Глава IV Рыцари Галичины
5 июня 2026, 11:40В её комнате висела небольшая картина: жёлтая дорога, уходящая в тёмный ельник. Перед сном Олесе нравилось фантазировать о том, куда ведёт эта дорога. То ей виделся мрачный замок колдуна, откуда не возвращался живым ни один путник, то царство беззаботных эльфов, то нежно-голубое озеро, в котором резвились русалки. Хотелось побежать туда, к чудесам, к приключениям, стать отважным рыцарем или прекрасной феей. Хотелось вырваться из темницы. Олеся видела ту самую дорогу, тот же самый ельник наяву, задержалась даже, надеясь пробудить в себе детскую мечтательность. Увы! Дорога была самой обычной дорогой, в сырой грязи, а ельник был обычным ельником. И если рвануться туда, то не встретишь ни колдунов, ни эльфов, лишь запыхаешься от долгого бега. Кто разочарован в одной мечте, тот уже не способен к новой. Новая не будет такой чудесной, и бороться за неё не захочется с той же неистовостью.
Олеся позволила себе задержаться — остальные повстанцы уже отошли дальше, а Богдан, оглянувшись, окликнул её. Она догнала товарищей, едва не поскользнулась на сырой грязи. Ей нравилось идти так, вместе со всеми, нравилось быть частью чего-то значимого, частью песни, ещё ненаписанной, но уже кем-то задуманной. Порой на Олесю накатывал ужас, да такой, что забывала она про общее дело, про Украину, про народную свободу. Хотелось закричать раненым зверем, отчаянно закричать, чтобы птицы разлетелись; побежать прочь, скрыться в лесной чаще. От чего скрыться? От самой себя. От мяса, некрасиво прилипшего к костям. «О, грешная отвратительная плоть! Враг, оккупировавший вольную страну души моей! Я не могу дышать». Олеся боялась, что поддастся отчаянию и выстрелит себе в голову, доставит товарищам неудобство своей смертью. «Нестрашен мне вооружённый враг, но страшен тот, который причиняет иную боль. Но если б не этот последний, разве бы пошла я с первым сражаться? Разве пошла бы спасать Украину?»
Богдан получил знатный нагоняй от роевого, а теперь, обижаясь на Олесю, проворчал:
— Ты меня НКВД сдашь.
— Зачем? Тебя сдаст эта грязная девка.
— Она не грязная. Твоя ревность до смешного глупа. Ira initium insaniae est.
— Это ты до смешного глуп. Развлекаешься с девками, когда другие к бою готовятся.
Конечно, дело было не столько в дисциплине, которая требовалась от каждого бойца УПА, сколько в душе Богдана — душе испорченной. Приверженцы земной дешёвой красоты неспособны полюбить то, что стоит выше их вылизанных античных статуй. Как поклоняться Богу, которого нельзя изваять из камня, которого нельзя сделать по-человечески привлекательным? Богдан считает себя католиком, но сознание его — сознание язычника.
— Мне простительна маленькая слабость, — ответил Богдан, перешагнув через ручей.
— Что бы Господь сказал о твоей «маленькой слабости»?
— Узнаю на Страшном суде.
Насчёт ревности Богдан был прав. Олеся не была влюблена в него — она сомневалась, что вообще уже сможет влюбиться — но чувствовала, что этот человек должен принадлежать ей, как религиозный фанатик своему грозному богу, как младенец — матери. Олеся хотела быть важнее всех друзей и возлюбленных, хотела быть солнцем и воздухом… для Богдана или кого ещё.
Как и планировалось — повстанцы устроили засаду среди деревьев, стали ждать. Когда на дороге показалась грузовая машина, за ней следующая, тогда полетели и разорвались гранаты, поплыл между стволами дым. Пули вгрызались в металл и человеческие тела, падали замертво враги, падали замертво друзья. Светлые идеи, любовь к Родине, слова клятвы — всё было преобразовано в чьи-то внутренности, вывалившиеся на землю. Так правильно — так хочет война. Олесе нравилось срастаться с оружием, забывая о своём несовершенном человеческом теле. Может быть, прелесть войны была ещё в том, что ты не просто борешься за правду — ты ещё наказываешь сам себя. Молись, чтобы тебя ранили, ведь после жестокой схватки стыдно остаться невредимой.
