Трансспектива 2

20 октября 2025, 19:13

Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай…

Когда б за край — иди, прощай — и помни обо мне!

Как близко край — а там туман, январь хохочет, вечно пьян;

Я заключён, как истукан, в кольце его огней. Когда средь угольев утра ты станешь мне чужой!

Когда я стану и тебе чужим, моя душа:

Держись за воздух ледяной, за воздух острый и стальной -

Он между нами стал стеной, осталось лишь дышать.

За краем Вечности, беспечности, конечности пурги —

Когда не с нами были сны, когда мы не смыкали глаз;

Мы не проснёмся, не вернёмся — ни друг к другу, ни к другим

С обратной стороны зеркального стекла…

Мельница — Прощай

Больше мы не смеёмся над случайными сбоями человеко-систем Больше нам не остаться чистыми и спокойными за пределами стен Больше мы не записываем себе аффирмации — неудачный сериал В этом чёртовом городе запрети мне смеяться, когда я всё потерял

Что ты скажешь мне, если сегодня будет последнее утро что-то сказать Я уйду насовсем со своими снами и песнями, не взглянувши назад За моё поведение, за свободу падения, оставайся дружить Эти войны — идейные, эти сцены — постельные, вот и вся твоя жизнь

TERELYA — Где я все потерял

Как вышел — не помню. И откуда на мне штаны взялись — тоже. Ну хоть так, а то стоял бы нагишом, писькотряс позорный. Трусы только там где-то остались. Нервный смешок в башке: обычно баба у мужика трусы оставляет, а тут наоборот. Дарю. На вечную память. Заговор еще ебашит по черепушке, как киянкой. Стою, залипаю в стену, все звенит, трясется, расслаивается. Пытаюсь вспомнить, что она говорила, но в голове только ежик в тумане гуляет. «А интересно, если Лошадь ляжет спать, она захлебнется в тумане?» Я, кажется, уже захлебнулся. Толкаю дверь — не поддается. Хватаюсь за ручку, она ложится в ладонь как мерзкая, холодная змея. Дергаю, толкаю — нихуя. Выдох. Давно я себя отвязала. Себя отвязала, а тебя оставила. Себя отвязала. Себя. Отвязала. А тебя оставила. Оставила. Как будто нож вставили, провернули, вытащили, а кровь не пошла. Молча втыкаю в стену. Гудит все. Пульс в горле, в висках, в кулаках. Тело тупит, как после удара, только удара не было. Или был, но по всем фронтам сразу. Не хочу, чтоб это было правдой. Не хочу, чтоб это сработало. Не хочу, чтоб она… Блядство! Хуярю кулаком в стену с таким размахом, будто пробить хочу не только дерево, но и время назад. Туда, где она. Где мы. Хруст мерзкий, плотный. Кость по дереву, кость по кости. Боль накатывает, и это даже хорошо. Хочется еще. Смотрю на окровавленные костяшки, и почти кайф. Живой. Значит, все еще тут. — Ты шо тут бушуешь, Максим Николаич? Ебли козла, тут ты приползла. Рифмы на «приполз» не придумал — башка все еще в ежике. — Че? — это максимум, на что способен. Сложно быть красноречивым, когда внутри все разъебано. — Шумишь, грю, чего? Ночь на дворе, а ты як конь по стойлу, — блять, Череватый, иди ты на хуй. — Шел бы ты… — я ж не так подумал. Где хуй? Мозгам хана. — Шо, бабонька турнула? Завел, а сам заглох? И стоит, сученок, зубы сушит. Пересчитать бы их. С любовью, от первого до тридцать второго. Кулаками. — Заткнись, пока зубы целы, — рычу. Я злой и страшный серый волк, я в поросятах знаю толк… — Тоись, это вы теперь так ссоритесь, да? По-взрослому. Днем деретесь, а ночью в десны, як родные. Пиздюк, блять. Лицо лыбится. Руки чешутся. Разъебать бы тебе рожу в кровавые сопли. Один удар — и будешь кашу сосать до старости. Нет. Не сегодня. У меня и так все трещит, не хочу, чтобы треснуло еще что-то, чего потом не склеишь. Отвожу взгляд, разворачиваюсь и ухожу. Иду быстро, кажется, если замедлюсь — взорвусь нахуй. Ноги сами несут в комнату, в тьму, в одиночество, куда угодно, лишь бы не видеть это ебучее лицо и не чувствовать, как изнутри все клокочет. Хлопаю дверью за собой, будто точку ставлю. Сказки закончились. Заходи — не бойся, выходи — не плачь. Только вот хуй пойми кто из нас куда вышел. Точка? Хуй там плавал, только запятая. Стою в комнате, как идиот, в ушах — звон, перед глазами — пелена, в легких — ее запах. Все пахнет ею. Руки, тело, вообще все. Как будто она изнутри меня выкурила до последнего остатка, а сама поселилась. Колотит. Нихуя не понимаю и понимать не хочу, но в башке хуярит одно: «Себя отвязала, а тебя оставила». Надо успокоиться. Посчитать до десяти. Один. Два. Три. На четыре стул летит в стену. Вот такой я терпеливый. Врезается с хрустом, с треском, похуй. Стол летит следом, неловко, с надрывом. Чуть не вывихнул плечо, зато грохнуло. Хорошо грохнуло. Хочу, чтоб трещало все. Хочу, чтоб как внутри, так и снаружи. Чтоб к хуям, в щепки, в мясо. Руки сами хватают за все подряд, рвут, швыряют. Я даже не вижу, что ломаю, мне вообще все равно. Это даже не ярость — это что-то хуже. Ни цели, ни границ, просто хочу пережить этот пиздец. Дышу, как зверь. Потею. Глаза дергаются. Шкаф поддался, с грохотом врезался в стену, а я дальше ебашу. Если бы стены могли выебать — я бы дал. Лишь бы больше не было этой тишины. Лишь бы не слышать себя. Все. Все, что можно, разъебываю в кашу. Ору внутри, не вслух. Ору, пока не выдохнусь. Пот ручьем, руки дрожат, в ушах звенит. Комната пиздец, как и я. Нихуя не легче. Что-то сверкает на стене. Зеркало. Тварь. Стоит и пялится, как будто ждет, притягивает странной силой. Иду медленно, проявляюсь в отражении, как демон из темноты. Переебанный весь, перекошенный. Не злой — выжженный к хуям. Огнемет сработал в обратную сторону. Вот тебе и Кутузов. Кусок угля в обводке из шрамов. Отражение дрожит, как волну по нему пустили. Пиздотня какая-то — рябь, смазанные очертания, резаные блики. Глаза вспыхивают — зеленые. Не мои. Ее. Смотрят на меня, в меня, сквозь меня, прожигают насквозь, затягивают петлю на шее. В животе будто кто-то пнул изнутри. Оттуда, где давно все обуглено. Я тупо смотрю на эти злоебучие глаза и мне начинает казаться, что я просто ебанулся вкрай и это все какой-то розыгрыш или галлюцинация. Может, сейчас из-за штор выпрыгнет оператор с камерой и в комнату войдет Валдис Пельш? Нихуя. Никаких Пельшей. Зато в ушах начинает звенеть ее смех. Вскрывает мозги, как суицидник вены. Сильнее любого крика. Кулак летит сам. Сухо, резко, с хрустом. Зеркало трещит, расползается паутиной, и ее глаза теперь в каждом, даже самом крохотном осколке. Блять. Ее взгляд. А смех все звучит, становясь уже частью меня самого. Такой частью, которую даже с мясом теперь не вырвешь. — Сука! — ору, срываю эту ебаную раму со стены, швыряю на пол и все взрывается к ебени матери. Стекло сыпется, как дождь, и я вместе с ним. Смех, как червь, ворочается под кожей, заползает под ребра, растворяется в крови, мешая все в один ядовитый коктейль — и любовь, и злость, и тоску. Все в одно. Взболтать, но не смешивать. И выпить залпом, пока не вырвало. Кровь течет по руке. Похуй. Пусть течет. Пачкает пол, впитывается в доски, остается на стекле. Мое. Живое. Последнее, что чувствую. Смех еще дергается где-то в стенах — сухой, дерганый, будто из горла вырывается, а потом захлебывается. И тишина. Тишина, как бетон на грудь. Сразу, мгновенно, словно все накрыли плотным чехлом. Дом не дышит. Я не дышу. Стою среди осколков, среди злости, среди воздуха, в котором все еще висит она. Сбитое дыхание. Грудь колотит. Кажется, сейчас кости треснут — так ломит изнутри. Делаю два шага, даже не вижу, куда, да и похую. Заваливаюсь на кровать, прямо в стекло. Прямо в кровь. Лечь, и пусть бы все вырубилось. Смотрю в потолок. Пусто. Связь еще где-то там, внутри, шевелится под кожей. Дернешь за нитку и снова проваливаешься. Нет злости. Нет страха. Нет ничего. Осталась только одна тварь — тупое, глухое одиночество. Такое, с которым даже не подерешься.

