i. я — провал в твоей памяти

19 июля 2025, 16:15
              Итак, узнав диагноз, она решила похоронить себя в своей спальне. В углах, прополощенных краской с мольбертов, увешанных сатурнианскими кольцами гирлянд, в географической карте над кроватью, в плакатах старых панк-рок групп на кнопках, в портретах Луи Армстронга и Оливии Дин, в беспорядочном ощущении ускользающего уюта, что растворялось, стоило притупившейся реальности хлопнуть в ладони оконной рамы или обрасти стеблями лапищ стучащейся в неё яблони со двора. Закрыв глаза и вслушавшись в томное предощущение чьих-то шагов по коридорам, можно было представить, что она становилась частью природного цикла, почти как крошечным куском пирога. Уэйн смотрела на распластанный свалявшимися свитерами порог неотрывно, почти не моргая. Вот и всё, подумала она. Вот и всё.   экстраполяция Вся суть была в крупицах соли, забивающихся под одежду, щипающих там клычками влажную плоть до тех пор, пока не сводило от напряжения бабочку носоглотки, в тёмно-зелёном глиттере над горизонтом — куполом, в кровожадных псах; в том, что он никогда не мог сам выскочить из кошмара. Многие образы сгустками выбрасывались на него оттуда и пульсировали, расширяясь, сокращаясь: линейка асфальта обращалась горою органики, звёзды наливались как сметана вязкой, наркозно-серебристой волною запахов, под горлом крошечное сердце разгоняя так, что отзвуки биения оседали где-то за поверхностью сновидения, — поначалу было сложно собрать из сумбура деталей цельный пейзаж, не то, что его узнать. Страх. У себя в грудной клетке он находил трёхмерные пальцы этого страха, а потом падал в оттаявшие пески аэродрома спиною, не оглядываясь, проводя проверку на доверие — поймают, нет? «Ты как бомба замедленного действия. Ты терпишь, но однажды просто не выдержишь и взорвёшься, убив всех своими осколками». Он потом уже понял, что видел её однажды, эту дорогу, длительным рейсом прибыв в Москву, когда в шанс по-настоящему попрощаться с памятью и вырваться из состояния клинического поиска верилось примерно как в теорию Большого Отскока. Пересекая зал ожидания, уставился в уходящую к горизонту белоснежную разметку; придаток голого неба не кончался, распухший в сознании, чужой, как всё остальное. И он видел, будто натянутые до предела струны, скомканные конечности, видел месиво запутавшихся ног: его ловили. «Ты — это бомба замедленного действия, Миша! Если будешь держать всё в себе, то скоро взорвёшься! Слышишь? Взор-вёшь-ся!» Заражённые бешенством собаки с булавками-зрачками, вылетевшими из орбит, поддерживали ослабевшие рёбра, а затем медленно опускали в изумрудную колышущуюся липкость того, что однажды было трассой А-105. «Взорвёшься, Миша! Самоликвидируешься и умрёшь, умрёшь! Умрёшь, умрёшь, умрёшь!» — Миша?.. Он, отмерев, смог заставить себя поднять веки. Во дворе, на залитой алозакатной мутью площадке тишина по сравнению с прибившими его лаем и рычанием висела настолько оглушающая, что от неё хотелось зарыться под слоями щебня. Сигарета недокуренной таяла между пальцев; от мысли о том, что ещё сантиметр — и оставила бы уродливый ожог-ящерицу на костяшке, у Миши холодок заштормовал в подреберье. — Ты что, опять не спишь ночами, чтобы потом на улице вырубаться вот так? — Уэйн, нависая, глядела на него смесью упрёка и любопытства; змеисто исколотые (временными, наверное, от Евы) руки — крестом позади спины, мелкие звёздочки-искорки на скуловой кости. — Пойдём в дом, а то все уже расходятся. Тебя очень долго искали. В следующий раз предупреждай, что идёшь спать. Она несколько помедлила перед тем, как протянуть руку. Миша туманно улыбнулся, сунул дрожащие уголки губ в глотку, — но за руку не схватился и поднялся сам. Уэйн тут же спрятала запястья в карманы. С отлитой киноварью горки за темечком её во все существующие и нет стороны по разметке били голубые глыбы замороженного воздуха. Успевшие разложиться кустарники вверх по улице своими листами, наполовину поеденными насекомыми, золотились-мерещились в дынном свечении смертоносными колючками, к ним канатом пролегала дорожка из щербатых полосочек, будто вафель, и приходилось без конца моргать. Пока они сквозь густой мрак и синеватость уже остывшего от раздражённого