Олеся с Испанцем прикрывали Богдана. Тот уложил пару комиссарчиков, и они лежали, уткнувшись лицами в траву, рядом с молодыми кедрами, тоненькими и низкими. Один из кедров потом тоже упал, поражённый пулей — бывают на войне случайные жертвы. Испанец, уже после боя, пытался воткнуть кедрёнка в землю, хотя это очевидно было бесполезно — всё равно что покойника на ноги ставить.
Сегодня УПА одержала победу. В овражек сполз тяжелораненый нквд-эшник. Он был чем-то похож на того немецкого солдата, которого Олеся застрелила год назад: те же красивые глаза, совсем не злые, такие редко бывают у врагов. Нквд-эшника не хотелось добивать, но не оттого, что в Олесе проснулась жалость.
— Ну что тебе… — он еле шевелил окровавленными губами. — Не смотри. Лицо мне накрой.
Олеся подняла с земли фуражку, отряхнула и опустила на лицо умирающего.
— Да простятся грехи твои.
Потом забрала его оружие и удалилась.
Богдан сидел на земле, прижимал ко лбу платок, который уже весь пропитался кровью. Богдан тихо по-французски ругался — наверное, ему было очень больно.
— Твоё благородство не для нашего века, — сказал Богдан, когда Олеся протянула ему флягу с водой. — Добила бы его.
— Да? А кто предлагал добить Даниила, чтобы не мучился? Добить, как лошадь или собаку.
— Я предлагал облегчить мучения. Это одно. А тут враг, который может подняться и убить тебя — это другое.
— Не поднимется. Он умирает.
— Надеюсь.
***
У роевого Павличко была очень милая, детская даже черта: его уверенность в скорой победе над большевиками и провозглашением независимости. Конечно, такая уверенность была у любого, кто вступил в ряды повстанческой армии, но всё же бойцы в большинстве своём осознавали преимущества противника. Павличко же жил мечтою: Советский Союз не успеет зализать раны, как малые народы, один за другим, объявят о создании собственных республик. Сталинской власти придётся идти на уступки, бесполезными станут все рычаги влияния. Да, Павличко фантазировал много, и это был повод для конфликта с Богданом.
— Вы думаете, это мы охотимся на них, а на самом деле наоборот, — говорил Богдан. — Вы на американцев полагаетесь, а я убеждён: американцам проще договориться с русскими, чем заботиться о независимости нашей несчастной страны. Попомните мои слова: они Германию как пирог порежут, кусок американцам, кусок русским. Vae victis!
— Идиотские домыслы! — кипятился Павличко. — Вздор! Ты случайно не хочешь к большевикам перебежать? А? Смотрю, полюбились они тебе! Всё-то ты их нахваливаешь!
— Я не нахваливаю, а говорю, как есть. Но это не значит, что мы должны сдаться. Карфаген должен быть разрушен!
— Какой умный нашёлся! Много ты выучил в своих университетах! Карфагены всякие!
Эти споры могли продолжаться часами, но Павличко вовремя останавливался, понимая, что у него есть обязанности поважнее. А Богдан зато чувствовал себя победителем, и эти маленькие, бессмысленные «успехи» были, очевидно, одной из немногих радостей на войне. Другие бойцы тоже веселели, наблюдая за стычками, хотя случалось и наоборот: уставшие, они предпочли бы побыть в тишине, а потому огрызались на Богдана, вынуждая замолчать.
После «разборок» с нквд-эшниками повстанцы лишь ненадолго смогли расслабиться.
— Снова придут, — сказал Павличко. — Нам отлежаться малость — и вперёд. Договорился с Пауком, он нас известит, как только что подозрительное заметит.
Пауком звали жителя деревни, который сотрудничал с УПА. Он был очень зол на Советскую власть, как-то даже ненатурально зол — словно плохой актёр, которому досталась роль украинского националиста. «Его могут перевербовать НКВД», — предупреждала Олеся Ярослава Павлчико, но тот, если и допускал мысль о предательстве, защищал Паука. И роевого можно было понять: тяжело найти надёжных людей среди местных, нет времени на то, чтобы экзамены на верность проводить. «Кто добровольно вызвался помочь — тот наш друг», — наверное, так рассуждал наивный Павличко.
