенской тоской», «лысым философом», «Йодой». А они… стерли. Сделали никем. Пылесос остался реветь в пустоте обнулённой комнаты. Барбара вылетела из квартиры, не замечая, что без куртки. Воздух улицы ударил в лицо – холодный, с привкусом дорожной пыли и гниющих листьев. Маршрут к приюту был вшит в подкорку, когда она только увидела его. Ноги понесли сами, по незнакомым тротуарам, мимо серых девятиэтажек, чьи окна казались слепыми глазами. Ветер рвал на ней тонкую рубашку. Прохожие шарахались в сторону, видя девушку с безумными глазами и черными перчатками, бегущую, как одержимая. Она не видела их. Видела только капельницу, лопнувшую с хлопком от ее неконтролируемой боли. Тони, его измученное лицо. «Питер… я не смог его защитить». Пустую миску в приютской клетке. Желтый, безжизненный комок кожи на холодном цементе. Без имени. Мысль пронзила мозг, острая и ясная: «Я выжила после щелчка, после сломанных ребер, после вакандской грязи и нью-йоркского ада… чтобы забыть его? Чтобы он сдох в чужой клетке, безымянный, как я чуть не сдохла в своей пустоте?» Она бежала. Перчатки липли к ладоням от пота. В груди кололо – не от бега, от страха. Страха опоздать. В последний раз. Приют «Добрые руки» возникал впереди, невзрачное здание из силикатного кирпича. Дверь подходила, как вход в чистилище. Приют «Добрые руки». Коридор. Запах ударил, как забойный кнут: аммиачная резь, дезраствор, и под всем этим— сладковато-гнилостный дух безнадеги. Барбара шагнула внутрь, и стены сжались, напоминая военный лазарет. Клетки. Ряды клеток. Собачьи морды тыкались в прутья— глаза влажные, умоляющие. Кошачьи силуэты в полумраке— неподвижные, как камни на могиле. «После Щелчка... все они ждут хозяев, которые не вернутся.» Женщина в выцветшем халате (лицо — размытое пятно, как все новые в её памяти) повела Шульц по проходу. Резиновые подошвы шлепали по линолеуму. — Он в конце... Голос смотрительницы плыл, словно из-под воды. — Тихий. Совсем. После того, как забрали из квартиры— выл неделю. Потом — замолк. Как будто душу выключили. Кормим насильно. Живет. Только... не здесь. Клетка №13. За решеткой — сморщенный комок. Шкура цвета старого пергамента, не серого, а грязно-серый с жёлтым отливом, как синяк перед заживлением. Кот лежал, свернувшись в тугой узел, морда спрятана в складках кожи. Казалось, дыхания нет. — Мистер Оффлаперти? Имя сорвалось с губ Барбары хрипло. Оно обожгло горло. Так Маша звала его, хотя, конечно, любила сокращать до Йода. Смотрительница вздрогнула: — Вы... знали его? У него было имя? — Было. Барбара сглотнула ком. Без имени. Как она сама сейчас. Ключ скрежетал в замке. Дверца открылась с жалобным писком. Шум разбудил комок. Голова медленно поднялась. Глаза... Не мутные. Зеленые. Изумрудные. Живые. Как тогда. Они уставились не на смотрительницу. На черные руки Барбары. На её лицо. Барбара присела на корточки, не разводя колени. Она протянула руку— медленно, как к мине. Перчатка казалась чужеродным пятном в тусклом свете. — Йода... Прошептала она. Голос сломался на последнем слоге. Кот замер. Ноздри вздрагивали, ловя запах. Пыли? Перчаток? Её отчаяния? Он медленно, с трудом распутывая старческие конечности, вылез из клетки. Не к миске. Не к смотрительнице. К ней. Первое прикосновение. Морщинистая, теплая щека ткнулась в черную перчатку. Шершавая кожа скользнула по ткани. Потом— глубокий вдох, будто кот нырнул в запах. И... заурчал. Звук был рваным, хриплым, как дыхание Барбары после того перелома лёгкого. Но настоящим. Громким. Наполняющим мертвецки тихий коридор. Холодная тяжесть поселилась где-то внутри. Как жидкий графит, залитый в вены Камнем Силы. Он вспухал сейчас, реагируя на её отчаяние. Магия отозвалась. Не взрывом. Сбоем. Лампа под потолком мигнула — коротко, нервно. Свет подергался, отбрасывая прыгающие тени. Пыль на ближайшей полке взметнулась, завихрилась в фиолетово-багровой искре и осела, не долетев до пола. Воздух вокруг руки загустел, стал фиолетовой рябью, как над раскаленным асфальтом. Он не жег— вибрировал, будто плакал. — Тише... Прошипела она, обращаясь к тьме внутри. Сжала кулак. Черная кожа под перчаткой горела. Темная плазма в венах съежилась, затихла, уйдя глубже. Смотрительница ахнула, отшатнувшись. Кот не испугался. Мистер прыгнул. Легко, вопреки дряхлому виду. На колени. Холодный, мокрый нос ткнулся в шею, под подбородок. Живое тепло прожгло тонкую ткань рубашки. Дрожащее. Настоящее. Барбара аж задохнулась. Не от веса. А от этого тепла. Первый живой огонек после вечной мерзлоты. Её пальцы, лишённые перчаток, впились в его морщинистые бока — не чтобы контролировать силу, а чтобы удержаться самой. Чтобы не рухнуть на пахнущий смертью линолеум. «Прости. Я не Маша. Я – щит со сколами. Я – черная дыра в перчатках. Я принесла сюда хаос...» Кот заурчал громче. Голова уткнулась под подбородок. Мурлыканье вибрировало в костях, глушило вой пылесоса в памяти, забивало запах вакандского антисептика. Фиолетовая рябь вокруг руки погасла. Лампочка стала ровной. Пыль успокоилась. Только тепло на коленях и хриплая песня остались. Смотрительница робко протянула картонную переноску: — Забрать... собираетесь? Барбара взглянула на коробку, потом на кота, прильнувшего к груди, как к последнему берегу. Переноска? Тюрьма после клетки? — Нет. Сказала тихо, но так, что смотрительница попятилась. Темная плазма урчала где-то под ребрами, но кот на руках был тяжелее. Его хриплое дыхание — единственная мантра, заглушающая зов тьмы. — Так. На руках. Она прижала лысый, теплый комок к груди, туда, где под футболкой ныл шрам от операции, тянущийся до живота. Кот буркнул, устроился. Его дыхание — неравномерное, хрипловатое — смешалось с её собственным. Они вышли. Ветер рвал рубашку, но тепло животного было щитом. Сильнее любого пурпурного барьера. Мистер Оффлаперти не исцелял. Не стирал боль. Он был просто якорем. Кривым, лысым, мурчащим якорем в бушующем море пепла. «Червоточина может быть домом. Попробуем, Йода?»Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!