непривычного пекла квартала молча шли до дома, через заросли елей, их ветвистые созвездия-грозди, он чувствовал, как его сканируют взглядом сверху вниз: траектория кусала за подбородок, огибала выгиб кадыка — замирала где-то в ключичной ямке под расстёгнутыми от градуса в артериях пуговицами на вороте. Финиш летней сессии, разбавленный августовской ремиссией, лишил свежей крови всё его тело, нечто тяжёлое было в холодном июне с лазурными ветрами, бирюзою блестели мониторы с оценками, строгой слоновою костью — разбитые костяшки рук, пальцы, побелевшие от антидепрессантов; из-за учёбы совсем не оставалось времени, сил и средств на психотерапию, зато сигареты, даже самые дешёвые из минимаркета за углом университета, отлично справлялись с тревогой, по крайней мере во время бодрствования. (Неудивительно, что пропагандирующие здоровый образ жизни члены стаи подобного не одобряли, хотя в этом усматривалось нечто лицемерное). Осень в Анкоридже с юношества напоминала мрачноватый сериал с Нетфликса, по обрывкам зафиксированный на камеры-мыльницы, дрожавшие в руках выгоревших операторов; всегда по-подростковому воинственная, пахнущая шампунем с заснеженными лесными скалами и замораживающая. На окраинах веяло черешней, древесиной, в осиновых зарослях Нортвуда, в набросишемся на краевые семафоры сцеплении вычурных глазниц даунтауна, в придворье пеноблочного дома со жгуче-белыми стенками и одним на микрорайон бассейном семьи Джеймс тянуло ромашками и алкоголем — любимым сочетанием их компании и даже немного — их духами. Все дни рождения, как и окончания сессий и пересдач, полагалось отмечать здесь; это было — (Лилит в шутку называли их «кочевыми демонами», которым фактически негде собраться для дебошей) — общее негласное правило. Вторым правилом был отказ от любого пластика, потому что Ева агитировала за экологию; пришедших с полиэтиленовыми пакетами или одноразовой посудой не пускали за порог. Ещё они всем клубом, также известным, как ⅞ стаи, агитировали за ответственное потребление, презрение к олигархам, феминизм и профеминизм, иногда контрреволюцию, особенно те из них, кто ничего не смыслил в политике. Лилит любили повторять, что это потому, что если долго ходить по парикмахерской, «в конце концов тебя подстригут». — Тебе снова снился кошмар? — неожиданно спросила Уэйн, разорвав дребезжащее молчание, только они подошли к крыльцу. Миша не смог увидеть её взгляда в тот момент, она спряталась в тени разросшегося перед входом вишнёвого дерева, только радужки остались колебаться, закругляясь, и затряслись провода у неё над макушкой. И сколько раз он твердил Лилит, что пора срубить, срезать, сжечь эту дурацкую вишню или, по крайней мере, ампутировать ей половину палочек-пальцев. — Мне всегда снятся только кошмары, — ловко умахнулся он от трудного ответа и дёрнул дверную ручку. Внутренность дома свалилась с самого потолка нестабильным затишьем, подложным светом гостиной, которую они до неузнаваемости развовортили пару часов назад, — хотя из вязанки стен кухни кричало истошным азиатским хип-хопом, теперь от безумия остались лишь картонки из-под пиццы да шелест свисающей с люстры секонд-хендовской кофты Лилит. Их же рассада по коридору в ряд — Уэйн мгновенно подхватила на руки горшок с чем-то давно вымершим. Отголоски разговора, словно попеременно меркнущий лай, блестели на них откуда-то с заднего двора. — Тебе до сих пор снятся те дни, да? Мне показалось, ты дрожал во сне. Всего на мгновение они пересеклись взглядами — и тут же оба затолкали их под косой, половинчатый сумрак. — Тебе показалось. — Прости, — быстро опомнилась она, явно спеша уйти от закольцованного разговора, пошатнулась с растением наперевес. — Тебе нужно идти. Тебя и так все обыскались, как в прошлый раз. Я приберусь, всё равно никто этого не сделает. В её обычно неторопливый размякший голос каплями, как кровинки из мелкой царапинки, просачивалась неясная, размытая усталость. Миша задавил порыв возмущения и двинулся к стеклянным дверям, где его уже дожидалось в молитвенном трепетании журчание воды, стойкое и успокаивающее. Если бы стены умели говорить, дом Джеймсов, живший в беспокойном плетении гирлянд, опоясывающих пряжу фальшивых ёлок и ушастую мебель из красного