#49
4 августа 2026, 15:559 мая 2017
Шёл восьмой день добровольной изоляции Геннадия. Родители как-то сами меж собой соорудили байку, будто он заболел из-за резкого снижения температуры, что было на руку, ибо, как иначе объяснить им своё заточение, он не знал. Режим его напрочь сбился из-за того, что нормально жить он мог лишь тогда, когда маленькая Соня засыпала. А она делала это всегда в какое-то непредсказуемое время. Он привык уже, что она могла не очень хорошо спать ночью и иногда вскрикивать, но как мама в течение всего дня безошибочно угадывала её потребности и успокаивала — это оставалось для него непостижимой тайной. Одно только происходило в фиксированное время — это прогулка во дворе. Тогда Геннадий помогал спустить коляску на улицу и благодарил стечение обстоятельств за один час полностью свободного времени. Чем он занимался? Первым из своих достижений он поставил бы то, что осилил целых три тома «Войны и мира» и разочаровался так, что четвёртый проспойлерил себе в кратком содержании. Ему с первых строк понравился Андрей Болконский, очень выгодно выделявшийся среди прочего высшего света и хотя бы красивый, в отличие от Пьера. А после эпизодов с дубом он ещё прочнее связал себя с ним ассоциативным рядом: у Геннадия ведь тоже было своё дерево, которое сообщало ему какие-то философские пассажи. Он даже думал снова выйти к этой яблоне, снова ожить… Но чем дальше продолжалась история персонажа Болконского, тем чаще Геннадий хотел схватить Толстого за плечи, встряхнуть и спросить: что это, чёрт возьми, такое? Он влюбился в одну из самых глупых и пустых девушек, увидев просто, как она красиво танцует? Простил пристававшего к ней идиота, потому что тому ампутировали ногу? И окончил жизнь в больном и жалком состоянии, окружённый двумя кудахтавшими вокруг него бабами, придя к идее всеобщей христианской любви? Вздор какой-то. Геннадий списал бы это скорее на предсмертный бред, ибо такой конец был очевидно не достоин героя. Но, в конце концов, писатели вольны были вертеть своими персонажами как угодно, а читателям совершенно не обязательно было с ними соглашаться. И Геннадий охотно поспорил бы со всем этим на уроках литературы, но репутационно момент был явно неподходящий. Когда вся школа знала его теперь как лузера, который по пьяни зачитал какую-то невероятную ересь, все его попытки спорить могли воспринять точно так же. Это было бы не более чем бессмысленное плевание ядом, вызывавшее только смех. А если Геннадий и раньше выглядел так и все так же потешались над его аргументами? Тогда тут оставался только вариант переводиться в другую школу, и лучше в другом городе, а то тут все друг с другом вдоль и поперёк знакомы… Геннадий ограничил всякие контакты с социумом, за исключением родителей, а про существование ВК вообще забыл, как вдруг утром девятого мая в его одиночество вторгся телефонный звонок от ТН. Ну, классному руководителю, наверное, стоило было ответить. Хотя Геннадий не знал, сработает ли с ним байка про несуществующую болезнь. — Здравствуй, Ген, — бодро начал ТН. — Ты что-то совсем пропал; на возложение хотя бы придёшь сегодня? — Здравствуйте, я… болею немного просто. Да. Насколько же жалко и неуверенно это прозвучало. — Так долго? Ген, ты пойми, Николай Николаич сейчас очень следит, чтобы все без причины уроки не пропускали… Я надеюсь, справка у тебя будет? — Я тоже надеюсь. Сейчас ведь выходные, особо ни к кому не попадёшь. — Это верно… Ну, в общем, если сможешь, то приходи. Да уж. Шансы незаметно отсидеться до конца года таяли на глазах. Геннадий бесцельно плюхнулся на кровать, но спокойно пострадать ему опять не дали: из прихожей донеслись восторженные голоса и топот, а потом Павел Григорич позвал самого Геннадия. Он нехотя вывалился в гостиную, и в этот же момент туда зашёл Роман Михалыч, сразу обративший внимание на кроватку Сони. — Ну, как у нас тут, растёт принцесса-то? — Сонечка, поздоровайся с Романом Михалычем! — пропищала Марина и умилилась, когда та издала некий звук и вздёрнула руку. — Ну что, Геннадий Палыч, — Павел Григорич подошёл к нему и похлопал по плечу, — вас на праздник сегодня собирают-то? — Вроде того, — сглотнул Геннадий. — Пойдёмте вместе тогда, — предложил Роман Михалыч. — Вы тоже, что ли, собираетесь? — А как же? Это, во-первых, традиция — обязательно на парад пойти, а во-вторых — долг. — Вообще, засиделись вы, Геннадий Палыч! Ты ж вроде и не болеешь уже ничем — чего дома сидеть-то? — А у японцев, кстати, есть целая философия сидения дома, — в каком бы состоянии Геннадий ни был, а умничать всё-таки не переставал. — Там есть хиккикомори — люди, которые добровольно