Глава 1. Связанное кровью

28 марта 2025, 08:31
Лето 1996 года. Хогвартс. Подземелья. Склянки гремят, как пустые черепа, перекатываясь по камню. Я ненавижу этот звук — не потому, что он громкий, а потому что он — напоминание. О чём-то древнем. Липком. Холодном. Я вздрагиваю. Рука дрожит. Чёрт. Капля экстракта скользит с серебряной ложки. Я не должен был допустить этого. Не в такой момент. Не с этим зельем. Всё должно быть под контролем. Я же его проклятый мастер. Я знаю его структуру наизусть. Но именно в этот момент — в эту одну, сука, секунду — что-то ломается. Мир наклоняется. Нет. Не кружится. Не рушится. Я не падаю. Котёл не взрывается. Магия не завывает, не вырывается из перегретых стен. Всё остаётся на месте. Даже моё тело. Вот только я сам — нет. Я пытаюсь вдохнуть. Воздух есть. Но он чувствуется иначе. Как будто между мной и телом — ещё один слой. Толстый, влажный, липкий. Я не стою. Я лежу. На боку. Что? Тяжело. Жарко. Слишком мягко. Что-то касается груди… ткань. Но… не моей груди. Что за… Я хватаю себя за бок — пальцы чужие. Слишком гладкие, тонкие. Я резко поднимаюсь, но тело реагирует с задержкой — как будто оно не моё. Оно и есть не моё. Я шатаюсь. Ноги будто короче. Центр тяжести не тот. Чёрт. Что за наваждение? Галлюцинация? Проклятие? Или…? Глаза. Потолок. Я знаю этот потолок. Старые балки. Влажные пятна. В углу паутина, чёртов паук, как живой. В нос бьёт запах — щелочной мази, прогорклого молока, ромашки. Ромашки, мать её. Её запах. Я лежу на её кровати. Я… в её постели. Я знаю, где я. Я знаю, где был, когда мне было восемь и я болел три дня с температурой под сорок. Когда она читала мне сказки, дрожащим голосом. Когда отец орал в коридоре. Я вскакиваю. Почти падаю. Бросаюсь к зеркалу. Оно старое, мутное, треснувшее у края. Но достаточно честное. Достаточно, чтобы отразить чужое. И я вижу её. Женщина в зеркале. Молодая. Моложе, чем я помню. Косы, не распущенные, как позже, а убранные аккуратно. Щёки мягкие, без морщин. Серые глаза — живые, полные. Это я. Это её тело. Я в теле Эйлин. Моей матери. И я не понимаю, как перестать дышать. Как заткнуть этот поток мыслей, которые мгновенно рвут сознание на части. Каждая вена кричит, что это невозможно. А каждый нерв — что это происходит. Я хватаюсь за край столешницы. Пытаюсь не сойти с ума. Что за зелье? В нём не было трансфигурационной основы. Ни временного шва. Но… Но я готовился снять проклятие с умирающего мага. Дамблдор на грани. Магия, которой я касался, — древняя, изломанная, артефактная. Она могла увести меня куда угодно. Но почему — сюда? И в этот момент — голос. За дверью. Детский. Тонкий. — Мама! Я замираю. Он проникает под кожу. Пронзает. Я знаю этот голос. Я бы узнал его, даже если бы умер. Это я. Шестилетний я. Маленький Северус. Где-то — в другой комнате. Живой. Ребёнок. И он зовёт. Меня. Нет. Он зовёт Эйлин. Он зовёт себя. И я понимаю — если я здесь, в её теле… То она — там. В моём. В теле шестилетнего мальчика. Своего сына. Я хватаюсь за дверную ручку. Пальцы дрожат — непривычно гибкие, тонкие. Чужие. Чёрт бы её взял. И меня — вместе с ней. Я замираю, прислушиваясь. Тишина. Но я чувствую это — её панику. Как будто она отзывается во мне на расстоянии. Она внутри моего тела — моего шестилетнего тела — и она в ужасе. Я открываю дверь. Коридор. Всё такой же — низкий, узкий, будто давит сверху. Доски скрипят. Я медленно иду вперёд — ноги не её, но я учусь. Учусь чувствовать это тело. Его силу, его плавность. Она была сильнее, чем казалась. И тогда я вижу себя. Маленький мальчик сидит на полу у стены, поджав под себя ноги. Щёки белые, как полотно, губы трясутся. Глаза… её глаза. Не мои. Там нет детства. Там — взрослый ужас. Она смотрит на меня. Узнаёт. Улавливает что-то в моей походке, в лице, во взгляде. Что-то, что говорит: я — не ты, но ты — это я. — Северус? — её голос дрожит. Он звучит так, как будто она не верит себе. — Это