дерева, рассказал бы сотни страшилок про их странную дружбу, сардонические переговоры за полночь во время тревожных сессий, конспекты по метеорологии, дешёвые сигареты, вылетавшие из карманов, про маниакальное ожидание Рождества и такую же маниакальную перекраску волос, скрещенные при обещаниях пальцы. «Что значит она не хочет отмечать свой день рождения? Она хочет остаться совсем одна в этот день?», — это всё были не они, это были лампочки их внутренностей, вынутые из грубых голосовых связок, мерцающие только для того, чтобы оставаться в живых, но на каком-то морально-извращённом уровне эта игра в дружбу имела смысл. Звуки, цвета и свет с заднего двора облепили тело в мгновение за порогом: шелест воды в бассейне, её циркулярно расчерченная, спиртово-сиреневая корочка… Миша почувствовал лавину облегчения, заструившуюся из костного мозга. И воздух вечерний вдруг стал быстро стынуть, чуть подсушенный раскалённым бурлящим закатом, потому что двор смотрел аккурат на запад, ужалил за ноги. Самих Лилит тут не было, но он едва не перед регелием столкнулся с Евой, которая, с любимыми её накладными эльфийскими ушами, как раз собиралась уходить и с нарастающей напряжённостью судорожно искала что-то по углам возле пристройки. — О, — расплылась она в улыбке, заметив Мишу, тут же обмерев. — Ты куда пропал, блудный сын? — потом мотнула коротковолосой головою, и он машинально последовал кивку — направил взгляд туда, где возле водянистой кромки, опустив ноги в холод бассейна, сидела Люси. — А мы тебя заждались. Помянули наших собак из Майнкрафта, которые остались на жёстком диске. А Лилит даже полицию хотели вызвать. Не из-за собак. К сожалению. Шумиха из ничего, точнее из Миши, как обычно, да, Лю? Люси подняла лицо, и глаза её, побродив по темени рыхлого пространства, натолкнувшись на фигуру Миши, стали похожи на треснувшие грецкие орехи. У неё на коленях расположился обклеенный самоцветами из «Вселенной Стивена» и персонажами-блестяшками Sanrio ноутбук, и она моментально свернула все раскрытые на экране вкладки, стоило Мише приблизился: окропило дурацкой заставкой. Как будто он был достаточно наивен, чтобы поверить, что она рассматривала лиминальное зелёное поле всё это время. — Что ты делаешь? — он всё же постарался сымитировать подобие приветливой интонации, от которой Люси даже с расстояния очевидно пробрало мурашками — она сильнее облокотилась на белую плиту, всю в следах старых, ещё августовских ливней, и ответила: — Рассматриваю лиминальное зелёное поле, — и, вновь заставив втянуться в кабель взглядов, также очевидно вынудила себя натянуть улыбку. — Ты читаешь… — Я читаю твои мысли. Везде вокруг, над аквариумом панелей, над монстерами в ряд, гудела ночь, осень, тёмные стволы, и звёзды кастетами, и пыльный Млечный Путь. Он присел рядом, лица их оказались чудовищно близко друг к другу, так, что почти сталкивались носы. Растянувшийся миг разрезал, продолжая проламывать трещину между ними, голос Евы: — Она совсем не щадит себя, занимается своей зубрёжкой даже во время тусовки. Никогда не видела, если честно, чтобы наша Дэвис-младшая так много занималась. — Почему ты сейчас занимаешься? — обратился Миша к Люси, заметив, что она уже отложила ноутбук. — Надо же и отдыхать, Лю. Тем более на вечеринках. Эй. — Да всё окей, — отозвалась та, будто бы потеплее, точно что-то в себе сломав, заря пригрелась на кончиках её ресниц киловаттами, искрила. Миша приобнял её рукой и заулыбался, хотя она не ответила на объятие. — Ты всегда беспокоишься из-за мелочей, не забивай голову. — Правда, тут не о чем волноваться, сейчас всё досдаст и расслабится, и всё, новая жизнь, — вновь заговорила Ева, уже направляясь к выходу, потряхивая пластиковыми ушами под косым светодиодом. — Главное — закрыть долги, а там уже можно и отчисляться. Флешку потом вернёшь, Дэвис. Ну, увидимся, ребята! Махнув рукою, она скрылась в залежах чернильных стен, где-то на глубине Марианской впадины по ощущениям. Мир вокруг словно оцепенел после её прощания, неуверенно поставленный на паузу, и выглядывающий из-за холодной кроны-игольницы уголок ноутбука вызывал визуальный круговорот перед зрением. Миша хотел повернуться и что-нибудь сказать или спросить, или просто взглянуть