…лучше бы он «открутил башку» этому лже-националисту. Враг застиг их врасплох ранним утром — случайность ли? Люди Горенко были далеко, а в отряде Павличко не все оправились от ран: Испанец не мог держать голову ровно из-за повреждённой шеи, Богдан то и дело прижимал руку ко лбу, перевязанному бинтами. Дать бы им хоть один день, чтобы набраться сил! Подлечиться бы ещё немножко! Паук сказал, что в деревню снова пришли бойцы нквд, всего десять человек — подозрительно мало, но Павличко решил напасть немедля. «Делать нечего, живо их перестреляем!» — воодушевлял роевой бойцов. Воодушевление кончилось после его слов — выбежали из-за деревьев враги, приказали сдаваться, а, столкнувшись с сопротивлением — открыли огонь.
Павличко, приготовив гранату, попятился назад, оттолкнул Олесю и крикнул: «Беги!» Позже Олеся пожалела о своей трусости, но в тот момент подчинилась инстинкту, пустилась со всех ног вглубь леса, не чувствуя, как бьют по лицу острые ветки. На самом деле была это обычная практика для повстанцев — разбегаться в разные стороны, когда враг серьёзно превосходил их по численности. В конце концов, Олеся споткнулась, покатилась в овражек и там больно стукнулась головой о камень. По шее вниз стекало тёплое — наверное, пуля всё-таки задела. Олеся быстро присела, подняла автомат с земли, стала прислушиваться: не подходят ли?.. Бедный Ярослав Павличко! Он же спас её, а она, трусиха, спасения не заслужила. Олеся на четвереньках поползла вперёд, надеясь, что враги, если не убиты гранатой, хотя бы получили серьёзный урон и не погонятся за ней. Надо где-то затаиться, а потом… Олеся пока не решила, что предпримет, если её обнаружат, а её обнаружат. Застрелиться — и страшно, и позорно. Идти в одиночку против НКВД — тоже страшно, глупо, но хотя бы не позорно. Паук, Иуда ты нераскаявшийся! Даже бойцы НКВД заслуживают уважения, как всякий сильный и умный противник, но ты, ты предатель, и за это тебе — вечное поругание.
Она долго передвигалась на четвереньках, полагая, будто так останется незамеченной, потом всё-таки поднялась — натёрла колени. Деревья стояли близко к друг другу, в высокой траве легко можно было спрятаться, нырнуть туда, словно в озеро. Тут же был густой кустарник, послуживший убежищем для Олеси. Она забралась под его зелёную лиственную крышу, поджала под себя колени, положила автомат рядом. Выдохнула, сомкнула веки. Хватит ли патрон? На себя только, застрелиться… Нет, самоубийство — трусость, неужели забыла? Там товарищи головы сложили, а ты ищешь путь полегче, путь смирения. Давай думать. НКВД весь лес прочешут, будет надо, самолёты выпустят. Значит — иди туда, где опасно. Павличко погиб, все твои товарищи, должно быть, погибли, а ты жива. Зачем убежала? Чтобы не плакать, Олеся принялась думать не о друзьях, а о врагах. «Если убью хоть одного, этого хватит. Потом можно и умереть. Если меня раньше убьют — тоже хорошо. Я уже ни на что не гожусь».
Солнце становилось невыносимо жарким, и от этого жара клонило в сон. Олеся, наверное, и правда задремала: перед глазами мелькали картинки, знакомые места и лица. Свежие белые простыни дома на кровати, фрукты в нежно-розовой вазочке, старое пианино, книжный шкаф в кабинете отца. И сам отец появился тоже, попросил у Олеси чай, и она будто пошла заваривать…
Она очнулась, услышав совсем близко шелест травы и шаги. Ну вот и смерть, вот и довоевался Дон Кихот, кончились подвиги. «Одного, одного я точно убью, за роевого отомщу». Олеся выскочила из-за кустов, но ветки, точно живые, вцепились в одежду, не пустили, не позволили выстрелить — и уберегли от ошибки.
Сквозь заросли крапивы ковылял Богдан, зажимая ладонью рану на животе.
— Напугала, чёрт возьми… — пробормотал он, а потом рухнул на землю и тихо вскрикнул.
Олеся поспешила к нему, села рядом, попробовала перевернуть на спину, но друг оказался весьма тяжёлым, да и подняться, похоже, не мог. Богдан тихо скулил, покусывая губы, и всё больше крови терял. Бинты сползли с его лба, так что по лицу тоже потекла кровь. А каким бледным и худым он стал, совсем не похож на того весельчака, которого Олеся встретила когда-то у Армянского собора!