***

Не знаю, сколько лежу. Еще не утро, за окном темно. Хотя в этот ебучий декабрь хуй поймешь, где ночь, где утро, где ты сам. Все болит. Снаружи, внутри, даже там, где вроде болеть не может. Мысли, как валуны, перекатываются, даже думать больно. Руки в крови, сам весь пыльный, как мешком муки стукнутый. Я ей не верю — вот что вспыхивает первым. Напиздела. Обиженная сука. Думала, зацепит этим своим «отвязала». Сценку устроила — вся такая ранимая, надломленная, а в конце вонзила. Змея. Улыбается и жалит. Отвязала, ага. Хуй там плавал. Кишка тонка, Ангел. Ща все проверим. Тянусь к портмоне, нахожу свой амулет. Смешно, как я волосы для него пиздил у нее по паре волосков — то тут, то там, то с плеча сниму, то в тачке найду. Он теплый, противно пульсирует, как куриное сердце. Нитка почти истончилась, держится на соплях и честном слове колдуна Левина. Встаю с трудом — шатает, пиздец. Состояние, как будто щас блевану прям на этот зеркальный срач. Натюрморт охуенный получился бы, как будто я стекла нажрался на ужин. Хотя ощущения внутри примерно такие. Свечу выуживаю из сумки, зажигалку из кармана куртки. Чирк — огонь есть. Край плавлю зажигалкой, ставлю свечу прямо на зеркало, что валяется на полу. Амулет кидаю рядом. Знаю, так нельзя, да и насрать. Все уже пошло по пизде, так какая, нахуй, разница. Она всегда говорила, что на зеркало свечу не ставят, особенно на разбитое. Говорила, не стекло трескается — ты. Что открываешь проход, который нельзя открывать. Что огонь в отражении не освещает, а разрывает изнутри. Что вместо ответа прилетит так, что зубы в стену. И похуй. Все уже сгорело. Пусть теперь жжет обратно. Соскребаю остатки мозгов с черепной коробки для заговора. Не моя это тема, конечно, но работает же. Бесы тут не помощники. Что повязано — не рвется, что сказано — не смолкнет. Где твой след, там мой, где твой шаг, там моя тень. Связь меж нами не мертва, не порвана, не отпета. Где ты — там и я, где я — там и зов. Гори, откликнись, приди. Говорю, смотря прямо в зеркало, сквозь пламя. Башка кружится, все плывет. Блять. Сажусь на кровать, трясусь весь, как бухарик, в глазах темнеет. Падаю. Темнота. Ну пиздец. Приплыли.