на Люси, но Люси рядом уже не оказалось — она стояла позади, озабоченная перекладыванием каких-то вещей с места на места над перегородкой у древесины шезлонгов, чуть приоткрывая в движении обзор на татуировку мультяшного полярного медведя под локтем. Она была всё так же недосягаема. Вдоль бассейна морозом по щиколоткам на кроссовки вздымалась рассада. Его постоянно приводило в восторг то, с каким неукротимым трепетом Лилит сажали растения, поливали их, ждали с замиранием сердца, пускай многие из цветков умирали быстро. Он чувствовал необъяснимое родство с теми из ростков, которые, сумев прорасти, уничтожили бы вокруг себя всё живое. Он упирался до последнего, пока не нашёл в себе сил подняться и сесть на соседний шезлонг, демонстративно наставив на Люси свои зрачки — оранжевые в подсветке убегающего далеко за параллель зенита дня, в надежде, что та не выдержит напора и обернётся: сдастся. Но она была сильнее — и не сдавалась. Забрасывала толстенные тетрадки, футляр для очков, расчёску, гигиеничку, наушники, подаренные, кажется, кем-то из первокурсников, зарядку для них в гортань рюкзака, пластиком стуча о хобот молнии. И, удерживая непрошенную обиду в глазах и уже нетерпение от чужого спокойствия и ощущая, как жарко, душно, как гулко в этом глотающем звуки бассейне, он всё же постарался казаться безмятежным и, выпрямляясь, уточнил: — Отчисляться? — Мы говорили об этом, — быстро и хлёстко, пощёчиной, ответила Люси — так, будто всё это время репетировала и проматывала эти звуки у себя в голове. — Я. Я тебе говорила. — Да, — согласился он, ощущая внутри какое-то фантастическое давление, — говорила. Но ты говорила это каждый день, и это были шутки, и это было три месяца назад. А теперь… И вообще… ты знаешь, что если часто повторять какие-то слова, они со времени теряют смысл? И ты шутила, это были шутки. Мы все так шутили. А теперь ты серьёзно собираешься уходить… Отчисляться. В начале года. И Ева в курсе, а я понятия не имел, и… — Ну хватит, Майкл. Люси вдруг взглянула на него; решилась. Не успев запрятать на достаточно безопасное, чтоб не обжечься, расстояние глаза, Миша чувствовал, как увязли под корнем языка остаточные претензии и закоченели до подушечек пальцы под напором этого взгляда — холоднее прежних, всех вместе взятых, в пару сотен раз, с узловатым слоем закостенелой тоски поверх ресниц. Люси действовала на него, как снежная буря. Майкл. Она ведь почти никогда не звала его Майклом, и никто старался так его не звать, остерегаясь волчьи-заточенных клыков под губами: так по-чужому и так… дико. Юркнули и повисли в воздухоплавании укоротившиеся волосинки на её макушке. — Да, прости, — вытолкал он из себя — надтреснуто — после молчания. — Прости, Лю… я вообще просто хотел сказать, что… я имел в виду, что я не знал, что это твоё окончательное решение. Ты не советовалась со мной по этому поводу и… не то, чтобы я против, конечно, это полностью твоё решение, я тебя поддерживаю в этом, просто… просто Ева знает, а я… — Я всем рассказала, — прервала Люси, и строгой интонации, отрезавшей кусок атмосферы, которая из глубины рублёных голосовых связок долетала до него азбукой Морзе, обёрнутой в свернувшуюся плазму, вторил короткий скрежет застёжки. — Недавно, пока ты опять пропадал неизвестно где. Она оправила ткань рюкзака, закинула лямку на плечо, и Мише пришлось схватить её за кисть прежде, чем та развернётся. Подавленное удивление уже успело захватить бронхи, но, выдержав затяжную паузу и нечитаемый, впившийся в его руку взгляд, он затараторил снова, заикаясь, как и всегда, когда волновался: — Я зря напал на тебя. Извини. Это моя вина, что я опять ушёл. Я просто хотел сказать, что… — Что? — Я бы хотел, чтобы мы больше говорили друг с другом. И обсуждали важные вещи. Разве это не важная вещь? Я просто… Я думаю, что мы мало говорим в последнее время. И ты как-то закрылась от меня. Разве нет?.. Люси, казалось, дышала через раз, испещряя пустоту глазами. От неё разило мороженым и руку жгло раскалённым железом. — Ты был занят экзаменами, — сказала она. — Ты действительно всегда беспокоишься без повода. Я не хотела бы тебя, ну, отвлекать. Понимаешь? — Понимаю… правда, все были заняты экзаменами, но… — Я не это