Рефлексия
30 декабря 2025, 04:45Истинная сила не в том, чтобы победить внешнего врага, а в том, чтобы каждый день побеждать себя, в каждом шаге, что ты делаешь сквозь боль и страдания, ты становишься сильнее
«Искусство войны»
Час тигра. Мою комнату сотряс крик. Мой собственный крик — я узнал его, хотя не помнил, как открывал рот. Горло саднило, будто я наглотался битого стекла. Сердце колотилось где-то в горле, выбивая набат: виноват, виноват, виноват. Тишина, наступившая после, оказалась тяжелее любого звука. Она давила на уши, на виски, на грудную клетку. Сон ускользал, оставляя после себя липкий, холодный пот и образы, которые не хотелось вспоминать. Снова я был бессилен. Снова один. Предан. Наказан за ослушание. Я сел на кровати, провёл ладонью по лицу. Пальцы дрожали. В темноте комнаты всё выглядело иначе — шкафы отбрасывали длинные, искореженные тени, зеркало на стене казалось чёрным провалом, а потолок нависал, будто готовый рухнуть. Где-то за стеной скрипнула половица. Все эти лица перед смертью. Они всплывали в памяти как важное напоминание о моей истинной сути. Клинок. Оружие Деревни Коноха. Палач, действующий на основании приказа. Я видел их глаза — пустые, обвиняющие, молящие. Они желали мне лишь одного: скорейшей смерти и возмездия. Это не я. Вернее, я таким никогда не хотел быть. Но кем я хотел быть? Я вообще мог чего-то хотеть? В детстве я хотел... что? Конфет? Тепла? Чтобы бабушка не умирала? ...Бабушка упала замертво. Я помнил этот звук — глухой, тяжёлый, как мешок с песком. Она просто шла по коридору, а в следующую секунду лежала на полу, и её глаза смотрели в потолок, но не видели ничего. Я тогда стоял и смотрел, не понимая, что происходит. А потом пришли чужие люди, забрали её, а меня оставили одного в пустом доме. Кладбище. Серые камни, моросящий дождь, голос старейшины. Я не слушал. Я смотрел на могилы родителей, на памятник деду Кагами, и не мог поверить, что все они там, под землёй, а я — здесь, один. «Ты должен стать взрослее. Я не всегда смогу быть рядом». Кто сказал? Не помню. Может, бабушка. Может, Фугаку. Может, голос в моей голове. А было ли что-то до всего этого? Детство, например? Я помнил лишь отрывки: вкус сладких леденцов, которые бабуля прятала в кармане фартука. Шершавые, сухие и всегда дрожавшие пальцы, гладившие меня по голове. Её улыбку — она никогда не позволяла себе грустить при мне. Никогда. Она также боялась объяснять мне, что такое смерть. И поэтому прекрасно показала на своём примере. Упала — и всё. Никаких объяснений. Просто — пустота. Что я хочу сейчас? Определённо, есть ожидания, которые я хочу оправдать. Хочу, чтобы любимая была рядом. Хочу, чтобы она была счастлива. Хочу спасти брата. Быть может, все мои желания сводятся лишь к защите чужого комфорта? Или я всего лишь ищу признания, прячась за уничижительные установки восприятия? «Смотрю, ты без слов понимаешь, где твоё место. Опыт сиротства? Или просто страх остаться совсем один?» — голос Йоширо прозвучал в голове так отчётливо, будто он стоял рядом. Страх остаться совсем один. Да. Наверное, это правда. Все эти годы я бежал от одиночества, цепляясь за миссии, за друзей, за Лин, за Итачи. А теперь остаюсь один в этой комнате, в этом особняке, в этой деревне, которая видит во мне лишь оружие. Я лёг обратно, уставившись в потолок. Тишина сгустилась, стала почти осязаемой. Где-то в саду скрипнула ветка. Я закрыл глаза. Перед внутренним взором снова всплыли лица. Они смотрели, молчали, ждали. Что ты хочешь, Шисуи? Ответа не было. Только холод. Только тьма. Только стук сердца, который постепенно затихал, уступая место тяжёлому, беспокойному сну без сновидений.***
Медленно раскрывая дверь, Изуми не ожидала встретить меня с двумя полными продуктов пакетами. Утреннее зимнее солнце, едва пробивающееся сквозь прозрачную дымку, заливало крыльцо мягким рассеянным светом, придавая окружающему миру приглушённые, почти болезненные пастельные тона. Воздух был холодным, прозрачным, и каждый выдох превращался в маленькое облачко, которое тут же таяло, не находя тепла. Она скривила лицо — то ли от неприятного света, то ли от нежеланного гостя в виде меня. Свет резанул по глазам, слишком яркий для её привыкших к полумраку зрачков. Тем не менее в дом меня пустила — молча, развернулась и побрела внутрь, даже не предложив снять обувь. У неё было необыкновенно... холодно. Не просто температура — холод пронизывал всё: стены, мебель, воздух. Батареи молчали, окна запотели изнутри, и на подоконниках скопилась тонкая корка льда. Она медленно передвигалась по кухне, безвольно опуская плечи, то бесцельно брала в руки то одну, то другую вещь, то застывала у раковины, уставившись в пустоту, словно каждое движение требовало непомерных усилий. Её халат был тонким, не по сезону, и я заметил, как она кутается в него, хотя он почти не грел. — Давай... я тебе помогу, — прошептал я, беря поварёшку из её рук и усаживая за старый стол. Она подчинилась без слов — безвольная, пустая, как эта кухня. Поставил чайник, засыпал промытый рис в рисоварку. Стал разогревать сковороду для жарки мяса. Запах масел и терияки наполнил холодное помещение, но не согрел его — только подчеркнул контраст между теплом еды и ледяной пустотой внутри. Ссутулившись на стуле, она скрывала лицо за густой завесой каштановых волос, обхватив руками предплечья, — в каждом движении читалась тяжесть стыда и глубокая растерянность. Волосы были тусклыми, неухоженными, и я вспомнил, как когда-то они блестели на солнце. Я старался разговорить её, привести в чувства, но в ответ лишь молчание и недоумевающий взгляд: «зачем ты здесь?». — Ли... Изуми-чан, ты как любишь — по-острее или по-слаще? Слова ей давались трудно, будто их приходилось вытаскивать из глубокого колодца: — По-слаще... Подал ароматный рис с сочным мясом, щедро приправленным блестящим соусом терияки, на что она вскинула брови, шепча лишь: «Спасибо... не стоило». — Угощайся! Немного притормаживая, я наблюдал за ней. Она безучастно взяла палочки, но, почувствовав аромат терияки, начала торопливо подхватывать рис — движения резкие, почти жадные. В глазах по-прежнему пустота, но руки не останавливались, словно тело жило отдельной, голодной жизнью. Не доев и половины, она скрутилась словно в спазме — не могла больше. Рис выпал из палочек, и она уставилась на него, не в силах поднять. — Когда ты ела в последний раз? — спросил я, якобы невзначай. Она подняла глаза, ловя упавший со рта кусок. Отчего-то взглядом напоминала затравленного оленёнка — большая, беззащитная, замершая перед неизбежным. Мне стало понятно, что прошли как минимум сутки. А может, и больше. Несмотря на все попытки сохранять позитив, я не выдержал: — Ты... ты вообще понимаешь, что ты творишь?! Посмотри на себя — ты же просто гаснешь! Таешь на глазах, Изуми! Жёстко, но как есть. Она отводит взгляд, пальцы бессильно сжимают край стола. Дерево скрипнуло, но не сломалось — в отличие от неё. — Ты не просто отказываешься от еды — ты отказываешься от жизни! От себя, от того, кто внутри тебя, кто ждёт, что ты будешь сильна! Она вздрогнула, и её рука машинально легла на ещё плоский живот. Там, глубоко внутри, теплилась новая жизнь, о которой она узнала всего несколько дней назад. И вместо радости — только ужас. Одиночество. Страх перед будущим, в котором она не видела света. — Изуми, это не слабость — просить помощи. Как и не поражение то, как тебе сейчас тяжело. Но то, что ты делаешь сейчас... это вовсе не ты. Я же тебя знаю — ты была