Глава V. Расплата

13 мая 2021, 13:33

Эта тварь заплатит мне за всё! Альсина Димитреску

      Не смог Стефан новость такую счастливую утаить, да и не хотел вовсе, всё ж радость какая — продолжится великий род Димитреску, нет теперь ему угрозы пресечения. И уверенность великая у воеводы молодого была, что сын у него родится, какому не стыдно будет саблю в руки дать да турок с ним бить, головы им снося. Да и кто кроме сына у румына родиться может? В роду их знатном бабы только мужиков рожали, редко когда девок, да и те Богу душу отдавали, и дня не прожив, потому и у Стефана сын будет. А как в деревне рады были: всё ж давно семьи знатные пополнения не видали, последний раз лет 14 назад, когда сын Александр у четы Беневьенто родился, тогда люд крестьянский неделю целую пил да гулял, радость справляя, всё ж долгожданным этот ребёнок был. А Димитреску сам с вестью благой по деревне носился, как обычно, в бреду пьяном делал, а теперь трезв он был да без вина всякого весел, даже от радости своей с крестьянами простыми целовался, того гляди побежит с Александром да Сальваторе мириться, на всё готов он ради дитя своего. Не забыл воевода и о родне своей: уж столько недель убивается Богдан по супруге своей покойной, совсем есть перестал, будто Святым Духом питаясь, в свет не выходит, хотя с состоянием своим богатым мог он позволить себе кафтан султанский да кушанья со стола его, но как узнал купец о скором первенце сына своего, так в пляс пустился, горе своё уняв; доложил он о новости такой чудесной свёкру да шурину своим — давно уж Мирча о внуках мечтает, всё ж далеко не молод он, а Карл счастлив за сестру свою был, теперь не будет она в одиночестве будни свои коротать. Да и остальным семьям знатным донесли о пополнении скором в семействе Димитреску, так от злости Энджи Беневьенто замолкла на день целый, а Урсула Моро зубы от гнева сточила, ведь обе они грезили быть женой Стефана, всё ж честь-то какая — супруга воеводы, какого сам господарь чтит да уважает, однако ж неведомо им какую беду от них Бог отвёл, иначе быть им битыми каждый день, как Аленька.       А каково ж Альсине теперь живётся? Полоса светлая у Димитреску настала: прекратил муж без дела её лупцевать да ни капли вина в рот не берёт, даже хмелем от него не пахнет, потому добр он да весел стал. Как встаёт по утру молодой воевода, так живот жене своей наглаживает, с чадом во чреве беседы ведя, да такая уверенность у него великая, что сын это будет, так ничего иного и слышать не желал, потому супруга и не говорила, что о девочке грезит. Однако ж беда была у румынки с тошнотой утренней: не муж голосом своим её будит, а ком тот проклятый, какой рвоту к горлу толкает да вкусом своим противным рот наполняет, потому всегда у постели её таз чистый стоит, чтоб пол не пачкать. Не знала уж бывшая Хайзенберг как спасаться ей от напасти такой, потому набежали бабы бывалые, какие по 4-5 детей имели да почти все погодки, оттого хитрости да секреты беременности знали да чтоб положение интересное бедой не обернулось. Наслушалась Альсина советов этих, потому теперь у постели её с утра уж корочка хлеба ржаного лежит, долька апельсиновая, чай китайский, виноград испанский да ложка мёда турецкого, однако ж смеялись над ней те бабы, ведь чего-то одного от тошноты утренней достаточно, но настолько замучена была ощущением этим Димитреску, что всё разом съедала, беременной в том нет различия, всё ей теперь вкусно. Но особо понравился полунемке совет, что масло имбирное или мяты перечной нужно меж ладонями растереть да вдыхать, будто помогает это. Не поняла ещё девушка — помогло али нет, но таким приятным ароматом ладони её благоухают, что забывает она о тошноте, потому как разум её картинами чудесными наполняется, где дитя своё на руках она держит да колыбельные ему поёт. К тому ж стала Альсина до солёного охота: мало ей теперь маслин греческих да итальянских, потому привезли ей с самой Руси огурцов солёных: такими вкусными они ей показались, что только бочонки отлетали да хруст на замок весь был слышен. И книжки новые Димитреску из библиотеки брать стала: до того только история да стихи ей интересны были, а теперь то и дело читала она сочинения италийца Леонардо да Винчи, что первым плод во чреве матери изобразил. Однако ж казалось полунемке, что не может мужик ощущений бабских во время такое понять, потому завела она себе книжечку, где каждый день беременности своей она описывала: еда, ощущения, умудрилась даже живот, груди да бёдра измерить, чтоб знать ей об изменениях тела своего. К тому ж нашла бывшая Хайзенберг способ хитрый, как мужем своим с помощью чрева командовать: сделает она глазки жалобные, положит ручки на живот да говорит так ласково: «Дитятко наше так велит». Потому расщедрился Стефан: сказала ему Альсина, что душно ей в замке да ходить ей больше нужно, так приказал румын герсу железную поднять, чтоб жена брюхатая по деревне гуляла да воздухом свежим дышала, но всё ж было у неё сопровождение — камеристка Людмила да двое слуг, не из соображений ревности то, а для безопасности, чтоб наследнику Димитреску вреда никто причинить не мог. Теперь в почёте стала полунемка: будто Королева ходит она по деревне, а крестьяне — подданные её, были те, кто кланялся ей за доброту да дело великое, что дитя во чреве она носит, к тому ж щедра она была, потому каждому встречному в ладонь по лею серебряному клала, а юродивым аж два. Но не зазнавалась румынка: не задирала она нос, улыбалась всем, даже просьбы выслушивала, будто властна она над людом, как жена господаря. Как появился плод, так ощутила Альсина свободу, счастье и даже любовь о какой грезила она всю жизнь свою.       Стефан же за дела замка принялся: нет, о вине своём он позабыл вовсе, в кабинет он свой не захаживает да и пристройки новые не интересны ему, тут другое дело... Не мог Димитреску бабе обустройство сыновьей опочивальни доверить: всё ж золотым да мягким сделает, тюлей шелковых, штор портьерных да зеркал голландских навешает, ваз европейских наставит... Нет, иначе всё воевода хотел, чтоб сын его в мужицкой спальне жил, потому увешал он стены саблями стальными, щитами да булавами металлическими, додумался даже головы зверей лесных повесить, каких на охоте подстрелил, что даже дикостью казалось, всё ж младенец тут спать будет, а не воин матёрый. И слова Альсина сказать не может, что торопится супруг, ведь случится так может, что девочку она родит, не среди оружия ей жить, а муж свою линию гнёт, вообще о девке ничего слышать не желая, у него может только сын родиться. И совсем не понимает Стефан, что не от жены то зависит, ведь не была б она брюхата, коли б он дитя во чреве её не зачал, да и не ему ребёнка выбирать, на всё воля Божья. Димитреску будто господарем себя мнит — приемника ему подавай, хотя наследовать кроме замка особо и нечего.       И длилось это несколько месяцев: минули март прохладный, апрель тёплый, май цветущий, июнь солнечный, июль жаркий, август знойный, сентябрь золотой и вот ступил на порог октябрь дождливый. Ветры северные холод да тучи свинцовые принесли, что нескончаемо ливни проливают, что реки за берега свои выходить стали. Редко люд на улицах стал собираться, только если за дровами для камина идут и столкнуться случайно, да и то надолго разговор не задерживается. Совсем не осталось в деревне люда, кто б о беременности Альсины не знал, да бабы уж все секреты собирать стали, записывали их да с привратниками в замок передавали, чтоб бремя пани облегчить. А Димитреску как читает, так хохочет от глупостей некоторых, но кое-что всё ж помогает ей, хотя б тошнота утренняя исчезла. И благодаря трёпу Стефана, что был хуже бабы базарной, весть та до Брашова дошла, а там уж до самого господаря Раду VII Паисия — один из немногих, кто на престоле больше года продержался, хоть до того и свергнут был. Вызвал он к себе молодого воеводу да нахваливать стал, будто это он под сердцем дитя вынашивает, обещал поход против турок проклятых, чтоб сын его на свободной земле рос, ведь убедил господаря своего Димитреску, что мальчика жена ему родит, воином он будет бравым да головы османам порубит. И будто в награду подарил ему Раду саблю свою, чтоб реликвией это семейной стало, переходило б от отца к сыну... Что за заслуга у Стефана такая пред родиной своей?! Ведь всего один раз в походе он был, а уже герой всея Трансильвании! Но раз господарь так порешил, то его это дело и не стоит спорить с ним.       За месяцы эти похорошела Альсина, на пользу пошла ей беременность: щёки её румянцем пылают, глаза зелёные ярче хрусталя сверкают, груди девичьи молоком налились, бёдра точёные раздались, однако ж особо заметен живот был — никаким платьем уж положения своего интересного не скрыть, даже шёлк воздушный брюхо обтягивать стал, да человек в том неопытный о бремени красавицы понимал. Наслышана Димитреску, что брюхатой ходит бабе девять месяцев, однако ж неведомо ей было когда дитя зачали, оттого гадала она: то ли в ноябре чадо своё на свет она породит, то ли в декабре. Да каждый месяц всё труднее ей давался: живот её округлялся, что пупок выпирать стал, растяжками кожа покрылась, будто лабиринт образуя, не встать ей, ни лечь, ни сесть, да ходить трудно стало — поясница без конца болит, руки уж по привычке туда ложатся, чтоб не сломаться вовсе. Но вовек не забудет пани молодая миг прекрасный, когда в утробе её движения робкие ощутились — пинаться стало чадо её дорогое, чему рада она была безмерно, значит всё ж живо оно да бьётся сердечко крохотное. Всё ж стоили того все эти тяжести да невзгоды: пройдёт тошнота утренняя, тело таким же прекрасным станет да на солёное тянуть перестанет, а ребёночек её дорогой останется. Защитой да щитом своим называла его полунемка: всё ж чада ради стал Стефан покладист да спокоен, совсем остепенился, даже о дружках своих закадычных позабыл совсем. И страшно подумать было что станется с воеводой молодым, когда явится на свет дитятко его, раз ещё в утробе почёт ему особый... конечно ежели сын родится, а если уж девочка, то насмерть румын жену свою забьёт, всем наобещал он мальчика, нельзя теперь слова своего не сдержать.       Если ж вновь об Аленьке бедной слово замолвить, то к октябрю дождливому снова затворницей она стала, но теперь на то воля её искренняя была: тяжело ей брюхо такое носить, потому сидит она в опочивальне своей, на пяльцах напольных вышивает да колыбельные поёт, будто люлька младенческая рядом стоит; перестала она в деревню хаживать, ей уж по лестнице спуститься — страх великий да нож острый, а тут прогулка по грязи да сырости, ещё болезнь какую заимеет. Потому в опочивальне супружеской спокойней душе её суетливой: кругом стражники верные, служанки торопливые да лекарша умелая, успеют прибежать при беде; к тому ж всегда еда при ней солёная, а ежели воздуха свежего мало, то окошко открыть можно, однако ненадолго, чтоб не простудиться. И всё ж было у неё лишение, без какого не всякое тело юное жить может: не вызывало пузо раздутое вожделения у Стефана, потому лишил он супругу свою ласки мужниной да долг супружеских исполнять перестал. Но как и любая баба беременная стала Димитреску чувствительна да пуглива, а к ночи глубокой неспокойно ей на душе от дум своих мучительных: наслушалась пани молодая баб деревенских, потому теперь по голове своей ужасы родов она гоняет. Слыхала полунемка, что от неумелости лекарской да грязи румынской младенцев мёртвых рожают, а потому и мать умереть может, хотя лучше б так было, нежели муж бы винить стал в смерти дитя своего да жену свою убил от гнева. Всё ж волнение брало Альсину: как вспомнит она об испражнении в таз серебряный, так душа её от страха колотится, ведь дикость это, Европа Западная давно уж отошла от методов раннесредневековых, когда иконами да молитвами лечились. Доверяла Димитреску медикам заморским, уверенность в ней была, что лишь они спасут дитя её при родах, о том и мужу своему она говорила, да тот непреклонен оказался: такая ненависть в нём к европейцам проснулась от смерти матушки его Бьянки, какую не имел он доселе, потому наотрез лекарей европейских звать не желал, пусть свои румыны делом займутся. Однако ж была и худшая напасть — известно было пани молодой, что матушка её Илона в горячке родильной Богу душу да потом и с мачехой Марией та же беда стряслась. Страшно полунемке стало: вдруг болезнь это у Хайзенбергов и её та же участь ждёт? Но всё ж забывать не стоит, что не по крови они родня полунемцам — мать Альсины простолюдинка, а мать Карла дочь купеческая, мало ль случиться что могло, авось неопытна повитуха была али воля на то Божья. Потому стала румынка на ночь пить тёплое молоко коровье с мёдом турецким, отчего разморит её да сон сладкий идёт, что спит она до утра самого, о волнениях девичьих забывая.       