Богдан попытался сам лечь на бок, но, вскрикнув, жалобно взмолился:
— Господи, я ведь хотел умереть в Париже! Я никогда не был в Париже. — он всхлипывал, по щекам его катились слёзы. — Зачем я пошёл на войну? Я ведь не революционер, я просто дурак... Прости, Олеся. Я пытался их спасти, честно, пытался... Из-за меня всё. Просто дурак, который возомнил себя революционером. «Allons enfants de la Patrie,
Le jour de gloire est arrivé…»
Песню Богдан не закончил — то ли забыл слова, то ли больно ему было так, что не поворачивался язык. Он плакал, скрючившись на траве и обняв себя поперёк живота, а Олеся растерянно и испуганно на него глядела, как врач, столкнувшийся с неизвестной болезнью. А правда — не было на войне места для Богдана, нежного сына искусства. Ему, наверное, хотелось бы гулять по Львову — или, чёрт с ним, по Парижу — сочинять стихи, болтать на французском с миловидной дурочкой. Должно быть, себя он считал не украинским повстанцем, а каким-нибудь Роландом или Ивэйном. Бедный, бедный рыцарь! Где же твоя милая Франция?
— Benedictus Dominus, Benedictus Dominus… — бормотал Богдан, когда Олеся склонилась над ним и коснулась влажной щеки. Пожалуй, можно простить ему преклонение перед дряхлеющей красотой, ведь муки предсмертные очищают душу.
— Что с ними, Богдан? Что с остальными, они погибли? — Олеся ласково гладила его, словно ласка служила обезболивающим.
— Все, все мертвы. Господи, дай мне выжить! Как больно…
— Прости, но мне важно знать, — продолжила Олеся. — Русские. Много их? За тобой погоня есть?
— Не знаю. Спаси, Олеся. — он взял её за руку, стал целовать, пачкая кровью. — Спаси, прошу тебя. Мне очень больно.
Олеся наклонилась, поцеловала его в лоб.
— Я спасу тебя. Я ведь обещала.
Олеся выпрямилась, сняла с плеча автомат и выстрелила Богдану в голову. Он никогда не был в Париже. Он никогда не будет в Париже. Прекрасный рыцарь, Ивэйн со львом, прекрасный рыцарь, Ивэйн из Львова. Олеся наломала веток, накрыла ими мертвеца, особенно окровавленное лицо — ей было страшно посмотреть на это лицо. Не о таком «спасении» молил Богдан, но если русские найдут его, живого — пытать начнут.
Русские… Они заметили наверняка, куда побежал раненый повстанец, но почему-то до сих пор не было слышно их шагов, их голосов, столь чужих на Галичине. Олесе казалось, что бойцы НКВД подкрадываются к ней с разных сторон, как дикие коты к птице, и потому она направляла автомат то влево, то вправо, то прямо, ожидая атаки. «Где вы? Сюда, ну же! Проклятые! Я желаю драться с вами, где вы?» От тишины хотелось убежать в бурю взрывов. Где-то поблизости затрещало-заскрипело старое дерево. Или кто-то сломал его? Они просто издевались над Олесей, ждали, пока она сойдёт с ума и начнёт палить по воздуху, расходуя патроны понапрасну. Олеся усмехнулась, подумав, что раскусила чей-то хитрый план. В конце концов кто из них — гордых, смелых, непокорных — не любил посмеяться над опасностью и над собственной скорой гибелью? Олеся села на брёвнышко, поставив автомат между коленями, потом закурила — да, у неё, к счастью, остались сигареты. Чем утешается сердце повстанца? Смехом да песнями. Родными прекрасными песнями.
— Ой у лузі червона калина похилилася. Чогось наша славна Україна зажурилася…
Догадки Олеси подтвердились — бойцы НКВД подошли с разных сторон.
— Помилуем тебя, брось оружие, — сказал один на украинском, пожалуй, с добротой сказал — также мог бы охотник подманивать зверя угощением. Порохом пахнет доброта охотника! Олеся встала, окинула врагов недовольным взглядом — помешали, дескать, песню закончить! — и ответила:
— Нет.
Мучилась Олеся, когда умирала. Все они мучились, когда умирали.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!