бойцом. Ты боролась, когда тебя считали «чужачкой». Боролась, когда стала первой девушкой в Полиции Конохи на должности офицера. Где же эта девчонка, которая не сдавалась ни при каких обстоятельствах? Её плечи слегка подрагивали. — Давай... начнём с малого, — смягчил я тон, но голос оставался твёрдым. — Просто сделай глоток чая. Вот так, медленно. Почувствуй тепло... Теперь возьми палочками немного риса... Один кусочек... Пережуй. Не спеши. Ты здесь. Ты в безопасности. Пар от остывающего риса поднимался между нами, рисуя зыбкие узоры в воздухе, словно пытаясь окутать её невидимым одеялом. Но одеяло не держалось — холод пробивал его, как нож сквозь масло. Холодно стало даже мне. — У тебя не работает отопление? — сказал я, потягивая горячий напиток. В ответ лишь качает головой, тихо говоря: — Сломалось. Я знал, что она не вызывала мастера. Не потому, что не могла — потому что ей было всё равно. Всё равно на холод, на голод, на сон. На жизнь. На ту новую жизнь, что росла внутри неё и требовала тепла. Она совершенно... беспомощна как ребёнок. Во мне возыграло великое чувство ответственности за эту девушку, будто передо мной не взрослый человек, а просто... брошенный котёнок. Боль сломала её и сделала слишком уязвимой, отчего она закрылась от мира, погрязнув в своих мыслях. Надо ей помочь, причитать уже поздно. — Можешь пожить у меня, пока морозы не спадут. Тебе... и твоему малышу, — я кивнул на её живот, — нежелательно постоянно пребывать в таком холоде. Я подготовлю тебе гостевую... Изуми смотрит на меня взглядом, полным благоговеяния, она искренне благодарна. Также кивает, уже более активно. Впервые за утро в её глазах мелькнуло что-то живое — не свет, но хотя бы искра. Её рука всё ещё лежала на животе, и я заметил, как она чуть сильнее прижала ладонь — будто пыталась согреть то, что внутри. Я улыбнулся — хоть какой-то прогресс. Она изобразила что-то вроде улыбки в ответ — двойной прогресс. Но я знал: это только начало. Ей предстояло долгое возвращение — из темноты, из холода, из пустоты. И я не знал, хватит ли у меня сил сопровождать её. Но попытаться стоило. Ради неё. Ради того, кто ещё не родился. Ради Итачи, который не мог быть здесь. — Собирай вещи, — сказал я, поднимаясь. — Я подожду в коридоре. Она кивнула и медленно, очень медленно, поднялась из-за стола. Её шаги были неуверенными, будто она разучилась ходить. Но она шла. А за окном всё так же светило бледное зимнее солнце, не грея, не обещая тепла. Только надежду. Или её иллюзию.***
Попав в мой дом, Изуми стала осматриваться. Я видел сейчас не брошенную беременную девушку, а маленькую девочку, которую зачем-то заставили проживать слишком взрослую жизнь. Изучавшие всё вокруг глаза горели совсем как в детстве, выдавая в ней толику наивности. Она слишком добра для этого мира. И слишком хрупка для того, чтобы носить под сердцем новую жизнь, ничего не понимая в том, как это — быть матерью. Впрочем, я тоже ничего не понимал. Но очень хотел научиться. Прибрав старую комнату бабули с видом на заснеженный и заброшенный сад, я воскликнул: — Ли-и... то есть Изуми-чан, подойди, будь добра. Она осторожно зашла в старую обитель бабули, держа свою сумочку с предметами первой необходимости. Присев на кровать, Изуми снова невольно улыбнулась, не веря, что это реально. Я же лихорадочно соображал, что ещё нужно беременной женщине, кроме тепла и еды. Может, специальная подушка? Или эти... как их... витамины? Я слышал, что беременные едят мел. Надо купить мела. Или не надо? Чёрт, надо спросить у Микото. — Шисуи, — внезапно хватает меня за руку девушка. — Спасибо тебе. Я... отплачу. Голос её стал уверенней, что не могло не радовать. Но в глазах всё ещё стояла та пустота, которую не заполнить парой тёплых слов. — Не стоит, мне не трудно, Лин... ой, то есть Изуми! Она хихикнула в кулачок. Я дурак. Но если моя глупость заставляет её улыбаться — значит, не зря. — Шисуи... напиши ему, что это мальчик. А она крайне осведомлена. Что ещё Итачи ей успел рассказать? — Да... да, конечно! Как пожелаешь. Располагайся, это самая тёплая и уютная комната в доме. Иногда в саду сидят вороны — ты не бойся, они совершенно безопасны. Я... почищу там снег и там станет более... презентабельно. По еде там... деньгам не переживай, всё что хочешь, можешь брать в холодильнике, а деньги можешь спрашивать у меня или у Фугаку — он снимет с моего счёта, пока меня нет. Хотя... я думаю, он мне голову открутит, если узнает, что ты бедствуешь в моём доме... Я замялся. Потом добавил, стараясь говорить бодро: — И вообще, говорят, беременным нужно много спать и есть за двоих. А ещё... — я понизил голос до заговорщицкого шёпота, — я слышал, что нельзя поднимать тяжести и нервничать. И кофе нельзя. И красить волосы. А ты не красила? Нет? Ну и хорошо. А то я не знаю, как смывать краску с волос, если что. Изуми смотрела на меня с лёгким недоумением, но уголки её губ дрогнули. — Шисуи, ты ничего не понимаешь в беременности, — тихо сказала она. — Абсолютно, — честно признался я. — Но я умею готовить. И греть чай. И слушать. И если ты скажешь, что тебе нужно — я сделаю. Даже если придётся учиться. Она кивнула, потупив взгляд на свой округлившийся живот. Прежде светившийся взгляд потух. Я сел рядом и приобнял подругу. — Эй, ну ты чего? — прошептал я, улыбаясь. — Ты же хочешь этого ребёнка? Она подняла взгляд, кивая. — Ну вот. А с остальным я разберусь. Главное, будь сейчас внимательна к своему здоровью и больше улыбайся — вот так! — я надавил себе на щеки, растягивая губы в улыбке. Получилось страшно. Изуми улыбнулась. Уже легче. — К сожалению, мне пора. Сегодня... я не знаю, смогу ли вернуться, поэтому попрошу Микото-сама зайти проведать тебя. Её мисо-суп лечит лучше всех лекарств и настоек. Честно-честно! — я поднял указательный палец вверх, изображая эксперта. — Я проверял. На себе. Правда, у меня не было токсикоза, но голова проходила. Изуми тихо засмеялась — впервые за долгое время не через силу, а почти искренне. Я вышел в коридор, прикрыл дверь. Услышал, как она вздохнула. Потом — как её пальцы легли на стекло, и она прошептала что-то, глядя на заснеженный сад. Я не стал подслушивать. Просто пошёл на кухню, написал записку Микото: «Присмотрите за Изуми. Я ничего не понимаю в беременных, но она улыбнулась. Это прогресс». И добавил в конце: «И купите мела. Кажется, им это нужно». На всякий случай. Вдруг пригодится.***