ты? Мой голос. Мой шестилетний голос. Я ненавижу, как он звучит сейчас — тонкий, щенячий, чужой. — Да, — я отвечаю. — Это… Это я. Она моргает. Медленно, как будто закрывая глаза на реальность. — Что ты сделал? — тихо, выдохом. Почти с упрёком. И я снова — шестилетний мальчик, получивший пощечину не рукой, а взглядом. — Я варил зелье. — Я подхожу ближе. Сажусь рядом, сдерживая дрожь. — Это было… оно должно было снять проклятие. Я не планировал… этого. Она тяжело дышит. Маленькие плечи поднимаются и опускаются. Пальцы судорожно сжимаются. Она смотрит на свои руки. Не верит им. — Мне… шесть? — спрашивает она. — Мерлин, скажи мне, что мне не шесть. Я молчу. Потому что да — ей шесть. Она — я. А я — она. — Северус. — Её голос вдруг становится жёстким. Настоящим. Привычным. — Верни всё назад. — Я не знаю, как. — Я впервые это произношу вслух. Честно. Как проклятье. — Я не знаю, что именно сработало. Я использовал магию крови. Твоей. Моей. Это должно было усилить формулу. Я думал… Она резко выпрямляется, насколько позволяет крошечное тело. Не плачет. Не кричит. Но её лицо — моё лицо — побледнело до синевы. — Ты использовал мою кровь? — Да. — Я не оправдываюсь. Я привык к обвинениям. От неё — особенно. Пауза. Вечная, вязкая. Затем она выдыхает. — Господи… ты идиот, — говорит она. И я понимаю — она не злится. Она боится. По-настоящему. За нас обоих. И всё же она держится. Слишком собранно. Слишком по-взрослому. Даже в этом теле. Даже сейчас. — Нам надо думать. — Она сжимает кулачки. — Если я в твоём теле, и ты — в моём, то значит… мы где-то пересекли временной слой. И если ты сделал это через зелье — значит, его можно варить снова. — Не так просто. — Я встаю, подхожу к окну. Смотрю на улицу — мрачную, знакомую. — Мы в 1966 году. Я… мы в твоём прошлом. До школы. До всего. В твоём доме. С твоим… мужем. Она молчит. И я вижу, как по её — моим — щекам пробегает лёгкая судорога. — Значит, Тобиас где-то рядом, — говорит она. — Чёрт. Прекрасно. Я поворачиваюсь к ней. — Ты справишься? Она поднимает на меня взгляд. Детский. Но внутри — сталь. Та самая, которой я обязан тем, что вообще выжил. — Я родила тебя, Северус. Думаешь, я не справлюсь с этим телом? И всё же — в её голосе слышен страх. А мне — предстоит играть в жену. В дочь. В мать. В прошлое, которое я пытался забыть. Я стою у окна, и мир за стеклом будто глумится. Я снова на этой улице. В этом проклятом районе. Тот самый хмурый закоулок, где время застряло между пятничной зарплатой и очередной пощёчиной. Тот же дом с облупленным фасадом. Та же тишина, из которой когда-то вырастал крик. Только теперь — я внутри женщины. Я — мужчина. Я это знаю, чувствую каждым проклятым нервом. Но тело — другое. Оно тоньше. Медленнее. Теплее. Движется не так, как должно. Я чуть не вывихнул плечо, пытаясь сорваться с кровати. Центр тяжести сдвинут, бёдра иначе подают сигнал при ходьбе. Привычные движения становятся неловкими. Рука дрожит, когда я пытаюсь поднять палочку — её палочку — и чувствую, как магия откликается иначе, мягче, глубже. Не так, как моя. Не на меня. Проклятье. Я чувствую… грудь. Вес, к которому у меня никогда не было отношения. И он мешает. Напоминает каждую секунду, что я в чужом теле. В теле, которое помню только в образе матери. Женщины, которая когда-то гладила меня по волосам, а потом слишком долго молчала, когда отец кричал. Женщины, которую я пытался простить, но никогда не смог. И теперь — я в ней. Я сжимаю зубы. Злюсь. На неё. На себя. На судьбу. На чёртову алхимию. Позади, в коридоре, тихо. Я знаю — она сидит на полу, в моём теле. И ей не меньше лет, чем мне. Но теперь она — шестилетний мальчик. И я не могу избавиться от ощущения, что смотрю на себя с другой стороны — с той, что знала, но не защищала. Я оборачиваюсь. В зеркало. Всё ещё вижу её. Скулы мягче. Рот — чужой. Тело… тело двигается как будто в замедлении, как кукла, которую пытаешься контролировать