Глава 13. Храм

21 марта 2026, 10:37
      Глеб шёл, как во сне, — и знал, что, если оглянется, за спиной окажется не поле, синагога и толпы укурков, а Огромное, ползущее вслед за ним. Раньше он, может, был бы и рад стать его частью, но сейчас появилось дело поважнее. Пресловутое дело всей жизни, точнее, её остатка.       Позолоченные врата, казалось, вот-вот откроются, и, увидев гостя, бесчисленные головы Владимиров Владимировичей улыбнутся и впустят Глеба в свою святую обитель. А в ней, как пел Гребенщиков, ангелы плетут кружева. И все слова смыты дождём, кроме одного слова. Единственно верного.       Что это за слово такое? — думал Глеб, пытаясь привести мысли в обыкновенный для них порядок. Бог? Бог покинул престол, уйдя в более прибыльный бизнес — рекламный. Что тогда заняло его место? Слово «бабло» пришло в голову первым. Но разве так важна эта замена? Думая о деньгах, ведь представляешь жизнь красивую, мечту несбыточную — машины, яхты, тёлок, которых можно на них купить, но никогда не сами деньги. Или, наоборот, отсутствие всего перечисленного. А и то и другое волнует человека испокон веков.       Нет, не культ потребления заменил людям Бога. И даже не быстрый интернет.       Наконец, тропа вывела к окраине Храма — туда, где полынь раскинула свои серо-зелёные заросли. Из-за кустов послышался тихий девичий голос, что-то напевающий. Он узнал этот голос сразу — а как не узнать? Как путник может не узнать свою путеводную звезду?       Продравшись сквозь высокую колючую траву, он замер. С зелёного одуванчикового коврика, из круга солнца, полуголая, на коленях сидела девочка. Она застыла, ладошками опираясь на землю, и злобно сдувала «хохолки» одуванчиков, отдавая пушинки во власть ветру. Некоторые из них попадали девочке в лицо или застревали в волосах. Вот она, свет и тьма его жизни, послесмертный грех — те же тонкие, простоквашного оттенка, плечи, та же гуттаперчевая, обнажённая спина.       Со священным ужасом и упованием Глеб Рудольфович простоял так секунд с пять, как ястреб, высматривающий жертву, а потом тихими шагами подошёл ближе. Она не сразу подняла голову, когда Глеб приблизился, словно надеясь, что он пройдёт мимо.       Однако Глеб остановился в шаге от неё.       — Катя…       Катя глянула на него исподлобья.       — Чего тебе?       Услышав её голос, живой и настоящий, он растерялся. По-настоящему растерялся. И вправду — что ему нужно? Почему он пришёл? Ответить было нечего — от слов пришлось перейти к делу.       И он упал на колени перед ней. Катя резко вскочила на ноги, отпрянула, выронив из руки стебелёк одуванчика.       — Прости меня, Катюш, прости, маркиза, прости… — Глеб уже почувствовал, словно увидел наперёд, что она с презрением фыркнет, выругается и уйдёт восвояси, так и не дав ему рассказать. Но почему-то этого не произошло.       Она молча опустилась на землю. Дыхание было громким и частым — будто у ребёнка, готовящегося разразиться плачем. Лицо же её оставалось глуповато-ригидным.       — Глеб… Или Фома… или как тебя там, — начала она, — ты… Ёбаная мразь.       Он покорно кивнул.       Катя смотрела на него не со злобой — с предвкушением; взгляд маленьких, блестящих, как тараканьи чешуйки, глаз бегал по лицу Глеба.       — И всё равно приполз.       — А куда мне ещё? — Глеб говорил не поднимая головы. — Храм… Он ведь не ради меня стоит. Он ради тебя. Ради нас.       — Ошибаешься, — сказала она. — Нету никакого храма.       Она приблизилась медленно, словно для поцелуя, и тут же отстранилась.       — А знаешь что? — спросила Катя, — знаешь, что я хочу тебе сказать?       — Что, маркиза?       — Я хочу сказать… Я хочу сказать, что мне на вас всех на-пле-вать! — она вдруг расплылась в нервной улыбке. — Вы все суки и тупые мрази. Я не хочу иметь с вами дела! И с тобой, Фома, тоже!       Он не ответил ничего.       — Вы, мужики, заслуживаете смерти… — она сжала челюсть. — Все люди её заслужили.       Глеб посмотрел на Катю. Она улыбалась с жестоким азартом. И в этой улыбке, и в прищуре оленьих тёмных глазёнок больше не приглядывался колючий подросток — теперь она смотрела на Глеба свысока, дерзко. Как настоящая доминатрикс. Такими доминатрикс он знал по немецким порнофильмам — не без фальши, но трогательными. И в Кате сейчас была эта фальш.       Будто она играла свою роль так плохо, что даже становилась более настоящей от этого.       — И теперь ты чего-то от меня хочешь, да, Фома? — не выходя из образа, но и будто на кураже, она толкнула Глеба на землю.       Глеб не сопротивлялся. По щекам его катились слёзы, и он никак не мог остановить их, никак не мог приказать себе не плакать, а в голове его опять было пусто.       Он почувствовал вес её тела на себе.       — Фома… Ты плохой, плохой, ужасный человек! Старый извращенец, мразь, сумасшедший! А самое худшее… — Катя перешла на крик. — Самое худшее то, что ты сдох!       Она впилась в его шею ногтями. Маленькое её лицо стало красным, влажным от злости, возбуждения, экстаза.       — Будь я мёртвым, любил бы я тебя? — хрипло спросил Глеб.       — А любишь?       — Люблю.       Её хватка ослабела.       — Скажи это ещё раз, — с неопределённостью в голосе произнесла она.       — Я люблю тебя, маркиза, — выдавил он из себя. — Люблю.       — Как за феминизм базарить, так «шлюха», а как прощения просить, так…       — Маркиза моя… Маркиза, грешен я, грешен…       Внезапно на на лице Кати появилось выражение крайнего удовлетворения, за которым последовала какая-то странная серьёзность и сосредоточенность.       — Ладно, — сказала Катя тихо. — Я на тебя не сержусь, — она добро, по-дружески улыбнулась, и тёплый отблеск золотых куполов очертил её силуэт.       Поле залило ровным сиянием. Светлым, понятным стало всё вокруг — разрытая курганистая степь на севере и горящие кусты напротив неё, всепожирающая гора на западе — а самым понятным ясным был путь на восток, к Храму. Тропу будто-бы просвечивали насквозь тысячи прожекторов, из-за чего она казалась сотканной из самого света.       Ярче её была лишь Катя. А ярче Кати — лишь Храм.       Снежно-белый, в золотой бахроме, похожий на приодетую к погребению деву. Храм манил к себе, зазывал праведной, чистой красотой своих куполов, перед которой не мог устоять ни иудей, ни атеист.       Храм. Глеб смеялся сквозь слёзы. Здесь нас окунают в холодную воду в младенчестве; здесь же, в отрочестве, исповедуют и причащают хлебом да вином; а по старости мы сами рады дрожащими губами целовать иконы и ставить свечи — за мир, за близких, на упокой. Будто, предчувствуя скорый конец, мы возвращаемся в церковь, вливаемся в неё — точно Лев Толстой, вернувшись в Оптину пустынь.       Только Церковь, как писал граф, по своей сути — слепок людских грехов. Именно потому, наверное, она так тесно переплелась с русской ментальностью. Ведь что есть Церковь? Своеобразная школа жизни. В ней голую душу парафиянина учат пить скисшее вино, есть чёрствый хлеб, покупать в лавке счастье, благополучие, вечную память (на выбор), ещё и с краснотой в глазах лгать о безгрешности суровому дяде с бородой. И всё это — под басистые завывания и не просьбы даже —       принуждения к покаянию.       А тянет нас в Храм, влечёт в его прокуренное ладаном нутро.       Они переглянулись и поняли друг друга без слов.

