Тень
26 января 2024, 02:24Моя комнатка на Лиговке то кажется чуть ли не восьмикомнатными апартаментами Московского «Царева Сада», разве, что без вида на Кремль, или же клубным домом на Бронной рядом с Патриаршими Прудами, куда меня водил мой знакомый к друзьям в одну из поездок в столицу (казалось бы откуда у него, забитого очкарика, читающего Локка, друзья), то сжимается до размеров ящика с гвоздями из которой я не могу выйти. Башня молчания, и все время чужие кости врезаются в мои ребра. Не могу выцарапать лишний миллиметр даже в памяти.
Я - житель своего угла, не любящий выползать из пыльных закромов даже для того, чтобы купить себе сигарет, кто-то их, как правило, приносит. Как правило, этот «кто-то» - соседка по лестничной клетке. Я не питаю уверенности, что она реальна. Но она тащит их блоками, потому что ее парень катается на периферию, и там они за бесценок уходят ящиками, какие-то белорусские, а мне все равно, чем набить кадеином спаленный желудок. Я давно не различаю происходящего, потому что объектив треснул и сквозь радужные помехи бестолку смотреть. Дисплей уже сломан. А вязь на языке ещё не лишает возможности разговаривать.
Я живу прямо над баром и мне часто доносятся звуки чужих веселых вечеров и праздников, странно, но чаще людям хочется праздника среди недели с пяти до пяти, хотя, казалось бы, для этого есть выходные и бар работает с восьми до шести. Не высыпаюсь.
— Что страшнее, — спрашивает меня Ева. Ее фамилия финская, она совсем недавно переехала в наш дом, хотя у меня чувство, будто где-то мы уже встречались. Я часто ощущаю дежавю, пока не доезжаю до Питера, возможно, и встречались. Мне - все дом, где меня нет. Она наклоняется на боковину хлипкого балкона, чтобы поделиться со мной зажигалкой. Она сильно младше меня, и ей хочется попробовать все. Купила сигареты, как у меня, в три раза чаще, пьёт коньяк наравне со мной, но на два пузыря больше, не без иронии замечаю, что у неё нет своих мозгов - вместо них в ее голове копошатся жуки и черви гнилого существования, симпатизирующие нам обоим. В этом нет ничего удивительного. Нравлюсь ей не я. — коридор из стекла или из зеркал?
— Лабиринт отражений не сам по себе, — фыркаю я, опираясь на боковой борт, чтобы быть ближе. Дым во рту вяжет, а живот из многоножек кишков заворачивается в узел. Последнее, что видел мой желудок - сморщенное плесневелое яблоко пару дней назад. — Им все равно, они отразятся ото мрака. Тень - это тоже отражение.
— Выходит, я твоя тень? — смеётся Ева, пародируя позу, в которой сейчас я нахожусь, даже пытается ухватить черты лица. Но мне не смешно. Я вижу собственный оскал в другом.
— Помнишь нашу первую встречу? — встречно спрашиваю я. Никакая ты не тень, ты даже не часть от тени, потому что ты, Ева, буквально слова, только слова, и воздух между ними, тень видно, она не идентична ее владельцу. У тени есть своя энергетика, у копии нет, а ты, Ева, ты даже не ты, а та, кого я пытаюсь в тебе безуспешно видеть и не нахожу. Пуста и энергетики у тебя нет. Когда проходит моя тень начинает веять терпким апельсином, немного холодом мяты и сигариллами с шоколадными нотами. Ты ему глубоко безразлична. Настолько безразлична, что он тебя ненавидит.
— Конечно, я ехала до конечной станции, осень была. Поздняя, но жарко было, будто бы на улице май. Мне стало дико неуютно от твоего острого взгляда, будто смотришь совсем не ты, а какой-нибудь… Взрослый мужчина. Да и я могла поклясться, что ты со мной даже не с последней остановки. Ты просто появилась из ниоткуда. Я всегда возила с собой книгу, чтобы не выглядеть глупой и эта была «Мастер и Маргарита» Булгакова, а между корешком и первой страницей телефон клала. Ты засмеявшись, высказала, что наконец я перелистнула эту страницу, хотя мы ехали с тобой первый раз. И я выстраивала между нами воображаемую стену, утрамбовывая кирпич на кирпич, сцепливая буквально словами.
— Я сказала, что строить стеночки бесполезно.
— Я тогда до черта напугалась!
Именно его она и напугалась. Не меня. Я не люблю видеть чужой страх. CD-диск в чужих глазах похож на вечную батарейку, но она великовата для того, чтобы закинуть ее под губу. Он же - наоборот. Но его любили незнакомые прохожие и первые встречные, ведь он мог быть обаятельным, в отличие от меня. Хорошим.
— Он смотрел на тебя моими глазами. Ты ему понравилась.
— Сразу?
— Никогда.