И вот захотелось Стефану веселья в деревне, какого со дня свадьбы его не было: скорбит люд по матушке его Бьянке, потому и Мэрцишор мартовский счастья да радости не принёс. А тут уж в октябре повод прекрасный нашёлся — пополнение скорое в семье Димитреску, потому позвал к себе воевода весь люд знатный, да говорил, что не в честь дитя будущего, а сына его первого, того гляди второе чадо он затребует. То ли румын повод напиться нашёл, то ли тоскливо ему без общения человеческого, то ли похвастать пред всеми хочет, то ли правда счастье его распирает, что со всеми поделиться он им желает... Бес его знает! Да и тому невдомёк что в голове смутьяна этого творится! И за неделю целую велел Стефан блюда изысканные стряпать, до блеска мебель протирать, до отражения полы надраить да чтоб окна чище хрусталя были, даже Альсине не вздумается так слуг мучить, потому за работу усердную стала она платить им в день по лею серебряному, чтоб не гневались они на пана своего, всё ж вскружила ему голову беременность супруги, от того и глупости он несусветные творит.       В делах да заботах неделя прошла, уж на день завтрашний торжество пышное намечено с музыкой да танцами европейскими, яствами богатыми да винами изысканными, какие при дворах царских представить не стыдно. А сейчас сидит чета молодая в опочивальне своей супружеской, после дня буденного отдыхая: за окном дождь проливной по парапетам каменным стучит, ветер завывающий в ветвях нагих заплутал, да на дворе ни души, даже псы на дворе не бегают. Так быстро время летит: казалось, что только март мелькнул, почки на деревьях надулись да узнала Альсина, что беременна она, а теперь уж октябрь ступил в пору свою, листва медная облетела и рожать ей скоро. В погоду такую в пору самую разжечь камин тёплый, дрова сухие туда подбрасывая, что трещат они от огня горящего, рядом стоит чашечка горячего кофе эфиопского, над ней дымка лёгкая клубится да аромат такой прекрасный стоит, будто посреди леса тропического али поля цветочного оказаться. Сидят Стефан да Альсина пред камином горящим в креслах мягких, пальцы руки их друг друга касаются, а на плечи хрупкие накинула румынка шаль пашминовую, что бежеватостью своей с кожей её атласной сливалась. Никогда до беременности своей не бывало у Димитреску вечером таких, всё у них порознь: он хмелен домой заявляется да дрыхнет до утра самого, а она терпит мучения эти, защиты у Бога прося. Но теперь уж посиделки такие покой да умиротворение в душу пани молодой вселяют, всё лучше, чем синей от побоев в постели слёзы лить. Пристально воевода на живот жены своей смотрит, будто изъян какой ищет, а ей же взгляд такой даже приятен. Вдруг улыбнулся румын: чуть натянулся живот румынки да очертания пяточки младенческой показались, что любой умиляться от радости станет.       – Вижу непоседлив ты, сын мой, – гордо сказал Стефан, приложив руку к животу жены. – Нужно такое воеводе будущему!       – Чадо наше так живо в животе моём... – начала было Альсина, но муж прервал ее жестом руки.       – Сколько ж можно, Аленька? – спросил Димитреску. – Чадо да чадо! Сын! Иначе и быть не может!       – Да разве ж ясно это? – сглотнула Димитреску.       – А что ж неясно может быть? – удивился румын. – Только сын у меня родиться может! Я даже над именем его думал!       – И что ж ты надумал? – румынка тактично решила перевести разговор в другое русло.       – Думал Александром его назвать в честь Македонского Великого, – ответил муж. – Однако много чести Алексашке Беневьенто!       – Всё в ссоре ты с ним, – снисходительно улыбнулась жена. – А он же за сестёр своих вступился.       – Не стану я о псе поганом с тобой говорить! – сказал он.       – Как скажешь, муж мой, – она постаралась улыбнуться. – И всё ж об имени для дитятка нашего разговор мы вели.       – Знаешь ты как думы мои унять, Аленька, – басисто посмеялся Стефан да похлопал жену по плечу, как воина бравого. – Была дума у меня об имени Стефан...       – Именем своим дитя назвать желаешь? – удивилась Альсина.       – В честь Стефана III Великого! – гордо ответил Димитреску. – Но не быть же в роду двум Стефанам... Потому вспомнил я о Мирче: всё ж батюшку твоего так кличут да великого господаря валашского.       – Мой батюшка счёл бы то за честь... – улыбнулась Димитреску.       – Однако и более достойное имя я нашёл, – перебил её воевода. – Влад! В честь Влада Цепеша! Будет сын наш также османов проклятых на кол сажать, как тёзка его! Быть сыну нашему Владом Димитреску!       – А каковы думы твои об имени... Илона? – бывшая Хайзенберг решила, что всё ж пора мужу признаться в желании своём.       – Бабское имя то, Аленька, – ответил румын.       – Так не о сыне речь веду... – робко призналась румынка. – Стефан, не гневайся, однако ж думы мои... А ежели дочка у нас родится?       – Быть того не может! – осёк её муж.       – Да мало ль как Бог рассудит? – криво улыбнулась жена. – Авось дочь нам даст да потом сына такого, что господарем ему быть!       – Какой толк от девки? – усмехнулся он. – Позору не оберёшься! Сын хоть славу рода своего приумножит, а дочь что?! Замуж её да толк весь вышел!       – Так девки ж разные бывают! – настаивала она.       – Хоть одну бабу назови мне, чтоб славна она была, – фыркнул Стефан.       – Княгиня Ольга, – сразу сообразила Альсина.       – Так то на Руси было! – махнул рукой Димитреску. – Больно много московиты бабам своим позволяют! Да и с времён тех порядки сменились! Не спорь со мной, Альсина, мне лучше знать!       – И всё ж сказать позволь, – не могла уж Димитреску молчать. – Ежели имя такое тебе не по душе, то... Бьянкой девочку нашу назовём. Всё ж не в честь моей матушки, так в честь твоей величать будем.       – И всё ж дура ты, Альсина! – шумно выдохнул воевода. – Ну какая девочка?! Много батюшке Мирче толку от рождения твоего стало?! Матушку твою Бог за то уж наказал — душу её забрал!       Будто нож холодный слова эти для бывшей Хайзенберг оказались: столько лет душу её тяготило отсутствие матушки её рядом. Знала её румынка лишь по рассказам батюшки своего, не было портрета никакого, грехом это считалось, потому как лик писать при жизни — примета плохая. И боль дикая так душу ей изломала, что намертво дума ужасная в разум Альсины засела — повинна в смерти матушки своей, ведь ежели б не стала Илона брюхата, так не заимела б она горячку родильную, от какой и скончалась. Да и Мирче боль была жгучая: сначала жёнушку свою дорогую он потерял да дочка теперь винить себя в том стала. Уговаривал её батюшка, что на то воля Божья была, он всем судья да власть, никто не может знать как рассудит он, ведь не мог же он просто так душу чистую забрать. Успокоилась девочка маленькая, забыла о вине своей мнимой, потому жить ей легче стало... и теперь опять стрелой в сердце боль вонзилась, ком давящий к горлу подкатил да тяжесть такая, что не вздохнуть вовсе, очи зелёные тоска заполнила, в слёзы солёные выливаясь, что дорожкой тонкой по щекам катились... Но ощутила Димитреску, что во чреве её дитя зашевелилось: поняло чадо страдания материнские, потому изнутри пяточка младенческая её коснулась, но легонько так да нежно, что не всякий раз почувствуешь. Только ради мгновений этих жила полунемка, понимая, что уж не изменится муж её, даже стараться не стоит, потому отношением хорошим довольствоваться только брюхатой стоит. Прикоснулась Альсина к животу своему да наглаживала его потихоньку, успокоение себе ища, однако ж недолго было ей умиротворяться: дёрнул Стефан на себя покрывало кашемировое, постель раскрывая.       – Хорош брюхо наглаживать! – сказал жене Димитреску. – Спать ложись!       Димитреску покорно кивнула, а сама так и хотела схватиться за кочергу да горячим концом голову изуверу этому проломить. С каждым днём всё большая ясность в разуме полунемки была: не она ему беременная интересна стала, а чадо его, что внутри живота её ютится. Словно курицей она стала, да вся важность её — потомство плодить, как и баба любая. Коли так, то чем же положение её знатное от крестьянского отлично? Разве что только денег безмерно да прислуга делами бытовыми занимается. Однако ж встала пани молодая с кресла мягкого, скинула шаль бежеватую да служанку кликнула, что всегда пред сном должна была госпоже своей с одеянием помогать: ведь не может румынка с брюхом таким пуговицы на наряде своём расстегнуть да к туфелькам ей уж не наклониться. Да такое отвращение у воеводы молодого к телу жены своей беременной появилось, что не может он обнажённую её видеть, потому спиной она к нему стояла, чтоб лишний раз гнев не вызвать. Сняла Альсина платье своё шёлковое, надела сорочку льняную да помогла ей служанка в постель лечь, даже ноги её уложила, потому за службу такую пожаловала ей пани лей серебряный. Поклонилась служанка, оставляя чету молодую наедине, да был бы толк — не прикоснётся муж к жене своей верной, потому отвернулся от неё Стефан да выдохнул недовольно, когда ложе под Альсиной от тяжести её скрипнуло. Чуть повернул голову Димитреску да увидал, что супруга к нему повернуться желает.       – Лежи на месте своём! – осёк её пан. – Ты брюхом постель всю занимаешь! На облучке мне спать прикажешь?       – Нет, что ты, муж мой! – криво улыбнулась пани, замерев на месте. Но не могла она думу одну отпустить. – Муж мой, и всё ж девочка...       – Закончим разговор пустой! – сонно пробормотал муж. – Сына ты родишь!       – А ежели дочку? – сглотнула жена.       – То значит не от меня ты брюхата, – зевнул он.       Больше ничего Стефан уж не сказал, только храп со стороны его доносится, а вот Альсине дума на ночь всю, что спать не захочешь. Теперь вся жизнь её от чада зависеть стала: то ли слава её и почёт её ждут, то ли опозорит муж её на весь свет али забьёт до смерти вместе с дитём. И так тошно от того Димитреску стало, что сжалось у неё всё в животе да на душе неспокойно стало, будто предвестие нехорошее, случится что-то может да бедой великой обернётся... Закрыла пани глаза да стала самой себе молитву читать, чтоб помог ей Господь Бог да уберёг от чего дурного, о зле да грусти забыть стараясь. Уводила бывшая Хайзенберг думы свои в русло другое: праздник завтра радостный, гостей много будет, хоть разговорами светскими она займётся да вести из мира свободного узнает, авось и воевода подобреет, хоть какое уважение прилюдно ей окажет: похвалит да приласкает... хотя такое лишь во снах своих увидать она может да редкостью то бывает. Стала румынка живот свой наглаживать да решила, что лучше воспоминаниям предаться, нежели о дурном думать: как батюшка с братом да свёкром поздравлениями искренними её осыпали, как впервые ощутила она движения чада своего... От того тепло на душе стало и сон в пучину свою утягивает, что глаза слипаться стали и никакой кошмар грёз её не испортит.       