***

Что-то мокрое по щекам. Воняет сыростью, хвоей, горелой травой. Глаза не сразу открываются, веки будто ссохлись. В горле пепел, во рту привкус железа и земли. Тело ноет, как после драки с тенью. Все чужое — воздух, звуки, даже я сам. Под ладонью скользкий, холодный мох. Пытаюсь пошевелиться и ощущение, как будто кости трещат. Кое-как поднялся; мышцы ватные, как с похмелья. Голова гудит, у висков стучит. Сел. Посидел. Посмотрел по сторонам. Нихуя себе струя. Это мой лес. Моя земля. Я ее сюда вел тогда, на капище. Я тут каждый камень в округе по имени знаю. Здесь все как тогда, только тише. Как будто кто-то выключил мир на пол-шишечки. Нет ни птиц, ни ветра — тишина, как в морге. Все слишком четко, слишком плотно. Не похоже на глюк или бред после ритуала, но и на явь — тоже. Похоже на что-то… между. Поработал, блять, с зеркальцем. Долбоеб. Смотрю на руки — все еще в крови. Если это и сон, то какой-то он припизднутый, все тело болит, как в реале. Кое-как, кряхтя, все-таки встаю и бреду в сторону капища — дорогу знаю. Только зачем, пока не очень понятно. Подхожу к границе леса с поляной и замираю. Голос. Ее. Нет, стоп. Она че, сама с собой пиздит? Шиза? Осторожно выглядываю из-за деревьев, пытаясь рассмотреть, что там. Ебучий случай, ИХ ДВОЕ? Она че, почкованием размножается? Не, ну теперь точно понятно, что это сон. Только хуй пойми, чей — мой или ее. Или общий? Такое бывает вообще? Хотя после радиоактивной сущности Краснова удивляться не приходится… Осторожно делаю шаг вперед, хоть подслушать, че там говорят. Под ногой трескается ветка. Бля. Ангелина дергается, смотрит в мою сторону. Хотя… кто из них вообще Ангелина? Тихо шифером шурша, едет крыша не спеша. — Явился, не запылился. — Кто?.. — Хуй в пальто, пизда в ветровке. Кто у нас всегда приходит, когда поздно? Вот же язва. Ы. Язвы. Обе две. Если б был в настроении, помечтал бы о тройничке. Это так, лирическое отступление для читателя. Стою, смотрю дальше. Одна слилась с другой, как будто всосала ее. Думать надо, Ангел, кто в тебя входит, а то потом не только душа чешется. Хе-хе. Вы не думайте, я в ахуе. Я просто когда прям в сильном ахуе — несу хуйню. И стараюсь ее не расплескать, потому что хороша только полная хуйня. Ну ладно. Все. Хватит пиздеть. Она стоит и ждет. Без слов, без позы, просто ждет, а у меня внутри все оттягивает, будто шаг вперед раздавит. Но я все равно иду, потому что иначе никак. Выхожу на поляну. Ноги ватные, дыхание рваное, как будто выкинуло меня, как пробку из бутылки, ебнуло о землю и оставило тут досыхать. Лес словно вытянут из старой пленки. Все серое, тусклое, контуры плывут, но я узнаю это место. Каждую ебучую кочку. Я сюда ее тогда вел. Я тут все начал. Она в центре. Что-то в ней не так. Или, наоборот, так, как всегда должно было быть. Живая. Не в обертке, не в маске, не в обиде. Просто вся здесь. Целая. А я — нет. Я себя со стороны вижу: помятый, как говно под забором. Рожа опухшая, пальцы разбиты, глаза стеклянные. Кривой, переебанный весь, костыля только не хватает. Дохожу и замираю в нескольких метрах, потому что встать ближе — это как резать по открытой ране. Она смотрит на меня в ответ без злости, но и без тепла. Как на человека, которого уже похоронила. — Не ждали, не звали, и чай не ставили, — стоит, руки скрестила. Ну, актриса. — А я сам пришел. Сказала — себя отвязала, меня оставила. Ну, я и пришел проверить, как ты тут, свободная. Не верю я ей. Не верю. Пиздит, как дышит, нихуя она не отвязала. — Пришел — не значит, что приму. Тут не хата, тут круг. Сюда своих пускают. Полетели из пизды тефтели. Уже чужой. Час назад текла и орала, щас морду воротит. — А я, значит, теперь не свой? После всего? — После всего — особенно, — ой, какие мы строгие. Отсекает четко, как нож по жилам. Боли уже не чувствую. Я сам теперь боль. Весь, целиком. — Ты, блять, серьезно? Я щурюсь и делаю шаг вперед, вглядываясь в нее, пытаясь подцепить хоть какую-то эмоцию, но все глухо, как кирпичная стена. — После всего — это когда ты подо мной, мокрая, дрожащая, и стонешь, как сука? Блять, нахуй я это сказал? В ноздри тут же ебанул ладан, а смотреть на нее становится просто невыносимо. Опускаю взгляд в землю, а перед глазами плывут картинки этой припизднутой ночи. — Нет, Гель. Так не бывает. Не у нас. Я почти чувствую ее тело в своих руках. Губы, руки, бедра, ее жар подо мной, ее стоны. Чувствую и горю. — Все горело. Ты была моей. Как тогда. Я замолкаю. Мне, конечно, еще есть, что сказать. Но, может, уже некому. — Горело, потому что… Ну, давай, придумай еще какую-нибудь несусветную хуйню. — Я тебя связала. — Че? — я в