подразумевала, — Люси устремила к нему полные бликов, внезапно расширившиеся до пределов радужки, взбитые чернильные зрачки. — Миша. — Раньше это никогда тебе не мешало. — Миша. — Ты даже почти не разговаривала со мной в последнее время, вот о чём я. — Миша, пожалуйста. — Хочешь поговорить сейчас? Давай поговорим. Люси вздохнула, сощурилась. — Я очень устала, — прошептала она. — Честно, — и провела другой рукою-веточкой, лоскутной и бледноватой, вдоль волос, перепутав и без того слипшиеся прядки в глазури, Миша едва удержал себя от того, чтобы поправить их. И, подумав об этом, тут же отпустил чужое запястье, на котором остался чуть заметный абрикосовый ломтик-след. Волнение немного спало, уступив место разочарованию, куда менее опасному и почти до чадящего абстрактному. — Прости, что достаю тебя этими пустяками. Всё нормально. Проводить тебя до дома? — со смешанным чувством: ответ (отдавался схваткою немою где-то внутри) вроде бы хотелось слышать, а вроде бы и не очень, потому что он заранее его знал. Некоторое время оба смотрели на его дрожащие запястья. Люси одарила их накаливающей улыбкой, взмахом уголочка которая дала понять, что она прощальная в той же степени, в которой фальшивая — вздохнула: — Не нужно, спасибо, Миша, — с невзрачною задумчивостью двинулась к дверям. — Льюис обязался проводить. Он, наверное, уже ждёт. — Люси, — снова позвал Миша вдруг погорячевшей, уступчивою интонацией. — Ты… всё ещё видишь её? Почти два года прошло. — Время от времени, — она коротко пожала плечами, как от холода. — Увидимся. Постарайся сегодня поспать. Дверь за ней оглушительно хлопнула, погрузив затем всю непрогретую ёмкость двора в тишь и стрёкот насекомых под аквамарином. Полуночный мороз выжигал отпечатки чужих слов на лице, как выжигал алкоголь из стеклянных бутылок. Оставшись один поперёк крошечного озера, он смутно догадывался, что всё ещё было, вероятно, в порядке, всё было нормально, ничего не случилось, — но не чувствовал умиротворения или хоть какого-то невесомого равнодушия, одни проголодавшиеся чайки в верхушках визгливо жаловались на глобальное потепление и дефицит рыбы в океане. Безмолвие, безветрие, затишье. Люси, которая ничего ему не сказала. Его придавило тенью этой недосказанности, как удушающими лапищами сонного паралича. Он сел — как упал — на бортик, свесив вниз, в прохладное потрескивание, ноги прямо в кроссовках и джинсах, затопив подошвы, ловя себя на бесстрашии испачкать чернотою этого вечера тело; только стало слышно дыхание — немерное и громкое отчего-то, как будто не его. Крошечное море проглотило лодыжки мутно-охристыми гребешками. В какой-то момент он выучился отключать внимание и выходить из физической оболочки. И когда открыл глаза на небо, просто замер, заломив шею и задыхаясь: этот головокружительный скат зданий, в который пятью ложами вросли стеклянные откосы из квадратиков окон, страшно возвышался над ним вместе со всеми бесконечными столпами вымытых башен, измельчая предметы в пределах видимых искажений и силуэты птиц. Скат был шире широченных городских дорог и звучал громче, чем мелодии, дополняющие зеленистое мигание светофора. Скат давил. Тревожноприступность под ним оседала ошмётками: тремор рук, пальцев, неустойчивый фокус зрения. В каждый из таких моментов сорванный тайфунами-истериками голос резался из глубин бессознательного: «Когда это всё уже наконец перестанет причинять столько боли?» — Я бы на твоём месте так не делала. Он дёрнулся, едва не рухнув, несносно стукнувшись затылком, на кафель, но смог сохранить равновесие, и удивился сильнее, чем прежде, когда поднял голову: Уэйн, если не являлась обманом зрения, стояла рядом, закрывая обзор на пустоту бескрайности зарослей и зацикленные отраженьица лампочек в глуби треугольных зеркал, улыбалась, протягивала руку, за которую Миша вновь повременил, чтобы взяться, — как стояла там, на детской площадке, единственная в силах его отыскать и вытащить из кошмара. Теперь от неё, её свалявшихся усталостью косичек пахло уборков, как никогда не пахло от дома Джеймсов, в котором порядка как явления не могло существовать, как никогда не пахло за пределами границ её кожи, но эта смутная аура заботливой упорядоченности была ближе её взгляду. — Ты