изолируются… — Ну, мы ж не в Японии! — Это у нас тот японец был, походу, этим хиккикоморей, помнишь? — Роман Михалыч усмехнулся в лицо Павлу Григоричу. — Как его звали-то? — Такеши, что ли… Чёрт его вспомнит… — Что за японец? — Геннадий захлопал глазами; отчего-то ему сразу вспомнилась его яблоня. — Так, мы сейчас опоздаем, поэтому, если хочешь послушать — собирайся, — хитро прищурился Роман Михалыч. Вот умел же он уговорить. Геннадий пулей кинулся одеваться, и, когда они втроём вышли из подъезда, оставив Марину наедине с дочкой, Роман Михалыч по-приятельски похлопал яблоню по стволу. — Вот это как раз японца работа. Геннадий на мгновение вздрогнул, вспомнив, чем окончилось для него подобное взаимодействие с яблоней, однако у Романа Михалыча всё обошлось, и они взяли курс к бульвару, где горожане живым оцеплением предполагали встречать парад. — Он жил вот тут, на первом этаже, в вашем подъезде. А я в соседнем, — продолжил Роман Михалыч. — Но всё равно видел, сколько шуму он тут навёл. Домоуправление от него шарахалось! Не, он так-то тихий был, но уж очень ему, видите ли, понадобилось, чтобы ему тут что-то о родине напоминало. Говорит, дайте я посажу тут сакуру. Ему отвечают резонно: да откуда ж у нас сакура? Это в самом начале девяностых было; мы не представляли, как жить-то вообще, а он со своей сакурой. Ну, он по городу весной походил, говорит: давайте я хотя бы яблоню или вишню посажу, они похожи, в общем-то. Решили, бог с ним, дерево-то во дворе не лишнее. Вот он саженец посадил, но на этом странности не кончились. Уж очень часто замечать стали, будто он с этой яблоней разговаривает. По-своему, конечно, никто не понимал, что он там болтал. Но проблемы с головой у него были, конечно. — Как он вообще тут оказался? — поинтересовался Геннадий. — А кто его знает! На работу какую-то пригласили. — Он учёный был вообще вроде, — добавил Павел Григорич. — В Голубом Городе что-то исследовал, но жить там не хотел: тут, говорил, спокойнее, — в его тоне промелькнула злобная насмешка. — Как же! В девяностые тут самое спокойное место было. — Жаль его, конечно, немного. Мужик-то тихий был, никого не трогал — а его замочили зачем-то. Ну, тогда убивали вообще направо и налево, за районы воевали прямо. А стране от этого лучше было, что ли? Там милиция, говорят, замаялась заключения подделывать. Всё-таки нехорошо, иностранного гражданина убили. Так и написали, что, дескать, сам умер. — А он… где-то тут похоронен? — Геннадий ощутил, будто коснулся чего-то важного, что можно было бы вплести в свою теорию того, как разборки яндских ОПГ влияли на его жизнь сегодня. — Да зачем он тут нужен! На родину его тело отправили, конечно. А тут от него одна яблоня и осталась. Они шли дальше, и по пути им попался цветочный магазин, стоявший отдельной палаткой, и мужчины вспомнили, что надо бы купить гвоздики. Геннадий тоже зашёл, надеясь погреться, но, похоже, напрасно, ибо внутри бешено работал холодильник и даже бедные продавщицы были в тёплых куртках. Отец встал в очередь с ещё несколькими школьниками в парадной форме — слава случаю, не из лицея. — Роман Михалыч, — шепнул Геннадий, — а что, это правда так просто — подделать медицинское заключение? — За деньги и знакомства, Ген, можно всё, особенно в городке вроде Яндска. А что? — Да так. Мне в школу надо что-то принести. По поводу моих прогулов. — Пф, ну в школу-то мы тебе состряпаем! Делов-то… — Михалыч! — окликнул его Павел Григорич. — У тебя сотки не будет? А то цены-то тут… заломили, бессовестные! — Сейчас, — Роман Михалыч отошёл, и Геннадий остался один разглядывать ассортимент магазина. Вообще-то он не любил цветы, их нарочито помпезный вид и влажный запах. Ему пришло вдруг в голову, насколько лучше смотрелись простые цветочки его яблони. Или то была яблоня японца? Не столь важно, но почему-то именно она, а не любая из тех, что стояла в каком угодно другом дворе… — Что, кактусы подбираем? — на Геннадия налетел кто-то сзади, и он тут же оттолкнул этого кого-то, прежде чем увидел, что это был Виноградский. За ним стояли и хихикали Кропоткин и Настя. — Можешь не искать, их тут нет, — съязвил Кропоткин. — Я тут все товары как пять пальцев знаю. — Яблочный самурай! — театрально вскинула руки Настя. — Ебанаты… — полушёпотом протянул Геннадий, закатив глаза.***