Утро новое ничем от предыдущего не отличалось вовсе: небо покрыто пухом стальных облаков, ямы глубокие водой дождевой наполнились, ветер свистом своим флюгеры стальные в покое не оставляет, стрелу в стороны качая, нет ни единого просвета солнечного, от того меланхолия в душу закрадывается, всегда осень тоску навевает. Однако ж день сегодня радость принести должен, всё ж праздник в честь дитя молодой четы Димитреску, будто уж родилось чадо да теперь хвалу ему возносят. Для Альсины ж торжество это счастьем должно стать: батюшку, братца да подруг своих старинных она повидает, хоть сколько в обществе светском находиться будет да новости мирские узнает, ведь живёт она в замке своём затворницей, словно монахиня, только и остаётся ей молитвы Богу возносить. Спят ещё бары в опочивальне своей супружеской, да вот не до безделья прислуге: до блеска они замок драят, блюда горячие стряпают, двор от листвы опавшей чистят да столы расставляют. Торжество лишь вечером будет, но огромен замок да гости прожорливы, к тому ж пани молодая с марта ест за двоих; авось так гости напьются, что придётся в замке их оставить, потому опочивальни для того готовили. А ведь скоро пан да пани проснутся: баню им истопи, кушанья принеси, госпоже одеться помоги... Но за то плато хорошая, что любой за службу верную в неделю на корову скопит али на сапожки новые, потому изрядно трудились слуги, чтоб лей свой серебряный заработать, пусть Стефан того и не одобряет. Да гостей сколько ждут: все семьи знатные явиться обещались да других бояр ещё с сотню, ежели не больше, да будь воля Димитреску, так он бы послов заморских к себе позвал, однако ж воевода он, а не господарь, даже не князь.       Но не могла Альсина вечно в сновидениях своих нежиться: всё ж дела её ждут бытовые, должен же ведь кто-то за прислугой присмотреть. Открыла Димитреску очи свои зелёные да нехорошо ей так стало, однако ж не тошнота да слабость её коробят, а нечто иное творится с ней: на душе тяжесть чудная да голову туманом густым заволокло, что думы никак не идут. Да не чувствовала пани молодая, что с плодом во чреве её неладное творится, нечто иное это, будто не с телом, а разумом связано, как беду предвещает. Что ж это быть может? Позор румынку ожидает, торжество неудачное али вновь побьют её изрядно? Не знала пани молодая что и думать, всяко она за жизнь супружескую со Стефаном повидала. В покое утреннем всегда любила бывшая Хайзенберг задержаться в постели на полчасика да думы в голове своей гонять, развивая их до ужасного исхода... Так пришла ей мысль в июне жарком, что спокойней ей без мужа б было: прислуги достаточно в замке, потому помогут они, супруг же только боль ей причиняет — унижает, оскорбляет и такое сочетание лести, сарказма да грубости применит, что тошно станет, может надобно так воеводе. Ушёл бы Стефан в поход против турок своих ненавистных: ему радость, что жена далеко будет, а ей б спокойно бремя своё перенести, да ежели девочка родится, то хоть в письме она об этом сообщит, авось не так сильно колотить станет. Однако ж ежели сгинет Димитреску? Не дрогнет килич острый в руке османа да проткнёт грудь смутьяна окаянного, в самое сердце лезвие вонзив, да коли так, то что ж делать ей: не знает она дум Богдан, взбредёт ему в голову, так из замка выгонит да содержания вдовьего лишит, а ежели дитятко у неё отберут, так сгинет она от горя своего жестокого. Закрыла пани молодая очи свои, чтоб слёзы жгучие по щекам не текли, не любит муж её воды этой, потому как то — признак слабости. Настолько в мыслях своих заплутала Альсина, что «вытянул» её из бездны этой лишь Стефан: нет, не стал он поцелуями нежными её осыпать да слова успокоения шептать... легла его рука грубая на живот её круглый да замерла, будто ожидала чего-то и дождалась — зашевелилось чадо в брюхе жены его, отца своего признавая.       – Проснулся сын мой, – довольно улыбнулся Димитреску. – Мамка твоя опять переживает, все они бабы такие.       – Задумалась я просто, – оправдалась Димитреску.       – Ежели мысли не обо мне да сыне, то пусты они, – сказал воевода. – О ребёнке думай, а не о себе.       – А кто ж обо мне думать станет? – бывшая Хайзенберг старалась не придавать своему голосу нот сарказма.       – До женитьбы батюшка о тебе думал, – ответил румын. – А сейчас считай, что я твоя защита.       – Ежели была б защита, то не боялась я б в постель одну с тобой ложиться, – пробубнила себе под нос румынка.       – Что ты сказала? – спросил муж.       – Говорю, что вставать нам пора, гости вечером будут, – солгала жена.       – Сказать тебе хотел... – начал он. – Хвостом своим пред мужиками меньше крути, а то ты меня знаешь!       – Да какой хвост, ежели и повернуться мне — нож острый? – удивилась она. – К тому ж не мужское общество мне интересно: лишь батюшка да брат мои, а там я с Энджи да Урсулой говорить стану... Авось и Донна нам компанию составит.       – Её ежели на место статуи поставить, то никто и не отличит, – посмеялся Стефан.       – А ежели б женой она тебе ста... – осеклась Альсина.       – Не взял бы я её в жёны! – ответил Димитреску, с дикой ухмылкой пальцы в локоны её запустив. – Всё ж ты краше была да люба мне, Аленька. Тоскую я по телу твоему прекрасному...       – Так то ради чада нашего, – сказала Альсина. – Всё ж плод во мне ютится.       – Как родишь, так собой займись, – велел Димитреску. – Что хочешь делай, но в тело своё вернись!       – А ежели стану как бабы деревенские? – Димитреску будто не понимает, что немного терпения у мужа её.       – То придётся только ради продолжения рода долг супружеский исполнять, а не удовольствие получать, – ответил воевода.       Господи, дай терпения речи эти слушать! Уж уши да душа у Альсины от слов ядовитых болят, со служанками она лучше обходится, чем муж с ней. Так хотелось Димитреску пощёчину ему звонкую отвесить, да откуда ж ей силу такую взять, чтоб отпор дать, ведь за один удар хлёсткий в ответ ей будет сотня оплеух, что сознание она потеряет. Потому глотала пани обиду всякую, понимая, что уж ничего в жизни её не изменится, только дети ей отрадой и станут, ей бы только чтоб воевода в походы чаще уходил, так она б привила чадам своим уважение к родителям, доброту, ласку, преданность да отзывчивость... А что Стефан им дать может? Сына пан саблю держать научит да на коня посадит, а к дочери и не притронется, благо если имя даст. Перестала полунемка иллюзий пустых питать, остаётся ей только о мечте своей забыть да сына мужу своему родить, а потом уж никому и дела до неё не станется. Закатил Стефан очи свои чёрные да с постели встал, спину свою широкую потягиваниями разминая, затекла ж ведь. Не было у Димитреску желания с супругой разговоры вести да спорить, дурой он её несусветной считал, баба ж ведь, что с неё взять? Накинул воевода на плечи свитку из сукна серого, что до коленей ему доходила, как халат, да из опочивальни супружеской вышел, не о чем было ему с женой говорить, однако ж права она оказалась, что октябрь всё ж и только проснёшься так вечереть станет, а гостей ждут к появлению первой звезды на ночном небосводе.       До вечера самого супруги не общались, будто не видят они друг друга, даже ежели мимо пройдут. Стефан по дворцу козой носился, приготовления проверяя да за слугами пристально следил, чтоб не умыкнули ничего со стола барского. Альсина ж с лестницы за работой слуг своих наблюдает и даже взгляд мужа ей встретится, так взгляд она отведёт, устала она уж на лапках задних пред ним прыгать, однако ж не умеет она иначе, Эржебет покорность в ней воспитала, потому теперь и не возразить полунемке. Ходила Димитреску по замку своему да думы свои перекинула на обустройство домашнее, ведь всё ей не так было: не такой ей обитель её виделась — снаружи замок, а внутри изба. Столько книг в библиотеке батюшки своего читала молодая пани, что хотелось ей в замке своём комнату театральную, зал музыкальный, библиотеку огромную... Чтоб было где от мужа пьяного прятаться, всё ж не так много помещений в обители этой: кухня, бани, опочивальни, кабинет, зал обеденный да всего по мелочи, порой и пустые комнаты имелись, но не велел воевода их трогать, сказал, что пусть пока пустые будут. Развернуться душе её широкой негде: денег много да мыслей столько, а вложить их некуда, не даёт ей муж замок в нечто прекрасное превращать, да и сам ничем заниматься не желает, даже почти за год жизни здесь ни разу в кабинет свой не зашёл, где даже служанки уборку не ведут. Скучно здесь полунемке, пусто да одиноко, совсем не понимает её муж, да она его рассудить не может, совсем они не похожи, только любовь к европейскому всему питают, однако ж и тут расходятся их дороженьки: он в военное дело идеи заморские предлагает, а она в жизни своей бытовой. Однако ж ежели разные они, то не стал бы их Бог вместе под крышей одной держать, значит воля его такая и ведает он что делает, а коли так, то противиться не нужно. Да нашла бывшая Хайзенберг мудрость такую, что Господь не дает человеку испытания, которые ему не по силам, так значит есть в ней силы, а может подождать ей нужно, чтоб опомнился супруг да за ум взялся, ведь ради чада своего пить он перестал да с дружками своими по деревне шататься, а как родится наследник, так обо всём он забудет, даже как господаря его зовут. И всё ж больше не на правду это похоже было, а на убеждение Альсины в правоте своей, да странно так: даже сердце её думам не верит, потому колет оно, словно предупреждает о чём-то, беда будет, но какая ж — в голову она не возьмёт.       Только темнеть стало, так у герсы железной сани показались: всегда первыми заявляются обедневшие да самые голодные бояре, а знать задерживается каждый раз, чтоб положение своё высокое показать, здесь в том не видели неуважения. Смотрит Стефан в окно да понимает, от чего батюшка его смеялся, когда гости у врат толпились: похожи люди эти на жалких псов, какие по деревне голодными бегают. Стали слуги на кухню удаляться, чтоб барам праздник присутствием своим не портит, да и не положено им среди знати находиться, ведь челядь они. Уж с минуты на минуту готов был воевода молодой гостей впустить: время на подходе, а он уж бахвальство всё своё собрал, готовый кичиться, что сын у него скоро появится... Однако ж не были у него в том уверенности. Да Альсина вот никак из опочивальни супружеской не выйдет: обряжают её служанки в платье из шёлка белого, у какого рукава да подол мехом горностаевым оторочены, как у Королей европейских, даже вкрапления чёрные были; на ножках изящных башмачки французские из бархата белого да на каблуке невысоком, что немного роста ей добавляют; на шее ожерелье из жемчуга перламутрового, сияющее золотым гербом семьи Димитреску, а волосы в косу лёгкую заплетают... Однако ж не о красоте своей думает пани: чем ближе вечере подкрадывался, тем больше волнение её нарастало. На бремя своё всё спихивала бывшая Хайзенберг, чувствительна да подозрительна она стала, однако не бывало с ней подобного доселе: внизу живота будто иглами покалывает, в ушах сердечко стучит да потряхивает немного, словно в лихорадке. Боялась румынка за чадо своё, потому днём лекаршу Лину к себе кликнула, но та лишь руками развела — растёт дитятко в ней, никакой угрозы ему нет, просто пред торжеством волнение её обуяло, потому и боязно так. Успокаивала себя Альсина: выйдет она к гостям, беседой светской увлечётся да разум её смятение терзающее покинет. Господи, да будет так, спаси да сохрани!       