Часть 1 «Шёпот»: Глава 1. Профессор Гольдман
10 августа 2025, 21:27«Дни проходят шёпотом, а уходят громом — береги каждый час».
Авиценна
Я видел сотни смертей, и оттого свою узнаю безошибочно. Меня учили лечить, а не провожать, но порой единственное, что требуется от человека, — не потерять человеческий облик, если его тело объявляет капитуляцию. Не озлобиться на живых, не превратить свою боль в оружие против тех, кто остаётся рядом.
Я прощаюсь не только с близкими, но и с самой медициной, которая была моей верой и моим долгом. Однако дыхание врача может длиться дольше, чем позволяют его лёгкие. Я оставляю после себя шёпот. И если хотя бы один ученик, столкнувшись с безнадёжностью, расслышит его и поймёт, что достоинство — не менее целебная лекарственная форма, чем таблетки и растворы, значит, я не умер. Я просто передал дежурство.
***
Мы стояли перед дверью кабинета Гольдмана. Соня вцепилась в мою руку от волнения. Ещё немного — и она оставила бы синяки. — Пап, а он… очень строгий? — прошептала она, поднимая на меня глаза. — Да, — честно ответил я, — но смелость не в том, чтобы не бояться, котёнок. Она в том, чтобы идти, несмотря на страх. Ты же сама меня упрашивала. За дверью, надрываясь, плакала виолончель. «Лебедь» Сен-Санса. О, каким же чистым и отточенным был этот звук, выдрессированным — и оттого совершенно безжизненным. Ученик рвал струны с каким-то отчаянным, животным надрывом. В духе профессора Гольдмана. Издеваться над детьми так, чтобы они играли идеально, даже если не понимают, о чём именно музыка. Кажется, у него это называлось «высокой педагогикой». Дверь отворилась, и из-за неё показался мальчик лет двенадцати. Его лицо пылало багровым стыдом, а взгляд виновато уткнулся в пол. Он проскочил мимо, совершенно не видя нас. — Заходите, — из глубины кабинета послышался голос Эдуарда Леонидовича. Он сидел за роялем. Его длинные, костлявые пальцы безвольно покоились на клавишах. Он повернулся, когда мы преступили порог комнаты, пропахшей виолончельной канифолью. Запах стоял такой, будто канифолью здесь натирали не только смычки, но и непокорных учеников. — Эдуард Леонидович, добрый вечер, — начал я, — это моя дочь, Соня. Она мечтает учиться у Вас музыке. Взгляд Гольдмана, отяжелевший и до мурашек медленный, пополз по фигуре Сони, остановившись на её руках. — Покажи, — бросил он, минуя все ритуалы приветствия. Соня робко протянула ладони. Он встал со стула, взял её за запястья и изучающе повертел. Затем тихо фыркнул, будто оценивая на рынке товар и уже прикидывая, как бы повежливее сказать «не берём». — Короткие пальцы. Широкая ладонь. Неудобно, — заключил профессор. — Если точнее — невозможно. — Но я… я очень хочу! — выпалила Соня. Гольдман не удостоил мою дочь ответом. Он снова подошёл к роялю и резко ударил по клавише. — Повтори, — приказал профессор. Соня растерялась. Он ударил ещё раз. — Ну? — в его фырканье читалось искреннее презрение. Настоящее, выдержанное, как дорогой коньяк. Она попыталась, но нота прозвучала на полтона ниже. Гольдман скривился, и бровь его поползла вверх, явно намереваясь покинуть пределы лба. — Следующую. Так началась безжалостная пытка. Старикашка извлекал звуки, а Соня, краснея, старалась их петь. И каждый раз чуть-чуть мимо. — Музыкальный слух слабый, — отрезал Гольдман. — Виолончель — не для неё. Соня покраснела ещё сильнее. Я увидел, как в её глазах закипают слёзы и жгучая обида. Но она сжала губы и подняла подбородок, не позволяя им пролиться. Моя девочка. Маленький, но уже вполне боевой спартанец. — Сонечка, подожди за дверью, хорошо? — тихо попросил я. Она кивнула и вышла, сгорбленная под тяжестью первого в жизни приговора. — Эдуард Леонидович, — уверенно начал я, — она ребёнок. Слух можно развить. — Зачем? — Гольдман развалился за роялем, демонстрируя скуку. — Чтобы насиловать инструмент? Чтобы я тратил своё время? — Вы даже не дали ей шанса, — я сделал шаг вперёд. — Вы же сами говорили, что талант — это десять процентов дарования и девяносто процентов труда. Гольдман медленно поднял брови вновь. Клянусь, ещё немного, и они отправились бы в самостоятельное путешествие по затылку. — Труд раскрывает то, что уже есть, — профессор сыграл доминантсептаккорд, разрешая его в неполное тоническое трезвучие с пропущенной квинтой и утроенной примой. Очевидно, чтобы я оценил