у меня воды нет что делать — Серёжа Леденцов, 9 мая 2017 08:20 Получив это сообщение, Потёмкин сразу понял, что сегодня, скорее всего, весь день проведёт у Леденцова, наплевав на то, что их всем городом гнали на парад. Там будет много людей и громких звуков, а Леденцова и так уже, наверное, перегрузило нарушение рутины в виде внезапного отключения воды. Так что Потёмкин даже не стал одеваться в парадное, взял пустую пятилитровку и пошёл набирать воду на кухню, так как в ванной торчала Алёнка. У плиты возилась Татьяна, колдуя над очередной безвкусной дрянью, но Потёмкина её присутствие ни капли не смутило. — Ты на праздник не пойдёшь, что ли? — спросила она с ноткой осуждения. — Не-а. — А воды тебе столько зачем? — Это не мне. — А кому? — А какая разница? — Вадь, я плачу за воду и имею право знать, куда она идёт. — Это Серёже, — Потёмкин бесстрашно глянул на неё, всем видом показывая, что его её недовольство не трогает. — У него воду вырубили сегодня. — За неуплату, поди? — За что бы там ни было, помочь ему надо, — Потёмкин закончил наполнять бутылку и закрутил крышку. — И ты опять у него весь день просидишь?.. Вадь, тебя же дома почти не бывает. То вчера ты чуть ли не под ночь вернулся, то сегодня чуть свет из дому бежишь… Вадь? Потёмкин молча проскользнул мимо неё в прихожую, накинул пальто на свою домашнюю одежду и так отправился к Леденцову. …Тот встретил его на пороге зажатый и растерянный: взгляд бегал хаотично по сторонам, пальцы нервно одёргивали футболку. — Ну, что ты испугался? — Потёмкин потянулся обнять его, но Леденцов отскочил назад, прикрыв рот рукой. — Не надо… я, это… ну… не умывался просто. — Я понимаю, — улыбнулся Потёмкин, скинув пальто. — Поэтому и пришёл тебе помочь. Пойдём вместе! Он по-хозяйски прошёл в ванную, откопал там какую-то небольшую ёмкость, которую наполнил водой. Леденцов нерешительно стал умываться, пока Потёмкин помогал ему, обливая ему руки и давая набрать воду в них. Он с умилением и восторгом наблюдал, как Леденцов чистил жёлтые зубки, хоть и понимая, что белее они не станут, как аккуратно сбривал отросшие за ночь жёсткие волосики на лице, как протирал заспанные глазки. — Ну, всё? — сказал Потёмкин по завершении и, обхватив Леденцова за щёки, приподнял его лицо аккурат напротив зеркала. — Смотри, какая мордашка чистенькая, хорошенькая! Леденцов только сдержанно усмехнулся, закрыл глаза и подопустил голову. — Меня другое больше волнует, — он приоткрыл зелёный глаз и покосился на пятилитровку в углу. — Тут, наверное, на то, чтобы покраситься, не хватит? — Сежк, я мог бы набрать ещё… — Не надо, — сразу отказался Леденцов, смущённый тем, что Потёмкин и так ради него тащил тяжёлую бутылку (для самого Потёмкина она казалась лёгкой) от своего дома до его (то есть целых семь минут). — Может, тебе и перекрашиваться не надо? Ты посмотри, какой цвет красивый, — Потёмкин попытался снова приподнять ему лицо, но Леденцов вырвался и, схватив полотенце, закрылся им. — Я тебе говорил уже, зачем и почему это надо. — Ты краску забирал уже? — Угу. Вон она, — Леденцов кивнул в угол ванны. Потёмкин подошёл и повертел краску в руках. — Тоже ведь вроде… нормальный цвет. Почти как у меня от природы. — Сежка, я вовсе не сомневаюсь, что у тебя и от природы очень красивый цвет. Но ты бы лучше вернул его тогда, когда сам бы захотел. — Ну… я хочу сейчас. — Разве, если бы Константин Станиславович тебе не сказал, ты бы перекрасился? — Потёмкин вернул упаковку на место, а Леденцов, вытеревшись, немного удержал полотенце возле лица. — Тебе нужно учиться слышать себя, Сежк. — Как будто сам я знаю, что для меня хорошо, — Леденцов повесил полотенце обратно. — Так кому ещё это знать, если не тебе? Леденцов озадаченно промолчал, прислонившись спиной к стене. Потёмкин встал напротив и ненавязчиво убрал ему отросшие слева пряди за ушко. — Голубой — это ведь цвет марта, так? — золотые ресницы блаженно прикрыли его глаза, и Леденцов несколько помутнел от давления откровенности, что заполнила ванную комнату. — Я просто… — начал он отрешённо. — Когда мы сюда переехали, мне очень не хватало воды. Там, в Белореченом, знаешь… Побережье — и прямо водохранилище такое большое, что тот берег иногда еле виден. И я там жил и привык к этому. А тут… Я же не сразу до Важки дошёл, да и там река совсем маленькая. И мне казалось, что тут слишком сухо и… очень мало голубого. Да, тут дома вроде голубоватые, но они какие-то больше… серые. — Я понимаю, Сежк. Ты очень тосковал по своему любимому месту и решил всегда носить память о нём с собой. Разве это не ценно? — Леденцов пожал плечами. — А я знаю. Это очень ценно, Сежка. Я точно так же ношу с собой память о папе. — Наверное, я правда совсем себя не слышу, — Леденцов стукнул ему по бедру тыльной стороной ладони, чтобы Потёмкин взял его за руку, но тот зашёл чуть дальше и обнял его, прижав его голову к своей груди и позволив Леденцову ухватиться за его живот. — Мы с тобой обязательно всему научимся, Сежка. Главное — не принимай поспешных решений.***