Пейджер разразился короткой, сухой трелью — как удар хлыста по голой коже. Я выхватил его из кармана, пробежал глазами по символам. «Встреча одобрена — 13:00, сегодня». Сердце пропустило удар. Сегодня? Сейчас? Я перевёл взгляд на часы — без трёх минут час. Тринадцать ноль-ноль. Через две с половиной минуты. — Чёрт, — выдохнул я, срываясь с места. Третий так шутит? Или проверяет? Или просто не считает нужным предупреждать заранее? Воздух свистел в ушах, ноги сами несли меня по коридорам Административного здания. Где-то на периферии сознания мелькнули лица — секретари, советники, охранники. Они расплывались, как кляксы на мокрой бумаге. Времени не было ни на приветствия, ни на извинения. Только бег. Только стук сердца, который отбивал секунды: опоздаешь, опоздаешь, опоздаешь. Я влетел в просторный кабинет Хокаге, даже не постучав. Дверь ударилась о стену с глухим, неприличным грохотом. Лёгкие горели, в горле пересохло. Я рухнул на колени — громко, неловко, больно ударившись надколенниками о паркет. Вытянул руку в приветственном жесте, не успев поднять голову. — Хокаге-сама, Учиха Шисуи прибыл! У меня… Я поднял взгляд. И слова застряли в глотке, превратившись в колючий, непроглотимый ком. В помещении был Он. Старый плут. Убийца детей. Предатель, чьё имя я произносил мысленно с таким же омерзением, как если бы выплёвывал гнилую косточку. Шимура Данзо сидел в кресле у стены — расслабленно, по-хозяйски, будто не он был изгнан из Совета, а явился сюда по личному приглашению. Его взгляд — узкие, маслянисто блестящие глаза — скользнул по мне с лёгкой тенью презрения. Прожигал насквозь, как рентген, оценивая, взвешивая, вынося вердикт: «всё ещё слаб, всё ещё предсказуем, всё ещё не дорос». Рука сама собой дёрнулась к поясу, пальцы сомкнулись на рукояти танто. Древесина под ладонью была гладкой, тёплой — живой. Один удар. Всего один. Хокаге в опасности. Я защищаю его. Никто не спросит, почему я убил бывшего советника, если тот угрожал Третьему. Оправдание готово, секунда — и клинок войдёт в горло. — Шисуи-кун, — голос Хокаге прозвучал мягко, но в нём чувствовалась сталь. Его рука опустилась на моё плечо — тяжёлая, властная, успокаивающая. — Остуди пыл. Данзо-сама здесь как советник. Он не представляет угрозы. Я замер. Пальцы разжались. Танто остался в ножнах. Не представляет угрозы. Этот человек, который едва не уничтожил мой клан. Который убил моего отца. Который смотрел на меня, как на букашку, и предлагал мою жизнь в жертву ради «блага Деревни». И теперь я должен сидеть с ним в одной комнате и делать вид, что ничего не случилось? — Хокаге-сама, что это значит? — спросил я, не сводя глаз с Данзо. В голосе клокотала злоба, которую я не мог, да и не хотел скрывать. — Вы пригласили его? Сюда? После всего? — Шисуи-кун, я бы хотел попросить тебя быть сдержаннее, — Хокаге вздохнул. В его голосе проскользнула усталость — глубокая, вековая, как трещины на старых стенах этой комнаты. — Данзо-сама не представляет сейчас опасности… Я вскочил на ноги. Колени заныли, но я не чувствовал боли. Только гнев. Только жгучую, невыносимую обиду, которая душила меня, как удавка. — То есть вы серьёзно считаете, что после изучения всего дела моего отца, после его попытки аннигиляции моего Клана, да и меня в конце концов, — слова вылетали, как пули, — я просто закрою на это глаза и… — Да, — Данзо перебил меня. Его голос — скрипучий, сухой, как шорох осенних листьев под ногами, — прозвучал из угла. Он не повышал тона, но каждое слово врезалось в барабанные перепонки, заставляя сжимать зубы. — Ты просто сядешь и выслушаешь нас. Если, конечно, тебе интересно, что я могу предложить для решения проблемы Итачи. Ярость обожгла грудь. Проблема Итачи. Он смеет называть это проблемой? Смеет говорить о нём, как о досадной помехе? — Шимура прав, Шисуи-кун, — Хокаге положил трубку на стол, откинулся на спинку кресла. Его лицо было бледным, осунувшимся — в тусклом свете настольной лампы он казался вырезанным из старого пергамента. — К сожалению, наиболее близок к Акацуки и его членам был именно Данзо. Его идеи… могут быть нам полезны. Пойми, я не снимаю с него обвинений, но в вашей щепетильной ситуации без таких подходов не обойтись. Всё должно быть тихо и быстро. И именно он мастер в таких операциях. Я слушал. Каждая фраза — как пощёчина. Данзо, мастер тихих операций. Мастер заговоров, жонглёр чужими жизнями. Он растягивал слова, наслаждался моментом, ловил каждую мою эмоцию. В полумраке кабинета его лицо казалось маской — белой, неподвижной, с двумя чёрными провалами вместо глаз. — …то есть на подготовку может уйти минимум год, — продолжал он. — Прошу также не забывать, что просто так его не отпустят. Он зашёл слишком далеко… — Мы не можем ждать год, Хокаге-сама, — перебил я. Голос сорвался на хрип. Год. Ещё год этой лжи. Ещё год притворства. Ещё год, когда Итачи будет бродить по миру с клеймом предателя, а я буду смотреть в глаза его сыну и молчать. Хокаге сочувствующе оглядел меня. В его взгляде — усталость, смешанная с пониманием. Он знал. Знал, что я не выдержу. Но выбора не было. — Данзо, можешь быть свободен, — сказал Третий. — Отряд АНБУ сопроводит тебя. Старик поднялся. Медленно, с противным скрипом суставов. Направился к двери. Я смотрел на его спину. Сутулую, узкую, в чёрном костюме, который скрывал увечья. Его рука — та, что была запечатана, — висела плетью, и я знал, что под повязкой скрывается нечто чудовищное. Один удар. Одна секунда. Я сделал это мысленно сотни раз. Клинок входит в горло с почти музыкальным звоном стали. Движение отточено, как танец. Кровь — алая, густая, пахнущая железом и смертью — брызгает на светлые доски пола. Он даже не успевает вскрикнуть. Просто падает, как сломанная кукла, а жизнь вытекает из него вместе с кровью, оставляя на паркете тёмную, расползающуюся лужу. Я наклоняюсь к нему. Его глаза — широко раскрытые, безумные — смотрят на меня. В них нет страха. Только недоумение. Он не верит, что кто-то посмел. Его губы шевелятся, но я не слышу слов — только глухой хрип, прерывистый, как сломанный механизм. За всех. За отца. За Итачи. За тех детей в подземелье, чьи имена я никогда не узнаю. За каждую сломанную судьбу, которую он переломал, как сухую ветку. Стоп. Я мыслю как убийца, а не как шиноби. Тонкая грань, которую я только что нащупал, сметается вмиг лишь от одного вопроса из разряда «а достоин ли он жизни?». Я машу красным флагом перед внутренним зверем — существом без границ и правил, обуреваемым лишь жаждой крови. Оно дышит мне в затылок, шепчет: «ударь, ударь, он заслужил». Шимура строил заговоры, жонглировал чужими жизнями, стирал границы между долгом и беспричинной жестокостью. Но разве месть не сделает меня его подобием? «Вспомни, кто ты». Вдох-выдох. Я вспомнил, как он смотрел на меня тогда, в лесу. Холодно, расчётливо, словно оценивая ресурс, а не человека. В этом взгляде не было ни капли сомнения: для Данзо жизнь — инструмент. Но если я нанесу удар, стану ли я чем-то иным? Не превращусь ли в тень, которую сам ненавижу? Не стану ли таким же — тем, кто решает, кому жить, а кому умирать, не спрашивая позволения? Настоящий шиноби находит силы не убить, а удержаться. Использовать свою силу для защиты того, что ему дорого. Дверь закрылась за Данзо с глухим, тяжёлым стуком. — Шисуи-кун, — голос Хокаге вывел меня из оцепенения. — По поводу требований вашего Клана… я не смогу быть солидарен со всем. Однако на следующем Собрании Кланов будь уверен — большая часть будет принята. Фугаку… пусть не беспокоится. Я кивнул. Внутри — ураган чувств, который я старательно прятал за маской безразличия. Но сердце колотилось где-то в горле, а пальцы всё ещё сжимали рукоять танто. — Хокаге-сама, вы что-то решили по Изуми?.. — спросил я, присаживаясь напротив. Голос прозвучал глухо, как из-под воды. Он ненадолго замер. Взгляд стал отстранённым — словно проникал сквозь меня, устремляясь в глубины памяти, где хранились чужие судьбы, перемолотые жерновами политики. В морщинах на лбу проступило напряжение: видно было, как он взвешивает каждое слово, просчитывает последствия ответа. Затем его глаза вновь сфокусировались на мне — в них читалось твёрдое решение. Лёгкий кивок, и он начал говорить, голос звучал ровно, но в каждом слоге ощущался вес многолетнего опыта. — Фугаку снова мыслит слишком, даже чересчур рационально. Это его сильная черта. Тем не менее, я бы не сказал, что ваш брак был бы единственным возможным исходом. На период операции по реабилитации Итачи я бы предложил исключить её из Учих, дав ей фамилию её отца… — А как же её жильё в клане? Больница