не только его педагогический, но и музыковедческий вес. — У Вашей дочери нет основы. Она будет мучиться, а я буду мучиться вместе с ней. В чём смысл? — В желании! — ответил я, сдерживая раздражение. — Она часами может слушать виолончель. Она трогает мой инструмент, играет пиццикато. Она может воспроизводить смычком некоторые штрихи, если я зажимаю на грифе ноты. Разве не это называется огнём? Гольдман закатил глаза. — Огонь? Каждый второй ребёнок хочет быть космонавтом. Это не делает детей годными к полётам, — он привстал, и его хищная тень накрыла глянцевый бок рояля. — Вы же врач. Представьте: приходит человек и заявляет, что мечтает петь в опере, не имея голоса. Станете ли Вы потакать бреду? — Я психиатр, и бред — моя рабочая среда. Разница в том, что я ищу способ помочь, — я стиснул зубы, ощущая, как ярость поднимается изнутри раскалённой волной. — Или направляю к тому, кто сможет. — Я не благотворительная акция! — фигура Эдуарда Леонидовича заполнила собой всё пространство. — Я беру лучших! Или хотя бы тех, кто в будущем не опозорит моё имя! Ваша дочь… — Гольдман отмахнулся, словно от назойливой мушки. — Максимум, что её ждёт — третья скрипка на заднем пульте в посредственном школьном оркестре. Зачем Вам такой позор? Грудь сдавила нехватка воздуха. Оставшиеся доли лёгких отказывались работать в этот критический момент — видимо, тоже решили бастовать в знак солидарности с моим терпением. — В шесть лет нельзя ставить крест, — прохрипел я. — Для чего мы выбираем музыку? Не ради ли счастья? А Соня счастлива, когда слышит её. Профессор покачал головой, разыгрывая театральную скорбь. По небритой щеке уже почти покатилась одинокая слеза. — Вы сентиментальны, Константин Викторович. Музыка не про «счастье». Музыка про правду. А правда в том, что Ваша дочь никогда не будет играть гениально. Вряд ли даже «сносно». Внутри меня взорвался атомный реактор. Впрочем, довольно тихий — сказывалась врачебная выдержка. — Она мечтает, — я с трудом контролировал голос, чтобы не закричать на этого чёрствого, самовлюблённого мудака. — Вы даже не попробовали. Откуда Вы знаете? — Я вижу, — он лениво почесал седую щетину. — И Вам, Константин Викторович, должно быть это понятно. Вы были многообещающим учеником. Ваше имя было не последним на конкурсах. В Париже выступали. — Выступал. И Соня выступит. Не в Париже, так в Берлине. Всего доброго. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что, казалось, в штукатурке пробежала трещина. Что ж, прощальный аккорд вышел куда выразительнее, чем всё его «разрешение в неполное тоническое трезвучие». Соня ждала в коридоре, прижавшись лбом к холодному стеклу окна. — Пап?.. — Поедем домой, котёнок, — я взял её маленькую, горячую ладонь в свою. — А виолончель?.. — жалобно спросила Соня с последней надеждой. — Мы найдём более компетентного учителя музыки. Профессору Гольдману не мешало бы пропить курс нейролептиков с солями лития, — тихо зарычал я. — От мегаломании. — Папочка, ты злишься? Я опомнился, выдыхая часть ярости вместе с воздухом. Диагноз поставлен, пациент недееспособен, тема закрыта. — Да. Но не на тебя. Я злюсь на учителя. Поехали. Мама нас с тобой уже, наверняка, заждалась.***
Когда открылась дверь, мы с Соней мгновенно оказались в тёплых объятиях аромата запечённой утки с яблоками и, похоже, с тимьяном. Лера творила на кухне очередную магию. — Ну как? — супруга высунулась из-за косяка, вытирая руки о льняной фартук. Даже в простом бытовом движении в ней чувствовалась королевская грация. Чёрные волосы раскинулись по плечам, стёкла очков блеснули в свете люстры. Я швырнул ключи на тумбу. — Этот чокнутый старикашка… Эдуард Гнидович! Он видит только границы! — я закашлялся. — Он настолько ничтожен в своей нарциссической психопатии, что боится выйти за шаблон! Лера разочарованно опустила полотенце. — Ты… отвёл Соню к Гольдману? — с ужасом уточнила она. Таким тоном обычно спрашивают: «Ты что, выпил уксус?». — Но он же лучший! — встряла Соня, цепляясь за мой рукав. — Лучший в чём? В том, как он ломает детей? — Лера резко повернулась ко мне. — Ты же знаешь, какой он человек, Костя… Зачем? — Я отговаривал, любимая, — попытался оправдаться я. — Но Соня упросила. Решила, что, раз он лучший — значит, к нему. — Папа говорил, что он гений, — пробубнила дочь. — Даже, если злой. Лера смотрела