VIII

23 сентября 2024, 20:05
      Кажется, что-то приснилось. Горячее, горькое. Ему приснилась другая жизнь.        Он клюнул носом в чашку с кофе. Сонно оглядев мастерскую, закинул в рот две таблетки, выпил кофе залпом и встал перед холстом. Работа была не закончена, и где-то на самом дне сердца тлела жалость, копошилась тоска по времени, когда идея была гениальной и захватывала его целиком, заполняла доверху и переливалась — на бумагу, на палитру и на холст. Сейчас он не чувствовал ничего.       Сейчас он думал только о письме, которое намертво отпечаталось в его памяти, и он видел его перед собой всякий раз, закрывая глаза. И он завидовал Максу, потому что хотел бушевать как он, хотел рвать и метать, и неистово гореть, гореть, гореть, пока не сгорит весь мир. Завидовал, потому что остался один — потому что был оставлен — оставлен Максом.        Он понимал текст письма, как если бы это был протокол из папочки следователя, под которым требовали поставить подпись. Но не понимал, как Макс в здравом уме вообще мог его написать. Первые часы он и не верил в письмо: кто-то получил доступ к его почте, это точно пранк или скам. Он ждал, что Макс напишет ему или позвонит и всё объяснит, и сначала будет жутко ругаться, а потом они вместе посмеются.        Ему самому пришлось звонить — коллегам, начальникам, каким-то знакомым и друзьям Макса из числа смертных. Он звонил Твери, Смоленску и Рязани. Он осторожно позвонил в Курск и Крым. Никто не видел Макса, никто ничего не слышал. Скрепя сердце, он позвонил за границу, но из всех столиц ему ответила, конечно, только Патрис. Она была занята и всё равно уделила ему время, тем самым смягчив ненадолго его сердце, напомнив об их потухшей дружбе. Но и она ничего не знала; только заметила, что Романо в последний месяц частенько наведывался в Россию, чем жутко раздражал окружение.       Он настойчиво звонил Риму, но бесконечно попадал на автоответчик. Когда он решился оставить сообщение — ядовитое, вульгарное, — Романо наконец-то поднял трубку. Он театрально вздыхал, сетуя на превратности судьбы и своенравность Макса, упрекал Петра в ревности, но растерялся, как только был уличён во лжи. Но даже Романо, вроде бы друг, вроде бы немало помогавший Максу, не был посвящён в какие-то детали, не знал всего, не знал о письме. Микроскопическая, пышущая злорадством победа, —  быстро сгинувшая, едва разговор кончился.       Неозвученный вопрос, вспениваясь на языке, метался в поисках ответа, отскакивал от стен и от холста и нагнетал многозначительную тишину. Устав от неё, он поднялся на крышу дома, вдохнул весенний, сводящий с ума ветер. Встал на край и посмотрел вниз, как делал сотни раз — интуитивно, словно шёл знакомой дорогой. Город обманчиво мерцал под тяжёлым чёрным небом. Внизу, сожрав свои берега, зовуще, как никогда порочно горела та же чернота. Эхом долетали ответы: потому что твоей любви недостаточно; потому что ты только мешал; потому что брат, ставший чужаком, всё равно будет важнее, ближе, понятнее; потому что ты тянул его за собой на дно; потому что всё всегда кончается.       И тогда какой-то другой голос в голове, рациональный, разумный, его и не его, похожий немного на Макса, поставил запятую и добавил ещё одно эхо: потому что это бремя, которое не с кем разделить, отчаяние, нашедшее лазейку или крохотную надежду, или, быть может, свою собственную зовущую тьму, и кто лучше поймёт его, как не ты?        Ветер подталкивал в спину, но он не шевелился и вместо реки рассматривал тускло подсвеченный город. Купола соборов, шпили крепостей, обшарпанные крыши, осыпающиеся стены. Вдруг он понял, что на самом деле не различает в ночи ни крыш, ни стен, просто знает о них. Он снова взглянул вниз, но, впитав темноту, больше не видел её — только пустынную набережную Фонтанки.        «Где ты?» Он наивно обратился к круглому, жёлтому лику Исаакия, словно тот мог знать ответ. Он спросил у куполов и шпилей, крыш и стен, у неба и реки, у всего города, но Петербург спал.        Только ветер всё шептал и шептал на ухо, и в тишине Пётр как будто услышал, как будто понял. Он достал из кармана телефон, нашёл в последних вызовах номер Романо и стал терпеливо слушать длинные гудки. Он шагнул было назад, чтобы сойти с парапета вниз, но таблетки исказили резкость его движений, а изголодавшийся  холодный ветер ударил наотмашь.        В телефоне слышался голос Рима.

Слёз уж нет… один я… и в душе моей,

Верь, ещё темнее и ещё черней.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!