Клана? Ей же нужен уход как за особой ниндзя с кеккей генкай. — В нашей Деревне формально нет запрета на закрепление в больницах безклановых ниндзя, — терпеливо пояснил Хокаге. — В Больничное крыло Клана Учиха, как правило, идут ниндзя с офтальмологическими заболеваниями. А, допустим, в Больничное Крыло Акимичи — ниндзя с особыми заболеваниями ЖКТ. Изначально всё это деление было направлено на детальное разделение в ирьениндзюцу по специализациям Кланов. Иначе бы ограничивать посещение лишь членами Кланов было бы абсолютно не целесообразно по бюджету. Так что Изуми примут даже без фамилии Учиха. Эта условность даст ей возможность обойти формальную процедуру проверки родословной. А про адрес регистрации у нас примерно такая же процедура. Просто пусть выпишется из клановой книги, а после родов запишется туда вместе с ребёнком. Главное… не дайте другим Кланам догадаться об её аффилированности с семьёй Главы. Думаю, Фугаку это уже понял. Я опустил голову. Провал. Изначальный план был на возвращение Итачи в течение двух месяцев. Теперь томительное ожидание могло продлиться до неизвестного срока. В груди разлилась тяжёлая, липкая пустота. Я выдохнул: — Можете тогда поподробней про пункты…***
Кладбище Конохи. Зимний вечер. Снег падает тихо, будто боится нарушить молчание камней. Каждая снежинка ложится на могильные плиты с почти неслышным вздохом — и тут же тает, оставляя влажный след, похожий на слезу. У старой могилы — воронья стая. Чёрные перья на белом. Птицы не каркают — шепчутся. Их тени дрожат на снегу, растягиваются, сливаются с сумраком, превращаясь в причудливые силуэты, которые тянут ко мне чёрные, когтистые пальцы. Один ворон сидит на надгробном камне, наклонив голову, и смотрит на меня блестящим, как бусина, глазом. В его взгляде — древняя, немая укоризна. Воздух густой, холодный. Каждый вдох — как осколок льда, разрезающий лёгкие изнутри. Я вдыхаю, а чувствую — горечь. Пыльцу смерти. Запах увядших цветов, которые кто-то оставил здесь сегодня утром. Они уже начинают подмерзать, лепестки ломаются от собственной хрупкости. Вдалеке мерцает одинокий фонарь, но его свет не добирается сюда — лишь подчёркивает тьму, делает её ещё более осязаемой, почти живой. Тьма дышит. Она сжимается и расширяется в такт моему сердцебиению. Ветер шевелит сухие ветви, и они скрипят, будто кто-то шепчет имена на забытом языке. Могильные плиты — немые свидетели, укрытые снежной пеленой. Под этой пеленой — кости. Память. Боль, которая не уходит даже спустя годы. Тишина. Только снег, вороны и тени, которые становятся с каждой минутой всё длиннее. Я смотрю на свою тень — она тянется к могиле Ширы, будто хочет обнять холодный камень. Будто может вернуть то, что утрачено навсегда. Не было желания возвращаться в Клан с плохими новостями. В более юном возрасте, после особых выговоров от Фугаку, я прибегал к Шире — за поддержкой, за защитой. Несмотря на то, что порой она была солидарна с Главой, в большинстве случаев пыталась вставать на мою сторону. «Ну ничего, — тихо говорила она, касаясь моего плеча. Её пальцы — тёплые, сухие, с мозолями от куная — лежали на моей куртке, и я чувствовал, как напряжение уходит. — Он просто боится за тебя. По-своему». Стою перед её скромной плитой, и слова звучат в голове так отчётливо, будто она шепчет их прямо в ухо. Будто стоит за спиной — я почти чувствую её дыхание на своей шее. Но оборачиваюсь — пусто. Только вороны. «Строгость — это его способ любить. Не самый тёплый, но… настоящий». Достаю из кармана тот самый платок, который она мне тогда дала. Потёртый, выцветший — но я так и не смог с ним расстаться. Он хранит её запах — полевые травы, сушёные цветы и что-то ещё неуловимое, что исчезает, как только я пытаюсь вдохнуть глубже. Запах детства. Запах безопасности. Ветер проносится между надгробий, подхватывает сухие листья. На миг кажется, что это она вздыхает. Что это её незримое присутствие. Но вокруг — только камни, тишина и холодное зимнее небо. Свинцовое, тяжёлое, давящее. Закрываю глаза. Вспоминаю, как она смотрела — не сквозь меня, не поверх, а именно на меня. Как будто я был единственным, кто в этот момент существовал в её мире. Как она видела во мне то, что другие не замечали. Или не хотели замечать. Я помню. Помню каждое твоё слово. Каждый взгляд. И знаю: ты бы не хотела, чтобы я сдался. Тишина. Лишь редкий скрип ветвей да далёкий крик ворона. Крик — резкий, рваный, как вопль новорождённого. Или как крик умирающего. Я раскладываю на плите простые цветы — её любимые колокольчики. Они уже пожухли — лепестки свернулись, побурели по краям. Я привёз их издалека, но холод убил их быстрее, чем я успел добраться. Как убивает всё живое. Как убил её. Кладу рядом платок. — Спасибо, сенсей. Я помню. Я стараюсь… Но никто не отвечает. И от этой тишины — больнее всего. Каждый раз, приходя сюда, я ловлю себя на том, что оглядываюсь, жду: вот сейчас за спиной прозвучит её голос, томный, спокойный и тёплый. Но позади лишь ряды камней да шёпот ветра. Ветер обнимает меня ледяными пальцами, и я вздрагиваю. Закрываю глаза, и на секунду мне удаётся уловить едва заметный аромат полевых трав — такой же неуловимый, как её присутствие. А потом снова только холод и тишина. И гул в ушах — то ли от мороза, то ли от слёз, которые я не позволяю себе пролить. Поднял взмокшие от слёз глаза — и заметил мальчишку, чуть поодаль от меня. Прожигает взглядом надгробие. Он зол: кулаки сжаты, закусывает губы. Глотает слёзы — я вижу, как ходит его кадык, как напрягаются мышцы шеи. Я… должен помочь ему. Тихонько, чтобы не спугнуть, стал приближаться к нему. — Они обычно не отвечают, — начал я. Он обернулся. Стеклянные глаза налиты искристой болью. Она мне знакома — тоска по близким, ушедшим навсегда. Такая же, как в моих собственных глазах по утрам, когда я смотрю в зеркало и не узнаю себя. — Да… я знаю. Он просто слабак, — прохрипел генин. Голос сорвался, и я услышал в нём не злость — отчаяние. То самое, когда человек ненавидит себя за то, что не может ничего изменить. Я пожал плечами, сделал шаг ближе, будто невзначай взглянул на надгробие. И замер. Кавадзири. Рюичи. Дата… совсем недавняя. А ниже короткая надпись: «Светлой памяти отца, ушедшего слишком рано». В груди что-то оборвалось. Я перечитал ещё раз, будто надеясь, что буквы сложатся иначе. Но они не менялись. Это был он. Убийца моего сенсея. Я помню его лицо — разорванное в гримасе ужаса и боли. Отчего же тогда… Я сглотнул. Во рту стало сухо, язык прилип к нёбу, будто я проглотил вату. — Вы… вы его знали? — вдруг спросил пацан, заметив мой взгляд. Я медленно поднял глаза. Он всматривался в моё лицо — и в его взгляде уже зарождалось подозрение. Тёмное, липкое, как смола. — Возможно, — выдавил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Давно. — Давно? — он шагнул ко мне, тень упала на его глаза, делая его более устрашающим. В этой тени я увидел отца. Такой же взгляд — исподлобья, недоверчивый, готовый к удару. — Точно. Это ты довёл его. Ты не просто избил его, а сотворил с его психикой что-то такое, что его кукуха отлетела далеко и надолго. Я замер. Голос пацана звучал глухо, но каждое слово било точно в цель — в солнечное сплетение, в горло, в виски. Я не мог дышать. — О чём ты? — спросил я, хотя уже догадывался. Догадка копошилась где-то в затылке, свербела, требовала выхода. — Он был нормальным. До тебя, — мальчик медленно поднялся, глаза его горели — не огнём, а тем холодным, белым пламенем, которое сжигает изнутри. — Обычный