на меня с упрёком. Что ж, заслужил. — Костя, ты же сам мне рассказывал, как после того академического зачёта неделю не мог прийти в себя. Помнишь его слова? Я помнил. Его слова были выжжены кислотой на подкорке. «Вы играете, как будто боитесь, что инструмент зазвучит чисто и без фальши. Музыка не для трусов!». Я сжал челюсти до хруста. — Думал, что… он изменился. — Такие люди не меняются, дорогой, — Лера подошла к Соне и мягко погладила её по чёрным косичкам. — Но ничего, солнышко. Мы найдём тебе учителя без нарциссического расстройства личности. Который не будет… — Ломать, — я закончил за Леру. Она устало посмотрела на меня. В её глазах мелькнуло нечто болезненное и невысказанное. Кажется, вечером меня ждал не только ужин, но и воспитательная беседа. — Ужин готов. Идите мыть руки. Соня потянула меня за рукав: — Пап, а правда, что он тогда тебя так обидел?.. Я потёр переносицу, пытаясь смыть прошлое. — Правда. Но знаешь что? — я наклонился к ней. — После этого я стал играть лучше. Я хотел доказать ему. И ты сможешь, Соня. Моя учительница музыки, Марина Исааковна, всё ещё принимает частно. Если хочешь, ты будешь ходить к ней, я лично буду заниматься с тобой. Не расстраивайся, витаминка. Прозвище «витаминка» заметно оживило её. Это было наше тайное, домашнее имя Сони. Когда я впервые увидел её в день выписки из роддома, она была похожа на маленький, концентрированный комочек жизни. Как латинское «Vita», воплощённое в реальности. Мы сели за стол. Золотистая утка искрилась в свете люстры, а Феназепам, наш увесистый чёрный кот, устроился у Сониных ног, мурлыча практически басом. Кот, надо заметить, своё имя оправдывал полностью — успокаивал одним своим видом. Соня ковыряла картошку, но взгляд её был далеко — вероятно, в том кабинете, где её мечту так холодно пытались растоптать. Я отпил тёплой воды, всё ещё стараясь унять надоедливый кашель. — Дорогая, — начал я, — как там твои пациенты? Было что-то интересное в больнице, когда я ушёл? Лера подняла голову от тарелки, её губы тронула улыбка. Я так любил эту улыбку… она сводила меня с ума каждый раз. — Хаос, любимый. Как обычно. Мой пациент сегодня решил, что он реинкарнация Ленина и Троцкого в одном лице. Так что у нас в четвёртом отделении идёт теперь гражданская война, — она ловко подцепила кусочек картофеля. — Но, к счастью, вечером я свободна. Совершенно свободна, — она протянула под столом изящную стройную ножку к моей ноге, чтобы Соня не видела, произнося последние слова чуть медленнее, чуть ниже, и уголок её губ снова засиял в загадочном намёке, который я поймал мгновенно. — Папусик, а что значит «реинкарнация»? — Соня подняла голову, на время отвлекаясь от своих мыслей. — Это когда кто-то думает, что он переродившийся человек из прошлого, — ответил я, чувствуя, как Лера снова осторожно проводит носочком ступни по моей голени. — А они правда переродились? — спросила Соня. — Нет, солнышко, — Лера мягко улыбнулась дочери, но её нога уже поднималась выше, скользя по внутренней стороне моего бедра. — Это просто болезнь. Я чуть подался вперёд, прикрывая возбуждённый вздох — кашель сегодня определённо служил двойную службу. — А ты… заключения допишешь? — спросил я, стараясь, чтобы Соня не заметила наши супружеские эротические игры под столом. — Осталось совсем чуть-чуть, — она играла с краем салфетки, будто представляла нечто иное. Весьма далёкое от патопсихологической диагностики. — Так что, если никто не будет мешать… я вполне успею закончить до того, как мы ляжем спать, — на последнем слове она закусила губу, и оно прозвучало, как явственное, жаркое обещание. — Мам, а можно мне потом сказку? — спросила Соня. — Конечно, — кивнула Лера и осторожно коснулась ключицы, напоминая о том, что сказка сегодня будет не только для Сони. Я почувствовал, что из-за стола мне придётся встать последним. Кровь стремительно отливала от головы. Да, мои лёгкие давно стали ненадёжными союзниками, но Лера каждый раз превращала ограничения в новые формы близости. И сейчас её невысказанный намёк был предельно ясен: «Как только Соня уснёт, тебе придётся ответить за то, что отвёл её к Гольдману. Приготовься. Проступки будут караться без права на милость». И, судя по блеску в её глазах, наказание обещало быть долгим и изобретательным.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!