секунду поднимаю на нее взгляд и теряюсь. Как вы уже поняли, в моменты стресса я максимально некрасноречив. Связала? Это че-то про шибари? Такого мы не практиковали. Это в голове, а говорю только «Че?» — В смысле, связала? — В самом прямом. Связала, бетоном залила и катком проехалась, — стоит, улыбается. Нихуя не понимаю. — Ты ж сказала «себя отвязала, тебя оставила». Какие еще сказочки ты мне расскажешь на ночь, Шахерезада? — Оставила, да. И связала. Заперла. Словом, намерением… Силой. Щурюсь, словно солнце в глаза, а на деле просто в башке что-то треснуло. Губы сжимаются, челюсть ходит, в горле катается какой-то звериный смешок. И тут доходит. Все эти месяцы — это не крыша поехала. Не осень. Не выгорание. Это оно. Не пиздит мой Ангел. Вспоминается все разом. Как грудь жмет по ночам, будто ребра расходятся. Как будто внутри трос натянут и рвет изнутри. Сны. Вонь ладана, хотя в доме нет нихуя, кроме табака и пыли. Это чувство, словно не дышишь, только глотаешь воздух и не доходишь до конца вдоха. И все, что ты делаешь, бьется об нее — мысли, шаги, сны, даже, сука, жвачку покупаешь и от нее отталкиваешься. Оно держит, как ошейник под кожей. Смотрю на нее, но уже не как на бабу. Как на врага. — И как ты это провернула одна? Ангел, не смеши. Я ж не первоклашка. На мне защит больше, чем на Кремле охраны. — Знаешь, Максим Николаевич, твоя главная проблема всегда была в том, что ты меня недооценивал. Хоть и учился у меня, и сам наставлять пытался, а все же… недооценивал. На каждую хитрую жопу найдется свой хер с винтом. Блять, ну не настолько ж ты дура, чтоб любятину на меня вязать. Или настолько? — Связала, ага. Приворотик на слюне и нитке? Или сразу вольт в трусы? А откатов не боишься, ведьма? Усмехается. Вот же ехидна. — Да тебе еще учиться и учиться, чернокнижник ты наш недоделанный. Шагает вперед, смотрит свысока. — Ты своим ритуалом дебильным сам мне ключик в руки дал. От себя и от душонки своей прогнившей. Мне и делать-то ничего не пришлось — подзатянуть узелок да работку закрыть. Запечатать. Бля. Вот это я попал. — Амулет тебе уже не поможет. У тебя ведь второй? Ухмыляюсь криво, по-звериному. Знал, что спросит, но все равно по яйцам ударило. Сука такая. — Догадалась, значит. Или подсказал кто? — Не твое собачье дело, — отрезает. Ага. Узнала все. Считала, выстроила, добила. И как же, блять, удобно, типа она не человек. Как будто ведьма в ней все перевесила. — Все, что надо, ты знаешь. Вот же, думаю, сучка. Холодная, злая, ясная. Смотрю на нее, как на пустое место, в которое сам же годами кричал. — Да прекрати. Тогда зачем ты меня впустила? Если все уже было решено — нафига? Она молчит чуть дольше, чем надо, но когда говорит — все становится ясно. Она уже подписала мне приговор. Шлепнула печать, подшила в папочку «Совершенно секретно» и закопала ее на заброшенном кладбище. — Конечно, впустила, чтобы ты, как всегда, думал, что победил. А я взяла, что нужно, и вышла. На сей раз — окончательно. Смеюсь в ответ. Без смеха. — Удобно. Использовала? — Шаг назад, два вперед. Да, использовала. Еще я от веретников морали не выслушивала, — огонь в голосе, резкий, как плеть по коже. Выдыхаю в надежде, что легче станет. Хуй там. Просто воздуха не хватало. Стою и жду, сам не зная чего. Извинений? Чуда? Что она скажет, мол, «шучу я, придурок»? — Я связь-то проверял. В апреле, после готзала с моего испытания. Говорю ровно, но внутри все свербит. — Ты приехала — светишься, ржешь, дерзишь, как ни в чем не бывало. Уверенная, ехидная, вся в себе. А за неделю до этого стояла в кабинете, как мертвая, ни искры, ни злости, как будто выжгли тебя до дна. Я тогда подумал — все, сдохла. А тут вернулась, вот я и проверил. И все жило. Тянуло. Сжимаю пальцы. Жду. — Тянуло, — кивает. — Но к тому моменту — только тебя. Молчу, думаю. Пытаюсь понять — правда или игра? И если игра, то что поставлено на кон? — Ты была живая тогда, Гель. Как в старые времена. Пауза. Глотаю слюну — в горле сухо, будто песка нажевался. — А потом снова потухла. Что случилось-то? Говорю почти шепотом, но внутри все грохочет. Потому что хочу знать. Потому что иначе не соберу себя обратно. Она хмыкает, но как-то равнодушно. Говорит тихо, без интонации. Устала даже злиться. — Шоу случилось. Плечи дергаются, она нервно сглатывает, опуская голову. Ну чего ты раскисла-то, мать? — Испытание за испытанием, недосыпы, камеры, редактура. Сначала играешь — потом забываешь, где кончается роль. Поднимает взгляд. Вижу. Чувствую. Я ж, как-никак, ее коллега по пиздецу. — Ты ж сам в этом был. Сам шел к финалу. Чего ты не понимаешь? Понимаю, блять. Лучше, чем хотелось