шиноби. Не гений, но свой путь знал. А ты… ты залез к нему в голову. Эти ваши фирменные гендзюцу-приемчики, да? Ты причинил ему не просто боль — ты сломал ему разум. Я сглотнул. В памяти — лишь обрывки: красный туман перед глазами, глухой рёв в ушах, ощущение, будто сам превращаюсь в зверя. Помню только ярость. Чистую, слепую. И его лицо — искажённое ужасом, когда он понял, что проиграл. И что проигрыш этот будет стоить ему не жизни — рассудка. — Я не хотел… — Не хотел?! — он шагнул ко мне, сжимая кулаки. Я видел, как побелели костяшки, как задрожали пальцы. — Ты знал, на что способен! Знал, что гендзюцу может сломать человека, и всё равно применил. А потом он вышел из больницы — уже не он. Уже тень. Бредил. Видел то, чего нет. Говорил с мёртвыми. Кричал по ночам. Внутри всё похолодело. Я пытался ухватиться за воспоминания — но они рассыпались, как сухой песок сквозь пальцы. Только вспышки: его лицо, искажённое болью; мои руки, сжимающие что-то невидимое; звук, будто хрустнул чужой разум. И темнота. Глубокая, вязкая темнота, в которой я утонул сам. — Он не выдержал. Ни обвинений, ни голосов в голове, ни осознания того, что натворил. В прошлом году его не стало, — он зашмыгал носом, стал срываться на крик. Голос ломался, переходил на фальцет, и в этом надрыве было столько боли, что у меня заныло под ложечкой. — Мой отец не был злодеем, Учиха Шисуи! Он был слабаком! Напуганным сла-ба-ком! Он выкрикнул мою фамилию как проклятие. Как приговор. Я молчал. В голове — хаос. Два человека. Две правды. Два сломанных мира. И я стою между ними, как тот самый клинок, который разделил их судьбы. — Прости, — сказал я наконец. Просто и без оправданий. Что ещё я мог сказать? Что я был молод? Что меня ослепила ярость? Что я сам был жертвой? Нет. Оправдания — это соль на открытую рану. Они не лечат. Он не ответил. Пацан вдруг рванулся вперёд и с размаху ударил меня в лицо. Кулаки молотили по груди, по плечам, по лицу — без остановки, без передышки. Я даже не пытался защититься. Не отклонялся. Не поднимал руки. Только стоял и чувствовал, как каждый удар выбивает из меня воздух. Как каждый удар — расплата. Часть той цены, которую я должен заплатить. — ЭТО ИЗ-ЗА ТЕБЯ! — кричал он, задыхаясь от слёз и ярости. — Из-за тебя он сошёл с ума! Из-за тебя оказался в тюрьме! Из-за тебя… из-за тебя… Его удары становились всё слабее. Кулаки опускались. Плечи дрожали. Он выдыхался, и вместе с яростью из него уходили силы. А может, и сама жизнь. — Почему? — прошептал он наконец, глядя на меня полными боли глазами. В них больше не было ненависти — только недоумение. И бесконечная, всепоглощающая усталость. — Почему ты не остановился? Почему не подумал, что будет дальше? Я стоял, чувствуя, как кровь стекает по губе, как саднят ушибы. Солёный вкус металла на языке. Физическая боль была ничто по сравнению с тем, что творилось внутри. Там, в груди, что-то разрывалось. Медленно, с противным хрустом, как старая ткань. — Не смог, — ответил я тихо, откашливаясь кровью. — В тот момент я не был собой. Он… убил мою мать. Слова вылетели сами. Я не планировал их говорить. Не хотел оправдываться. Но они сорвались с языка, как рвота — вместе с желчью, вместе с болью, вместе с многолетним грузом, который я носил в себе. Он смотрел на меня — и в его взгляде читалась не только ненависть. Там была растерянность. Боль. И что-то ещё — будто он впервые увидел во мне не чудовище, а человека. Такого же сломленного, такого же потерянного. Мальчик медленно опустил руки. Кулаки разжались. Он стоял передо мной — маленький, дрожащий, опустошённый. Ворон на надгробии каркнул — один раз, резко, будто поставил точку. — Прошу тебя… прости. Я не знал, что ещё сказать. Прости за то, что сломал его отца. Прости за то, что не смог удержать тьму внутри себя. Прости за то, что он теперь носит в себе такую же пустоту, как и я. Он не ответил. Только медленно отступил на шаг, потом ещё один. Повернулся спиной и пошёл прочь — сгорбленный, будто нёс на плечах непомерный груз. Груз чужой вины. Чужой боли. Чужой смерти. А я остался стоять. С кровью на лице. С правдой в сердце. С пониманием, что месть не лечит раны. Она только создаёт новые. И эти новые раны будут болеть дольше, чем старые. Потому что они — твои. Только твои. «Кто такой шиноби?» — билось в голове. Тот, кто убивает? Тот, кто мстит? Или тот, кто несёт ответственность за каждое своё действие, даже если это действие — ошибка? Даже если ошибка стоила жизни? Я не убийца. Я никогда не хотел быть убийцей. Но иногда ты убиваешь не клинком. Иногда ты убиваешь словом. Мыслью. Минутной слабостью. Своей собственной тьмой, которую не смог удержать. Месть никогда не бывает чистой. Каждое действие рождает последствия, которые ты не в силах предсказать. И иногда ты ломаешь не врага — а человека, который совершенно в этом неповинен. Как этого мальчика. Как его отца. Как самого себя. Умыл лицо снегом. Холод обжёг кожу, смешался с кровью, превратился в розовую кашицу на ладонях. Остудил свежие раны. Губы задрожали. Я разбит. В таком виде Фугаку меня не примет. Направлю ему ворона с запиской. На большее сил нет. Снег всё падал. Он ложился на мои плечи, на волосы, на закрытые глаза. Я стоял, не двигаясь, и чувствовал, как холод пробирается под одежду, как он сковывает тело, превращая его в камень. В такой же камень, как эти надгробия. Вороны улетели. Остался только один — тот, что сидел на могиле Ширы. Он смотрел на меня, и в его чёрном, блестящем глазу я видел своё отражение — разбитое, искажённое, чужое. — Я не хотел, — прошептал я в пустоту. — Я никогда не хотел. Ворон каркнул — тихо, будто соглашаясь. Или осуждая. Я не знал. Я никогда не знал.***
Три стука. Ещё три. Не открывает. Я сгорбился в спазме — печень он мне отбил не хило. Кровь хлынула из разбитого носа, напоминая о сцене на кладбище. Тёплая, липкая, она стекала по губе, смешиваясь со снегом, который ещё не растаял на воротнике куртки. Сил не было — ни моральных, ни физических. Я съехал по деревянной двери, держась за побитый торс. Болит сердце — то ли от активных попыток мальца вырвать его, то ли от груза навалившегося. Тяжесть в груди давила так, что каждый вдох казался последним. Задремал прямо так — у её двери. В полусне почувствовал, как снег тает на лице, как холод пробирается под одежду. А потом — цоканье каблуков. Где она была? Хотя... не важно. Важно, что она вернулась. — О, Господи, Учиха! — её голос прорвал темноту, как солнечный луч. — Черт возьми, что с тобой, дурачок? Д-д-давай руку, вот так... Она напугалась — я видел это по её глазам, расширенным, блестящим. Но руки были тёплыми, уверенными. Она затащила меня на свой диван — мягкий, пахнущий лавандой и чем-то сладким, как выпечка. Суетливо стала искать свою аптечку. Всё как в тумане — её гостиная, старый телевизор, мерцающий в углу, плед, небрежно накинутый на спинку кресла, чашка с остывшим чаем на журнальном столике. Мельтешившая фигура. Села напротив меня и стала обрабатывать раны. Спустя минут десять с основными ранениями было покончено. Её пальцы — прохладные, с аккуратными ногтями — касались моей кожи осторожно, почти невесомо. Я чувствовал запах её мыла — ваниль и корица. Домашний запах. Запах, от которого хотелось закрыть глаза и провалиться в сон, зная, что она рядом. — Что с тобой, черт побери, произошло, Учиха?! — в её голосе тревога смешалась с недовольством. Недовольна. Трудно извлечь из себя хоть слово. — Можно я просто... побуду с тобой? Она знает — однажды я поделюсь с ней. В её глазах — то самое сочувствие, то самое понимание. Принятие. Мой Дом. Целует меня в лоб — мягко, едва касаясь губами. А потом привлекает к груди, сочувствующе поглаживая по спине. Я чувствую тепло её тела, биение сердца — ровное, успокаивающее. Она стала легонько покачивать меня, успокаивая бередившие раны на душе. Мы понимаем друг друга без слов, Лин. — Ты ведь не бросишь меня, Лин? Часы пробили двенадцать. Она тяжело вздохнула, раздумывая над ответом. Её руки стали аккуратно оттягивать мои кудри, ноготки щекотали кожу головы. Я закрыл глаза, чувствуя, как напряжение уходит, как её пальцы массируют затылок, спускаются к шее, задерживаются на позвонках. — Нет, Шисуи, я не смогу, — тихо сказала она. В её голосе не было жалости. Было что-то большее. Обещание. Или принятие судьбы.***