И вот настал блаженный миг: подошёл к двери церемониймейстер, каким слугу Андраша назначили, чтоб гостей званых он представлял, да замерли привратники, знака пана своего ожидая. Поправил Стефан камзол свой чёрный, натянул ухмылку нахальную да презрительно рукой махнул, будто челядь в замок пуская. Открыли привратники двери дубовые да не успел Андраш рот открыть, как хлынула толпа в зал главный, толпой угол каждый заполняя: кто к еде кинулся, кто детей своих сватать стал да редко кто к хозяину самому подошёл, чтоб честь ему выказать, единицы только о здравии пани молодой справились да как чадо в брюхо её поживает. Заиграла музыка народная бубнами звонкими, гуслями струнными, жалейками весёлыми да волынками пронзительными, однако ж мелодии все одинаковы были, ничего нового не разумеют. Не стал Димитреску гостей осекать, лишь взглядом презренным их обводил да с ухмылкой довольной на девок стройных пялился, истосковался он по телу женскому, не вызывала жена в нём похоти дикой, как до беременности её было, потому улетучивалась из головы его клятва верности, какую при венчании он давал. Взял воевода молодой бокал вина красного, какое жена его до ума довела, да хотел было восхищение своё красавице белокурой выказать, как распахнулись двери тяжёлые да силуэт знакомый показался.       – Пан Богдан Димитреску! – объявил Андраш.       От купца уж... половина только осталась: стоит он на ножках своих коротких, ремень руками придерживая, чтоб портки не соскочили. Давно уж в свете Богдан не был, потому слухи пошли греховные, будто помер пан, с голубкой своей кареглазой на небесах соединясь, потому стали креститься бабы суеверные, словно беса увидали. Облысел старый Димитреску, последних волос седых из чуба своего лишившись, исхудал так, что одежда на нём висит неопрятно, щёки пухловатые обвисли как у сенбернара Раду... Вот что значит муж достойный по жене своей траур носит, не всякий способен на то станет, однако ж теперь понял купец боль всю, какую Мирча по Илоне своей в сердце носил, детей своих без ласки материнской воспитав. Склонились гости знатные почтенно пред Богданом да к делам своим вернулись: беседы умные вели, яства господарские кушали да вина богатые пили. Случись торжество такое до смерти Бьянки, так гордость бы его обуяла, что сын его столы такие накрыл да хозяином гостеприимным стал, однако ж теперь противны ему были наслаждения эти мирские, лишь жёнушку любимую потеряв, понял он, что нет на свете счастья большего, чем семья да любовь. Семья у него осталась небольшая: сын, сноха да внук будущий, а мальчик или девочка — не столь важно, лишь бы родился да здоровенький, вот отрада ему станет. Стефан же очи свои чёрные недовольно закатил, однако не потому что не рад он отцу был, а что явился он не вовремя, когда девку он обхаживать стал. Нельзя батюшку своего без внимания сыновьего оставить, потому оторвался он от девы прекрасной и пред родителем своим предстал.       – Здрав будь, батюшка! – сказал Стефан.       – Рад я, что позвал ты меня, сын мой! – сказал Богдан да по сторонам огляделся. – А где ж жена твоя?       – Откуда ж мне знать?! – удивился младший Димитреску. – Небось косметикой своей италийской играется.       – И что ж ты, о жене не справился? – возмутился старший Димитреску. – Ежели плохо ей станется...       – То не велика потеря, – безразлично махнул воевода.       Не стал сын ответа отцовского дожидаться, ясно с ним всё: умом старикан тронулся, потому о жёнах чужих заботиться стал... Однако ж приятно Альсине б стало, ежели б услыхала она, что хоть кто-то о здравии да бремени её справляется, пусть и человек этот не родня её кровная. Ужаснулся Богдан, когда увидал, что сын его с девкой молодой беседы ведёт, да явно не о веяниях европейских: больно заливисто она хохочет да он не в глаза ей глядит. Когда ж купец упущение такое сделал, что сын его прилюдно за бабой другой ухаживает, пока жена его законная под сердцем дитятко его носит? Покачал Димитреску старший головой своей тяжёлой да на лестницу высокую глянул: стоит на марше плоском сноха его прехорошенькая, живот свой круглый наглаживая. Заметила Альсина в толпе многолюдной свёкра своего да изящно рукой ему помахала, что за такое любой мужчина жизнь бы отдал, потому улыбнулся ей Богдан да по лестнице поднялся, чтоб сношеньку свою поближе разглядеть, зрение его подводить стало.       – Здрав будь, Альсина! – улыбнулся Богдан.       – И вам не хворать, свёкор мой дорогой! – у Альсины даже глаза от радости заблестели.       – Как там внук мой поживает? – спросил Димитреску, рукой своей дряблой живота её коснувшись.       – Непоседливо чадо наше, – хихикнула Димитреску. – У Стефана уверенность великая, что сын у нас будет.       – Да велика ль разница — сын али дочь? – удивился свёкор. – Главное, чтоб здоров был, а остальное приложится: сын воеводой станет, а дочку замуж.       – Вы мудрый человек, – улыбнулась сноха. – Я признательна вам за поддержку.       Улыбнулся Богдан от доброты, какую Альсина излучала: она ему как дочь была, какую желал он себе, однако ж только Бьянка девочку родит, так младенцем Господь её к себе забирал, такова воля его была, значит счёл он купца излишне счастливым. Не мог Димитреску о снохе лучшей мечтать: умна, красива, статна, величава, добра да всё в ней чинно, любой бы локти свои от зависти сгрыз, что Стефану голубка такая досталась. Взял купец полунемку под руку да не спеша спускаться с ней стал, всё ж за себя она в ответе да за дитя своё. Стучали каблучки её звонкие, что всякую музыку они заглушали, потому затихли музыканты, да гости на пани молодую посмотрели: только скрасило её бремя, а живот так надут стал прекрасно, что сами собой руки к нему тянутся, чтоб дитятко нащупать. Стефан же хоть для приличия б к жене подошёл, чтоб руку ей подать да с чадом своим поговорить, однако ж дева белокурая куда интересней ему стала: ограничен кругозор, нравы жестоки да самолюбие выше любви к ближнему было... Такую б жену воеводе, а не бедную Аленьку, что лишь любви да счастья женского желает, как у батюшки с матушкой было, как у Богдана с Бьянкой. Неужто не даст ей Бог счастья человеческого, чтоб в покое она жила, детей своих растила да обитель ей крепостью неприступной стала? Не стала пани молодая в сторону мужа своего смотреть, не хочет она себя да чадо своё волновать, уж лучше проглотить обиду всякую, авось зачтётся ей да за умную она сойдёт. И стали гостей родовитые к ней слетаться, словно вороны на трупнину свежую, каждый руки свои к животу круглому тянуть стал да слова ласковые говорить. Должно то умиление дикое вызывать, однако ж кажется Димитреску, что в пучине она тонет, не выбраться ей самой, так ещё туман этот густой разум её не покидает... Господи, спаси и сохрани!       – Пан Виктор Беневьенто с женой Ириной, сыном Александром и дочерьми Донной и Энджи, – объявил герольд.       Явилась семья знатная, что всегда на торжестве всяком раньше прочих являлась, ведь куда не направятся они — везде им путь короток. Нарядны были потомки италийские, будто в их честь торжество сие устроено, однако ж Донна, как и привычно ей уж было, одета была скромно, но не так, как деве положено: платье на ней чёрное манера европейского, что руки до самых пальцев да шею закрыло; волосы смоляные в пучок скромный собраны да локонам передним она покоя не даёт — то назад их откинет, то вновь вперёд уложит, уродство своё закрываясь. Какое ж увечье покоя Беневьенто не даёт? На глазу её правом шрам от рождения самого шрам был, какого стыдилась Донна, однако ж вдали и не видать его вовсе, слишком уж много чести она ссадине такой придаёт, утром да вечером в зеркале своём его разглядывая, будто ждёт, когда исчезнет она навеки и боле не станет ей обузой. Но считалась она одной из кандидаток на роль жены воеводы молодого: оба нелюдимы, немногословны да цвет чёрный им люб, однако ж не приглянулась она Богдану, и ему она слабоумной казалась. Энджи весело скакала у гостя каждого, справляясь о здравии да делах бытовых, любому зубы заговаривая да до мигрени жуткой доводя. Александр же боле другом Стефану не был, потому даже не глянул в сторону хозяина замка, чинно родителей своих сопровождая, что пани молодой внимание оказать желали. Цвела улыбка лучезарная на лике Альсины, всё ж рада она потомков италийских у себя принять да и Энджи подругой старинной ей была, пусть и вкусы их несхожи были. Подошли к Димитреску Беневьенто да тут же Стефан на то внимание обратил, о деве пустоголовой забыв: знал же он, что Аленьку его и Сашке шалопаю обещали, однако ж более славно женой воеводе молодому стать.       – Здрава будь, Альсина! – сказал Виктор.       – Честь для меня да мужа моего принять вас, пан Виктор, – учтиво сказала Альсина.       – Смотрю уж живот твой необъятен, – сказал Беневьенто старший. – В таком только сын и может быть!       – На всё воля Божья, – сказала Димитреску.       – Ежели б справедлив он был, так было б у меня три сына, – сказал винодел, с укором на жену свою глядя.       – Живы б были Илона да Бьянка, так рады б были, что скоро бабками они станут, – Ирина тактично в другое русло разговор увела.       – Я б счастлива была, коли б матушки мои внука своего повидали, – сказала молодая пани.       – Хоть повидать тебя теперь, Альсина! – влезла Энджи. – Совсем в люди ходить перестал, авось одичала.       – Куда ж я с животом таким? – посмеялась хозяйка замка. – Боязно мне за дитятко своё.       – Однако ж красит он тебя, Альсина, – учтиво сказал Александр.       Не ожидала Альсина услыхать речь такую из уст франка услыхать: шалопай он, пьяница да бездельник, каким батюшка его сделал, повадки мужицкие ему прививая, да всё ж переборщил маленько. А тут у Беневьенто младшего голос такой статный да бархатный, какому и должно у аристократа быть, будто как перестал он вином заливаться, так величавость в нём пробудилась, да ежели б манер италийских добавить, то чистый фряг выходит! Улыбнулся Сашка да с позволения хозяйского и родительского коснулся живота Альсины, да засмеялся звонко, как почувствовал, что чадо ёрзать стало. Зря он такое сотворил: ревность жгучая в Стефане котлом горячим закипела, что позабыл он о девках всяких, готовый хоть сейчас морду другу старинному набить, а жену за волосы смоляные по залу оттаскать, что чужака к брюху своему подпустила... Однако ж гостей тут изрядно, авось ещё зря дураком себя выставит, потому взболтал Димитреску вино красное, что в кубке его золотом было, да залпом его осушил, губами грубыми причмокивая да поморщившись маленько, а сам взгляд ястребиный с Александра да Альсины не сводит, будто набрасывается она с поцелуями жаркими на задохлика этого. Но отлегло от сердца его каменного, как увидал молодой воевода, что отошёл шалопай, сёстрам своим место уступая. Завсегда стоит Энджи подле подруги своей да беседы с ней ведёт, однако ж болтает италийка без умолку: сплетни, пересуды да дела личные, какие и касаться её вовсе не должны. Донне ж за счастье станет, чтоб торжество это многолюдное закончилось поскорее: ей б книжку умную в тишине прочесть али с куклой поиграть в лета свои девичьи, ей уж замуж пора... Однако ж только хотела старшая из сестёр Беневьенто в уголке безлюдном скрыться, так схватил её отец под локоток да к сестре младшей и подруге подвел, чтоб на виду она у женихов завидных была, авось приглянётся она кому. Не могла Донна беседы светской поддержать, потому молчала скромно, Альсину и Энджи слушая, да кивала слову их каждому, будто понимает чего. Однако ж недолго троицей девы юные были.       – Пан Людовик Моро с женой Клод, сыном Сальваторе и дочерью Урсулой, – важно объявил герольд.       