чужими руками. Я машинально провожу пальцами по волосам. Густые. Тяжёлые. Проклятье, как она вообще с ними жила? Я хочу умыться — и чувствую, как раздражает всё: мыло, запах кожи, прикосновение к собственному животу. Мягкость. Изгибы. Ненавижу. Это — не моё. Это — она. Из коридора раздаётся тихое: — Северус?.. Мой голос. Шестилетний. Её голос — в нём. Она держится. Упрямо. Она всегда была упрямой. Но я слышу под этой маской растущую тревогу. Я выхожу к ней. Прислоняюсь к стене — стараюсь двигаться уверенно, по-мужски. Но всё выдает меня: наклон головы, поворот таза, движения рук. Эта женская анатомия — как броня наоборот: ничего не скрывает, всё выставляет наружу. Она поднимает на меня взгляд. В нём — напряжение. Узнавание. И что-то ещё. — Ты выглядишь… — она хмурится. — Злой. — Я не злой, — говорю я. — Я охренел, если хочешь знать точнее. Она издаёт короткий смешок — мой смешок, с ноткой горечи. Я впервые слышу его со стороны. Звучит неприятно. — Я думала, ты не умеешь шутить, — говорит она и морщится, словно от звука собственного рта. Я отвожу взгляд. — Что ты чувствуешь? — спрашиваю. — В теле? Она приподнимает бровь. — Кроме того, что я снова должна дотягиваться до ручки двери на цыпочках? — Она мрачно усмехается. — У меня всё чешется. Глаза слезятся. Волосы щекочут шею. А ещё — я всё чувствую сильнее. Всё. Воздух. Свет. Шорохи. Это тело ещё не привыкло терпеть. Я медленно киваю. Это — моё детство. Обнажённое. Без привычек. — А ты? — спрашивает она. — Что ты чувствуешь? Я долго молчу. А потом говорю: — Я чувствую, что должен отрезать себе грудь и выжечь память. Она замирает. А потом смеётся. Громко. Дико. Через слёзы. — Прекрасно. Значит, ты наконец понимаешь, каково это — быть мной. Я отворачиваюсь. Мне противно. Не от неё. От происходящего. От того, что я чувствую себя… уязвимым. Я ненавижу это ощущение. Слишком мягкое тело. Слишком чувствительная кожа. Слишком медленная сила. Как будто я всё ещё я — но размытый, обёрнутый в плоть, которая не слушается. И самое страшное — я начинаю понимать, как часто она чувствовала себя так. В этом доме. В этом теле. Среди мужчин, которые смотрели на неё как на вещь. И Тобиас… он ведь тоже здесь. Где-то рядом. — Мы должны найти способ вернуться, — говорю я глухо. — Прежде чем он… — Да, — отрезает она. Она снова — шестилетняя. Слишком взрослая, чтобы бояться. Слишком маленькая, чтобы защищаться. А я — мужчина, запертый в теле женщины, которую презирал за слабость, но теперь — начинаю понимать. Она сидит, прижав к себе колени. Маленькие ладони — грязные, но сильные. Пальцы не дрожат. Только подбородок чуть выдает напряжение, но она держится. Слишком хорошо для ребёнка. Чересчур собранно, чтобы поверить, что внутри — всего шесть лет. Я наблюдаю. И понимаю: она изменилась. Или, вернее, я никогда не знал её такой. В моих воспоминаниях — Эйлин была серая. Тихая. Как пепел от выжженной стены. Молча варила суп. Прятала синие пятна под рукавами. Никогда не спорила. Гасла, гасла, гасла, пока не осталась только оболочка. Но эта — она другая. Да, она теперь в моем теле. Да, ей физически плохо — я вижу, как она морщится от ноющей боли в животе, пытается не обращать внимания на резкие вспышки чувствительности, неестественные для взрослого сознания. Но… в её глазах — ни покорности, ни обречённости. Ни единой. Она смотрит на меня в упор. Даже не боится. — Ты ведь думаешь, что я была слабой, да? — произносит она, и голос её — мой голос, но наполненный чем-то, чего я не узнаю. Твёрдостью? Нежностью? Злостью? — Я знаю, что ты была сломлена, — отвечаю резко. — Я рос внутри этого. В доме, где тебя били, а ты молчала. Это не мнение. Это — факт. — И всё же я жила, — хрипло говорит она. — Я жила, чёрт побери, и растила тебя, как могла. А теперь ты — я. Посмотрим, сколько ты продержишься, прежде чем тоже начнёшь молчать. Я отворачиваюсь. Молчание — щит. Лучше молчать, чем сказать