***

      Глеб даже прикрыл глаза, не в силах выдержать этой красоты, Его красоты. Купола, ослепительно-белые, с человеческими носами и губами; синие спины, изогнутые арками; краснощёкие — в рамках делового этикета — физиономии. Владимировичи-ангелы, Владимировичи-черти, Владимировичи-горгульи, Владимировичи-стены и ворота — тоже Владимировичи. Они торжественно застыли в своих причудливых позах. Одни — вознесённые, с шеями-шпилями, словно тянулись к небу и почти достали его тонкими, пергаментными пальцами. Другие — припали к земле, распластанные как-бы под тяжестью собственной благодати. Третьи давили их сапогами. Четвёртые — скрюченные, как виноградные лозы, вплетались в колонны, карнизы и подпорки, так что невозможно было понять, где кончается один «Банкетный» и начинается другой «Говорун».       — Ну что, — сказала Катя задорно. — Красотенюшка. Стоит восхищаться чудом прогресса, а?       — Что? — спросил он.       — Голограмма. Я ж предупредила — Храма нет.       — Думаешь, я на это поведусь? Меня не проведёшь, маркиза!       Катя тихо хихикнула.       Глеб заметил, что её руки, вместо того чтобы быть привычно сложенными на груди, висели вдоль тела.       — Ну так иди и смотри.       Он, кивнув, быстрым шагом подошёл к самим воротам. Остановился на пару секунд, будто бы надеясь, что кто-то откроет. Но там, за воротами, никого не было, и, кажется, даже не должно было быть. Один из Владимировичей, — голова его была нанизана на ногу другого Владимировича, — глянул на Глеба как на дурачка.       — Ищите — и найдете; стучите — и отворят вам, — вдруг заговорил он. — Всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят, — насмешливый тон Владимира Владимировича несколько озлил Глеба. — Чего стоите, гражданин Российской Федерации? — обратился к нему уже второй Владимирович, игравший роль перекладины над воротами.       Глеб уж собирался постучать по лбу третьего из них — то ли со злобы, то ли в знак почтения религии — и вдруг легко проскочил сквозь запертые ворота. Не обогнул сверкающие телеса Владимиров Владимировичей, не протиснулся между — а просто прошёл сквозь них, как пуля, вылетев на другой стороне.       Воссиял Храм. Перехватило дыхание, сердце забилось чаще. Вот он, вот он, великий и страшный, Новый Храм. Вот же, на расстоянии вытянутой руки! Не может это быть ложью, видением, голограммой — и хоть эти ворота мираж, хоть весь мир фальшивый, пластмассовый — но Храм… Он был несоразмерен миру. Казалось, что его возводили не для людей, а для атлантов, уставших от невесомого неба и ударившихся в православие. Купола терялись в красной дымке небес, и с высоты этой на землю стекал небесный мёд. А на самой вершине, на кресте, висела огромная фигура в одних только камуфляжных штанах, да с крестиком на цепочке. Каменные мышцы были выписаны с такой тщательностью, что казались влажными, как после бани. Капли света стекали по ним, словно здоровый летний пот. Лицо распятого было узнаваемым — но не слишком. Под распятием, золотыми буквами, сияла надпись: «Я на медведе пока не скакал, но фотографии такие есть». И всё же это был Христос.       Или, скорее, близнец Христов.       Глеб выглядел совсем хрупким, совсем горемычным на фоне этого величия. Будто насекомое. Будто как-то раз, проснувшись однажды утром после беспокойного сна… Нет. Нет, — сказал себе Глеб. Никакого больше интертекста. Вредно он действует на немолодого алкоголика.       Он медленно протянул руку к тяжёлой двери.       Не встретив ни камня, ни мрамора, пальцы прошли сквозь воздух. Глеб выдохнул сипло и прошептал самому себе, ловя взгляды Владимиров Владимировичей:       — На что ты надеялся, блядь?       Он перешагнул через стену плотно приставленных друг к другу клонов, что уже показались ему спасением. Рябь дрогнула, но ничуть не переменилась — и глядя на неё уже «изнутри», Глеб видел тот же плоский фасад. Вот тебе и спасение! Вот тебе и Пустынь, Лёвушка, возвращение к истокам — начиналось красиво, а пошло… как всегда. И Пустынь не Оптина, и Лев Толстой — на словах лишь. И Путины, «Говоруны»-то, «Удмурты»-то — голограмма. А говорили, мол, «на Сибири производят»!       