Традицией это уж стало, что Моро после Беневьенто заявляются, однако ж не были они для Стефана гостями желанными: трусы они да лгуны последние, с какими и воздухом одним дышать постыдно — Людовик из Франции бежал, не сумев законно на Клод жениться, Сальваторе войны напужался, да Урсула завистница редкостная. Да всё ж глупо будет душой кривить, что умны французы, раз за десяток лет мельницу ветряную себе построили да мукой пшеничной состояние копят как голландцы. Сколько ж спеси в семейке этой: носы свои большие задрали да свысока на всех глядят, будто челядь тут дворовая. Однако ж девки все на Сальваторе смотрят: красавец писаный, что только улыбнётся да все у ног его стелиться станут, чем батюшка его гордился. Альсине ж и его женой стать предлагали, однако ж мудрость она проявила: красив он, значит блудлив станет, не одной же бабе им восхищаться, все французы такие. Старшим Моро за честь станет с Беневьенто да Димитреску беседу высокую завести, однако ж надменно отвернулся от них Стефан, второй кубок с вином в руке крутя, а сам очами дикими Моро младшего прожигает: походкой своей чеканной вместе с сестрицей своей сварливой стал он к жёнушке его подходить, а та улыбается приветливо... так и просит оплеуху грубую на щёчку румяную. Не сделал зла Сальваторе, так воевода уж второй кубок залпом осушил да рукав камзола чёрного занюхал, будто чарку палинки венгерской испил.       – Рада видеть вас в обители нашей, – учтиво кивнула Альсина.       – Краше ты от бремени своего стала, – заметил Сальваторе.       – Поскорее б разрешиться от него да чадушко своё на руки взять, – блаженно прошептала Димитреску. – Вообразить вы себе не можете, как прекрасно это: дитя в чреве твоём пинается, а муж сверху ладонь свою кладёт да живот поглаживает. Я таю от чувства этого.       – Ну тогда за будущего пана Димитреску, – сказала Урсула, взяв бокал хрустальный, где вино было.       – Нет, – сказала молодая пани. – Стефан хочет сына, а я дочку.       – Ну тогда за будущего малыша Димитреску! – извернулась Энджи, найдя бокал.       – Не стану я с вами пить, – сказал Моро. – Однако ж вечера приятного пожелаю!       Сальваторе поклон манера французского отвесил да без намёка всякого, а в почтении великом руку Альсине поцеловал да удалился в толпу шумную, а та пить не стала, нельзя ж беременной роскошь такую себе позволить. Димитреску значения тому не придала да кокетничать не стала, всё ж мужу своему она верна, пусть он того и не ценит, однако ж супруг её иначе считал: блудница поганая прилюдно шашни с французишкой крутит, а тот ей ручки лобызает. Отставил воевода молодой кубок вина красного да взял чего покрепче — ракию сливовую с травами, что булгары на Балканах гонят, всё у них в ход идёт, из плода любого пойло крепкое сделают. Взболтал Стефан чарку да в миг один выпил бренди булгарское, от грозди целой виноград откусив да вместе с костями жевать стал, что хуже свиньи в хлеву выглядит. Жена ж и в сторону его не глядит: достаточно она уж увидала, что с девкой он первой встречной беседы блудные ведёт, да и самой ей до себя — не покидает её чувство душащее, что облаком густым разум задурило да затуманило, ничего сообразить она не может. Не похоже то на отравление, недомогание али болезнь падучую, на душе лишь неспокойной, будто беда будет, как Господь уберечь её от дурного хочет, однако ж не видала полунемка причины страшной. Разговоры она с девами знатными ведёт: Донной, Энджи и Урсулой, однако ж болтлива лишь младшая из италиек была, старшая лишь болванчиком головой кивает, а сама б в имение своё вернуться желала, тяжек воздух ей светский. Альсина ж не особо в разговор вникала, всё на двери дубовые глядя: уж и свёкор здесь, и фраги, и французы, а батюшки её да братца всё нет да нет, хоть слугу к ним посылай, авось случилось чего, потому добрать до замка не могут.       – Пан Мирча Хайзенберг с сыном Карлом! – объявил церемониймейстер.       Застучало сердечко у Аленьки: так ждала она батюшку с братом да вот явились они. Всегда Хайзенберги позже других заявляются: живут они далече, на окраине деревенской в низине, где тепло, рожь колосится да птицы поют... порой аж зимой такое бывает. Во времена старинные, когда ещё жив был Фридрих Хайзенберг, что род немцев румынских основал, страшно гневались хозяева домов, что гостей таких неуважительных звали, а уж со внуком его Зигмундом привыкли к опозданиям частым, что и сердиться да обиду таить перестали. Показалось дочери его прекрасной, что пуще прежнего постарел её батюшка: всё ж стар он уже, Раду Великому ещё служил, а с времён тех уж лет 50 прошло, а там и больше, поздними дети его стались, потому хром да морщинист был воевода, ногу правую за собой волочёт, куда килич османский пришёлся, сединой он весь оброс да лысину свою скрывать перестал. Однако ж не унывал Мирча: теперь оружием его стали шутки колкие, что острее меча всякого были да парировали ловко, чему и сын его учился. Все головы почтенно склонили, ведь почитаем тут старший Хайзенберг, да вот сынка его тут чудаком кличут: не женился он доселе, книжки умные читает, с собаками забавляется да механизмы чудные мастерит, что уж няньки старые креститься устали. Слухи пускали греховные, будто сынок воеводский к собакам своим интерес нездоровый имеет да слаще они ему девок всяких, однако ж не проверял никто того, а язык поганый распустить всякий может. Хайзенберги ж к слухам поганым не привыкли, потому только самим себе верили, нет никого дороже семьи кровной. Увидал Мирча дочь свою да диву дался: когда ж в лета такие она вошла? Недавно ж он младенцем её на руки взял, а теперь уж и она в положении том, что сама скоро матерью станет, недолго ей ждать осталось. Не верилось старому воеводе: будто голубку свою Илонушку он увидал, какой бы весь свет отдал, ежели б пожила она подольше, а не в родах скончалась, доченьки своей не увидав, однако ж волею её последней было, что дитя её Альсиной нарекли, потому исполнил вдовец безутешный просьбу жены почившей. Но держался старший Хайзенберг, нельзя ему слабину дать, да и на торжестве он званом, какие ж тут слёзы да боль? Подошёл отец к дочери своей, да та ему поклон европейский отвесить хотела, но куда ж ей с животом таким?       – Заждались мы вас, батюшка, – сказала Альсина. – Уж гонца слать хотела, напужалась, что случилось что-то.       – Дороги деревенские от дождя развезло, потому коляска наша никак проехать не могла, – сказал Мирча. – Потому сани удобней.       – Однако ж вы редкий чистый гость здесь, не запачкались вы в грязи, коляска-то закрыта, – улыбнулась Димитреску.       – Не могли ж мы к красавице такой свиньями явиться! – сказал Карл и сел на корточки рядом с животом сестры. – Здраво будь, чадо Димитресково! Смотрю мамка твоя пуще прежнего есть стала.       – Растёт чадушко моё, брюхо мне ношей стало, – сказала молодая пани, потирая поясницу.       – Блага ноша твоя, сестрица! – поддержал её младший Хайзенберг. – Пусть здраво да счастливо дитятко твоё будет. Имя уже поди выбрали.       – Стефан о сыне мечтает, – сказала Альсина. – По душе ему, чтоб сына нашего Владом величали.       – А ты б как желала? – спросил отец.       – А она девочку хочет, – выдала Энджи.       – Ох, и поган твой язык, Энджи! – процедила сквозь зубы Димитреску.       – У меня и сын, и дочь имеются, оба дороги вы сердцу моему, – сказал старый воевода.       – И всё ж, ежели пошлёт мне Господь дочку, то Илоной её нареку, – робко призналась молодая пани.       – Матушке б твоей то счастьем стало, – сказал Мирча. – Однако и свекровь твою покойную уважить надобно.       – Италийцы детям своим по два имени дают, – сказала Донна, о чём и сама пожалела.       – Это как так? – удивился старший Хайзенберг. – Это ж как их величают?       – Двумя именами крестят да первым величают, – ответила старшая Беневьенто.       – Ежели б у нас порядки такие завели, то были б дети мои Альсина Илона да Карл Фердинанд, – посмеялся старый воевода. – И всё ж свои у нас тут порядки, по каким жить и надобно. А дочери своей дар я принёс.       Никогда Мирча для детей своих денег не жалел, любой каприз исполнял: псы да кони породистые, книжки умные, платья да туфельки заморские, яства царские да подарки богатые. Поднялись кончики усов Хайзенберга старого, что улыбку его значило, да достала он из кармана шубы своей ларчик серебряный, цветами искусными, будто живые они, однако ж был он лишь с ладонь Аленьки, потому не ведала она какой дар ей батюшка принёс. Раскрыл воевода старый ларчик богатый да тканюшку льняную откинул: затерялись в сукне бежеватом серьги жемчужные, что перламутром натуральным переливались, будто свет лунный, ушко подвесное из золота ковано да три алмаза мелких там сияют ярче звёзд всяких. Не столь деньгами подарок этот дорог был, сколь любовью отцовской: пусть ныне по фамилии своей она Димитреску да обязана она подле мужа своего быть, но кровь в ней Хайзенбергов течёт да ежели не может батюшка с ней видаться, так хоть подарками своими рядом будет: ожерелье на шее самой да теперь в ушах будет она голос его ласковый слышать.       – Я как жемчуг этот увидал, так о тебе подумал, – с улыбкой сказал Мирча. – Всё ж жемчужина ты моя, какой во всём свете не сыскать!       Не смогла Димитреску чувств своих девичьих сдержать да слезами радостными она залилась, о косметике италийской позабыв. Сняла пани молодая серьги свои алмазные, какие на свадьбу одним из гостей ей подарены были, да новые надела, что уж стали ей дороже да роднее серёг всяких, вовек ей с ними не расстаться, да к ожерелью жемчужному они подошли идеально, как подгадал батюшка её. Улыбнулась полунемка да уста её алые щеки отцовской коснулись, что груба да стара уж была, но всё ж родней ей и не сыскать вовсе. Любил Мирча дочку свою да счастья ей желал, да ежели б знал, что тут смутьян Стефан этот вытворяет, так о недугах своих бы позабыл, у него уж не забалуешь, всяко он на службе у Раду IV повидал: кнутами били, клеймо жгли, в воде холодной топили, медведю скармливали... а ведь то ещё были цветочки. Хорошо знал воевода старый дочерь свою: как носик она вздёрнет при гневе, как руками заполошно в злобе машет, как ручки на манер матери своей сложит... Потому увидал он, что очи дочери его потемнели смутно да тоска в них горькая, будто дума дурная в голове её прелестной засела да уходить не желает.       – Отчего грустна так? – спросил Мирча. – Обидел тебя кто? Ты ж только имя молви, так я на кол того посажу!       – Ст... – робко заговорила Альсина, а потом осекла себя. – Не стоит, батюшка, полно вам. Мне ж никто слова дурного не скажет, знают все, что батюшка у меня такой!       – О чаде своём думай, – хрипло посмеялся старший Хайзенберг. – Сама скоро матерью станешь, не должно ему слёз твоих видеть. Ведь ежели будет так, то кто дитём из вас станет? Кого Стефану успокаивать?       Знал воевода старый, как дочь свою рассмешить да улыбку ей радостную вернуть, ведь любая шутка ей смешна, пусть глупа она да пошла будет. Положил отец руку на живот дочери своей, где внук его таится, да шептать что-то стало, будто секрет какой али наставление, ни слова не разобрать. Поднял Мирча глаза на Альсину, наклонил ее к себе маленько да в лоб поцеловал, усами колючими её щекоча, однако ж нельзя без усов, не ходят румыны бритые, только смелые самые, кому по душе порядки европейские. Ах, знал бы старый воевода, как плохо дочери его ненаглядной: не признается она в побоях грубых да унижениях жестоких, то Эржебет ей навязала, как и бабе любой, что молчать ей должно да в рот мужу своему смотреть, целее будешь. Потому молчит Димитреску, что в пропасть её жестокую ведёт, а в голове тучи смурные густеют, мысли всякие затуманивая, лишь тревогу да страх в душу вселяя.

А Стефан же полупьяный, Времени не тратя даром, И вино и ракию Льёт скотина в пасть свою.

