Глава I:

3 апреля 2026, 18:31

1845й год.

      Утром пришла весть — Пахом скончался после трёхдневных мучений. Заезжий лекарь, приглашённый накануне, осмотрел тело и сказал, что казнила Пахома простая заноза, загнанная в ногу, — от нее по телу пошло заражение. Он назвал это «столбняк»; но соседи — народ тёмный — судили по-своему:       — Да говорю ж тебе, заговор энто! Сама видала! Зашла к нему накануне — лежит, весь мокрый, скалится, ровно зверь какой, царапает себя, а руки-ноги, страсть господня, так и бьёт, так и выворачивает, не по-людски. Как узрел меня — завы-ы-ыл! Батюшки светы, да как же я напужалась!       — Мать честна́я! Уж не жена ль за им пришла? Мстит, небось… Свят, свят, свят…       Бабы сбились теснее.       — Должно быть она, и впрямь… Коли за им пришла, так и до нас скоро доберётся?       — А мы-то што ей сделали?       — Спроси уж лучше, чево мы не сделали!       — Полно! Выносють!       Все затихли и обернулись. Из избы Пахома выносили гроб — наспех сколоченный, из сырых досок, он пах смолой. Вслед за гробом на улицу вышел старый Ефим — мужик крепкий, высокий, с головой белой, как лён. Завидев столпившихся у колодца баб, он остановился, снял шапку, поклонился им и сказал:       — Здорово, бабоньки. Кому кости моете?       — Здравствуйте, Ефим Савельевич. Ясно кому, — одна из них коротко указала на гроб глазами. — А Вы тут как? По делам, али…       — Хозяйка послала птицы взять; хотел у Пахома, а оно вон что… — он нахлобучил шапку обратно — прямо на кустистые седые брови. — Пойдёте покойника провожать?       — Вот ещё. На што он нам сдался? Покойник этот. Уносите его, и пусть покоится с миром!       — А птицу возьмите у меня, и барыне скажите обязательно, што ей её дала Светлана Никифоровна!       — Ну-с, раз тебе не жалко, Светлана, возьму-с… Обожди тока.       Девушка кивнула. Старик направился к телеге, запряжённой дряхлой кобылой с тонкими ногами. Двое молодых парней — оба безбородые, тощие, с веснушчатыми лицами — возились у гроба, никак не могли уладить его в кузов. Ефим подсобил; они поблагодарили, вскочили на облучок, встряхнули вожжи.       — Э, а ну постой! — Ефим постучал по борту ладонью. Они притормозили. — А девка-то как же? Поди, тоже хочет отца проводить. Сейчас я её приведу.       Парни переглянулись. Один, что был постарше, вынул изо рта соломинку, поковырял ею в неровных зубах и осклабился:       — На што оно ей? Она, поди, и не смыслит ни бельмеса.       Оба прыснули. Ефим нахмурился, шагнул к ним ближе и выставил вперёд узловатый палец.       — А ну циц! — прикрикнул он. — Чего зубы-то скалите? Над девкой, над сиротой, смех подняли… Неужто вам не совестно? Она ж, может, понимает али нет, а душа в ей есть. Хватит гадости болтать, а то я ваши языки поотрываю — вот тогда и уймётесь.       Те сразу притихли, потупились. Ефим вернулся в избу, вывел из неё сгорбленное существо с длинными руками и ногами, закутанное в грязный сарафан, и посадил в телегу. После они уехали. А бабы, караулившие колодец, стали расходиться.       Задержалась одна Светлана Никифоровна — она оправила платок и подошла поближе.       — Ишь ты, как Вы их, Ефим Савельевич!       — Такое с малолетства пресекать надо, а то вырастут — и вовсе совесть потеряют.       Он подставил ей локоть.       — И то правда, — Светлана крепко охватила его руку. — Мало нынче парней хороших, некому их уму-разуму учить. Вот кабы Вы у нас задержались — чай, порядок бы навели… Вас-то всяк уважает. И слово ваше, почитай, закон.       — Прям уж всяк? И ты тоже?       