9-10 мая 2017
Достаточно ли было одной ночи для принятия решения? Потёмкин покинул его уже очень поздно вечером: большую часть времени они просто грелись горячим чаем и кофе, выгадывая воду для мытья чашек, и сидели вместе под одеялкой, и один раз Леденцов даже прикорнул на несколько часов, так что сейчас сон не шёл вообще. Закат опускался тяжело и медленно, а на душе было до одури одиноко. Леденцов зажёг голубую лампадку и чуть приоткрыл окно, так как заснуть потом в душной, пропахшей ладаном комнате было бы ещё сложнее. Внутрь проник холодный вечерний воздух с нотками остывшей листвы и асфальта. Леденцов присел у подоконника и стал долго смотреть, как маленький огонёк, дёргаясь, играл с позолотой икон. Во взгляде святых ликов не читалось ничего: ни жалости, ни одобрения, ни осуждения. Леденцов так долго и так отчаянно пытался рассмотреть что-то в них, однако никогда не обращал взор внутрь себя. Или, наоборот, излишне зацикливался на себе? Как бы то ни было, сейчас внутри ощущалась мертвенная, выжженная пустота. В памяти вставали поучения Мацукина — и не вызывали ничего, кроме равнодушия. Храмы взрывали, отбирали у людей иконы — ну и что? Какая-то блудница десятки лет провела в посте и праведной жизни, и теперь в её честь прихожане стояли по пять часов на ногах — ну и что? Он столько раз нарушал пост — и ничего не случилось. И если б он ту передачку не раздал, то всё оставалось бы нормально. Он, наоборот, не позорился бы перед соседями по палате и порадовал бы Потёмкина. К чему ему нужны были эти слёзы покаяния? Больше двух месяцев миновало с его первой встречи с Мацукиным, а в нём как будто ничего и не изменилось. Он так и остался отстранённым, плаксивым и капризным мальчиком. Он и не говорил-то особо ни с кем, кроме Потёмкина и (в очень гораздо меньшей степени) немцев. Даже с Пионтковским разговора не вышло, хотя Леденцов вроде попытался сказать ему что-то приятное, но это прозвучало так лицемерно, так карикатурно. Он ведь правда хотел просто выведать что-то для кружка. Плевать он хотел на его выступление… Комната темнела, а Леденцов стал вспоминать, как вообще в его жизни появилась религия, и понял, что не помнил этого момента. Она как будто с самого начала была рядом, но он никогда в неё не погружался настолько подробно. Ему нравилось выходить на побережье, бродить по кладбищу и любоваться белой церквушкой с чёрными куполами. Ему нравилось незаметно оказываться внутри, вдыхать запах ладана и сидеть на полу возле тех икон, которые ему казались близкими. Ему нравилось повторять слова по молитвослову, есть кулич и не спать в Рождественскую ночь в ожидании какого-то чуда, которое никогда не происходило. Но служб, священников он не выносил. Пока Янина ещё не познакомилась с Иерофантом, они с Надеждой Васильевной таскали его на исповедь и причастие. И Леденцов не понимал, почему он должен был какому-то незнакомому дядьке вываливать всё плохое, что он совершил, начиная с того, что вообще посмел появиться на этот бренный свет. Ещё и бабки, решившие тоже сознаться в своих грехах, подгоняли его, и он терял всякую возможность говорить, начинал кричать и плакать, и его с позором выводили из храма. Причащаться он пробовал всего раз, ради эксперимента, хоть священник и предупреждал, что без должного отношения к этому таинству оно могло не сработать. Ему никто заранее не объяснил, что значит «принять причастие», и только уже на деле он узнал, что в ходе этого таинства тебе в рот кладут хлеб и дают запить тошнотворной смесью вина и воды. Естественно, Леденцов это всё выплюнул, за что опять получил нагоняй. Но ему правда было противно! Порой он любил, когда его кормили с ложечки: это оставляло мимолётное чувство прежней детской беспомощности и служило хоть каким-то проявлением заботы — но явно не в этом случае. Он помнил, например, как Мурта, бабка-библиотекарша, после инцидента с его глазом единственная забирала его к себе домой и поила очень вкусным ягодным морсом. И, когда его кормил Потёмкин, ему это тоже нравилось, хоть он и смущался сильно от этого… Однако радость причастия оставалась для него недоступной. Всё это наводило на неутешающую мысль: Леденцов был лишён настоящего, вечного, божественного счастья и погружён в свои личные приятные ощущения, возникавшие лишь на мгновенье. Не могло ли это значить, что Леденцов был не достоин этого счастья? И что Потёмкин оказался неправ, и ему не следовало слушать себя? Сердце сжалось от противоречий, а глаза быстро заслезились, и Леденцов спешно протёр их: плакать сил никаких не было. Он потушил лампаду и постарался написать Мацукину о том, что