После обработки ран, когда боль отступила, а в комнате запахло бинтами и мазями, Лин всё же утащила меня в спальню. Я не сопротивлялся — слишком устал, чтобы спорить, и слишком хотел чувствовать её рядом. — Твой любимый матрас? — спросила она, стоя на пороге. — Тот самый. Анатомический. С эффектом памяти, — буркнул я, падая на него. Матрас привычно обнял меня, прогибаясь под тяжестью тела, принимая форму, удерживая, не отпуская. Лин хмыкнула и забралась следом. Мы лежали так долго — в тишине, прерываемой только нашим дыханием. Она прижималась ко мне спиной, мои руки обвивали её талию, нос уткнулся в её волосы — пахнущие яблоками и зимой. Я целовал её в затылок, в висок, в плечо — лениво, почти неосознанно. Она иногда вздыхала и ещё теснее прижималась ко мне. А потом — я не выдержал. Или она. Или матрас, который помнил каждую нашу ночь и, кажется, начинал получать от этого удовольствие.***
Тихо. Только наши дыхания, перемешанные, тяжёлые. Матрас скрипел в такт, жалобно, как старый друг, который уже привык и не жалуется, а скорее даже подбадривает. Лин лежала на животе, раскинувшись звёздочкой, её красные волосы разметались по подушке огненным водопадом. Я смотрел на её спину, на изгиб шеи, на родинку чуть ниже лопатки, которую знал лучше, чем собственную ладонь. — Где ты была? — спросил я наконец, нарушая тишину. Она не повернулась, только улыбнулась в подушку. — Допрашиваешь, Учиха? — Любопытствую. Разница есть. Лин перевернулась на спину, а потом вдруг села на меня верхом — легко, привычно, как будто это место всегда было её. Мои брови удивлённо взлетели, но я не стал возражать. Она упёрлась ладонями в мою грудь, и её красные волосы упали мне на лицо, щекоча щёки. — Хьюга пригласил, — сказала она. — Йоширо. На выставку. Икэбана, каллиграфия, вся их аристократическая эстетика. Думал, мне будет интересно. — Йоширо? — я приподнял бровь, и в голосе проскользнула та самая нотка, которую я не мог скрыть. — И ты пошла? — Пошла. Там было красиво. И спокойно. Никто не дрался, не угрожал, не пытался меня задушить. Просто цветы и чернила. Представляешь? — Не очень, — буркнул я, отворачиваясь. — И всё равно. Ты могла бы меня предупредить. — Ты обиделся? — она наклонилась, и её волосы окончательно закрыли мне обзор. — Нет, — соврал я. — Обиделся, — констатировала она, и её пальцы запутались в моих кудрях. Она начала перебирать пряди медленно, почти торжественно — накручивала на палец, держала, потом отпускала, и локон пружинил обратно. Её ноготки царапали кожу головы, массировали затылок, спускались к шее. Я чувствовал, как напряжение уходит, как обида тает под её теплом. Она делала это так, будто мы никуда не спешили, будто весь мир мог подождать. — На что обиделся? — спросила она, не прекращая играть с моими волосами. — На то, что я пошла без тебя? Или на то, что меня пригласил Йоширо? — На то, что ты не сказала, — признался я, глядя на неё снизу вверх. — Я ждал. Не знал, вернёшься ли. Я уже начал придумывать, где ты могла пропадать — может, в больнице, может, в Полиции... а ты была на выставке с этим... — С этим? — она усмехнулась. — С этим кто? — С этим Хьюга, — выдохнул я. Она замерла на секунду, а потом её лицо стало мягче. Она наклонилась и поцеловала меня в лоб — долгим, тёплым поцелуем, будто хотела стереть все мои тревоги. — Дурак, — тихо сказала она. — Я просто хотела сделать тебе сюрприз. Рассказать, когда вернусь. Показать... ну, не показать, а рассказать, как он опять опозорился. — И как он опозорился? — я притворно нахмурился, но внутри уже всё оттаяло. Лин откинулась назад, всё ещё сидя на мне, и начала жестикулировать, изображая руками нечто невообразимое. Её глаза блестели, на губах играла улыбка — она была такой живой, такой настоящей, что у меня перехватывало дыхание. — Представь: зал, все в кимоно, тишина, играет кото. Йоширо выходит к своей икебане — такой торжественный, важный, как павлин. Начинает объяснять, как он черпал вдохновение в зимнем саду. А потом... — она хихикнула, — кто-то чихнул. Один чих — и вся его конструкция из веток и мха рухнула прямо на него. Он стоял с этой кучей на голове и делал вид, что так и задумано. Я не выдержал и расхохотался. Лин тоже засмеялась — звонко, по-настоящему, и её смех разлетелся по спальне, отражаясь от стен. Я смотрел на неё и думал, что ни за что на свете не променял бы этот смех ни на что другое. — И что, он ничего не говорил тебе потом? — спросил я, вытирая выступившие слёзы. — Говорил. Сказал, что это был «экспериментальный перформанс». Я еле сдержалась, чтобы не спросить, сколько раз он репетировал этот перформанс. — Ты жестока, — усмехнулся я, но в голосе была только нежность. — Я честна, — она поправила волосы, падающие на лицо. — И потом, он сам виноват. Не надо было приглашать меня на выставку, если не хочешь, чтобы над тобой смеялись. — А ты хотела, чтобы над ним смеялись? — Я хотела, чтобы ты посмеялся, — она взяла моё лицо в ладони. — Поэтому и пошла. Ради этого момента. Ради твоей улыбки. Она сказала это так просто, так искренне, что у меня что-то сжалось в груди. Я поднял руку и осторожно убрал прядь с её лица. — Ты невыносима, — сказал я. — Знаю, — она улыбнулась, и в этой улыбке было столько тепла, что моя обида исчезла окончательно. Я обхватил её за талию, притянул ближе. Она подалась вперёд, и наши лбы соприкоснулись. Я чувствовал её дыхание на своих губах — тёплое, чуть учащённое. — В следующий раз, — сказал я, — если пойдёшь к Хьюга, возьми меня с собой. Я буду вести себя хорошо. — Обещаешь? — Обещаю. Я даже могу сделать вид, что мне нравится его творчество. — Это будет уже слишком, — она рассмеялась. — Твоя честность — часть твоего обаяния. — Так я обаятельный? — Очень, — прошептала она и поцеловала меня в уголок губ. Потом в другой. Потом в нос, в щёку, в подбородок — невесомо, как бабочка. Я поймал её губы своими, не давая отстраниться. Поцелуй был медленным, тягучим, как мёд. Я чувствовал, как её пальцы запутались в моих волосах, как она прижимается ко мне всем телом, как её сердце бьётся в унисон с моим. — Я люблю тебя, — сказал я, когда мы отстранились. Слова вылетели сами, бездумно, но я не жалел. Она посмотрела на меня долгим взглядом, и в её глазах было столько всего, что я не мог разобрать — но мне и не нужно было. Она наклонилась и поцеловала меня в лоб. — Знаю, — шепнула она. — Я тоже. Матрас под нами скрипнул — кажется, одобрительно. — Ладно, — сказал я, всё ещё держа её за талию. — В следующий раз, если он позовёт, скажи, что я тоже хочу. Я приду и буду стоять за твоей спиной с самым неoдобрительным видом. — Ты будешь там самым страшным экспонатом, — она погладила меня по голове, и её пальцы снова