бы. И теперь вижу то, что раньше не хотел замечать. Вижу, что эта тишина и постепенное угасание не были игрой, притворством или попыткой привлечь к себе внимание. И я… Я же не поверил тогда. Думал, строит из себя, а она, оказывается, сдохла по-настоящему и ожила уже без меня. Почему-то испытываю разочарование. Я в тебя столько вложил, а ты, как бумажная кукла, пополам сложилась. — Я думал, — тихо, не упрек даже, а почти жалость, — я тебя сделал сильной. Ведьмой. Усмешка злая, с каким-то странным торжеством и при этом презрением. Так смотрят на труп врага. Наверное. — Ты сделал меня связанной. А ведьмой я стала сама. Бой без правил начался? Окей. Держи. — Вот ты как, значит. Тихо, по-своему, без предупреждения — шлеп, и все. Ярость заполняет меня от края до края. Вот же тварь. Аж руки чешутся. Хочется подойти, взять за плечи и встряхнуть, чтоб вышибло из нее эту ледяную спесь вместе с воздухом. Чтоб вспомнила, с кем говорит. — Меня держит, а ты уже свободная? Ходишь, светишься, улыбаешься? — А ты хотел, чтоб я с тобой догорела? — я вообще дохуя чего хотел. Не знал только, что ты все обосрешь. — Хотел, чтоб по-честному, — рычу сквозь зубы. — Ты связала — ты и развязывай. Воздух вокруг будто сжался. Лес исчез — осталась только она. Центр поляны, центр круга, центр всей моей ебаной жизни. В ней что-то щелкает. Как будто клапан рвется, и наружу вываливается все. Без фильтра, без тормозов, без остатка. — По-честному? И взрывается. — Ты меня в круг завел — сам! Не спросил. Не предупредил. Ты выбрал, а я молча пошла. Потому что, блять, доверяла! Ее голос хлещет, как плеть. Узнаю это состояние — когда все уже сгорело, но внутри еще коптит. И я даже не двигаюсь. Слушаю и сам себе не верю, что слышу это от нее. — Потом ты ушел, как трус. Вычеркнул меня отовсюду! Ни письма, ни звонка, ни объяснения. Заблокировал, как прокаженную, и пошел строить себе империю! Хочется истерически хохотнуть. Империя? Да я сам с тех пор сдох наполовину, как шавка на цепи, но стою и молчу, потому что знаю, что сорвусь, если рот открою. А она уже летит в пике. — Перед камерой весь из себя наставник и учитель, а за кадром — вытираешь об меня ноги. Ты меня обсирал в эфирах, оскорблял при коллегах, пока я молчала! «Пусть покоится с миром», а? Молчит. Молчала, блядь. Полгода. Год. А теперь выдала все разом. Как свинью-копилку разбил, а она вместо денег говном тебя поливает. — А теперь ты приперся — «по-честному»? Серьезно, Левин? По-честному — это когда ты сначала убил, а потом спрашиваешь, жива ли я? Я не убивал. Не убивал же. Не хотел. Но, сука, звучит так, будто действительно добил. И теперь пришел за подтверждением. Палочкой потыкать, проверить. Она идет. Каждый шаг — как гвоздь в крышку гроба, а я будто впаян в землю, не могу отойти, не могу выдохнуть. — Фуфло ходячее, в понты обмотанное. Связал меня, бросил, и думаешь, я тебя встречу с поклоном? Да если бы я по-честному — тебя бы уже в землю вжало, Максим Николаевич. Вжало, перемолотило и назад выкинуло. Прахом, а не мужиком. Меня передергивает от злости. От того, что все ее слова бьют точно в цель. От того, что я думал — она еще связана, а оказалось — это я, сука, связанный. Я и все, что от меня осталось. — Иди ты на хуй, Левин. Не нужен ты мне больше. Я стою и впервые за долгое время не знаю, что сказать. Даже мне. Даже с моим языком. Не за что зацепиться. Все, что держалось, она сейчас отпустила. Смотрю на нее, как на что-то потерянное и понимаю, что оно уже не мое. И никогда больше не будет. Она поднимает руку и чертит в воздухе резкий знак, как отсекает что-то. Не говорит ни слова, но я чувствую, как сжалось пространство. Что-то в ней встало на место и больше меня туда не пускает. — Уходи, — говорит спокойно. — Пока сам можешь. Не дышу почти. Воздух режет лицо — холодный, злой, вытягивает все, что еще оставалось внутри. Закручивается вокруг меня, как воронка. Поднимается хвоя, летит пыль, обрывки травы. Пепел. Все, что валялось на земле, теперь кружит, как в бешеном танце, и я в центре этого вихря. Под ногами — ничего. Земля исчезает, а меня будто выдергивают из себя самого. Из этой поляны. Из нее. Я хочу шагнуть вперед — не дают. Невидимо. Жестко. Со мной так не обращаются. Меня не выталкивают. Я сам ухожу, когда решаю. Но сейчас решаю не я. Круг схлопывается. Хотел услышать «нет»? Получите, распишитесь. Я смотрю на нее и не узнаю. Лицо спокойное и уверенное. Ни злости, ни усталости, все выплеснуто, все сказано. Завершено. А у меня все обнуляется. Пусто. Все внутри сгорело и не осталось даже золы. Я молчу. Я знаю, что на этом все. Я больше не вернусь. Прощай.