его тревожило. Вышло скомканно и сумбурно, да и, наверное, уже невежливо было отправлять сообщения в столь поздний час, но Леденцову нужен был ответ немедленно. «Ты мыслишь в целом правильно, — написал вскоре Мацукин. — Я думаю, надо начать с исповеди. Если тебе в яндском храме не хочется, то я с настоятелями обители поговорю, тебя примут. Ты ведь собираешься со мной завтра?» Точно. Нужно было всё-таки съездить в обитель. …Ожидание оказалось настолько волнующим и мучительным, что Леденцов и не смог толком заснуть. Воду обратно не включили, и он решил на ранней электричке отправиться как раз в Крёкшино, чтобы умыться у Мацукина, а там как раз отчалить с ним в его райское место. Всю дорогу Леденцова вырубало, а в вагоне было много мужиков-работяг, которые очень презрительно на него косились, и он закрывал глаза, чтобы их не видеть, и так чуть не проспал нужную станцию. Тело сводило от холода, а поля сорняков казались покрытыми изморозью. Леденцов кутался в шарф и прижимал пальто вплотную к туловищу, разившему голодной пустотой: он с утра даже кофе не выпил и надеялся только на гостеприимство Мацукина. Однако, когда заветная дверь с прочным замком отворилась, Мацукин застыл на пороге в недоумении. Прежде мягкие брови вдруг сгустились над янтарными глазами, выражая явно что-то недоброе. — Ты ведь обещал, что перекрасишься в свой настоящий цвет, — разочарованно произнёс он. Леденцов замялся, топчась на крыльце, и задрал голову вверх, чтобы смотреть прямо на Мацукина, жалостливо морща лоб. — Я… хотел, но не смог. У меня воду отключили. — И что же? Какая-то бытовая мелочь настолько легко сбила тебя с праведного пути? — Леденцов дрожаще кивнул. — Тогда грош цена твоим обещаниям. И твоему желанию быть с Богом. — Нет, пожалуйста! — Мацукин стал было закрывать дверь, но Леденцов вцепился в неё. — Я… у вас умыться хотел… Можно? Я всё равно поеду с вами. — Ты ещё совсем не готов, — возразил Мацукин, но внутрь всё же пустил. Леденцов кинулся в ванную, не снимая ботинок, и стал спешно смывать с глаз остатки сна и подступавшие слёзы. Вода текла шумно, однако сквозь неё всё же слышались отголоски речи Мацукина. — К исповеди надо подходить с твёрдым намерением исправиться. А ты что? Ты не смог даже малейшее дело совершить, чтобы показать свою близость Богу. Ты думаешь, что вот, ты сейчас приедешь в обитель — и на тебя какое-то благословение снизойдёт? Так не бывает. Оно добывается упорным трудом, и совершенно не важно, в монастыре это происходит или в миру. Настоящий праведник всегда помнит о Боге, где бы ни находился… — Ну мне, может быть, хотя бы маленький пример нужен! — Леденцов яростно закрыл кран и размазал воду по лицу. — А я для тебя был плохим примером? Недостаточным? — Мацукин встал в проходе, скрестив руки, и Леденцов ужаснулся его грозной фигуре в зеркале, которая раньше казалась такой доброй. — Я слишком долго относился к тебе снисходительно, Серёж, я правда верил, что из тебя что-то получится. Но, похоже, я ошибся. Он прошёл в гостиную, и Леденцов машинально бросился за ним. Посреди комнаты стоял уже практически собранный рюкзак. — Я исправлюсь, — захныкал Леденцов. — Я обязательно исправлюсь, только возьмите меня с собой! — Серёж, я уже много раз верил твоим пустым обещаниям, — продолжил Мацукин, возясь с рюкзаком и упаковывая туда то, чем на ежедневной основе пользовался: салфетки, щётку, пасту и прочее. — И я не Господь Бог, чтобы до последнего тебя прощать. Всему есть свой предел. Ты только говоришь, что хочешь познавать Бога, но твоё поведение кричит об обратном. Ты всё время ищешь какие-то лазейки, какой-то исключительный путь для тебя и только для тебя… А почему он у тебя должен быть особенный? Ты что, лучше других? — Нет, я, наверное, хуже… — Леденцов, сжавшись, встал в углу. — В любом случае ты считаешь, что у тебя всё должно быть как-то не так, как у других. Это всё гордыня. А к исповеди надо подходить со смирением. — Вовсе я не горжусь собой… — А разве гордыня этим ограничивается? Ты очень хорошо устроился, Серёж, — Мацукин пронёс рюкзак мимо него к входной двери и стал набрасывать на плечи слегка утеплённую куртку. — Ты хочешь, чтобы Бог тебя прощал, одаривал радостью, но сам ты для этого ничего делать не хочешь. Ты можешь вечно ныть, что у тебя ничего не получается, что ты самый грешный, самый прокажённый — но так-то все люди грешные, и они как-то не мусолят эту тему, а принимают и решают исправляться. Служат Богу, помогают другим. А ты? У тебя работающий храм под боком — сходил ты туда хоть раз за это время? Сделал ли ты за это время кому-то что-то хорошее, но не с моей подачи, а с собственной? С