чего… ещё не ушла? — спросил Миша, замявшись, однако нашёл в себе благоразумие вытащить ноги из воды, и пол вдоль кружевной пены моментально намок под ними, и Уэйн убрала улыбку, как будто сняла рукою, вместо ответа. — Придётся идти за обогревателем. И ты единственный не поел торта, — сказала она серьёзно. — Ева со своей соседкой его, между прочим, сами мне испекли. Как подарок. …Миша вспомнил, как они четыре недели назад тоже готовили что-то вдвоём с Люси в общажной кухне, сталкиваясь локтями-кистями и от того смущаясь, взглядами, как воланчиками от ракеток, скача по шкафчикам, и не смог отыскать точки, перешагнув которую, позволил идеальной картинке рухнуть; его пробирало от ассоциаций — они всегда были бессистемны. Он всё с тем ледяным ножевым ранением в лопатке побродил взором по виньетке волн, чтобы подавить желание разрыдаться здесь и сейчас — почему-то знал, отдавая себя на обследование Уэйн, что едва ли имел на это право; и заметил, что в другой руке та удерживала блюдце с отсечённым кусочком шоколадного торта. — Лилит специально попросили меня убедиться, что ты поешь. Такие они… внимательные. Сам знаешь. Миша хмыкнул. «Не то, что некоторые», — хотелось припечатать, искусственной воде на съедение, но он сдержался. — Впрочем, не исключено, что они хотели быть уверенными в том, что все съедят торт, потому что незаметно подсыпали в него отбеливателя или что-то в этом роде, — вдруг сказала Уэйн. Только сейчас едва удалось поймать сгравированные эмоции на её лице, потому что Уэйн в любой ситуации сохраняла его безразличным на шестьдесят процентов и ещё на сорок — вдумчивым, каждая прямота её слов была шокирующей, в них не было ни вмятинки двусмысленности. Они замерли в оборванном движении, смотря друг на друга, а потом Миша просто схватился за её ладонь и ощутил лёд слияния кожи паяльной лампой. — Брось, Лилит бы так не поступили, — короткая забава как глоток воздуха перед погружением оцарапала рёбра. — Они бы сами проконтролировали процесс. Заставили бы съесть всё под их надзором, а потом поставили бы в известность, что мы умрём в агонии через пару минут, — и они оба рассмеялись, смех вышел формальным и быстро рассеялся над влажною оградой-панелью бортиков. Каждый день общего праздника щекотал нервы, вынуждал рассудок пробегать марафон, он задыхался в колючем свитшоте среди душащих одноприродных стен перед побелевшими от жемчужного солнца лицами, боясь двигаться и задевать плечами предметы, спинки стульев, атмосферное давление. Это казалось смешным: то, как долго вещи переваривались в его разуме, круг за кругом, круг за кругом. Образ Люси сидел там строго и прочно. За мягким карпетом обшитой спинкою автобуса, на донцах тарелок, в отражении витрин, за углами всех встречных домов, за деревьями, в прорезях меж палок железной дороги по черте рельс, в его постели — кадры были сумбурны, отрывистым диафильмом, но Миша видел её везде.   Сейчас, оглядываясь назад, он мог бы обозначить старт той прохладной стрекочущей осени как начало личного конца.   На фоне отпалированной химикатами глади дверей машины лицо его чертилось азартом, он опирался о капот под то, с каким отточенным ритмом Уэйн покачивала на эту беспечность едва отросшими локонами, тащила из кармана пачку «Лаки Страйк», и вокруг них с блестящими сине-сиреневыми созвездиями, бегущими поперёк облачности по горизонту, с острым глазом Марса над кромкою сверкающих, почти до слепоты белых огней домов, закручивался воздух — а утро словно обещало никогда не наступать. Миша говорил о кулинарном кружке Евы, о магазине косметики, в котором прогуливал пару, о новом телешоу из ленты в Твиттере. Он стоял на полтора метра дальше Уэйн от дороги и на пару движений заторможеннее, но развязнее — игрался камнями, как футбольными мячиками, в попытках загнать их в выстроенные воротами бордюры; ему нужно было занимать разум прецессиями или деталями, монотонными разговорами, иначе туша оставляла себя страху. За забором можно было проследить, как уползает закатная сливочная просека стремительно под друг на дружку всаженные колья, покидая спальный район. Они всегда болтали о всякой чуши, бронхи у Уэйн стягивало никотином — она редко бралась за сигареты. В этот раз болтал только Миша.