Светлана часто закивала. Ефим усмехнулся в усы и повёл её неспеша по пустынной серой улице, обходя с ней лужи — в них, как в мутных зеркалах, отражалось тяжёлое небо и мелькал, путаясь, подол женской юбки.       — Лихо ты это сказала… — выдохнул Ефим, покручивая себе ус.       Девушка посмотрела на него растерянно.       — Што сказала?       — Про слово. Ты меня на мысль натолкнула.       — На какую же?       — А на ту, — он перевёл тему. — Что с пахомовской дочкой теперь будет?       — Знамо што — пристроят к кому, аль отдадим отцу Павлу. Он у нас этих сирот привечает… и кошек, и собак. Не суть важно, Ефим Савельич, на сходе общины и решат. Барыня-то, поди, вмешиваться не станет?       — Может, и не станет. Не могу тебе сказать…       Они остановились у крыльца — подгнившего, покосившегося от дождей. Светлана отпустила его руку, вскочила на ступеньки.       — Погодите тут, Ефим Савельич, я мигом.       И скрылась в сенях, оставив дверь приоткрытой. Ефим поглядел на туман, висевший над деревней. Воздух звенел от тяжести; вокруг было сыро; обнажённые деревья щекотали корявыми ветвями тяжёлое небо. «Нужно успеть, пока не ливануло», — подумал Ефим и ещё раз окинул взглядом пахомовскую избу, прибитую к земле.       Светлана вернулась скоро. В её руках был липкий от крови мешок и корзинка.       — Вот-с, — она вручила их ему. — Барыне — двух гусей, а Вам — закваску и хлеб. Я сама делала.       — Хорошая ты баба, Света, — сказал Ефим и принял всё из рук. — Спасибо. А я тут подумал, что ты сказывала… Что слово моё, почитай, для здешних закон… В общем, есть до тебя ещё просьба.       — Какая ж просьба?       Старик полез за пазуху, вытащил смятые рубли и вложил их в ей в руку. Глаза Светланы засияли.       — На вот. Это за Машу. Пусть у тебя ночь перебудет.       Возникшее сияние потухло; от полных щёк отлила кровь; Светлана сунула деньги обратно Ефиму и замотала головой так рьяно, что по лбу разметалась чёлка.       — Нельзя, Ефим Савельич! Нельзя мне! У меня самой грудной! Куда ж я её?       — На одну ночь, а я барыне скажу, что ты милосердие явила. Она тебе и за птицу, и за Машу награду даст. Ты ж сама баяла — слово моё, почитай, закон.       — Да помню, помню, што баяла! — она провела рукой по губам — видно было, как её крутило, и жалко, и боязно. — Да от меня ж все шарахаться станут, как от прокажённой, ежели я её пущу! И муж у меня — суеверный, до жути. Он если не её, так меня из дому вышвырнет!       — А ты на меня всё вали. Говори, что я заставил тебя, и ничего он тебе не сделает. Ну, дочка, у тебя ж душа светлая, посмотри, ты меня одарила и хозяйку; а сиротке в помощи откажешь? Чем она хуже нас?       Светлана закусила губу, посмотрела на рубли в морщинистой ладони Ефима и прикинула про себя: на них можно или платок себе купить — из тех, что на ярмарке торгуют, алый с кистями; или сапожки новые, лёгкие, чтобы в праздник ногу не жали. Вздохнув, она взяла деньги обратно и сунула их под сарафан.       — Ладно уж, — вымолвила. — Быть по-вашему. Только ночь! А завтра забирайте, Ефим Савельич, Христом Богом прошу, не оставьте у меня. А то не жить мне…       Ефим взвалил мешок к себе на спину, взял корзину второй рукой и стал ей кланяться. Светлана вся разогрелась и стала отмахиваться.       — Полно Вам, Ефим Савельевич, полно… Не заслужила я…       — Спасибо тебе, дочка. Услужила ты Екатерине Фёдоровне. И мне, — он расправился. — Машку как вернут — поди забери её к себе. Жалко ведь девку. Сама посуди — она ж никому ненужная.       Затем он попрощался с ней и направился к своему пожилому коню. Тот, понурив голову, топтал мокрую траву; с его косматой гривы скатывались капли. Ефим, любя, потрепал его по шее, уселся верхом и тронулся со двора.