мамой ты поговорил хоть раз? — и, не дожидаясь ответа, он обулся и вышел за входную дверь. — Иди, Серёж, мне дом закрывать надо. Леденцов, громко топая, выбежал на улицу. — Всё равно, возьмите меня, ну пожалуйста! — чуть не заорал он. — Тихо! — Мацукин сам впервые прикрикнул на него, но, когда они пошли к платформе, продолжил так же твёрдо и уравновешенно, как и всегда. — Говорю же, ты не готов к праведной жизни. Там никто сюсюкаться с тобой не будет, как я. Там за каждую провинность жёсткая епитимия, вплоть до розг. Выдержишь ты это? Общий быт, отсутствие привычных любимых вещей? Когда ты даже со своим богомерзким цветом волос расстаться не можешь? Ты ведь мог вчера вот так же приехать ко мне, у меня ведь уже начался отпуск, я был дома. Почему ты этого не сделал? — Я не мог, — Леденцов шёл сзади, загораживая лицо руками, стараясь представить, будто ругали не его. — Я с Вадимом был. — С тем самым Вадимом, что отговаривал тебя поститься и закатил скандал на Пасху? Я ведь предупреждал тебя, что ни к чему хорошему общение с ним не приведёт. Хотя… ты сделал свой выбор, — Мацукин взошёл на платформу. — Почему вы видите в нём только плохое? — Леденцов взбежал по ступенькам вслед за ним. Мацукин промолчал и прошёл вдоль по краю платформы, остановившись там, где обычно оказывались двери первого вагона. — Почему вы не отвечаете? — Леденцов, минуя других крёкшинцев, озиравшихся на него, догнал его. — Разве Бог не любит нас любыми? И разве, если Он создал меня таким, Он не любит меня? Вдали раздался гудок приближавшейся электрички. — Это тебе твой друг такое рассказывал? — Мацукин одарил Леденцова строгим, презрительным взглядом. — Да, Бог создаёт людей изначально с недостатками, но для того, чтобы люди боролись с ними, а не гордились своими «особенностями». — Можно я с вами поеду? И буду бороться тоже? — лицо Леденцова задёргалось, а тело свело от холода и слабости. — Увы. Это место не для тебя, — Мацукин отвернулся, и поток воздуха от примчавшего поезда заколыхал шарфик Леденцова. Грохот и щёлканье колёс прекратилось, и двери распахнулись. — Серёж, я буду очень рад, если однажды ты познаешь Бога, — Мацукин зашёл в вагон и, пропустив других, встал у дверей. Леденцов застыл напротив него. — Но пока ты не изменишь кардинально своё отношение, ты будешь продолжать сталкиваться с неудачами. Выбор за тобой, я тебя тянуть уже больше не могу. В ноги Леденцову ударило напряжение, будто он готов был прямо сейчас сорваться с места и тоже заскочить в вагон, однако вместо этого он мог только стоять и смотреть на Мацукина, всей сущностью проживая последний шанс заслужить прощение и благословение. Ему хотелось поехать, но подошвы словно приклеились к платформе, и, когда он всё же смог оторвать одну из них, двери электрички шумно захлопнулись. Он кинулся вперёд, ударил рукой о корпус начавшего движение поезда и, скорчившись от боли, отступил. Онемение сковало его, и он попятился к скамейке и рухнул на неё, прижав ноги друг к другу, обхватив себя и уткнувшись головой в колени. Сердце тяжело и медленно било его изнутри, отдавая в живот. Он не успел. Он не оправдал ожиданий Мацукина и, главное, так и не познал Бога.***
Леденцов не мог сказать, сколько времени прошло — оно будто остановилось, оставив только пустую бетонную платформу и чудовищный холод, забиравшийся под шарф. Он слышал, как подходила другая электричка, в направлении, обратном предыдущей, и снова этот страшный звук закрытия дверей, чей-то топот, шелест травы. Тут сквозь весь фоновый гул неприветливого мира прорвался родной, мягкий, светлый голос: — Сежка! Леденцов с трудом оторвал голову от коленей и глянул перед собой: не померещилось ли ему? Нет — в тот же момент к нему подбежал Потёмкин и, усевшись рядом на скамейку, наклонился и взял его за щёки. — Холодные… — ахнул он и стал растирать ему лицо. Ладони Потёмкина были как раз очень тёплыми, но это, скорее всего, из-за спешки: он и пальто своё не застегнул, и кудряшки все растрепались, и кожу всю залило румянцем, а рюкзак вообще съехал с его плеча, и он сбросил его на платформу. — Что же ты мне не сказал, что собираешься поехать? — Я… говорил, — произнёс Леденцов и сам испугался своего ослабленного голоса. — Давно говорил… — Разве вчера мы не договорились, что ты не поедешь? — Нет? — Леденцов правда не мог вспомнить, чтобы такое было. Либо Потёмкин что-то не так истолковал, либо у него самого память уже начала шалить. Холодом отбило, наверное: Леденцов от него вообще стал казаться себе обездвиженной статуей. Он попытался хотя бы немного выпярямиться, и тело отозвалось капризным урчанием. — И ничего не поел перед