Она натянуто улыбнулась, не находя слов для ответа, пока я сбросила так и не подожженную сигарету куда-то вглубь темноты улицы. Ева иногда видела его тень. Она его боялась. Его смеха, его взгляда, его дыхания на щеке. Она хотела с ним бороться, почему-то решив, что это вообще возможно. Они ненавидели друг друга взаимно, но при этом его она любила гораздо больше меня. Он умел нравиться.
Я бессовестно вру. Потому что нет правды всуе. Меня во мне давно не осталось. Жаль, что она знает меня как меня, потому что я не в суть, ничего-то она глупая не понимает. Рома смеется, когда она открывает шкаф и оттуда на неё смотрят две чёрных дыры черепа и в объятиях валится скелет. Этому скелету нужно было тепло. Где-то на нем ещё висит кусками кожа. Жалкое зрелище жертвы брезгливости. Его, как обычно уронили. Я любовно усаживаю его на диван, поглаживая по матовой кости в районе щеки и целую зубы. Он всего-то хочет тепла и видеть что-то кроме отвращения, устремлённого на его высохшее лицо.
Я смотрю за ее плечо и понимаю, что стало как-то слишком много «Я». Каждое утро появлялось какое-то новое я, совершенно на меня не похожее, и я теряла себя. К вечеру находила, но с утра все повторялось снова.
Рома курит на балконе и брезгливо морщится. Впрочем, сигариллы ему сладкие, сигареты не такие… Хотелось бы сказать, пусть не жалуется, но он и не жалуется. Лишь балансирует на грани сломанного балкона, как на ветру реющий флаг, только на грани рассудка, он-то, в отличие от неё, знает, что ей суждено сегодня разбиться, оступившись, потому что она задержится. Он улыбается лукаво и просит не говорить об этом. Я молчу.
Ева протянула мне зелёную бутылку.
— Это что?
— Попрбуй и узнаешь, — усмехнулась Ева, выдыхая дым через нос. У неё он всегда воспалённый, гайморит тут не новость. Мне люди могут врать сколько-угодно, я не упрекаю, даже если это скуренная дорога. Мне без разницы. — Правда, у меня открывашки нет, зубы не поломай.
Я стукнул крышкой по борту и она слетела сама. В нос ударил кисловатый запах.
— Вино что ли?
— Кровь.
— Ага, и ем я чьи-то запечённые мозги, закусывая глазными яблоками, — а на вкус отдавало железом, пара увесистых капель упало мне на белую рубашку, окрашивая ее в темный бордовый. Лью на себя из бутылки до последней капли.
Она перелезла на мой балкон, когда я уже ушла обратно в комнату, в которой помещался разве что стол, диван, да сушилка с затвердевшими от ледяной корки инея вещами. Рома ещё останется на несколько минут, поэтому я прошу не закрывать балкон.
— Как тебе не холодно, ума не приложу.
— Пластик все равно греет хуже советских чугунных радиаторов, а мертвые разве мерзнут?
— Детство навевает.
— Хоть одна из твоих детских мечт сбылась?
— В плане?
— Ну, ты полетела в космос? Не ругаешься матом, не пьёшь, не куришь? К маме каждый вторник приезжаешь?
А мне будто самой не двадцать совсем, а лет под пятьдесят, но нет ни семьи, ни родины, ни даже любимого дела. На двоих нам, как раз, сорок девять. С каким бы была не страшна бедность и можно было бы не корчить морды в пыльном офисе. Я стала неудачницей. Не то, чтобы разительная в своей истине новость, от меня никогда не ждали успехов, тем более, звёзд с неба, если это не был лежавший на пыльном карнизе дедовский китель пограничных войск. Я хотела стать никем. Я не знала кем хотела быть. Я стала никем. Потому что так и не узнала и не захотела узнавать.
Ведь так со многими людьми, проще сказать, если кто-то чего-то добился, поймал удачу за хвост радуги. Возможно, нашёл леприконское золото.
Мои мысли прерывает стук в дверь.
На пороге я. Лет четырнадцати. Робко топчется, подминая под пятки стенки вансов, вся сырая и продрогшая, с первой проседью в волосах, шепчет мне упоенно: Ром, я так устала, я не могу больше. Я до сих пор о себе в мужском роде иногда.
Я распахиваю дверь. Мне все равно. Ее руки на моем горле, а после нежно по плечам, пока горячее дыхание оседает где-то на моей груди. Я кажется, стала выше, она же смотрит с ужасом.
Ева ушла уже давно. Ей всегда были тяжелы мои мысли, она искала повод уйти, когда понимала, что от меня ничего не добьётся, и я не откажусь от него. Он - то немногое, что у меня осталось от него и от меня. Она уходила раньше последнее время, всегда высиживала двадцать минут, пыталась завести диалог, но неудачно. Я не хотел разговаривать. Моя юность умерла. Она знала только ее. Меня она не знала.
Рома садится на стул по другую сторону стола и касается ледяной ладонью руки моей. Мы не говорим маленькой мне, что она стала никем. Мы оба лелеем ее наивные мечты, которые ещё дают ей силы.