***

      Дорога вилась лесом; в полумраке леса деревья сливались в единую тёмную стену; ветер хрустел их ветвями, сёк старику рябое лицо, забирался под куртку и грыз холодом. Ефим прятал подбородок в воротник. Тревога снова поселилась в его голове: он всё не мог найти нужных слов для барыни — одни обрывки. «Как ей скажешь?», — думал он. — «Приеду, начну про Машку, а она: «Не надо мне чужого, убирайся». И повернётся к камину — и всё, достучаться не моги».       Тут же ему вспомнилась Екатерина Фёдоровна маленькой Катей, звонкой девицей лет четырёх, которую надобно было катать на закорках. Она сидела у него на плечах, вцепившись в шапку, визжала: «Вперёд, Ефимка, вперёд», — и по-детски понукала его воображаемым кнутом; а Ефим, подражая лошади, звонко ржал и скакал на двух ногах, вздымая целые облака пыли. Когда он совсем выматывался, он отводил её к яблоням, тянулся к самой верхней ветке и срывал для барышни самые румяные, самые сладкие плоды.       Нынешняя Екатерина Фёдоровна разительно отличалась от себя детской: она стала неподступной, диковатой; переменилась и лицом — некогда живое, весёлое, оно сделалось болезненным и застыло в вечной скорби. И вся она теперь — прямая, сухая, жёсткая, словно кол проглотила, — сидела одна в полузаброшенной усадьбе, как в склепе, без родни, без дворни; читала грустные книги и, кажется, ждала своего скорого конца.       «А всё ж попробую», — решил Ефим. — «Не для себя, и даже не для Машки… а для неё самой. Глядишь, и на пользу пойдёт: живое-то под боком появится — авось и отойдёт маленько». И погнал ещё быстрее коня. Через мгновенье он выехал на открытую местность. Впереди возникли родные «Волхонки».       Усадьба стояла в кольце старого леса среди вековых лип и берёз, что обступали её со всех сторон. Она была похожа на сгорбленную старуху: дом, некогда беленый, с мезонином и колоннами, облупился и почернел; крыша проржавела, и покосились ставни. За ним, заросший крапивой, тянулся парк с заглохшей аллеей, где прежде цвели яблони и сирень.       Ефим проехал сквозь въездные ворота, охраняемые каменными львами, и спешился прямо у крыльца. Свет в окнах горел — жёлтые пятна мазками ложились на пожухлую траву. Он заглянул внутрь: барыня по-обыденному сидела у огня, грелась и между пальцев перебирала резной мундштук. Старик спешно отвёл коня в конюшню, наскоро обтёр соломой, вернулся и постучал ладонью по стеклу.       Екатерина Фёдоровна, не оборачиваясь, сухо махнула ему рукой. Ефим зашёл внутрь, свалил мешок у двери, поставил рядом корзину и принялся стряхивать с куртки и шапки воду.       — Ну и погодка! — запричитал он, желая начать издалека. — Гадкая, прости Господи. Пока доехал — весь продрог. Исчо не хватало захворать.       Она посмотрела на него. У ней был безучастный вид.       — Я ж не просто так пришёл, сударыня. Я к Вам с вестями. Разрешите присесть?       — Присядь.       Ефим прошёл, обмахнул шапкой обитое золотыми нитками кресло и сел в него.       — Представьте себе — хотел было у Пахома кур взять, а он, царствие небесное, преставился. Захожу к нему, а он уж готовый. Страсть глядеть, я Вам скажу… Так и не взял у него ничего. Пришлось у Светланы Никифоровны птицу брать. Баба она добрая.       — И что с того?       — Кажут, столбняк у него был. А я не знал. Боялись, что болезнь прилипчивая, ну да Бог с им. Хорошо хоть не один умирал. При нём дочка была, четырнадцати годков. Она его и обтирала, и утешала, а он, знаете ли? Видал я её — он её за это по щеке как двинет, что та заплыла. Бедная девка. Теперь вовсе одна. И что с ней будет?       — Пристроят куда, — женщина пожала плечами. — Или от меня что требуется?       — Нет-с, сударыня, не требуется. Её пристроят. Отцу Павлу её хотят отдать. Он набожный, зла не сделает, а на сердце у меня неспокойно — жалко мне её. Побило её житьё. Кабы не та же Светлана Никифоровна, не знаю, как бы она ночь эту пережила… И знаете что ещё? Как бы сказать… Машка-то… Машей её зовут… Она-то глухая.       Барыня вскинула серые глаза и уставилась на Ефима. Тот потирал руки.       — Глухонемая? — тихо спросила она.       — Да, но это ничего. Может, пригодится? Вам помощница нужна, сударыня. Я её видел — не дура, хоть и глухая. И досаждать болтовнёй не сможет. Знаю, что Вам без Варьки-то нелегко, но…       — Не знаю, — перебила его Екатерина Фёдоровна и начала кусать кончик мундштука.       — Не сомневайтесь, сударыня, Вам на пользу будет. Не по Вашему званию самой-то полы мыть да двор мести…       Женщина сделала глубокий вдох и прижала пальцы к белому лбу. Ефим смолк. Они немного посидели в тишине. Вскоре она заговорила:       — Спасибо, что привёз птицу. Можешь идти.       — А что с Машей?       — У меня сегодня очень сильно болит голова.       Старик помялся, но был вынужден встать и уйти. Одна надежда на барыню была, а та пожелала быть безучастной. Во флигеле своём он продумал всю ночь, как бы Маше пособить, и не придумал ничего лучше, как платить за неё кому из соседей, — благо хозяйка не обделяла его деньгами.       Наутро, нарвав махорки, Ефим набил трубку и взялся за дрова. Было рано — заря едва занялась, и свет её, окрашивая всё в рыжий, скользил к усадьбе; монотонный треск поленьев разбавлял утреннюю тишь, щепки разлетались со свистом; где-то вдалеке пару раз завыл то ли волк, то ли чей-то пёс.       Он любил работу телесную — она разминала кости и отгоняла тоску. Благодаря делу старик на миг забыл обо всём. Лишь иногда мелькала вспышкой одна и та же мысль: «Была б тут Варька — ух!», — и уходила так же быстро, как появлялась, едва остриё топора вонзалось в дерево.       Когда дрова были наколоты, Ефим встал и стал собирать чурки, чтобы отнести в дровник. Краем глаза он застал высокую фигуру недалеко от себя — на него из тени глядело пытливое белое лицо.       — Ба! — вскрикнул он, выронил всё из рук и прижал ладонь к груди. — Сударыня! Час ранний! Что это Вы подскочили? Напугали… Чуть Богу душу не отдал.       Екатерина Фёдоровна стояла на веранде. Её покатые плечи были укутаны мягкою шалью; чёрное платье волнами ниспадало до самой земли, и в полумраке утра она казалась почти призраком.       — Доброе утро, — сказала Екатерина Фёдоровна. — Извини меня, я не хотела тебя пугать.       Потом повернулась лицом к дому и сделала шаг назад, в свет. Ветер стал трепать ей юбку и волосы, то открывая, то снова закрывая ей глаза; она редко поправляла их рукой.       Взгляд её скользнул вверх по стене, задержался у слухового окна и замер на флюгере в виде герба — тот раскачивался и скрипел, словно жаловался.       — Надобно поправить. Всю ночь скрипел — покою не дал.       Ефим шагнул было к флигелю, чтоб принести лестницу, но она остановила его:       — Нет, не сейчас.       Старик вынул трубку изо рта, прищурился:       — Вы что-то сказать хотите, сударыня?              — Да… Найдёшь для меня время?              — Только время и осталось. Да Вы бы оделись потеплее — вся дрожите. Чай, не май месяц.       — И вправду дрожу… — она стала растирать себе плечи. — Пойдём в дом, Ефим, выпьем чаю. Поговорить надобно.       — Сей час, хозяйка. Только дрова докончу — и приду.       Екатерина Фёдоровна кивнула и скрылась внутри.

