6
28 января 2026, 15:00 Образец А-11, записываю я у себя в журнале: продолговатый стержень с острым наконечником, на всей своей протяжённости имеет спиралевидные неглубокие углубления. При горении вызывает жёлтые искры. При попытке стереть в порошок нагревается до крайне высоких температур. Попыток скрещивания проведено не было.
Кладу стержень в подходящую по размерам банку, убираю в ячейку, а затем приступаю к следующему.
Образец Д-15, пишу я: крохотный клык какого-то местного хищника. Вырванный прямо у него из пасти. Прямо с куском десны, которая по неизвестной мне причине всё ещё оставалась на клыке. Я не стал пытаться её оттереть. Я пишу, не слово в слово, что-то вроде: демонстрирует аномальные способности. Какие-то там. Попытки скрещивания ни к чему не привели.
Я держу в руках подходящую банку, одновременно с этим стараясь не упасть. Я стою на последней ступеньке стремянки и, как могу, держу равновесие. Пытаюсь аккуратным образом положить клык на дно банки. Яд, тем временем, лежит у меня где-то в кармане, надёжно закупоренный.
Про Ц-37 ничего нет. Я многое бы отдал, чтобы узнать об этом яде хоть что-нибудь, но не выйдет, ведь его, согласно документам, списали. А если его списали, значит, мне не выдали бланк с информацией о нём. А значит, я ничего не узнаю.
Но это всё ещё яд. И свойства у него должны быть те же, что и у яда. Во всяком случае, если слово «яд» здесь не значит «чудотворное лекарство».
Я надеюсь, что такого не будет. Хотелось бы без глупостей.
Беру клык, кладу в подходящую баночку. Закрываю в ячейке.
Здесь всегда тихо. В этом месте, очень напоминающем огромных размеров склеп, никогда никого не бывает. Только я стою здесь, метрах в пяти над землёй, и выполняю свою работу.
Экземпляр АБ-2346, который прежде являлся образцами А-23 и Б-46, находится у меня в руках. Однако ввиду того, что его вывели только недавно, информации о нём ещё нет. Поэтому оставляю часть страницы пустой, убираю странной формы и цвета камешек в свою ячейку и продолжаю.
В тишине.
Наедине с собой.
Минутка умиротворения.
В этом месте, если постараться, можно услышать даже эхо собственного дыхания. Вот настолько здесь тихо. Разумеется, так бывает не всегда. Нужно подгадать время. Запереть двери. Не шевелиться. Если постараться, то всё получится. Если сильно захотеть, то твоё дыхание отскачет от стен не один десяток раз.
И получится эхо.
Здесь я как в большом гробу. Возникает чувство, будто я уже умер. Воздух вокруг холодный и сухой. Чем дольше я здесь нахожусь, тем сильнее коченеют пальцы.
Один только свет из окна наверху напоминает мне, что я ещё тут — живой. Возможно, ненадолго.
Непорочное дитя.
Миссионер труда.
В такой обстановке легко думается о том, какую бы эпитафию нанесли мне на могилу. В нашей церкви так делать не принято, но я уже говорил, что я не оттуда? Что я там не рождался? Что там не было моей родни? Что я попал туда лишь в поздние детские годы, ввиду сложившихся обстоятельств?
Нет?
Неважно.
Я чувствую, как мне в спину смотрят громадные каменные статуи, воздвигнутые когда-то очень давно в честь одного, ныне покойного, монарха. Здесь, в склепе, они смотрятся очень к месту, но от их взгляда мне почему-то становится не по себе.
Дрожащими от холода пальцами я записываю в журнал информацию об ещё одном образце, после чего беру его и кладу на отведённое для него место.
Если ты ещё не понял, то я работаю.
Белый халатик появляется в не самое лучшее для посещений время. Он выходит из дальней двери, отбивает ботинками каждый свой шаг, а после встаёт недалеко от меня. Прямо под единственным в этом склепе окном. Очень большим и круглым окном.
Он оглядывает меня с ног до головы, пока я работаю. Смотрит на меня снизу вверх. Водит глазами туда-сюда. А потом спрашивает:
— Работаешь?
Он держит в руках что-то маленькое и прямоугольное. И тонкое. Лист бумаги. Бюллетень. Наверное. Но то что оно тонкое и белое — это точно.
Едва окинув его взглядом, я возвращаюсь к работе.
Образец Д-18, пишу я у себя в журнале: ошмёток кожи животного. И прочее.
Я помещаю его в ячейку, а халатик продолжает:
— Надо поговорить, — говорит он.
Я киваю, давая ему тем самым понять, что его слушаю. Делаю вид, что заинтересован.
— Послушай, ты так и не сказал нам своего имени, — говорит он, — а это нужно для рапорта. Понимаешь?
Он делает акцент на последнем слове, как будто объясняет пятилетнему ребёнку.
Мне нечего ему ответить. Меньше всего я хочу, чтобы они называли меня по имени. Даже по фальшивому. Пусть лучше обращаются ко мне на «ты». Или вообще никак не обращаются. Пусть лучше поставят в своём рапорте прочерк.
В таких делах главное — стоять на своём. Даже если это чревато последствиями. Так ты хоть покажешь, что действительно чего-то стоишь и что с тобой нужно считаться.
— Ну так что?
Что?
— Может, всё-таки скажешь, как тебя зовут?
Нет.
Вот так просто. Осталось только сказать это вслух.