Все становятся взрослыми и забывают свои мечты. Предают их. Рома говорил, что он в своё время мечтал хотя бы просто о мечте, хотеть чего-то так сильно, чтобы для блеска в глазах. У меня появилась мечта, но я решила, что она мне не приносит ни радости, ни удовлетворения и поэтому ее оставила. Может, ее подобрал кто-то другой. Надеюсь на это. Она была так красива… А маленькая я жмусь к нам, как к родителям. Из нас с Ромой отвратительные родители. Мы иногда не можем доказать друг другу, что мат - это плохо, два на два не восемь, а небо голубое, а не фиолетовое или розовое, о чем ещё может идти речь... Мы лучше, чем ничего, но хуже, чем что-то большее. Как число из которого нацело не извлекается корень. Потому что корень проблемы в другом.
— Почему ты такая холодная? Почему?
Она смотрит мне в глаза пристально и внимательно, растирая мою озябшую ладонь. Вторую сжимает Рома. У него она тёплая почему-то всегда. Но едва-едва. Пожимаю плечами с улыбкой и говорю, что просто отключили отопление. Она мне не верит. Мне тошно на себя смотреть и понимать, что она хочет увидеть во мне что-то большее, чем реальное ничего. От неё пахнет виноградом и съеденной шоколадкой с солеными крекерами, жженной кожей, потому что какой-то придурок сжёг ей ее кожаную куртку на вписке, на которые она сбегала от себя самой. И немного алкоголем.
— Глянь, май, а снег за окном, как в первые дни зимы валит, — смеется Ромка. — написала уже письмо деду Морозу?
А у меня он по коже.
Тогда тоже был морозный день, за всю тёплую зиму единственный, когда ударило в -27. Я пролежала на холодном асфальте около больницы, наверное, двадцать минут или около получаса. Вспоминала откровенный финал «Горькой Луны» Полански, считая спешащих туда-сюда прохожих, которым до меня не было дело, и все мимо, а в сумке валялся Аллен «как бросить курить»… Хотя и не начинала. Встала и пошла. Позвоночник хрустнул флейтовой трелью, чуть на бок сдвинулась челюсть.
— Она меня раздражает, — я понимала о ком он говорит, стоит маленькой мне, доверчиво прижавшись к нерадивым взрослым задремать. Она обнимала Рому, крепко сжав руки в районе его предплечья, подтягивая ее к своей груди. А такие взрослые ли?
Она ещё не ушла от меня, и я нежно глажу девчонку по голове. Даже если она будет думать, что это он.
— Ты сам ее притащил сюда.
Нет ещё никакой Евы, которая заменит мне объект моих юных симпатий, (я звала ее на французский манер, ведь она так любила Францию), как сахарозаменитель настоящий песок или тростниковый сахар. Она ещё желает мне спокойной ночи и доброго утра каждый день. Но это пока.
— Выкинь ее из головы, — советует Рома, когда я машинально тянусь к разбитому телефону, чтобы написать ей, что задремала, желаю ей таких же и послать сердечко. Желтое. Сказать, что я ее люблю. Так сильно. Как родных людей любят. Потому что ее любит Рома. Он этого никогда не скажет, но до сих пор любит. — Я долго жду, но ждать не умею, собери себя уже воедино, разве не ты ей обещала, что будешь жить дальше в творчестве и своём порыве, а на деле что?
— Ром, она всего-то мой сонный паралич, помноженный на бессонницу, успокойся. Я прекрасно ощущаю твою ревность к словам. Я не писала ей уже неделю.
— Она реальнее меня даже при этом. Потому что ты не нарушила ни одного обещания, данного ей. А ты до сих пор помнишь, что она любит пить шампанское в вечер пятницы и просыпаешься с мыслью, о том, помирилась ли онп со своим мужиком. Это единственное, что заставляет твое сердце биться.
— Бьется? — спрашиваю я, когда беру его ладонь в свою и помещаю на левую сторону груди. Там пусто. Там глухо.
— Ты что сделала, дура?! — орет Рома неистово, вцепляясь в мое плечо, но я не слышу. Смеюсь.
И маленькая я проснётся от этого. И рубашка моя багровым залита не от этого. Нож слов фигурален. А в тарелке на кухни валяется какой-то обугленный огрызок чего-то для меня когда-то значимого. Он расстегивает мою рубашку, а я улыбаюсь.
— Она могла умереть только со мной. Не старайся, хлорку ты не вымоешь из лёгких, а сердце назад не пришьешь. Я любила ее, как иной раз не любят, больше чем ты, а ты любил по-своему, как никого. Жалко, что тело, может, и забудет прикосновения, но не разум.
«И я тебя люблю, ребенок» приходит ответное смс. Рома обхватил мое лицо руками. Соврала. Не жаль, что он смотрит на самого себя, но я кашляю желчью.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!