поездкой, да? Я так и знал, — Потёмкин отпустил его и, покопавшись в рюкзаке, достал оттуда термос и две слойки в пакетике — с сыром и, наверное, с какой-то сладкой начинкой. — Откуда… — Это Дмитрий Вадимович поделился, — Потёмкин отвинтил крышку термоса, поставил прямо на скамейку и налил горячий, дымящийся чай. — И я в столовой взял. — Спасибо, — Леденцов обхватил импровизированную чашку руками, согреваясь. Нет, это точно было какое-то чудо: как иначе Потёмкин так легко догадался, где он и что ему больше всего надо? Настоящий волшебник. Леденцов едва не захлёбывался слезами благодарности, а Потёмкин внимательно следил за его неловкими, виноватыми движениями и, когда он всё доел, заключил его в мягкие объятья. Леденцов приложил ладони к его тёплой выпуклой груди. — Согрелся немного? — шепнул Потёмкин ему на ушко, и он кивнул, утвердительно замычав. — А Мацукин… Ты ходил к нему? Он уехал? — Уехал, — Леденцов глубже зарылся носом в зелёную жилетку. — Он… сказал, что я не могу с ним поехать. Что мне там не место… — Может, это правда так? Вопрос восстановил в памяти роковой звук захлопнувшихся навсегда дверей, и Леденцов резко отпрянул от Потёмкина, взглянув в его блестящие, взбудораженные глазки. — Нет! Это я… Я не покрасился вчера, вот что! Из-за этого он меня не пустил! — Сежка… — Потёмкин попытался заново обнять его, но он вырвался. — Но что я, виноват, что ли, что у меня воду эту вырубили? Я ведь правда не знал… как лучше сделать… но я очень хотел! Мне так хотелось поехать, а теперь… — Ну, не расстраивайся, Сежка! Ты ведь и без Мацукина можешь верить, — Потёмкин крепко сжал его ладони. — Не могу! — захныкал Леденцов. — Он был… Он мне всё объяснял, у меня только появился человек, который мне всё готов был объяснять! И я его потерял… разочаровал из-за какой-то фигни! — он тряхнул головой, свесив её вниз. — Нам надо было придумать что-то вчера. Чтобы я смог поехать… — Сежка, — Потёмкин наклонился, стараясь всмотреться ему в растерянное, вспотевшее лицо. — Ты… правда так расстроился? — Всё кончено, — Леденцов крепко сжал веки, как вдруг почувствовал, что Потёмкин, всё ещё держа его за руки, словно уплыл куда-то вниз — а потом его сомкнутые бёдра охватила непривычная тяжесть. Он распахнул глаза: Потёмкин сполз на платформу и сидел перед ним на коленях, уткнувшись носом меж его бугристых чашечек. — Вадимушка? — прошептал он испуганно. — Ты… что с тобой? — Прости, — вымолвил тот, повернув голову на бок; Леденцов видел лишь его рассыпавшиеся золотые кудряшки и ощущал мягкость щеки. — Это из-за меня всё. — Вадимушк, что ты делаешь? Вставай, — Леденцов хотел дёрнуть коленом, чтобы смахнуть с себя Потёмкина, но то ли боялся его ударить, то ли просто оцепенел от недоумения. — Сежка… Это я отключил у тебя воду. Ноги словно пронзило разрядом, проскользнувшим вверх по телу. — В смысле… ты? — Когда я накануне уходил от тебя вечером, я зашёл в туалет, — продолжал Потёмкин с тяжёлым придыханием. — И перекрыл там воду… специально. Я знал, что ты пойдёшь спать и заметишь это только утром. — Зачем ты… — Леденцов одёрнул было руки, но Потёмкин сжал их ещё сильнее. — Прости. Просто я не мог тебя туда отпустить. Ты… ты думаешь, я не видел? Что после знакомства с Мацукиным ты стал только ещё больше ненавидеть и калечить себя? — Да зачем ты!.. — крикнул Леденцов, вздрогнув всем телом. — Откуда ты знал! Ты встречал его всего один раз! — Не один! — выпалил Потёмкин, теснее прижавшись к его ногам. — Я… Прости. Я был у него. Ещё до Пасхи. Без твоего ведома. — Ты опять, значит, да?! — Леденцов бешено задвигал и захрустел ладонями, стал царапать Потёмкина, и тот вынужден был отпустить его руки, но тут же впился пальцами в его бёдра. — Пусти! Мы ведь договаривались, что ты не будешь от меня ничего скрывать! И что следить не будешь! А ты… опять… Да встань ты уже, в конце концов, хватит! — он попытался ударить Потёмкина ногой, но обе они оказались заблокированы. — Прости, — в который раз повторил Потёмкин, ещё более надрывно. — Я хотел помочь тебе… Просто ты не слушал, ты слишком доверял Мацукину и не замечал, что он гробит тебя! Поэтому я решил, что мне надо найти его и поговорить с ним… — Значит, ты врал. Тогда, на Пасху… Ты врал, что впервые его видел! — Он тоже врал! — Потёмкин приподнял голову и снова рухнул ею на колени Леденцова. Того трясло от негодования; неприятная терпкая горечь разливалась внутри и не находила выхода, парализуя тело. Нижнюю его часть полностью захватила и подчинила себе копна золотых кудряшек, маячившая перед глазами. Чтоб её не видеть, Леденцов устремил взгляд вперёд, на пустые рельсы. — О чём вы говорили? — сдержанно