***

Где я, блять? Первое, что чувствую — тяжесть. Тупой, глухой, навалившийся изнутри вес. Как будто сам на себя упал. Все тело ломит, в башке пусто, как в подвале после затопления. Одна гниль да эхо. Глаза открывать не хочу. Я и так знаю, что там все на месте. Кровь, стекло и переебанный я. — Левин. Голос, как удар по хребту. Вика. Конечно, Вика. Кто ж еще будет стоять над трупом и не спешить звать скорую. — Грим через пятнадцать минут. Вставай. Вот и весь ебаный реквием. Даже не «как ты, Максим», а «грим через пятнадцать». Поворачиваю голову. Щека дергается, порез тянет. Глаза, наверное, как у зомби с бодуна. Рот сухой, как пепельница. Хочу сказать «отъебись», но получается только: — Уйди. Закатывает глаза. Жопу себе закатай, блять. Выгнал бы ее, да сил нет никаких. Она молча проходит в ванную, шарится там чего-то. Воду включила. В душ и без меня? — Сядь хотя бы, я ж тебя не подниму, махина ты эдакая, — бурчит, возвращаясь. Я рычу, но сажусь. Резко. Качает. Мир в глазах плывет, как в мутной луже. Холод по щеке. Жжет. Вика макает полотенце, вытирает кровь. Не дрожит ни рукой, ни голосом, спокойная, как морг. Протирает аккуратно, почти бережно. Как будто я не весь в пизде, а просто поцарапался. Я молчу. Она тоже. И в этом молчании самое человеческое за всю эту ебаную ночь. — Забинтовать нечем, уж прости, — да и поебать, если честно. Оставь меня, блять, в покое. Хочу курить. Хочу водки. Хочу провалиться обратно, туда, где я хоть что-то держал в руках. Даже если это было ее тело. Особенно, если это было ее тело. Хоть что-то теплое и живое. — Что тут произошло? Кулинарный мастер-класс. Я тут, блять, стеклянную лапшу с кровью готовил. Хочешь рецепт? Берем сначала укропу, потом кошачью жопу… Смотрю на нее исподлобья. В башке долбит: «съеби нахуй, Вика, иначе я еще и тебе кабину разнесу». Она корчит рожу свою саркастичную. — Поняла, с бесами хоровод водил. Бинго! — На кухне есть кофе. Можешь воспользоваться моей ванной, если нужно, — З — заботушка. Становится как-то стыдно даже. — Спасибо, — отвожу взгляд. Она все-таки единственная, кто пришел и попытался помочь. Череватый бы изошелся в подъебках, а Ангелина… В пизду, давайте не будем. — Свои люди — сочтемся, — о как! В должниках у ведьмы я еще не ходил. И уходит. Не пойму, что кружится — комната или я. Пытаюсь смотреть в одну точку, чтоб хоть немного заземлиться. Вроде помогает. Встаю. Пиздец, и как в таком состоянии себе ноги не изъебать в этой стеклянной каше? Как могу, выбираю дорогу, добредаю до ванной. Умываюсь ледяной водой в надежде, что это поможет. Нихуя, конечно же, не помогает. В зеркале пиздец. Лучше и не смотреть. Руки щиплет, ссссука. Правой совсем пизда — мясо да кость. Промываю, как могу, заматываю полотенцем. Интересно, какой счет прилетит в редакцию за весь этот треш, угар и ритуальный пиздец? Мне-то нечем возместить. Ну, кроме натуры. Башка трещит. Кое-как натягиваю футболку. Зачем смущать милых дам моим не менее милым пузом? Хотя че они там не видели… Выхожу в коридор, ползу к лестнице, держась за стену. Как я, блять, в этом состоянии вообще должен сниматься? Не ебу. Да и никого это не ебет. Свет, камера, мотор. Иду, а сам не знаю зачем. Просто слышу ее голос. Где-то там, в конце коридора, в жизни, из которой меня выплюнуло, как пережеванную жвачку. Пальцы ноют, виски пульсируют, в теле будто бетон размазали. Каждый шаг — как по гвоздям, но я иду. Потому что хуй знает как по-другому. Спускаюсь вниз, цепляюсь взглядом за свет, за звуки, за любое дерьмо, чтобы не свалиться. Останавливаюсь у кухни. Притих. Слушаю. Наблюдаю. Сидит, пьет кофе, улыбается. Я даже не знаю, как описать то, что я чувствую. Ща попытаюсь. Вот смотришь и чувствуешь тепло. Настоящее, блять. Такое, что хочется выйти на улицу, лечь в снег и сдохнуть от нежности. Как будто кто-то лампочку вкрутил под ребра, и она горит — на полватта, но светит. И ты вроде мерзкий, темный, воняешь гарью, а свет все равно пробивается. Я смотрю — и будто солнцем в харю. И хорошо, и глаза выжигает. Хочется стоять так вечно, пока от тебя не останется обугленный скелетик с членом. Но вместе с этим ломит изнутри. Все внутри сожгли, вырезали, закопали, а потом написали сверху: «не возвращать». И все это вместе — она. Я не знаю, кого мне больше жалко: себя тогда или себя сейчас. Стою, как долбоеб, греюсь у огня, который сам разжег, а потом он же меня и спалил. — Слушай, если я выиграю — ты ж меня не проклянешь? — Не-а, — тянет она лениво. — Зачем проклинать мертвого человека? — От сразу видно — бабонька! Не проклянешь, дык прикопаешь, — Череватый, сссука. Переебать ему все еще хочется, если честно. Так, для профилактики. Завидую ли я? Да. Хочу ли я, чтобы она смеялась над моими шутками? Пизда. Мастер рифм и охуенных шуток. В кавычках. Я сам, блять, теперь в кавычках. Не мужик, а постскриптум. Смех ее херачит по мозгам, как ложкой по пустой кастрюле. Гремит, звенит, отдает по черепушке так, что глаз дергается. Делаю шаг, второй. Иду мимо них, делая вид, что не вижу, но глаза сами цепляются за нее и становится еще хуевее. С таким ровным безразличием она на меня не смотрела еще ни разу. Всегда была какая-то скрытая эмоция, которую — ррррраз — потянешь за ниточку и распутаешь клубочек. А тут нихуя. Арктическая пустыня. Северный Ледовитый. Ни тепла, ни трещинки. А я — пингвин в Арктике, где, сука, даже пингвинов не водится. Перекресток. Она идет дальше. Я — в пизде. — О, Максим Николаич! Хотели в лапоть насрать и за тобой послать, — пиздец шутник. Смешно, блять. Еще одно слово — и в тапок тебе насру. На память. Сука, опять эта шайтан-машина, еще и перед глазами все плывет. На всякий беру чашку побольше. Тыкаю куда-то, че-то льется. Сойдет. Бреду к окну, сигарету в зубы, кофе в желудок. Лучше не становится, да и не станет уже. Курю и понимаю, что нахуй не надо было никуда этой ночью идти. На че