Стало как-то жалко на душе. Что за страна, подумал Самойлов, в которой деньги налогоплательщиков уходят не на ритуальные оргии тайных лож и даже не на святилища имени Президента, — а на банальные яхты и коттеджи? Что не так со страной, в которой даже самый абсурдный, самый непонятный, скрытый ото всех план обернулся такой лажей?       Он полоснул подошвой по земле, как вдруг ботинок наткнулся на нечто твёрдое. Раздался треск загорающихся проводов. Вспышка.       Глеб зажмурился, а когда открыл глаза, увидел — на месте Храма, на чёрном нешироком каркасе пламенел огонь. Подул ветер — и занялись поросли колючей травы. Дыхнуло неживым, электронным дымом в лицо.       Огонь подбирался к нему.       Глеб скинул с себя неясно откуда взявшуюся куртку, бросил на огнище, притоптал. Огонь не унимался. Провода, тянущиеся откуда-то из-под земли искрились током, синим, колючим. От них будто бы загорелся сам воздух, став таким же холодным.       К Глебу пришло осознание, что это не огонь. Как невнятное электронное видение приняло форму Храма, так и нечто другое, более зловещее, маскировалось под пламя. Оно не пугало. Пугают шорохи в тёмной комнате, пугают дикие звери и смерть, а это ледяное напряжение — скорее зловещает. Именно — зловещает. Неправильное оно какое-то, неестественное — не по-Божески колет щёки.       — Глеб! — раздался звонкий Катькин крик.       Будто среагировав на него, пламя столпом воспрянуло к небу. Задёргался тонкий синий язычок.       — Глеб, ты ненормальный! — крикнула она снова. — Сгоришь же, сука!       Было поздно. В злом потрескивании огня он услышал чей-то монотонный Голос:       «Ненормальное раздражение. Ненормальный крик. Ненормальный визг. Ненормальные слёзы. Ненормальные гадины. Ненормальная тварь».       Голос на секунду умолк. Синий огонь дернулся — и Глеб заметил, что смотрит не на пламя.       Это были строки текста.       «Ненормальная фибрилляция. Ненормальный адреналин. Ненормальная кома».       Они твердили одно и то же, одно и то же, и Глеб знал, о чём они хотят сказать. Они складывались и раскладывались, а сами продолжали твердить о том же.       Он хотел отвернуться, отвертеться, но почему-то не мог. Буквы догнали его, закружили усталый разум в своём бесконечном хороводе. Алеф-бет-алеф…       «Ненормальный разряд. Ненормальное массированние», — вещал Голос.       «Нормальная смерть».       И в эту секунду Глеб вдруг понял, от чего всё это время бежал. Не от Адама, ни от гнева Богини, не от себя даже — от того, что его не станет. Совсем. Как будто и не было никогда. Ни его, ни этой синагоги, ни этой степи, ни этого таинственного, прекрасного, нелепого Храма. От забвения он бежал. Но забвение оказалось быстрее.       И в тот же миг он понял ещё более страшное — а ведь бежал-то он и не сюда. Стремился он не сюда, и всё это время — здесь, на этой земле проведённое, делал не то и не так. Он искал, но не знал, чего ищет. Хотел, но не знал, чего желает. Вёл самого себя, как слепой поводырь слепого поводыря, под руку, и дороги не только не видел, но и не знал. А теперь, в этот странный момент, что-то сложилось в его голове, как-то щёлкнули шестерёнки заскорузлые, и открылась тайна, отворился ларец, воссияла дорога — но не на запад и не на восток, не в небесный Иерусалим и не в красную Москву — а прямиком в его, Глебово, своёшнее, личное, Священное True.       «Нормальная смерть», — повторил голос.       Вот оно, вот оно — то, что могло бы перевесить всё прожитое и непрожитое, всё ложное и бесконечно пустое. Нужно было только сказать ей.       Сказать то самое. Главное. Единственно верное.       Он обернулся. Кати не было.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!