спросил он. — О тебе. — В смысле, что именно обо мне?! — Я говорил, что он тебя убивает. Потому что требует голодать, и ненавидеть себя, и бить… и оправдывает это стремлением к Богу. — А он? — А он… — Потёмкин скользнул пальцами вдоль ляжек Леденцова и безжизненно свесил руки, в следующий же момент резко закрыв ими лицо. — Он назвал меня дьяволом за то, что я так говорю. На мгновение Леденцов замер. Потёмкин перестал давить и наваливаться на него, но ему почему-то сразу перехотелось, чтобы это давление исчезало. И, кажется, он различал в молчании Потёмкина тихие всхлипы… Он дёрнулся и свалился со скамейки на платформу. — Как он тебя назвал?! Потёмкин заныл и отвернулся; Леденцов подполз ближе и, схватив его за лицо, силой повернул к себе. — Не надо, Сежка, — прозвучало совсем плаксиво, и он с ужасом увидел болезненную красноту на его щеках и прозрачные капельки слёз на длинных ресницах. — Почему ты мне сразу не сказал? Мы ведь договорились, что ты будешь… будешь учиться честности, а я — заботе! А как мне учиться, когда ты ничего не говоришь? — А что изменилось бы, если бы я сказал? Ты сразу перестал бы с ним общаться? — Может, и перестал бы, — руки Леденцова нерешительно переместились ниже и обняли Потёмкина за плечи. — Потому что… если он так тебя назвал… я б сам убил его за такое. — Разве тебе не было хуже… от моего вмешательства? — Потёмкин тоже обнял его, с трудом передавая ему роль опоры и перенимая на себя роль того, кого надо было успокаивать. — Никогда, — их взгляды встретились, и Потёмкин поразился, насколько глубокими, уверенными и преданными могли быть дорогие ему бело-зелёные глаза. — Ты мне очень-очень дорог. И, пожалуйста… не скрывай от меня больше ничего, ладно? — Сежка… — Потёмкин заворожённо вдохнул. — Я буду стараться, я обещаю. По платформе пробежал лёгкий ветерок, зашуршав длинной сухой травой. Вдалеке прозвучал протяжный и глухой гудок очередной электрички. — Эта в Яндск? — уточнил Потёмкин. — Да. Потом они… реже пойдут. Мы будем садиться? Потёмкин отрицательно замычал и помотал головой. — Мне тоже в школу совсем не хочется, — согласился Леденцов. Они встали и отряхнули пальтишки от пыли и бетонных крошек. Рельсы заскрипели, повторился цикл высадки-посадки, но все люди казались такими далёкими, безликими, точно служили лишь декорацией или установленным на таймер напоминанием, что другая жизнь тоже существует. Когда поезд умчал, они проводили его взглядом, и Леденцов предложил сходить до заброшенной церкви. И как будто только сейчас увидел, что в полях уже проснулись одуванчики, а разрушенная кирпичная стена уже занавесилась мозаикой из зелёных кленовых листьев. — Сними с меня крестик, — попросил Леденцов и чуть ослабил шарф, открыв Потёмкину свою тонкую шейку. Тот аккуратно снял цепочку и положил её в ладошку Леденцову. Он застегнул её и повесил вместе с другими крестиками, что украшали стену. — Ты не хочешь его больше носить? — в голосе Потёмкина прозвучали нотки разочарования. — Не то чтобы… Нет, это не значит, что я перестал верить, просто… — Леденцов прощупал пальцами холодную, неровную поверхность кирпичей. — Помнишь, ты говорил там… про текстуры и всё такое? Я, наверное, и в том году это понял, но как-то не мог признать, что ли… — он усмехнулся сам себе. — Мне не очень нравится, когда металл прилегает мне вот тут, — он приложил кулачок к груди. — Правда? — Потёмкин легонько улыбнулся. — Да… В конце концов, это ведь просто вещь, да? Верить можно и без неё. — Вот видишь, как у тебя уже получается себя слышать? — Получается? — Леденцов ощутил внутри некий волнительный трепет, который ему трудно было удержать одному, и постучал по ладони Потёмкина, чтобы тот взял его за руку. Он, конечно, сразу считал этот их устоявшийся жест, а другой рукой погладил Леденцова по запястью, всё ещё перевязанному бинтом. — Наверное, я их сниму, постой, — они разняли руки, и он спешно размотал бинты, обнажив буквы Л.З. и L.Z., которые уже и не казались ему настолько страшными. — Сежка, — позвал Потёмкин, вглядевшись вдаль, — а тебе качелики нравятся? — М? — тот осмотрелся по сторонам, точно настороженный зверёк, и заметил, но на высоком крепком дубе неподалёку от храма были подвешены на верёвках качели. — А их тут раньше не было. — Может, как раз с наступлением весны кто-то повесил, — Потёмкин обернулся к нему, весь сияющий прозрачно-золотой радостью. — Пойдём покатаемся? — Пойдём, — Леденцов кивнул, и они отправились к заветному дереву через зеленеющее поле с рыхлыми тропинками. Завидев их, с прочной ветки сорвался соловей и залился переливчатым пением.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!