надеялся вообще? Вот тебе, бабонька, и Юрьев день. Она целая, а я в щепки. Я знаю, что остается дохуя вопросов. Зачем связал? Почему ушел? Я ебучий контрол-фрик, это без базара. Но я не контролировать ее хотел. Такую, как она, попробуй, проконтролируй, блять, тебе яйца к лошади привяжут и в чисто поле пустят. И это зажигало. Такая сила, красота, личность. Не шалава с Блюхера, а женщина. Ведьма. К такой прикоснуться уже победа, но мне было мало. Я хотел обладать. Но спросить, если честно, боялся. Получить отказ казалось до отвращения унизительным. Поэтому пошел не конфетно-букетным, а обходным. Так, чтобы в лоб ей дать понять — хочу. Нужна. Моя. Чтобы не букетом по морде, а ритуалом по судьбе. Чтобы не: «послушай, ты мне нравишься», а: «вставай в круг, я выбрал». Потому что по-другому я не умел. Ни просить, ни ждать. Только брать. О последствиях я мало думал. Для нас обоих. Хотя я вроде как женат был. Ну как «женат». Формально — да. На деле — проект с длительной рассрочкой и кучей побочек. Удобная конструкция, в которой всем все ясно, никто ни на что не надеется, все тихо друг друга терпят. Типа семья. Типа опора. Но это не жизнь — это бумажка с печатью. А с Ангелиной не так. Там ток. Там жар, крик, заклятье, плоть, смех. Или в небо, или в землю, третьего не дано. И да, я реально думал, что вытяну. Что получится жонглировать. Любовь, брак, ритуал, съемки, ебля — все в одном флаконе. Я же Макс Левин, блять, клоун с огнем в рукаве. Справлюсь. Я думал, если я все это запечатаю, то таким оно и останется. Ну, в целом, я был прав, вот только не подумал, что струю огнемета повернет в другую сторону. Почему ушел? Сначала тюрьма. И это нихуя не так романтично, как в дебильных фильмах. Это натурально гниение в клетке. Пока ты читаешь потолок и раз в неделю нюхаешь мыло, она на свободе. Живет, дышит, растет. И ты вроде как рад за нее, но внутри свербит: а что, если не ждет? Что, если уже отряхнула и пошла дальше? Потом Битва. Она на телеке светилась, а я письма эти ебучие писал. Она в готзале в красивых платьях, а я в каменном мешке в вонючей робе. Она с серпом, а я с картонным веретеном. Не могу я в такие контрасты. Я вышел и подумал, что мне просто нет места в ее жизни. Разводить сопли не стал. Мне проще вычеркнуть и забыть. Как оказалось, я нехило проебался. Может, если б тогда решился поговорить, все иначе было бы. Но… если бы у бабушки был хуй, она была бы дедушкой. О связке я тогда не думал. Удивительно, но я ее даже не чувствовал. Может, потому что не виделись, а может, она пыталась чего-то там ковырять, а получилось только приглушить. Теперь-то уже какая разница. Меня кинули в яму и залили бетоном, и я не ебу, как мне оттуда вылезти. Может, так и надо. Может, заслужил. Но извиняться я ни за что не собираюсь. Уж точно не перед той, чья свобода стоила моей земли под ногами. Да и она не примет. Гордая птица. Сначала я думал, что люблю ее. Потом — что никто никого не любил. Сейчас понимаю, что я любил только себя. В прихожей начинается какая-то возня. Съемочная группа приехала, видимо. Сочувствую визажистам, мое табло их явно не обрадует. — Ого! Кто на тебя набросился, Левин? — ну блять, приплыли. — С бесами дрался всю ночь? Молчу. Курю. Делаю вид, что окно охуенное. — Молчание — знак, что все правда, — это знак, что мне лучше держать пиздак закрытым, а то я тебя так обложу, что придется экскаватор вызывать, говно раскапывать. — Ага. Щека в ссадине, синяки добротные. Ладно, как бы я не бесился, а Лена все-таки профи. Если бы не она, я бы в кадре как покойник выглядел. — Ну что. Щеку перекроем. Синяки оставим — красиво. Ты теперь у нас официально в жанре нуар. А руки, кстати, трогать не буду — к образу идеально подходят. Особенно если кого-то убьешь в кадре. Я сегодня кое-кого уже убил. И, кажется, получил пожизненный срок. — Спасибо за заботу, — каждое слово приходится выдавливать. Чую, с камерой у нас сегодня будет интересный квест. Главное — не начать говорить правду. Формат не потянет такого пиздеца. — Давай, не язви. Сделаю из тебя обаяшку для категории «люблю плохих, страдающих». Садись. Хочется съязвить, что свое я уже отсидел, но засовываю язык в задницу, допиваю кофе и опускаюсь на заботливо подставленный стул, пока она снует вокруг с лампой и кистями. — Та и мне можно, — Череватый. Сученок мелкий, в любую жопу без мыла лезет. Надо было все-таки насрать ему в тапок. — Я ж вчера ноготь сломал, как раз под категорию «жертва и ангел во плоти». — Тебе консилера и пудры хватит. С таким фронтом работ управиться бы до выезда, — во всех этих живых человеческих разговорах я реально себя трупаком начинаю чувствовать. Через полчаса я даже становлюсь похож на человека. Кто-то из продакшена притаскивает аптечку, обрабатывают и бинтуют руки. Я теперь Рэмбо! Или Брюс Ли. Автомат бы еще в руки, ну или нунчаки, на худой конец. — Левин, — пока Лена закрашивает последние синяки, ко мне подходит администратор площадки, и тон у него ну нихуя не дружеский. — Ты че устроил? Что с комнатой? — Ритуал на победу проводил, — как же вы меня все затрахали. — Дороги открывал. Надо ж было что-то в жертву принести. — Какие, блять, дороги? Я тебе сейчас дорогу на хуй открою, ты вообще представляешь, какой нам счет выставят? — чел кипит, как чайник, разве что слюной не брызжет. Я смотрю на него и понимаю, что даже имени его не помню, хотя он с нами целый год проработал. Да и насрать. — От меня щас че требуется? — я демонстративно потираю забинтованные кулаки. — Пойти туда со шваброй? Ножки к столу прикрутить? Или все-таки отснять этот ебаный профайл и ехать в Москву? — Все затраты на ремонт вычтем из гонорара, — о, вспомнил, вроде его зовут Леха. — Лех, давай не свисти, — я встаю и хлопаю его по плечу. — Без тебя тошно. Он что-то зудит, но мне уже похуй. Киваю Лене и съебываюсь из кухни. Пусть делают, че хотят. В рот я это все ебал.