Это — сердечная недостаточность. Пока нельзя утверждать точно по поводу всех критериев, необходимо провести дополнительные обследования. Я бы искренне посоветовал вам лечь в больницу…

Уэйн много думала. Спустя пронёсшиеся пламенными пульсарами месяцы всё наконец оказалось элементарно, как теорема Пифагора: у врага появилось имя, у организма — разжиженный датами мутный срок годности. Ясность наступила быстрее, чем будущее успело бы долететь до них сквозь сорок девять с половиной миллионов километров, холодящие фотометрические лета, космический мусор закупоркой вен. Она выдохнула, прежде чем вновь затянуться.

Дело в том, что большинство пациентов умирают в течение года.

— Эй? — упрямо повышенный тон, искристый, которым Миша заставлял смотреть на себя сквозь ягодный отшлифованный дым, смерчем серебрился к небу. — Как насчёт прокатиться на холм, Уэйни? Всё равно делать нечего. Сегодня видимость звёзд — девяносто процентов. Уэйн не взглянула — ни на него, ни на незнающие покоя глаза астероидных поясов, в её голове ярче блеска автомобиля и каффа на чужих ушах светила только гладь той белой медкарты; она вернулась с приёма пару недель назад, — и до сих пор никому ничего не сказала, позволяя недожитой осени растекаться на ногтях. В тишине стало слышно, как во дворике за их спинами, в ветвях берёз и розовых треуголках под козырьком вели звонкий, предутренний хор желтоногие падальщики. — Нам, если ты не в курсе, завтра вставать к первой паре, — сказала Уэйн. — Хотя подожди, это ещё не самое зловещее, что можно вообразить. Сестра будет читать мне трёхчасовую нотацию, если в такое время не обнаружит в комнате. С презентацией и объяснительными. Ты же знаешь. Миша — сапфирящиеся от свечения фордовых окон-фар глаза, белизна, какое-то белёсое небо, невозможный белый — хитро прикусил губу, как делал всегда, подталкивая на дурацкие поступки. Взошедшая воронка Луны целовала его в волосы, спускалась отцветающей розовостью в уголок поцарапанных, но по-прежнему влажно-безвесных губ — в такие мгновения Уэйн сильнее всего на свете завидовала этой Луне. — Предлагаешь рискнуть моим эмоциальным равновесием ради звёзд? — улыбнулась она. — Именно. Когда сидели в располосованном черничною мглою салоне, сверхъуютном, он говорил уже мало, всё веселился чем-то в телефоне, а потом стал рисовать кривые и ломанные гелевой пастой в своём скетчбуке. Развернулся и наставил на неё красные в ночном мраке ядра тернистых кружевных райков, почти крапинок: — Кстати, о сестре… — и видно было за уплывающей за пределы глазных мышц рассеянностью, что он долго раздумывал, как именно это спросить: — Уэйн Эйдин Фрост, когда Вы ошарашите её новостью о самом прекрасном и романтичном событии в вашей жизни? Тонированные стёкла квартала позади его плеч замелькали воспоминаниями забытых воспоминаний, откопированными домиками, на корешке переносицы отразился блёклый звёздный, фигуристый свет. — О каком? — Уэйн повертела бронзовящимися патлами и заулыбалась. — О зачёте по высшей математике? — Ты прекрасно поняла, о чём я, балда. Когда ты расскажешь ей о своём… женихе? — это были ожидаемые слова, но они всё равно рубанули по ушным раковинам. — Я никогда не видел тебя такой… вдохновлённой, что ли, как за последние несколько месяцев. Месяцев ведь, точно?.. А сестра об этом даже не знает. Интересно, она узнает до свадьбы? — задразнился он. — Она будет счастлива за тебя. Когда ты собираешься ей об этом сказать, м? Может, сообщить эту новость как-то необычно? Может, разыграем её? Уэйн осадила взгляд неподвижным на мармеладе дороги. Миша всё ещё… не был полностью там, несмотря на особенное любопытство, счётчики ритмично жужжали, пока его разум, судя по всему, мчался со скоростью тысячи километров в минуту наперегонки с сердцебиением — она знала это его состояние. Трасса была похожа на взлётную полосу: ближе к холму, пара поворотов вдоль васильковых линеечек горизонта — тяжесть промокших шин по ромашкам и обледенелым камням; где-то там должны были быть звёзды и её, то есть их, или всё-таки её, или его, или их, чья-то или ничья — бесконечная юность. Где-то там. Прямо под горизонтом — звёзды. — Знаешь, тебе действительно стоит пореже садиться за руль по ночам, — тихо процедил Миша под ухом. — Начинаешь меня игнорировать. — Тебе легко говорить о таких вещах, — отозвалась Уэйн, вжавшись в кожу руля. И тёмная часть разума подталкивала говорить: — Ты можешь делать буквально всё, что захочешь. Всё. Как и Люси с Льюисом, да и как остальные… — прервав зародившееся чужое возражение: — Вы даже можете бросить учёбу, не отрицай это. Бросить всё и уйти. Как можно говорить о чём-то вроде… брака, если я ещё не завершила учёбу? Это огромный шаг, а я ещё ничего не добилась в жизни. Я уверена, что сис считает точно так же. Миша хлопнул обложкой скетчбука — хлопнул ветер сквозь форточку, рябью по колёсам и траве, колёсами по скале, скалою по подмётке. — Чёрт. Все взрослые и правда одинаковые? — бросил он с таким выражением, будто не сам входил в эту глубоко ненавистную возрастную категорию. — Мои родители тоже с сомнением бы отнеслись к… — Тебе всегда будет, куда вернуться, если что-либо пойдёт не так, — настояла Уэйн. Не сказала, что знает, что им обоим некуда было возвращаться. Мысль о чужих родителях, о Мичигане, у которого остались воспоминания о них, о поездах с мигающими лампами, долгих переездах в метрополитене, шипучке нескончаемых колёс и документов — и голубой свет фонарей напомнили чистое до бархата небо, что-то о том их путешествии к океану, когда она задержала дыхание и впервые осознала, что врастает в это чувство, когда песок, забившийся в кеды, заблудился где-то уже под кожей, о самолётах, замывшимися полосочками цвета цикламена чертящих флаг Америки над крышей чужого, когда-то семейного, дома; всё однажды было цветными пятнами на ровном лице сине-зелёно-белой планеты, было время, когда каждое мгновение её мыслей принадлежало облакам и планетным плеядам, пушистым тучам-нимбам, оглаживающим чужую голову, Мише и космосу, космосу и Мише, Мише и…

Болело ли уже тогда её неизлечимо-одинокое сердце?