      Пусть и стих, да всё же правда: уж и сам Димитреску счёт кубкам да чаркам своим потерял от ревности да злости, каким и причины нет: верна ему жена, никогда сама с мужниной говорить не станет, ежели беседу с ней не заведут, а манерам Александра да Сальваторе она не придала значения, будто так и должно быть, всё ж воспитание у них заморское. Да тут пуще прежнего воевода молодой с ума сходить стал: к брату единокровному жену приревновал! Никогда и слухов таких не бывало, чтоб Альсина да Карл в связи кровосмесительной состояли, однако разум бесовский да хмельной любой вздор выдумает, честь жены своей пороча. Такой гнев румына берёт: все с супругой его милы да любезны, было б за что! По мнению Стефана жена его всего лишь баба, от какой толк в постели да деторождении имеется, боле ничего, а тут ей внимание да честь такие, что он себе позволить не может, потому как глуп он да холоден, жену для галочки имея. Пани же и в сторону его не смотрит, чтоб лишних волнений не переживать, иначе будет ей дурно да слёзы свои с подушкой она разделит. И всё ж отошли от жены его Хайзенберги, найдя компанию с другими семьями знатными, что ближе к вину стояли, причём диву давались: иное это вино, какое не пробовали они доселе да вкусное какое, всё в нём чинно, создатель — мастер дела своего, однако ж не знали они имени его, а ежели б узнали, то дара речи б лишились — пани Альсина Димитреску.       – Не скажу, что лучше моего, однако ж недурно, – сказал Виктор.       – Признай, что винодел этот обошёл тебя, Виктор, – посмеялся Людовик. – Лучше твоего пойла кислого.       – Попридержи язык, француз! – осёк его Беневьенто.       – Как не приди, так вы горланите друг на друга, как собаки, – сказал Мирча.       – А вы, воевода, всегда пребываете последний, – усмехнулся итальянец.       – Нет удовольствия в начале самом прибывать, – парировал Хайзенберг. – К концу уж напиваются все, вот тогда весело становится.       – Смотрю уж зятёк ваш... веселится... – злорадствовал Виктор.       – Чем раньше напьётся, тем быстрее дрыхнуть станет, – сказал старый воевода и глянул на сына итальянца. – Да и ваш сынок, я погляжу, вином балуется.       – Всё никак вы в мире не живёте, – покачал головой Моро. – А ведь семьи ваши почти в одно время здесь поселились.       – Важно кто продержится дольше, – сказал полунемец.       – Ежели на бремя дочери своей вы намекаете, то напрасно, – сказал Беневьенто. – Не Хайзенберг же на свет явится, а Димитреску.       – Так что ж с того? – удивился Мирча. – Мой же внук будет, пусть и рода другого, люб он мне станет.       – Дочку вы свою пристроили, воевода, – сказал француз. – Брюхата она да не бедствует. А вот о сыне своём не думаете вовсе: вы ж немолоды совсем, а всё ж прямых потомков понянчить хочется...       – Не всё сразу, – возразил Хайзенберг. – Вам как французу знать должно, что во Франции проблемы с наследником: старший сын Короля французского, дофин Франциск, пару лет назад к Богу отошёл, потому главный наследник теперь дофин Генрих. Да вот незадача у них: женился он на Екатерине Медичи, так она ему детей не рожает.       – К чему вы ведёте? – не понял итальянец.       – Сына своего на той женю, какая по душе ему придётся да когда он сам того позжелает, – ответил воевода. – Не Короли ж мы да не господари, чтоб горячку пороть.       – И всё ж чтоб не было как у двора французского, то должно вам о том уж сейчас подумать, – юлил Людовик. – Карл, выбор у тебя велик...       – Лучше б ты о жене своей говорить стал, – недовольно буркнул себе под нос Карл. – Не кролик же я, чтоб плодиться поскорее, того от меня не требуют.       – Приглядись ты к Урсуле моей, – сказал Моро.       – Вот же морда французская! – возмутился Виктор. – Дочь твоя сыну моему обещана!       – Прошу простить меня, пан Людовик, однако ж не по душе мне дочь ваша, – честно сказал младший Хайзенберг. – Склочна она да сварлива, а ежели так, то пройдусь я с ней по деревне, так мне слов поганых в спину ножами засадят, потому как не может она с людьми ужиться. Да поговорить с ней не о чем, кроме сплетен ничего она не ведает.       – Хороша тебе будет дочь моя младшая Энджи, – Беневьенто тоже решил посвататься.       – И ваша дочь мне не люба, пан Виктор, – сказал сын воеводы. – Болтлива она не к месту, голова от треска её болит да мешать она мне станет.       – Не поймёшь тебя, Карл! – сказал француз. – Моя дочь тебе молчалива, младшая Беневьенто болтлива. Какую ж тебе жену надобно?       – Чтоб грамоту разумела да понимала меня, – ответил Карл. – Да главное, чтоб люба мне была да я ей.       – Ну и задачку ты задал, Карл! – сказал итальянец, почесав затылок. – Ежели червь книжный тебе нужен, то тогда дочь моя Донна тебе спутницей жизни подходит.       Перевёл взгляд очей своих серых младший Хайзенберг, украдкой на Беневьенто старшую глядя: уж от самого себя таить он не мог, что неравнодушен к красавице черноволосой, какая на торжестве любом тиха да скромна, однако ж слыхал он рассуждения её о философах древнегреческих, вроде Сократа, Аристотеля, Эвклида да Платона, читает книги мастеров италийских, вроде Леонардо да Винчи. Обоим им общество светское скучно да душно, им бы делом своим заняться, а не болтовню скудоумную слушать, где все только о сватовстве да богатстве говорят. И не видел он в ней уродства: темноволосая и кареглазая Донна была похожа на отца своего, лицом миловидна, что трудно италийкой назвать, скромна и молчалива, потому как не желает она, чтоб на шрам её постыдный смотрели, но то вина отца её — в припадках гневных, когда Виктор у Ирины сына требовал, то говорил он, что урода она родила, какого в свет вывести стыдно. Навеки засела мысль эта в голове у дочери его, однако ж винодел тому значения не придаёт, ничего иного он от девки и ожидать не мог. Одна лишь надежда у Виктора была — замуж Донну выдать да с глаз долой, однако настолько в деревне женихов знатных мало, что невест всех давно распределили: Альсину Стефану, Донну Сальваторе, Энджи Карлу, а Урсулу Александру. Не смотрят отцы их на чувства взаимные да интересы схожие, важно чтоб по возрасту хоть сколько подходили: Донна ровесница Альсине, на пару месяцев помладше, потому не подходит она Карлу, Энджи ему ровня по причине лет своих. Так и заключались браки несчастливые, где всё только на детях держится, только у Хайзенбергов да Моро иначе, любят Мирча да Людовик жён своих, пусть воевода уже и вдовцом дважды стал. И мог бы Карл к деве прекрасной подойди да хоть какой разговор с ней завести, однако ж не можно торжество без позора провести: вышла посредь зала свинья пьяная, какую Стефаном величают, что на ногах еле стоит да полсвета не видит.       – Люд православный! – выговорил Димитреску. – Что ж мы праздник сей без веселия всякого мы отмечаем? Сына мне скоро жена моя подарит, так станем во славу его танцы плясать.       Готова была со стыда Альсина под землю провалиться: что ж творит пьянь эдакая, совсем границ никаких не ведает, да долго не пил так, что развезло его от вина да ракии. Взгляд очей своих прекрасных ответила Димитреску, потому как пунцом она густым покрылась да и бояре возраста преклонного поведения такого понять не могли, однако ж откликнулись на призыв такой гости молодые, что разгильдяями не хуже него были: стали музыканты мелодии европейские играть, однако ж сюда б скрипку благородную да литавры ударные, но всё ж придётся национальными инструментами атмосферу создавать. Встали юноши да девки молодые в пары, чему знать старая возмутилась, потому креститься стала. Казалось, что Стефан к Аленьке своей идёт, дабы отплясать с ней, однако ж брюхо у неё такое, что любого она телом своим зашибёт, потому дёрнул он девку молодую за руку да на паркет повёл, талию её тонкую рукой сжимая. Думалось Димитреску, что будто душат её: воздуха ей не хватает, надышаться не может, в груди жжёт, голову печёт да будто сердечко её переживательное того гляди из груди выскочит... Как не стыдно распутнику этому в неверности её оклеветать, когда сам с первой встречной танцы отплясывает да руки ей на места непристойные опускает. Однако ж кто пани беременную слушать станет? Сжала бывшая Хайзенберг губы алые да руками своими изящными живот круглый обхватила, будто утешения себе ища: она носит под сердцем его ребёнка, а он ни за что, ни про что позорит её прилюдно, стыд-то какой! Отошла Альсина в сторонку да готова была слезами залиться: разбил сердечко её Стефан и уж ничем осколки мелкие не собрать, не можно им вместе быть, боль да тошнота от того лишь бывает. Да оправдания Димитреску ему уж не сыщет: раз хмелен он, так на всё способен, а коли так, то в ревности горячей быть разговору серьёзному, потому получит она оплеуху, ежели не хуже, чует сердечко её, что неспокойно в замке будет. Чуть в себя придя, вернулась румынка к подругам стоим: Энджи да Урсула плясать ускакали, одна только Донна в стороне от позора такого, а после неё... Карл стоит и услыхала она разговор любезный.       – Что ж не танцуете вы, Донна? – было слышно волнение в голосе Хайзенберга.       – Не по душе мне танцы да и музыка вовсе, – честно ответила Беневьенто. – Мне б в уединении за книгой посидеть, а не по торжествам шататься.       – Я здесь только ради сестрицы своей, – признался полунемец. – Ежели не её б праздник, то не явился б вовсе.       – Меня ж батюшка сюда для сватовства позвал, – вздохнула итальянка. – Впрочем, уж решена судьба моя. Быть мне женой Сальваторе Моро.       – Плохо ль это? – спросил юноша.       – Красив он, потому кобелём по деревне бегать станет, – рассудила девушка. – Однако ж всё лучше, чем женой Стефану быть: глянь, как жену свою позорит. Бедная Альсина, а ведь она дитя его под сердцем носит!       – Лучше старой девой остаться, чем со свиньёй такой под крышей одной жить! – прорычал он.       – Согласна, – сказала она. – Впрочем, и брат мой такой. Не знаю о Сальваторе и вас, но вы производите впечатление человека умного.       Смутился Карл от слов Донны: подумать только, никогда его женщины не хвалили да и он высоких чувств к ним не испытывал, хотя явно был по дамам, а тут такая дева идеалов высоких да воспитания европейского, однако ж отделит она зёрна от плевел, понимая всю глупость торжества этого. Беневьенто краем глаза на Хайзенберга глянула да румянец густой по щекам её побежал, что и не скрыть его вовсе. Не сказать, что любовь это со взгляда первого: всё ж давно они знакомы да в дом друг к другу вхожи, но всё ж была между ними нить особая, что симпатией зовётся. Смутились они оба да на пляски дикие смотреть стали, однако ж по очереди краем глаза смотрели друг на друга, багровея от неловкости. А уж как Альсина к ним подошла, та отошли они немного друг от друга, чтоб пересудов лишних не вызывать, всё ж нельзя юноше да деве в месте людном так беседовать открыто, однако ж и полунемка не дура, сразу смекнула, что братец её к италийке дышит неровно, но смущать их не стала.       До полуночи самой торжество весёлое длилось: вино рекой лилось да хвалили все создателя его, однако ж не может Альсина заявить о том во всеуслышание, баба ж она, какой из неё мастер? Осетрами черноморскими, лебедями зажаренными да кабанами запечёнными с яблоками гостей подчевали; музыка румынская не утихала да от плясок пол промялся, будто гнилой он вовсе. Хмелеть гости стали, потому уводили их слуги к санями да в имения везли, чтоб буянить не стали, всяко ожидать можно. Потому с минутой каждой растворялась толпа гостей знатных, что горланили песни бранные да хвалу хозяевам замка сего. Димитреску ж совсем неспокойно стало: сердце клокочет, голова то в жару, то в холоде, ничего сообразить не может, а тут ещё муж её проклятый девку молодую в углу зажал да уста её лобызает! Как посмел он при жене живой непотребства такие вытворять?! Однако ж застала то лишь полунемка, никому говорить не стала, скажут, что от бремени ополоумела она да и подтвердить поцелуй никто не сможет. Боязно пани молодой стало, когда супруг её взгляд гневный в сторону её бросал, будто разговор их ждёт серьёзный. Бывшая Хайзенберг всё живот свой наглаживает, шепча молитву во славу Господа Бога, хоть свечку от чего дурного жги, только б хорошо всё разрешилось. Однако ж особый страх ей стал, когда знать ближняя уходить стала: нужно ей, чтоб хоть кто тут остался, авось побоится воевода молодой жёнушку свою лупцевать.       – Куда ж вы, гости дорогие? – в волнении спросила Альсина.       – Час уж поздний, хозяйка, – ответил Виктор. – Домой пора.       – Раз поздно, то у нас оставайтесь, – сказала Димитреску. – Опочивален у нас достаточно.       – Не дури, Альсина! – махнул старший Беневьенто. – Выпил Стефан твой, так не беда вовсе: придёт он в спальню вашу да спать завалится!       – Батюшка, а всё ж... – начала было Донна.       – А тебе разговор отдельный дома станет! – осёк её отец. – Прощай, Альсина!       – Да защитит тебя Господь! – прошептала ей Ирина да с детьми за мужем деспотичным пошла.       – Так вы хоть останьтесь! – сказала французам молодая пани. – Далече ж дом ваш!       – Не стоит! – грубо сказала завистливая Урсула. – Доберёмся молитвами вашими!       – Права ты, дочь моя, – сказал Людовик. – Не станем мы в делах ваших мешаться.       – О дитятке думай, милая, – сказала Клод, будто улыбку натянула. – В нём твоя сила.       – Прощай, Альсина! – сказал старший Моро и семью свою отсюда увёл.       – Верно говорят Виктор да Людовик! – наконец слишком близко к жене своей подошёл Стефан. – Не станем гостей наших смущать, сами дела свои порешим. Батюшка, тесть мой дорогой, Карл, доброго вам пути!       – Далече нам до владен... – не успел Карл договорить, как тень воеводская над ним нависла.       – Я сказал, доброго вам пути... – процедил сквозь зубы младший Димитреску.       Переглянулись меж собой мужчины да к выходу пошли, последними замок покидая. Музыка совсем стихла, ушли музыканты умелые да слуги вышли, чтоб последствия праздника весёлого убрать. Альсина то и дело слюну от страха да волнения глотает, чувствуя, как у уха её самого Стефан дышит, запахом вина да ракии обжигая. Обхватил руку её Димитреску да до боли сжимать стал, что следы белые оставались и каждую фалангу разглядеть можно. Молчит воевода, однако ж тишина эта говорящей была: кажется ей, что бранит он её словами последними, на расправу скор будет, что не спастись ей. Положил румын руку на живот её да погладил маленько, а у самого взгляд звериный, того гляди на части жену свою разорвёт.       – В опочивальню нашу иди да меня дожидайся, – сквозь зубы процедил Димитреску. – Разговор нам предстоит серьёзный.       С пренебрежением диким оттолкнул Стефан жену свою, руки брезгливо об камзол вытирая. Понимала Альсина, что шутить с пьянью такой ей не стоит, потому руки под поясницу подложила да по лестнице подниматься стала, дыханием дрожа да картины страшные в голове своей рисуя. Не смела Димитреску оглянуться, чтоб взгляд дикий на себе не встретить, пугает он до ужаса да изнутри морозит, что не согреться. Ступила пани молодая на половицу второго этажа да так страшно ей стало: всё вокруг скрипит, пищит да смех детский в ушах стоит, горло тисками сжимает да брюхо грузное вниз тянет, неспокойно ей, бежать без оглядки хочется, авось кто защиту да кров даст... Да куда ж ей с животом таким идти? Лишний хай поднимет да обратно воротится, а там ещё хуже станет. Вошла пани в опочивальню супружескую да камеристку свою кликнула, чтоб в ночное помогла одеться, всё ж самой ей то не по силам, пока от бремени не разрешится. Надела полунемка сорочку из шёлка белого с плечами на кулисе да рукавами длинными, благо широка она была, что живот влез; волосы смоляные в косу небрежную заплела да на край ложа села, на руки облокотившись. Дабы успокоить душу свою да в себя прийти, положила Альсина руку на живот свой да шептать что-то стала: то ли молитва, то ли просто слова утешительные. Не горит камин тёплый, однако ж до ужаса душно Димитреску стало, того гляди каплями пот выступать станет, будто болезнь её подкосила али сглазил кто, всякая девка на месте её быть желала — всё ж честь то великая. Потому в дурмане этом нашла бывшая Хайзенберг силы в руке своей правой да покрестилась, на иконы православные глядючи.       Уж час минул как на постели сидит Альсина, мужа своего пьяного дожидаясь, а его всё нет и нет. Мучением минута каждая была: думы дурные в разум крадутся да уходить не желают, ещё в большую панику душу вгоняя, оттого и дитя в ней мучается — пинается дитятко, будто к благоразумию матерь своей взывая. И уж час столь поздний был, что в сон пани молодую клонит, сидя она засыпать стала, потому кое-как поднялась она с края постели супружеской да к половине своей подошла: авось уснёт она, так не тронет её воевода молодой, а уж по утру спокойнее он станет да человеком разумным будет. Даже лучше б стало, ежели б пан молодой место себе иное для сна нашёл да спать улёгся: проспится так буянить не станет, может и разговор мирный завести получится. Однако ж не может бывшая Хайзенберг без молитвы ко сну отойти, всё ж православная она, а потому к религии отношение особое имеет, как и весь люд здешний. Неуклюже развернулась румынка к иконам православным, что в углу красном весели, воздуха тяжёлого вдохнула да креститься стала.       – Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё... – шептала Альсина.       – Шлюхам грязным Господь не помощник, Аленька... – послышался в дверях знакомый голос.       Из-за живота своего грузного не могла Димитреску оборот быстрый сделать, потому гостя ночного увидала уж когда дверь он на замок закрывать стал — муж её Стефан явился: хмелен да помят, что вином да ракиёй от него за версту разит, а ежели ближе подойти, то сознания лишиться можно. Не могла пани молодая попятиться: всего шаг ей до стены деревянной остался да пахнет от неё... как от гроба дубового, словно у свекрови её покойной. Хотела б полунемка, чтоб свалилась пьянь эдакая на пол: ноги его не держат да шатает из стороны в сторону, как корабль в шторме... вероятно, сходство есть некое. Надвигалась на Аленьку бедную махина эта, что взглядом своим на зверя лесного был похож: глаза ночи чернее, в оскале гневном лицо искривилось да уста дёргаться стали, будто нитками подвязали да в стороны разные тянут. И всё ж пришлось девушке молодой отступать неудачно: подошёл к ней муж её да одним видом своим в стену её вжал. Не страшился да не думал Стефан, что пуще прежнего беззащитна стала Альсина: из-за живота такого ей уж и не убежать вовсе... именно потому он превосходство своё над бабой ощущал, один вид её жалок да противен. Лицо у Димитреску прекрасной побледнело, как от пудры, губы она сжала, а очи зелёные до предела расширились: боязно ей, в хмеле не знает она чего от мужа ей ожидать — оплеуху звонкую, за волосы дёрнет, запястье пережмёт али чего похуже. Не смогла пани молодая ничего сделать да и не успела: рука грубая в миг один горло пережала, не вздохнуть да не выдохнуть.       – Потаскуха грязная! – прорычал румын. – Забыла, дрянь, как в верности клялась?! Живот ей Сашка с Карлом наглаживают, а Сальваторе руки лобызает! Ты опозорила меня пред людом!       – Кто кого опозорил... так это ты меня! – румынка уже устала слушать эти бесконечные обвинения. – Я с юношами молодыми беседы не вела, вино да ракию не хлестала, пляски дикие не устраивала... а уж тем более никого в углах не зажимала, губы чужие лобызая! Как можешь ты так поступать со мной да с чадом нашим?! Устами этими дитятко ты наше ласкать собирался, а теперь с девками порочными развлекаешься?!       Права была пани молодая: не в чем её винить, не было у неё помыслов дурных да постыдных, чтоб даже голос повысить на неё можно было, а вот пан вовсе не святой, каким выставлять себя стал: с девками молодыми обжимался, упился до речи несвязной да на жену руку поднял, хоть и не впервой поведение такое, однако ж раньше блуда он себе не позволял. Не смог воевода молодой правоты жёнушки своей стерпеть, потому горло её отпустил да на щёчку румяную пощёчину звонкую опустил, что гореть она стала, как в ночь ту февральскую, а сама она с трудом на ногах устояла, хотя живот вниз тянет. Не могла уж побоев этих стерпеть Альсина: извечно она попусту бита бывает, что потом уж в бани до красна разотрёшься да не поможет вовсе, всякий раз слоями толстыми она косметикой себя мажет, потому на куклу али на статую восковую похожа. Меньше года венчаны они, а уж терпеть друг друга не в силах: полунемке б в общество да в люди, чтоб беседы умные вести, а её не пущают, будто птицу в клетке держат, не жизнь это, а мука сплошная, даже дитятко ей теперь не защита, однако ж спасать его надо, пока не опомнился воевода да сильнее лупцевать не стал. Кое-как выпрямилась пани молодая да оттолкнула от себя тушу эту пьяную, что тот на пол упал да чуть виском о постель не ушибся. Бросилась бывшая Хайзенберг к двери да рукой трясущейся замок открывать стала, благо ключ сумасброд эдакий вынуть не додумался.       – Не пытайся убежать, – злорадствовал муж, на ноги поднимаясь. – Я разорву тебя... Ты заплатишь за оскорбление, нанесённое дому Димитреску.       Свезло Альсине, что Стефан пьян был, иначе б вскочил он на ноги да пуще прежнего лупцевать стал, живого места не оставляя. Открыла Димитреску дверь опочивальни супружеской да хотела со всех ног отсюда бежать, не ради себя, а чтоб дитятко родное спасти да от пьяницы защитить, однако ж с брюхом таким ей и шаг большой сделать — нож острый, не получится ей далеко убежать, схорониться надобно, иначе и взаправду разорвёт он её на части. Бросилась пани молодая к двери, что рядом была да гардеробную за собой скрывала, дёрнула за ручки позолоченные... да не поддалась дверь ей: намертво она заперта, что даже не шевелится. Не могла полунемка медлить да к другой двери кинулась, где вина дорогие хранились: дёрнула она на себя ручки драгоценные да и та заперта оказалась. К каждой двери б бежала бывшая Хайзенберг, защиты себе ища, однако ж увидела она, что из опочивальни муж её вышел: злой, как кобель, глаза его вовсе чёрные стали, каждый зуб от оскала свирепого увидеть можно, волосы смоляные взъерошены да вином до мигрени разит. Хрустнул воевода молодой кулачищами огромными да на жену свою двинулся, ясно стало, что не обойдётся она оплеухой простой, тут похуже чего ждать стоит, особо страшно, если чреву вред причинён будет.       – Зря время тратила, Аленька, – злорадствовал Стефан. – Думала, что просто так убежать сможешь? К дверям не кидайся, каждая закрыта!       – Благодарю, муж мой, что совет дельный дел, – усмехнулась Альсина да попятилась. Страх её одолел да во всё горло она закричала. – Люди добрые, ради Бога, помогите!       – Заткнись, дрянь! – гаркнул на неё Димитреску.       Подобно зверю дикому нёсся на неё воевода молодой, уж даже пьяным он силу ударов своих не утратил, потому не было времени, чтоб страх сковал, нет выбора иного, как на этаж первый бежать да прислугу на ноги подымать, чтоб пана своего уняли, пусть уж лучше знают все, как жену он свою лупцует, места живого не оставляя. Нельзя было больше молчать да осознала пани ошибку свою: раньше поведать о побоях своих нужно было, а не честь мужнину беречь, хоть бы кто да поверил ей, всё ж свёкор бы да смог на сына своего повлиять али батюшка к себе б забрал, чтоб благополучно от бремени она разрешилась. Руки под поясницу подложив, вышла полунемка через арку небольшую, что к лестнице на первый этаж вела, что сердце у красавицы заколотилось: догонит её тут румын, ох, догонит да по первое число тумаков надаёт, но в душе надежда жестокая ютиться стала — авось споткнётся супруг, по ступеням скатится да голову себе расшибёт. С волком жить — по-волчьи выть. Вздохнула Альсина да, живот свой руками обнимая, ноги на ступенях переставлять стала да как можно скорее, чтоб сбежать отсюда, защитят её слуги, добра она к ним безмерно, а пана тут не любит никто. Уж вроде б середина скоро покажется как в арке воевода молодой появился: совсем чёрт от хмеля обезумел.       – Ты не сбежишь отсюда! – безумно засмеялся Стефан.       Не стал Димитреску медлить да за женой своей ринулся: настиг он её почти у середины самой, за волосы смоляные кулаком ухватил, на себя дёрнул да... силу свою не рассчитал: потянулась голова её маленькая вниз да упала пани молодая на спину и... кубарем по лестнице покатилась. Животом своим ощущала Альсина ступеньку каждую — ровно 19, столько ей до спасения оставалось. Казалось Димитреску, что крик дитя своего в утробе она слышала, как молит оно о спасении, плачет без остановки да больно ему, что в живот матери своей он ногами барабанит. Скатилась румынка на этаж первый вниз животом своим да тишина глухая повисла, только факела в гнёздах своих железных потрескивают, как свечи церковные. Замолк мужчина да на месте со страха замер, дыхание его частым стало да руки подрагивают маленько. Убил? Неужто жену свою на тот свет отправил? Подойти да проверить стоит? Но как-то отлегло от сердца его, когда услыхал он, что бывшая Хайзенберг от боли стонет, значит жива. Кое-как приподнялась Альсина: всё лицо её краснотой да синевой от ударов таких покрылось, из носа струйкой тонкой кровь течёт, однако ж хуже беда приключилась... стало у Димитреску низ живота тянуть да ноги сводить, что крика своего ей не сдержать от боли такой: глянула она на живот свой — вся сорочка её шёлковая под брюхом... пятном крови алой запачкалась. Задрала пани молодая подол белый да ладонью между ног своих провела: кровь у неё сочилась, как при регулах, потому страх её одолел — неужто муж её... Не успела полунемка додумать, как новая боль её настигла, будто плоть изнутри разрывая: не дура она, сразу смекнула, что жестокостью своей воевода роды преждевременные у неё вызвал, а ведь срок мал ещё — месяцев семь или восемь, не знала она точно. На крики её истошные толпа слуг расторопных сбежалась, потому замер Стефан в оцепенении да слова проронить не мог, того гляди убежит от со страха такого.       – Как же больно! – стонала Альсина.       – Потерпите, пани, – сказала Людмила. – Лину кликните, ребёнка пусть примет!       