***

      Некогда эта комната была гостиной. Её высокие окна выходили в брошенный сад и на аллею; по стенам у ней, оклеенным когда-то дорогими обоями, ползли тёмные сырые пятна, кое-где вздулись пузыри; полиняла её мебель — Ефим хорошо помнил барскую софу глубокого изумрудного цвета, которая ныне стала серой. Видеть это было тоскливо. Однако, несмотря на упадок, здесь было тепло, сухо и местами чисто — Екатерина Фёдоровна старательно убирала полы, где могла, и стряхивала пыль с полок до которых дотягивалась.       Ефим обтёр ноги и, сняв шапку, прошёл к столу, застланному белой скатертью. На столе была расставлена расписная фарфоровая посуда; на блюдце желтела пастила; в чашках сверкали начищенные серебряные ложки; подле грелся, вздыхая, медный самовар. Екатерина Фёдоровна стояла около окна и смотрела в него, сдвинув ажурную занавеску.       — Надо же, — старик присел и придвинулся поближе к столу. — Давно мы с Вами так не сидели. Я, признаться, смущён.       — Полно.        Она подошла к нему, налила ему чаю прямо в блюдечко. Ефим сдул с него вьющийся кружевом дымок, отхлебнул со скрипом и крякнул:       — Хорошо-о…       — Угощайся, пожалуйста, — шелестя платьем, она села напротив и придвинула к нему пастилу. Сама налила себе в чашку с чаем молока и принялась размешивать. Некоторое время они сидели в молчании, потом Екатерина Фёдоровна призналась: — Я же не просто так тебя пригласила… Я много думала о том, что ты мне вчера рассказывал. Ну… Про ту сироту. Что же — она и впрямь ничего не слышит?       — Да.       — И не читает? И не пишет?       — Откуда ей читать и писать? Кто б её учил.       — Ты говорил, что в деревне её обижают — за что?       Ефим поднёс было пастилу ко рту, но замер, потом прокашлялся, вернул лакомство на блюдце и обтёр липкие пальцы о штаны.       — Есть одна история, сударыня, — сказал он негромко. — Не из хороших…       — Расскажи всё, как есть, — она задержала чашку у самых губ. — Я должна знать.       — Ладно… Это всё дела минувших дней, и началось всё с её мамки. Её звали Настасья. Как помню её: длинноногая, крепкая кобылица, с самой красивой косой. У ней жонихов было, мать честная, — толпа! Все они к ней бегали свататься, а она им всем отказывала. Фроська моя, дочка, была её подружкою. Вона спрашивала её много раз: что это ты так всех отбриваешь? Та только отсмеивалась. Ну, потом слухи разные пошли. Стали говорить, что есть у ней кто-то. Вскоре всплыло — кто именно. Нашли её… Простите, сударыня, не должен я такое говорить, но скажу-с. Застали её на мельнице с мужиком. Мужик тот был женатый. Его жена, как узнала, собрала других баб, и всей толпой они накинулись на Настасью, остригли ей волосы и голую погнали по деревне.       Барыня вскинула брови. Ефим вертел в руках полупустое блюдце, не глядя на неё.       — Да, сударыня, так у нас дела решаются… А посля её мамка выдала замуж за одного мужика — у того неладно было в голове. Бил он её похлеще, чем всякий свою скотину лупит. Бил так, что она выла, и бабы со всего села ходили под окна слушать да злорадствовать. Вскоре родился у ней дитёнок, да и тут всё нечисто вышло. Пошли слухи, будто он, дитёнок, не от мужа вовсе, а от свёкра. Сколько раз видели, как тот к ней ластится: то погладит, то поцелует…       — И что же она? — тихо спросила Екатерина Фёдоровна.       — Да ничего. Вот и думайте… Это дошло до её мужа. Ну и… Казнил он свою жену — задушил. По крайней мере, так говорят. А как оно было на самом деле — никто не знает. В общем, померла вона. А через девять дней после Настьки помер свёкр.       — От чего?       — Повесился. Говорят разное: то ли совесть замучила, то ли сама Настька к нему приходила да обвиняла во всём. Бабы после этой истории вообще их шугались — никто помогать не хотел. Отец Павел, когда узнал, пришёл, отругал нас всех: «Дитя в чём виновато?» Ну, так и пошло: кто грудь даст, кто от козы молока принесёт, и то всё нехотя. Её боялись сильно. У ней, говорят, даже глаза недобрые были — а что с младенца взять? Как он смотрит? Да никак. А как постарше стала, стали замечать неладное. Блаженная, оказывается, — не говорит и не слышит. Но не злая, матушка, не злая. Дети в неё грязью кидаются, а она с ними всё равно играть пыталась. И даже отца своего любила — несмотря ни на что.       — А ты о ней что думаешь?       — Ничего дурного. Вот как в деревню наведаюсь — всё на Машку гляжу, и так у меня сердце и замлёт, и заноет. Не верую я ни в духов, ни в наваждения, ни во всю эту нечисть. Господь, известно, такого не велит, — Ефим глубоко потянул воздух и обтёр нос рукавом. — Бывало, увижу — то приголублю, то леденцом ссужу. Каюсь: человек я неладный, надо бы давно её к себе взять, да всё не решался… И посему прошу за неё у Вас, сударыня.       — Я бы охотно ей помогла, только вот не знаю как мне с ней быть. Ежели она глухая и неграмотная, как я ей что-нибудь прикажу? Держать её в своих питомцах просто так я не намерена — мне только сиротки тут с моими хлопотами не хватало.       — У нас и ранее такие бывали, сударыня. Вы ей покажете — и она послушно сделает. Да и потом… при Вас она будет, не при чужих. Вы её всему обучите, а она Вам благодарна останется. Сирота ведь. И никто не скажет, что Вы чёрствое сердце имеете — напротив, всякий похвалит. А нам, барыня, в деревне такое на руку: люди доброе слово молвят, глядишь, и оброк исправнее пойдёт.       Екатерина Фёдоровна усмехнулась, но без злости.       — Ты, Ефим, в какие хитрецы выучился! Раньше про оброк не заикался.       — Жизнь заставила, — развёл он руками. — Да Вы подумайте, сударыня: Вам одной в усадьбе скучно, сами говорили. А тут девка тихая, смирная. Полы помоет, посуду перетрёт, дров натаскает — и не надо будет Вам самой так хлопотать. Вам же всё тяжелей, да тяжелей; и я не молодею, хозяйка. Ежели умру — Вы совсем одна останетесь. Мне ваш батюшка такого не простит. Царство ему небесное.       Он перекрестился и повернулся к камину. Над ним висел длинный портрет барина в золочёной раме — он, одетый в армейский сюртук, с саблей и гусарскими усами смотрел на них с предостережением. Ефим невольно поклонился ему.       Екатерина Фёдоровна оставалась сидеть неподвижно, смотрела перед собой и пальцами отбивала дробь по столу. Сейчас она очень походила на своего батюшку с картины: между бровями залегла складка, глаза скрылись под чёрными бровями, челюсти сжались.       — Вы не смотрите на то, как к ней односельчане относятся, — продолжал Ефим, понизив голос. — В деревне кого хошь обнесут. Им бы лишь судачить. А она смирная, как овечка. При Вас, под вашим глазом, вовсе ручной станет. А главное — она человек крещёный, Бога помнит. Неужто Бог велит добру пропадать?       Барыня помолчала ещё немного. Потом встала, взяла с полки мундштук и закурила. В тихой комнате отчётливо слышалось, как ходят напольные резные часы — мерно, тяжело, словно отсчитывая последние секунды её сомнений. Когда они пробили, Екатерина Фёдоровна подала голос:       — Ладно. Так уж и быть, пускай живёт со мной. Только ты мне за неё отвечаешь, Ефим. Чтобы без глупостей.       — Да как же! — Ефим даже привстал. — Я сам за ней пригляжу. Если что понадобится — учить буду.       — Чему ж ты её научишь? — она сухо рассмеялась. — Сама я ей займусь. Ты только приглядывай. Полно. Поезжай и забери её. А я пока подумаю, как мне её тут… разместить.       — Всё понял, сударыня. — Старик поднялся, низко поклонился. — Спаси Вас Господь за милость.       Она махнула рукой, давая понять, что разговор окончен. Ефим тут же запахнул куртку, натянул шапку и поспешил в конюшню — седлать коня и отправляться за Машей.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!