Я поворачиваюсь к нему, держа в руках крошечный мешочек с какой-то пылью, и он уже возле лестницы, прямо подо мной. Стоит и смотрит на меня, вздымив голову вверх. Я могу осыпать его пылью, и тогда он превратится в жабу. Возможно. Ну или он толкнёт стремянку, и я расшибусь головой о пол, что намного вероятнее.
Светлая память
Царство Небесное.
Ушёл из жизни.
Если он так и сделает, то ему ничего не будет стоить потом сообщить своему руководству, что в склепе произошёл несчастный случай, в результате которого я умер: лестница пошатнулась, я оступился, упал затылком вниз, после чего сразу затих. Умер быстро и безболезненно. Если это можно так назвать.
Екклесиаст, глава третья, стих первый:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом...»
А потом, когда им придётся вносить меня в реестр умерших, они лишь пожмут плечами и, слегка ухмыльнувшись, поставят прочерк. Или вообще ничего не поставят. Чтобы от меня здесь не осталось и крохотной строчки в реестре. Ни единого следа.
Нет, я не собираюсь умирать. Просто иногда я задумываюсь, что будет, если я внезапно исчезну. Я думаю, будет ли меня кто-нибудь вспоминать. Я думаю об этом, и каждый раз в голове появляется ответ: нет, не будет. Всем плевать. Ему плевать, и тебе тоже. Да и мне, если уж на то пошло, тоже скоро будет плевать.
Но я просто привык жить. Поэтому я не накладываю на себя руки. Не подвергаю себя опасности. Лишний раз не рискую. И пока смерть не стоит у меня на пороге, я её не боюсь.
— Ладно, я тебя понял, — говорит он.
Что ты понял?
— Если вдруг надумаешь сообщить, то приходи ко мне в кабинет. И да, кстати, — говорит он, разворачиваясь, — тебя вызывает Император.
И я наконец спрашиваю вслух: что за Император?
— Дядька на лошади. Ты его видел, — говорит он.
А потом он уходит. А потом ухожу и я, потому что он ещё сказал, что это дело неотложной важности и что моя работа может подождать. Я закрываю за собой дверь в склеп при помощи ключа, а затем иду вдоль коридоров в сторону тренировочного двора.
Халатик сказал, что Император меня там уже ждёт. Я не знаю, почему он вызвал именно меня, но я уже привык находиться в неведении. Идти куда-то, не зная при этом, что тебя там ждёт — здесь это в порядке вещей.
Однажды мне прикажут идти туда, откуда я уже не вернусь. Может быть. А может и нет. Я не знаю.
Екклесиаст, глава та же, стих второй:
«...время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное...»
Но если ты против такой судьбы — просто скажи. Может, послушают. Может, нет.
Кажется, сейчас у меня должна появиться возможность высказаться. Сказать, что́ в моих нынешних условиях мне не нравится. Сказать, что бы я улучшил. В целом сказать хоть что-нибудь. Показать, что у меня, вообще-то, тоже есть голос.
И если повезёт, мне ответят.
Екклесиаст, стих третий:
«...время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить...»
Стоит мне выйти на тренировочный двор, как я тут же натыкаюсь на Императора. Он сидит на своей лошади спиной ко мне и смотрит на что-то перед собой. А я не вижу, на что именно. Зато слышу отчётливо.
Я подхожу, медленно и тихо, и он меня замечает. Он замечает меня, и его лошадь вновь наклоняется, чтобы прошептать на латинском что-то вроде: «Гляди. Смотри. Наблюдай». А потом она замолкает.
Яд всё ещё у меня в кармане. Одной рукой я придерживаю склянку внутри кармана.
Его рука опускается мне на голову и начинает гладить макушку. Пальцы завиваются в волосах. Рука в перчатке, но это ей не мешает дойти до самых корней, после чего взъерошить волосы так, как будто мы состоим в каких-то родственных отношениях.
Как будто он мой старший брат.
Я смотрю туда, куда он мне указал, и вижу нелепого вида солдат, занимающихся в паре друг с другом. Я слегка выгибаюсь в сторону, чтобы рассмотреть их движения получше, как меня тут же ослепляет вспышка света. А потом ещё одна. После третьей вспышки я перестал пытаться понять, что они делают. Но по звукам — дерутся.
Я закрываю лицо ладонью когда лошадь говорит: «Слабость вокруг. Твёрдая рука. Нужен».
Лошадь говорит: «Ты?»
Я?
Разве это важно? И при чём здесь эти солдаты? Он сказал что-то про слабость — это он про них? Так или иначе, я не знаю, твёрдая ли я рука. Я никогда об этом не задумывался.
Но вместо того, чтобы помотать головой или в крайнем случае пожать плечами, я киваю.
Екклесиаст, бла-бла-бла:
«...время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать...», и так далее, и так далее. Я думаю, ты уже понял, что я пытаюсь донести. Если нет — ну что ж.
Когда я киваю, Император достаёт из наплечной сумки обычный с виду ключ, а его лошадь говорит, что он поможет мне открыть одну очень важную для меня дверь.
А потом он вручает его мне.
Я беру ключ, и как только я это делаю, Император снова гладит меня по голове.
И лошадь спрашивает, не нужно ли мне что-нибудь ещё. Что-нибудь, что поможет мне в работе. Какой-нибудь подарок.
Я говорю, не задумываясь: пару перчаток. Обязательно кожаных, с золотыми заклёпками и внутренней обивкой.
И маску. Длинную такую. И чтоб на всё лицо.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!