запутались в моих кудрях. — Это я уже слышал. Но ты всё равно меня любишь. — Спорный вопрос, — она чмокнула меня в нос, — но допустим. Я провёл рукой по её спине, чувствуя, как она выгибается под моими пальцами, как её мышцы расслабляются от моих прикосновений. Я целовал её плечи, её ключицы, её шею — не торопясь, смакуя каждый миг. — Ты мягкая, — сказал я, уткнувшись в её волосы. — И тёплая. Как одеяло. — Ты сравниваешь меня с одеялом? — она возмутилась, но в голосе не было злости. — С самым лучшим одеялом. Которое ещё и пахнет яблоками. — Ладно, — она вздохнула. — Прощаю. Она обняла меня, и мы так и замерли — сплетённые, тёплые, живые. Я чувствовал, как её дыхание выравнивается, как она расслабляется, доверяясь мне полностью. — И всё-таки, — сказал я, помолчав, — почему ты не сказала, что идёшь к нему? Я бы мог... ну, не знаю. Подбросить его в воздух. Для веселья. — Потому что ты бы устроил сцену. А там были люди. И цветы. Не хватало только, чтобы ты запугал своей шаринганной физиономией маленьких генинов. — Я умею быть нежным, — возразил я, поглаживая её по спине. — Ты умеешь быть нежным только со мной. И с матрасом. Матрас — твоя вторая любовь. Я посмотрел на неё, потом на матрас. Матрас, кажется, усмехнулся. Или просто скрипнул. — Третья. Ты — первая. Рыба — вторая. — Рыба? — Ну да. Жареная. С лимоном. Она закатила глаза, но улыбнулась. И я почувствовал, как внутри разливается то самое тепло, ради которого стоит просыпаться по утрам. — Спать, — сказала Лин, зарываясь лицом мне в грудь. Её пальцы снова запутались в моих кудрях, и я почувствовал, как сон накрывает меня тёплой, мягкой волной. — Не угрожай Йоширо, — пробормотала она уже в полусне. — Я не угрожаю. Я предупреждаю. Это разные вещи, — шепнул я в её волосы и поцеловал макушку. Она не ответила — только прижалась ближе. Матрас скрипнул в последний раз — примирительно, как старый мудрый друг, который всё видел и всё простил. И я закрыл глаза. С её дыханием на шее. С запахом яблок в волосах. С тихим, уверенным знанием, что завтра будет новый день. И в нём будут новые поводы для ревности. И для смеха. И для того, чтобы лежать вот так, обнявшись, и никуда не спешить.***
Лишь наутро я смог оценить свой внешний вид. В ванной комнате, под безжалостным белым светом, синяки на бледной коже казались почти чёрными — такими, знаете, роскошными, как спелые сливы. Разбитая губа вспухла, придавая лицу выражение вечной обиды, а нос был отмечен раной, которая делала меня похожим на боксёра после неудачного боя. Я бы сказал, в моём облике даже присутствовала некая брутальность — если не считать того, что я стоял в одних трусах и смотрелся как панда, которую переехал грузовик. Но все эти ранения — и источник их появления — при обнаружении должны быть зафиксированы в моей медкарточке ниндзя. Надо избавиться от этих ран как можно быстрее: никто не должен узнать об этом инциденте. Особенно Фугаку. Звонок стационарного телефона тут же нарушил идиллию утра. Старая трубка задребезжала так, будто кто-то колотил в дверь. Узумаки недовольно подняла её, даже не вставая с кровати — только руку вытянула, не открывая глаз. — Да? Нет... Нет, у меня выходной... У него тоже... Нет. Чёрт, а можно попозже? В смысле «нет»!? ЧТО ЗНАЧИТ «НЕТ»?! Глухой гудок. Она посмотрела на трубку так, будто та её лично предала. Громкий топот — она ворвалась в ванную без стука, растрёпанная, сонная, но уже боевая. Увидела меня, склонила голову набок. — Пятнадцать минут — Дед ждёт. А, чёрт, ты же сегодня как герой ринга. Иди сюда... Она стала обрабатывать раны с помощью ирьениндзюцу. Её ладони засветились мягким зелёным светом, и я почувствовал, как тепло разливается по ушибам, как боль уходит, уступая место приятному покалыванию. Раны через мгновение стали меньше, почти незаметны. Только чакра, я уверен, была не той, что прежде... Что-то изменилось. Что-то, чего я не мог уловить, но чувствовал кожей. «Она что-то таит от тебя» — как триггер подозрения, что распыляется тотчас. Я отогнал мысль. Не сейчас. Сейчас она здесь, её пальцы касаются моего лица, и это единственное, что имеет значение. — Ну вот, как новенький, — она отступила, оглядывая свою работу с видом художника, который только что закончил шедевр. — Иди, собирайся, ну же! У нас не так много времени. Я натянул улыбку — самую невинную, на которую был способен: — Просто хотел сказать, что ты у меня лучшая. Спасибо тебе... Она вскинула бровь, прищурилась — в этом взгляде было столько лукавства, что я невольно почувствовал себя нашкодившим котом. — Серьёзно? Как будто у тебя может быть кто-то ещё. Ну-ка, колись, где спрятал своих любовниц? — Её взгляд метнулся за мою спину, потом вниз — она притворно заглянула под мои руки, пошарила глазами по полу. — Может, тут... или вот тут? А! Точно! Они прямо... здесь! И она ловко ухватила меня за бока, начав щекотать. Я засмеялся — не удержался. Её пальцы были быстрыми, как у профессионального вора, и я, извиваясь, пытался увернуться, но она не отставала. Мы продолжали шуточно бороться, пока её рука не скользнула туда, где пряталась рана — та самая, что ещё не до конца зажила. Я резко втянул воздух, зашипел, и всё веселье будто прекратилось одним щелчком. — Упс! — она исчезла за углом, оставив после себя лишь эхо смеха и лёгкий запах яблок. Я хмыкнул, потирая бок. Ну конечно, именно сейчас ей приспичило поиграть. Но её азарт всегда заражал — и я, не раздумывая, рванул следом. Собрал чакру, сделал рывок — и оказался у двери как раз в тот момент, когда она вынырнула из‑за стены. Протянул руку, пытаясь ухватить её за локоть, но она ловко увернулась, рассмеялась и снова метнулась прочь. Её звонкий смех разлетелся по коридору, заставляя стены светлеть. Ещё один рывок — на этот раз ближе. Я почти дотянулся до её плеча, но она резко вильнула в сторону, зацепив краем ладони мою руку. — Не поймаешь! — её смех звенел где‑то впереди. Третий рывок. Я сконцентрировался, рассчитал траекторию — и в момент, когда она огибала кресло, резко шагнул вперёд. На этот раз мои пальцы сомкнулись на её запястье. Не отпуская, мягко обхватил её за плечи. — Попалась, — тихо произнёс я, удерживая её в кольце рук. Она замерла на секунду, а потом рассмеялась, запрокинув голову. Её волосы скользнули по моим рукам, пахнущие яблоками и утром. — Ну блин! Мог бы хоть подыграть для интереса! — А ты думала, я просто буду смотреть, как ты носишься по квартире? — я слегка ослабил хватку, но не отпустил. — Но, признаю... ты стала куда быстрее. Она повернулась ко мне лицом — и я замер. Её глаза медового отлива блестели по-особенному: живые, искрящиеся, с этим лёгким, почти безумным огоньком азарта. Совсем не так, как в нашу первую встречу, когда её взгляд был наполнен лишь первобытным страхом и бесконечной ненавистью, перемешанной с брезгливостью. Сейчас в её глазах не было ни тени боязни — только детский восторг, вызов и безграничная свобода. И ещё что-то тёплое, что делало меня слабым. Слабым и счастливым. — Вау! Вот это честь — быть признанной самим Шуншином-но-Шисуи. Прямо вау! Я не смог сдержать улыбки: — И что теперь? Признаёшь поражение? — Ну… — она сделала вид, что размышляет, прикусив губу, — может быть, только в этот раз. Мы стояли так ещё мгновение — непозволительно близко, почти соприкасаясь носами. Я чувствовал её дыхание на своих губах — тёплое, чуть учащённое. Мои руки всё ещё лежали на её плечах, её пальцы — на моей груди. Где-то за окном шумел город, где-то вдалеке лаяла собака, но здесь, в этом круге света, существовали только мы. Я хотел поцеловать её. Правда хотел. Но она вдруг встрепенулась: — Чёрт! Дед нас убьёт! Бежим скорее, покажешь свою невероятную скорость на практике! Я глянул на часы, усмехнулся. Пятнадцать минут — это, конечно, не вечность, но с Лин даже пять минут тянутся как час. В хорошем смысле. — Догоняй, — сказал я, выпуская её из рук. Она рванула к двери, смеясь, и я — за ней, чувствуя, как внутри разливается то самое тепло, ради которого стоит просыпаться по утрам. Даже после синяков. Даже после разговоров с мертвецами. Эти пятнадцать минут точно стоили того. Каждая секунда.***