***

Пока снимают профайлы остальных, я шатаюсь по дому. То на улицу выйду, то хожу туда-сюда, то курю в окно на кухне. Хули еще делать. Смотреть на веселых и прилизанных коллег по цеху? Увольте. А лучше убейте. Ассистенты притаскивают еду — ну хоть что-то приятное в этом пиздеце. Есть не хочется, но заставляю себя сжевать какой-то салат. На вкус как картон, хотя после тюремной баланды мне уже похуй, чем питаться. — Левин! Профайл через пять, — помощник режиссера просовывает голову в дверь кухни. — Понял, принял, — успею еще сигарету выкурить. — И не кури! Там окна закрыты, и без твоей вони дышать нечем. Да блять! Честно, въебал бы, да уже нечем. Руки болят адово, под бинтами все чешется. Скрипя зубами, плетусь в оборудованную под съемки комнату. Свет этот злоебучий, глаза тут же щипать начинает. Сажусь, моргаю, пока не привыкну. Лена подбегает с пуховкой, припудривает в последний раз. — Да брось, — я отмахиваюсь. — Я уже красивее обезьяны. Считай это своим достижением. — Сиди и не мешай мне работать, — она проводит кистью по лбу и под глазами. — Вот теперь все. Становится смешно. Это будет худший профайл за всю историю Битвы экстрасенсов. Трупы в кадре мы еще не показывали. Буду первым. — Максим, готов? — Угу. Я как Доширак, всегда готов. Съемочная группа, очевидно, в полнейшем ахуе от моего внешнего вида, но виду не подают. Типа так и надо. Все нормально. Хотя лучше уж так, чем до меня доебался бы еще хоть один человек с вопросом «Что случилось?» — Камера… Мотор! Вопросы у них уебские. Как и всегда. Не осталось сил даже отшучиваться, отвечаю рвано и невпопад. Похуй, намонтируют че-нибудь. Что я чувствую перед финалом? Недосып. Каким был путь? Переебанным, как мое лицо. Что сделаю первым делом, если выиграю? Лягу спать. К концу съемки я уже не говорю, а рычу и язвлю, и режиссер машет рукой, чему я только рад. Пока они снимают последние кадры, я краем глаза замечаю, что в темном углу, там, куда не падает свет, стоит Ангелина. И, видимо, стояла там все время, пока меня снимали. Все тело холодеет, а потом бросает в жар, и под ребрами снова появляется это блядское тянущее чувство. — Максим… — Все, хорош, — я поднимаюсь с кресла. — Остальное вам пусть нейросеть нарисует. Взлетаю по лестнице и иду в свой уголок разъеба. Кое-как собираю вещи, запихиваю все в сумку одним комком и цепляю взглядом амулет на полу. Из груди рвется злой смешок. Свою службу он сослужил. Пусть тут и остается. Там, где я все потерял.

***

Пока все собираются, я сажусь в тачку и тихо надеюсь, что ко мне никто не подсядет. Хоть посплю. Натягиваю на глаза капюшон куртки и откидываюсь на спинку кресла. — Какой-то ты сегодня невеселый, Максим Николаич, — хлопает дверь. Ебучий случай. Меня, походу, достанут даже с того света. — Место клоуна уже занято непомерно болтливым пиздюшонком, — ворчу я, не высовывая носа из-под капюшона. — Не собираюсь отбирать твой хлеб. Ешьте, не обляпайтесь. Череватый неожиданно затыкается. Машина трогается. Закрываю глаза и пытаюсь ни о чем не думать. Пытаюсь не замечать, как в животе ворочается мерзкая змея, жрущая меня изнутри. Пытаюсь игнорировать боль, расползающуюся по телу, как ржавчина. — Знаешь, Максим Николаич… Не знаю и знать не хочу. Что, сука, сложного в том, чтобы завалить свой ебальник хотя бы на десять минут? Уже собираюсь открыть рот, чтобы послать его на три нецензурных, как он выдает: — …нас убивает то, что мы больше всего любим. Блять. Я поворачиваю к нему голову и щурюсь, разглядывая вечно ехидную морду, на которой сейчас не отражается ни тени насмешки. Даже какое-то сочувствие мелькает в глазах. Все всё поняли. И он, и Райдос. Экстрасенсы хуевы. Хотя тут и экстрасенсом быть не надо. Достаточно быть не слепым. — Значит, я убил себя сам. И, наверное, впервые не соврал.

***

Москва. Стахеевский. Народу куча, как на похоронах. Снег в харю ебашит, холодно, а мне еще и дефилировать на камеру. Все че-то орут, визжат, трясут плакатами. Вот делать людям нехуй, чесслово. Было б на че смотреть. Сидели бы дома. Череватого пускают первым. Наша звездочка. Девки от него текут, за воротами такой визг поднимается, что аж уши закладывает. Угрюмо усмехаюсь сам себе — от моей кривой рожи сегодня даже сломанный кран не потечет. — Левин, — слышу шепот. Райдос. Обернулась на меня, глазищами сверлит. — Че? — поднимаю на нее взгляд. — У всех есть своя петля. Главное — не дерни за веревку сам. Я бы может и хотел не понимать, о чем она пиздит. А еще хотел бы, чтоб меня никто не трогал, но эта странная то ли поддержка, то ли сочувствие все-таки помогает хоть немного собраться. — Спасибо, — я киваю ей, давая понять, что услышал. Она сочувственно поджимает губы и идет к воротам. Я жду своей очереди и думаю. Впереди меня ждет возможная победа. Позади меня стоит самый большой в моей жизни проигрыш. Вперед идти не хочу. Назад пути нет. В такой хуйне я еще не оказывался. Даже тюрьма была проще и понятнее. Одна лишь схожесть — выбора у меня не было. Что тогда, что сейчас. Мне машут. Пора. Софиты слепят. Люди орут. Каждый шаг отдается в башке, словно сваи в мозг забивают. Иду, ни на кого не смотря, держу в поле зрения цель — дверь. Надо просто дойти. Дойти и скрыться с чужих глаз, которые препарируют меня, как раздавленного лягушонка. Насрать. На всех. И даже немного на себя. Я затеял игру, в которой по умолчанию считал себя победителем. А вышло так, что проиграл все до последней копейки. И даже чуть больше.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!