Побежала служанка молодая за лекаршей, а слуги крепкие кое-как Димитреску грузной подняться помогли: ноги её не держат да из глаз слёзы текут — то ли больно ей, то ли боязно. Напужался воевода молодой да командовать начал, будто не повинен он в родах преждевременных, сразу заботлив да рачителен стал, каким не был доселе. Довели бывшую Хайзенберг до опочивальни супружеской да на ложе уложили, чтоб хоть ногам легче стало, да вот супруга туда не пустили — нечего ему там делать, нельзя мужику при родах быть, а ему оттого и облегчение. До сих пор не понимал румын что сотворил он, лишь о чести своей думая: ежели разнесёт жена о побоях жестоких, то даже господарь его миловать не станет, пусть никто о бабах и не думает здесь. Минут десять Лину ждать пришлось: видно было, что спала она да разбудили её, что глаза слипаются да зевота одолела. Скрылась она за дверями спальни, где Альсина боль свою терпеть не может, Богу помолилась да к делу своему приступила.       Часы. То были долгие мучительные часы, когда оба супруга едины чувствами своими были: страх да паника их одолевают, однако ж каждый о своих думах печётся. Когда детьми Стефан да Альсина были, то застали они, как Бьянка да Мария от бремени своего разрешились: думалось им, что быстро это, однако ж боли той не понимали. Теперь уж Димитреску осознала чувство это: плоть её на части рвётся, всё ж дитя из неё лезет, воздуха ей не хватает, хочется окно настежь открыть да целиком туда высунуться, пот по ней рекой течёт, волосы длинные к телу влажному липнут, крест золотой огнём жжётся, а шёлк белый словно с телом слился, будто кожа вторая. Что ж так тянет Лина? Небось невелик ещё ребёнок, чего телиться? Думалось бывшей Хайзенберг, что охрипнет она скоро, оглохнет, сознания лишится да глаза выскочат от потуги такой. Дышала полунемка часто, за руки камеристка Людмила да служанка Катерина держат, того гляди пальцы она им ухватом своим переломает, но ничего она с собой поделать не может. Носились служанки расторопные с водой тёплой да простынями чистыми, того и дело вынося то, что кровью алой запачкано. Не понимала Альсина как бабы четверых али пятерых детей рожают, это ж какую силу иметь надо: выноси да потом роди благополучно. Но всё ж к утру ближе, когда петухи голосистые закричали, разрешилась Димитреску от бремени своего тяжёлого: ощутила она, что дитя её из утроба выбралось, потому прохладой её лёгкой обдало да улыбка облегчённая на лице её растянулась.       – К... кто родился? – с дыханием прерывистым спросила роженица.       Не ответила ей ни Лина, ни помощницы её, только тишина пугающая повисла, лишь свечи восковые потрескивали лучинками своими. Слышалось, что водой младенца лекарша омывает, однако ж не пропадало опасение пугающее, что в опочивальне повисло. Вздохнула повитуха, к углу красному повернулась да покрестилась, однако ж улыбка да радости на лице её не было. Пугало это Альсина, вскочить ей хотелось да на дитя своё посмотреть, однако ж слаба она ещё была, роды тяжёлые выдались, так ещё и преждевременные. Вышла часть помощник, а за ними и Катерина, что руку пани своей держала. Засуетилась Димитреску: чего ж дитя ей не дают да молчат все?! Сердце её бешено забилось, что из груди выскочить готово, а ноги судорогой свело колючей.       – Лина, что ж ты молчишь? – сглотнула пани. – Кто родился?       – Пани, мне жаль... – на щеке Лины слеза показалась. – Дитятко ваше... из утроба мёртвым вышло...       Эхом разнеслось это по покоям, в глубину разума проникая да сердце тисками сжимая, будто кровоточит оно. Нет, быть того не может! Пусть всё это будет сон страшный, но только не явью! Так Альсина дитя это ждала да берегла, а теперь... а теперь тело её бренное пустотой наполнилось, однако ж не потому что дитя её из чрева освободилось, а потому что она долго так о чаде мечтала, Богу молилась да к родам готовилась... А нынче ж выкидыш, как у свекрови её Бьянки было. Будто часть её самой в мир лучший отошла под защиту Божью, ведь безгрешна душа чада её, не повинно дитя в жестокости отца его. Услыхала пани молодая в голове своей смех детский, что задорен был да весел, а голосок нежный шептал: «Матушка! Матушка!». О, Господи, за какой же грех её дитя невинное расплатилось? Не смогла слёз своих полунемка сдержать да хлынула вода из очей её потухших, в истерике она забилась да кричать стала, словно оглохнуть да охрипнуть хотела, разбилась мечта её давняя о кулак воеводский.       – Пани, пани, не печальтесь! – утешала её Людмила. – Будут у вас ещё дети! И мальчики, и девочки!       – Ничего уже не будет, Людмила! – рыдала Альсина. – Нет дитя моего больше!       На крики эти прибежал Стефан: без страха да предупреждения всякого ворвался он в опочивальню свою да увидал, что лекарша плачет, камеристка пани свою утешает, а жена его в истерике бьётся. Скривился Димитреску, когда простыни кровавые увидал да в сторону повитухи глянул: лежит в простыне белой тельце маленькое да не шевелится вовсе. Подошёл воевода ближе да увидал, что мертво дитя его: не дышит малыш да не дрожат ресницы редкие, тело всё бледное да холодное, и видны вены синие. Не дрогнуло лицо пана, будто не его это дитя вовсе да сочувствие он не испытывает: откинул он край простыни льняной да между ног чаду глянул — девочка. Отлегло от сердца его каменного: не сын умер, а за дочь жену его Бог наказал. Не найдётся оправдание чудовищу такому, что готов был дочь свою в жертву ради сына принести. Жестом руки указал он Людмиле да Лине опочивальню покинуть, да лучше уж спать отправляться, потому не смели прислужницы приказа ослушаться да ушли. Захлопнулась дверь дубовая да остались супруги наедине.       – Не реви понапрасну, – спокойной сказал Стефан. – В наказание тебе это за блуд твой.       – Да как ты можешь ты говорить так?! – закричала Альсина. – Ежели б не выпил ты да не вёл себя, как скотина последняя, то жива была б дочь наша!       – Дочь мне не нужна, – сказал Димитреску. – К тому ж не моя она.       – Да как язык у тебя повернулся сказать такое?! – возмутилась Димитреску. – Твоя это дочь! Вот тебе крест, что только с тобой я ложе делила!       – Не могла ты от меня дочь понести, – возразил воевода. – От меня сын должен быть, а если дочь, то другой его отец. Боле слышать тебя не желаю! Последнюю ночь ты в замке этом проводишь! Готовься, сегодня ж люду скажу, что шлюха ты поганая да ребёнка выносить не смогла.       Усмехнулся пан да из опочивальни удался, дверьми хлопнув. Осталась пани молодая наедине с пустотой в душе своей, давно уж сердце её разбито, нет любви в жизни её: так полюбила она человека этого, женой ему пред Богом стала да дитя от него понести желала, а теперь и жить ей незачем. Дитя нет, мужа уж давно нет, одна она осталась с трауром своим, мир для неё жесток да угрюм стал, нет в нём боле радости, смеха да веселья, испортил ей воевода жизнь всю: опозорил, избил да дитя лишил. Что-то в разуме полунемки помутнело, будто в пучину вечную она уходит, глаза безумны да дыхание у неё будто рычит от гнева. Нашла Альсина силы подняться да подошла к дочери своей: маленькое бледное тельце, ему б ещё хоть месяц во чреве матери пробыть, так живо б оно осталось, а теперь никто не поможет. Однако казалось Димитреску, что живо чадо её: дышит девочка, глазками карими хлопая, а на голове пушок волос смоляных мокрым был, однако ж не беда это вовсе. Легла бывшая Хайзенберг с дочерью своей на кровать да покачивать её стала: казалось ей, что матушку свою покойную она видит, по рассказам батюшки схожа была.       – Илонушка, девочка моя, – шептала пани. – Жива ты, просто спишь, ты просто спишь...       Желалось румынке верить в слова свои, чудилось ей, что сердечко крохотное бьётся да дышит дитя её... но то обман был, какой разум её допускал, не вернётся уж девочка её к жизни, а ведь так Аленька о дочери себе молилась, напрасно всё было. Да понимала девушка, что ежели б сына она мёртвым родила, то забил бы её Стефан до смерти, не пожалел в горести её. Авось пожалел бы он её, обнял, приласкал, слёзы утёр да сказал бы, что хорошо всё будет, родит она ему ещё много детей: и сыновей, и дочерей, то стало б ей легче. Но ведь не изменится уж воевода молодой, так и станет он жену в смерти детей их винить, как Виктор Беневьенто с женой своей Ириной делал. Совсем помутился рассудок у полунемки: стала она дочери своей мёртвой колыбельную петь да того гляди грудью кормить начнёт, ничего она с собой поделать не в силах, тяжко ей да больно, некому тоску её унять. Уложила Альсина дочь свою на постель подле себя да встала, забыв вовсе, что и часа с родов ещё не прошло.       – Спи, Илонушка, – прошептала Димитреску. – Матушка к батюшке твоему наведается да вернётся.       Коснулась пани устами своими лба детского да из опочивальни супружеской вышла. Не знала бывшая Хайзенберг где мужа своего ей искать: горе вином заливать пошёл али ещё куда, потому стала она на ручки дверей всех дёргать, авось открыта какая. Недолгими поиски её оказались: уж во второй раз спальня детская открыта была, потому заглянула туда румынка — сидит воевода молодой спиной к двери да колыбель пустую качает, тошно ему да противно, что вместо сына живого жена родила дочь мёртвую. Не понимает пан, что неповинна жена его: не от неё пол ребёнка зависел да и благополучно б в ноябре али декабре она от бремени разрешилась, ежели б с лестницы не рухнула. Стефан уж был не лучше Короля аглицкого Генриха VIII: сына от жён он своих требовал, потому развёлся с Екатериной Арагонской, казнил Анну Болейн, в горячке родильной Джейн Сеймур скончалась, развёлся с Анной Клевской, казнил Екатерину Говард да на Екатерине Парр женился. Димитреску ж не Король, не господарь да не князь, чтоб жену свою казнить, потому опозорит он её на весь свет, рассвело б только да народ проснулся б, покажет он свою душонку поганую. Не было уж у супруги его сил, чтоб чудовище такое терпеть: ежели на ребёнка у него рука поднялась, то её он и подавно жалеть не станет. Потому думалось Альсине, что не накажет её Господь за мысли греховные, устала она в страхе жить, потому нужно от причины избавиться. Повезло Димитреску, что клинков острых тут достаточно оказалось, потому взяла она тот, что ближе лежал: лезвие острое да рукоять удобная, что идеально в руку ей легла. Босая была полунемка, потому подошла тихонько да... хотела по рукоять самую клинок вонзить, но не успела она: развернулся воевода да руку её изящную перехватил.       – Совсем ополоумела?! – возмутился Стефан, выхватив клинок. – На мужа своего руку подымаешь?!       – Как ты на меня поднял, так и я на тебя! – огрызнулась Альсина.       Уж понял Димитреску, что не помогут пощёчины звонкие да удары хлёсткие, потому иное наказание он ей выдумал: перехватил он горло жены своей, чтоб и слова она не могла молвить, да волосы её смоляные в кулак собрал. Хорошее лезвие у клинка было, из стали дамасской, потому натянул воевода локоны её да беспощадно резать стал, длину укорачивая. Кричит полунемка да вырывается, задел ей муж лезвием затылок да кровью порез налился, однако ж ничего против силы ей она сделать не может, только гнев на себя лишний накликала. Оказался в руке у Стефана хвост локонов роскошных, что водой да щёлочью завиты были, сверкали как луна, и жасмином дурманящим благоухали, знал он, что позорно бабе румынской стриженой ходить, потому и жестокость такую к ней применил. Оттолкнул Димитреску жену свою да бросил пряди её отрезанные в камин горящий, что вонь ужасная по опочивальне детской пошла, к тому ж клинок дамасский он в стену деревянную воткнул, как стрелу в цель. Но не могла Альсина сдаться: бес пред ней, не иначе! Стала Димитреску судорожно глазами по спальне бегать, чего получше ища, совсем она рассудком тронулась, не ведает что творит, но в том не её вина. Заприметила пани молодая, что на стене сабля господарская висит: ножны золотые бархатом чёрным обиты да изумруды мелкие сверкают, а в них сабля — лезвие из стали дамасской да рукоять из кости слоновой. Зря воевода спиной к супруге своей повернулся: кинулась она к сабле господарской, вынула её из ножен да со всем гневом своим вонзила клинок прямо меж лопаток, почти насквозь пронзая. Не смог уж пан молодой развернуться: вынула пани саблю да рухнул супруг её на пол, из груди да изо рта кровь рекой сочится, однако ж мало ему удара такого, потому замахнулась бывшая Хайзенберг посильнее да в живот клинок вонзила. Блаженен Альсине стал хрип Стефана, когда дух из него выходит да кровь во рту пузырится, как в котле кипящем. И каждый удар Димитреску с ненавистью да жестокостью особой наносила, как он ей давал пощёчины, как за волосы таскал, как головой об стену прикладывал, как запястья до посинения пережимал, как сердце да мечтанья её девичьи разбивал... но никогда не простит она ему смерти дочери их, заслужил он страдания свои да смерть: бравый воин на коне да в поле от клинка вражеского погибает, а собаку паршивую жена собственная саблей господарской заколола, сила в ней небывалая появилась. Так жалок да беспомощен он был, как она сама, когда всю силу свою для ударов прикладывал. Потеряла пани счёт ударам своим, потому как рассудок её от горя помутнел, однако ж нет пути назад, легче ей станет, что чудовище эдакое боле не станет её мучить. Бросила Альсина саблю господарскую, презренно на мужа своего посмотрела да вон вышла, подле дочери своей покой она отыщет. Улыбнулась Димитреску, как дочь свою увидала: спит её доченька, даже не хнычет, к матери взывая, потому легла к ней пани молодая, прижала к груди своей налитой да в макушку маленькую девочку поцеловала.       – Спи, моя милая Илона, – прошептала она. – Больше никто не посмеет нас обидеть.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!