Я с театральным размахом распахнул дверь кабинета Хокаге и изящно отступил в сторону, жестом приглашая девушку пройти первой. — Прошу! — произнёс я с преувеличенной галантностью, чуть склонив голову и растянув губы в самой учтивой из улыбок. Плавно подтолкнул её вперёд, старательно выдерживая образ безупречного кавалера. В конце концов, кто-то же должен принять на себя первый удар гнева Третьего — а у меня сегодня явно не было настроения выслушивать нотации за опоздание. — Тридцать минут… — выдохнул он кольцо дыма, растворяя в нём своё негодование. — Шисуи-кун, признаюсь, ожидал от тебя большей скорости. — Хокаге окинул меня, потрёпанного, и полностью собранную Лин внимательным взглядом. — Хотя… когда дело касается Лин, ты, похоже, напрочь забываешь про часы. План не сработал. Я поник, чувствуя, как жар стыда подкрадывается к щекам. Лин вскипела — её голос звенел, словно натянутая струна: — Деда! Я хочу тебе напомнить, что эта твоя дурацкая привычка вызывать на аудиенции за считанные минуты до назначенного времени, честно говоря, совершенно бестактна! Ты же сам прекрасно знаешь, что минимальный регламент — три часа! В чём была проблема сообщить об этом раньше? Вчера, например? Я же как раз заходила поиграть с Конохомару! Старый усмехнулся, поправил шляпу и неторопливо выпустил кольцо дыма. — Дело не в регламенте, дитя, — произнёс он мягко, но в его глазах плясали озорные искорки. — Дело в одной моей… традиции. И Шисуи-кун прекрасно о ней осведомлен. Я внутренне сжался, уже догадываясь, к чему он клонит. — Когда-то давно я пообещал себе: пока в этой деревне есть шиноби, способный примчаться на вызов за три минуты, буду испытывать его на скорость. А ты, Шисуи, уже пятый год держишь звание самого быстрого. Он откинулся в кресле, явно наслаждаясь моментом. — Понимаешь, в этом есть своя поэзия. Восход солнца, запах утренней росы, птичье пение — и ты, летящий по крышам, словно ветер. Разве не прекрасно? Я невольно представил себя — стремительный силуэт на фоне рассветного неба, лёгкое касание черепицы, размытые очертания домов… И тут же мысленно одёрнул себя: красота момента не отменяет того, что я опять опоздал. — Это как ежедневный экзамен на мастерство, — продолжал Хокаге. — И ты его, надо признать, сдаёшь с блеском. Ну и шуточки у него. Видимо, у всех к старости появляются такие заскоки… Я собрался с духом и решился: — Но сегодня я опоздал не из-за скорости. Я… задержался с Лин… Хокаге замолчал на мгновение, внимательно глядя на меня. Потом его лицо смягчилось, и он кивнул — медленно, словно взвешивая каждое слово. — Понимаю. Иногда даже самый быстрый шиноби должен выбирать, куда ему бежать. И если причина достойна — опоздание перестаёт быть ошибкой. Так к чему я вас вызвал, мои голубки… — я снова поник, лицо залилось краской. — Вчера наконец дошли все ориентировки на последователя Организации, которая стояла, и, я предположу, до сих пор стоит, за изничтожением наследия Клана Узумаки. Иронично, что мы напали на их след недалеко от места, где раньше была сама Деревня, скрытая в Водоворотах, на острове Наги. Туда вам и предстоит путь… Держите направления, выступаете на закате. Он протянул нам листы с кодом задания и нашими инициалами. Их необходимо будет предоставить на столе регистрации для закрепления за этой миссией. Лин пробежалась глазами, однако её что-то смутило: — Только… вдвоём? Это же уровень… Третий прервал: — Вас будет предостаточно. Джоунинов больше отдать не смогу — большинство заняты подготовкой к Экзамену на чуунина. Вы справитесь — я в вас верю. Я невольно сжал кулаки. Наги… Город, о котором Дед Фуу говорил шёпотом, словно боясь, что сами стены могут услышать и донести. Лин чуть повернула голову ко мне, но взгляд не отвела от Хокаге. — Почему именно Наги? — спросил я, стараясь держать голос ровным. Хокаге поднял глаза. В них читалась тяжесть знаний, которыми он не спешил делиться. — Потому что Наги — это паутина. Там сходятся все нити: деньги, власть, запретные знания. Наш объект чувствует себя в безопасности среди этого хаоса. Он думает, что город скроет его. Но именно там его будет проще отследить — если действовать осторожно. — Каковы наши пределы? — прямо спросила Лин. — До какой черты мы можем дойти, чтобы выполнить задание? — Ни до какой, — отрезал Хокаге. — Ваша главная задача — не поддаться и остаться в живых. В Наги соблазны льются рекой: алкоголь, женщины, деньги. Всё, что мы считаем слабостью, там возведено в ранг добродетели. Вы должны оставаться шиноби Конохи до последнего вздоха. Если почувствуете, что теряете себя — немедленно возвращайтесь. Во мне ожили слова Деда Фуу: «Наги — ловушка для души. Там всё наоборот: то, что мы считаем грехом, там возведено в добродетель…» — Мы будем бдительны, — произнёс я. Хокаге слегка наклонил голову: — Хорошо. Помните: самые опасные враги — те, кого вы не видите в зеркале. Те, кто живёт внутри вас. Лин выпрямилась. В полумраке её рыжие волосы вспыхнули, словно предупреждающий огонь. — Мы не подведём, Хокаге-сама. Я молча кивнул. В кабинете повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием тлеющего табака в трубке Хокаге. Страх всё ещё тлел где-то внутри, но я усилием воли задвинул его вглубь — сейчас не время для сомнений. — Ступайте, — наконец произнёс он, опуская взгляд к свиткам. — Пусть путь ваш будет прямым, а сердце — твёрдым. Мы развернулись к двери. Уже на пороге Хокаге добавил: — В Наги даже тени лгут. Доверяйте только друг другу. Лин обернулась. Наши взгляды встретились. В её глазах я прочёл то, что она не сказала вслух: «Мы справимся. Только вместе». Я глубоко вдохнул, чувствуя, как в груди разгорается огонь решимости, вытесняя холод сомнений. Лишь бы мы вернулись домой.***
Я сжимаю кулак. В ладони — холодный металл куная. Знакомый вес. Привычное ощущение. Но сегодня оно не приносит успокоения. Метель усиливается. Снежинки, заточенные словно лезвия, кружатся вокруг, пытаясь что-то сказать. Я закрываю глаза. В темноте под веками — лица. Лин. Итачи. Дед Фуу. И те, кого я уже не смогу спасти. Где-то там, за горизонтом, ждёт Наги — город, где стираются границы между добром и злом, между долгом и желанием, между тем, кто ты есть, и тем, кем можешь стать. Там я встречу не только врага. Там я встречу самого себя. И, возможно, впервые за долгие годы мне придётся ответить на вопрос, который я так долго избегал.Кто я на самом деле?
Я открываю глаза. Солнце уже садится, окрашивая могилы в багряные тона — цвета старой крови. Пора идти. Потому что шиноби не выбирает путь. Он идёт туда, куда ведёт долг. Даже если в конце пути его ждёт лишь отражение в клинке — то самое, которого он боится больше всего. …Только убийца скажет то же самое. Разница лишь в том, кто первым обнажит клинок. А я уже не помню, когда в последний раз смотрел в зеркало и видел там не лезвие.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!