Миша садился с нею в машине, улыбался — вяжуще, исписывал лист в блокноте, являя собою пропасть, из-за простыни урановой мглы по дороге казался дымчато-розовым, дразнился немного, — а сейчас сидел рядом кто-то другой. Кривой серпик впивался другому Мише в ключицу. — Прости, я не должна была это говорить, — выдохнула Уэйн. — Я знаю, что ты… скучаешь по ним, хотя не признаёшь. Я бы на твоём месте очень скучала. И я скучаю, ты знаешь… Извини, ладно? Я сегодня сама не своя, — она попыталась улыбнуться, разрезав сверканием этой улыбки облачное полотно; это был вопрос времени, когда осколки рассечённых небес наконец оставят кого-нибудь из них с ранами, которые уже не заживут. — Ты и нам стал как член семьи. Сестра, кстати, зовёт тебя на ужин на выходных. Посмотрим «Унесённых призраками» в сто девятый раз. Придёшь? Миша уставился на её взвинченное в крови полуночи лицо, — и молчал. Смотрел на шею, вздёргивающиеся яремные вены, в извиве виднелись цветовые пятна и хороводами кружились в пляске — они же где-то под диафрагмой греющим штормом. В чувствительном воздухе таймер расстояния выстукивал за его улыбкой:  — Приду, конечно, Уэйн. Изжёванные, как табак в сигарете, однообразные фразы, слова, слоги, звуки сплетались в ушах синевато-клинкерным хороводом однообразных дней. В лиловых стенах Форда с кубами-креплениями буйства лепестков и звёздных дыр тонуло дыхание. Близились холода, и предчувствие снега расцветало оголтелыми кронами, в чреве улиц копилась слюна, которую никому не хотелось сглатывать. Готовиться к худшему, Уэйн твердила это самой себе: готовиться к худшему, не на что больше надеяться, не осталось смысла хотеть, молиться, желать, мечтать, планировать, ставить цели; бессмысленно, всё равно что пытаться вычерпать воду из Уэстчестерской лагуны. Их перегнал прожектор маяка за баржами, разбрасывающий по берегу творожный неоновый свет.   На холме было до звенящего пусто и синь застилала зрение, послеполуночное небо разевало пасть: в ней мельчало чрезмерно много звёздных клычков, зефирными порывами-рывками колыхалась мишина чёлка, грызла ему под ресницами льдистый белок. Он постоянно называл это небо бескрайним — и слышал сдавленный смех; оно было гораздо более, чем бескрайним, оно было повсюду. Они расстелили шахматный лужок на любимом месте, и, усаживаясь, подминая под себя рожки одуванов и мать-и-мачехи, закурили в холод совёздного воздуха. Ветер разил миндалём. Ей нравилось это. Нравилось лежать щиколотками на колючем, уже не копящем тепло травяном ворсе, прослеживать березь и цветь фруктовостью на чужих щеках, вниз — капелькою к линии подбородка, залегая в канавке, смотреть на просыпь порошкового фосфора поперёк трикотажного небесного шарфа, на утюжные затрещины в тех местах, где помещались белые сверхгиганты, и думать, что в такие ночи свет внутри неё побеждал. Молочные следы от смыкания бесхозных трещин-комет параллельно скорости ускользающего света летели куда-то на вспоротые животы бродячих собак, на головы потерявшихся и пропащих, куда-то на стальные черепицы — каждый раз, когда Уэйн поднимала глаза. Но на её дом ничего никогда не падало. Хотя иногда она думала, что лучше бы- — Если вот те три звезды пояса Ориона мысленно соединить друг с другом, слева направо, то первой звездой на продолжении нити будет Альдебаран, да? — говорил Миша, впиваясь в лунную рыхловатую под золою кирку — двадцать градусов между пальцами, между фалангами — тройка, а потом поворачивался к ней. — Наша самая яркая звезда в Зодиаке. Верно? Повсюду лепестки, лепестки на сточных трубах, лепестки развевались вместе с их волосами и растянутыми рукавами, захлёбывались в хрустале кровли, опустевшими дворами безмолвно крича о помощи. Ей казалось, что они нарушали закон. Все существующие, непроизносимые законы. — А вот там, рядом с Северным полюсом, — Миша ткнул пальцем, кажущимся в полумгле белым, как ландыш, в край млечного полотна, — созвездие Гончих псов. Нам до него, наверное, никогда не добраться, да? Да? То есть… примерно тридцать тысяч световых лет. Это просто невозможно, верно? Тягучая тревога, преследующая его в каждой локации города, здесь растворялась, уступала естественной и едва осознанной тактильности, и он со своими внушительным ростом и раскидистыми плечами становился котом, требующим внимания, поглаживаний, ласк. Уэйн не возражала: в словарике, что перманентно валялся в рюкзаке Льюиса, это чувство называлось ambedo. Она повернула лицо. — Я хотела тебе кое-что рассказать… В ней мешалось всё это, это утюжково-слепящее предрассветье сентября — этот Миша (оставил ядрёно-алую жимолость поцелуя чуть выше ключицы) — глаза, которые, казалось, в мнимой бережливости заглядывали за галактический край и смотрели на то, как последняя в этом месяце полнолунная ветошь мазала далеко по полям и верхушкам леса, по всему вскрытому холсту мира, — в котором от Уэйн скоро не должно было остаться ни следа. — Нет, ничего. Поехали домой. Атомная бомба. Сломанно перетекающий в восход ядерный гриб.   В фильме, мелькающем в черепной коробке, пока она спала, был пояс Ориона над красной дорожкой метеоров. Было гудение автомобилей, были душная вечерняя площадка и духи, которыми они пользовались всей стаей. Молочные следы от стыков вместо комет летели куда-то на вспоротые животы дворовых собак, на головы потерявшихся и пропащих, куда-то на стальные черепицы. На её дом ничего никогда не падало. Хотя иногда Уэйн думала, что лучше бы-    

 

расскажи мне ещё раз ту историю,

в которой лунный ребëнок сбежал из дома,

разодрал свои коленки до крови.

мне снова так чертовски одиноко,

солнце не выходило уже много недель,

но мне спокойно, пока я знаю, что оно где-то там,

за облаками,

я могу дышать и дождём.

я не готов влюбиться в кого-то другого,

в чужой голос и чужие руки,

чужое владение мячом в пропитанном дымом зале,

запахом пота в раздевалке,

умирающем красно-сером закате.

я избегал твоего жгучего взгляда

и глядел в затылок, когда ты вëз меня на море.

обещаю, скоро я стану небом

обещаю, скоро обрушусь прямо в это море,

чтобы обнять тебя хотя бы всплесками воды.

обещаю, я сбегу отсюда рано или поздно,

когда будет холодное солнце.

лунный ребёнок, 948

             

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!