что-нибудь, за что потом захочется выблевать душу. Я подхожу к зеркалу. Смотрю на своё — точнее, на её — отражение. И начинаю видеть по-другому. Кожа да, бледная, под глазами тени — но глаза живые. Спина ещё прямая. Тело истощено, но не убито. В нём есть… сила. Внутренняя. Упрямая. Она ещё не сломалась. Я просто пришёл слишком поздно тогда… Я выпрямляюсь. Чужая спина — прямая, как стрела. — Я не останусь в этом доме, — говорю. Чётко. Медленно. — Ни в этом теле, ни в каком бы то ни было. Я не собираюсь спать под одной крышей с этим ублюдком. Я помню, каким он был. И даже если ты тогда терпела — я не буду. — Северус… — Она хмурится. — Здесь девятнадцать шестьдесят шестой. Ты не можешь просто… — Я могу всё, что угодно. — Я поднимаю палец, чувствую, как по коже пробегает магия. Да, другая, но есть. — Если мне придётся жить в этом времени, я сам выберу, где и как. Она встаёт. Неуверенно. Всё же тело чужое. Ноги короткие, координация сбивается. Но она смотрит на меня — и я читаю: она идёт со мной. — И куда ты пойдёшь? — спрашивает она с вызовом, немного комично звучащим из уст ребёнка. Я поворачиваюсь к ней, сдерживая ухмылку: — К твоему отцу. Она замолкает. Молчание тянется. — Прекрасно, — произносит она наконец. — Пора навестить папочку. Я беру её за руку. Мои пальцы крепко сжимают её — не для защиты, а чтобы не дрогнуть. А она идёт рядом, маленькая, упрямая, взрослая. Мы выходим из дома — она и я. Ребёнок и женщина. Но в каждом из нас теперь — больше, чем было прежде. Мы уже почти у двери. Я повязываю на голову платок, чтобы скрыть волосы — слишком чёрные, слишком приметные. Её платок. Её запах. Он раздражает. Всё раздражает. Эйлин — в моём теле — идёт чуть позади, цепляя пятками пыльный коврик, что вечно задирался в углу. И вдруг, перед тем как я кладу руку на дверную ручку, она произносит: — Северус. Я оборачиваюсь. Хмуро. — Что? Она поджимает губы. Смотрит куда-то в пол. Потом поднимает на меня взгляд. В нём что-то… слишком невинное. Чересчур нарочитое. — Ты не хочешь… осмотреть себя перед тем, как идти? — произносит она невинно. И тут же, не дожидаясь ответа, кивает на мою — её — юбку. — У тебя кровь по ногам течёт. Я моргаю. Дважды. — Что? — Ты в моём теле. — Она вздыхает, будто объясняя очевидное. — Я женщина. И у меня… ну, женские дни. Прямо сейчас. Думаю, ты заметил. Хотя бы сейчас. Я отступаю на шаг, резко, будто она плюнула мне в лицо. Смотрю вниз. Только теперь — по-настоящему. И, чёрт возьми, вижу. Кровь. На внутренней стороне бедра. На белом нижнем белье. На ткани юбки. Я чувствую, как к лицу приливает жар, а к горлу подступает неприятный, плотный ком. — Ты издеваешься, — выдавливаю я. — Почему ты не сказала раньше? — Я — ребёнок. — Она пожимает плечами, ехидно. — Мне шесть. Я не обязана думать о таких вещах. Это твоя работа, мамочка. — О, только не начинай… — Что, Северус? — голос её теперь сладкий, будто мёд с ядом. — Ты варил древнейшее зелье, способное расколоть душу и время, но не удосужился учесть, что моя физиология — чуть сложнее твоей? Я закрываю глаза. Считаю до трёх. Потом до пяти. — Нам нужно вымыться, — тихо говорю. — Переодеться. И, чёрт побери, найти прокладки. — Я держала их под раковиной, за банкой с солью. — Она кивает. — Там же, где и настой против боли. Только аккуратнее. Он с водкой. — Я не спрашивал. — Но ты бы всё равно полез искать. Я тебя знаю. Я ничего не отвечаю. Просто иду в ванную. Сажусь на край ванны, смотрю на свои — её — колени, пальцы, бедра, на эти проклятые следы на коже, и чувствую, как во мне поднимается ненависть. Даже не к ней. К себе. К телу. К этой боли. К этой правде: быть женщиной — это не просто. Это жить в теле, которое ежемесячно напоминает, что ты уязвима. И я теперь это знаю. Я — знаю. Я не смотрю в зеркало. Смотрю — мимо. На кафель. На трещину у сливного отверстия. На ржавчину под полкой. На что угодно, только не на отражение. Я стараюсь не думать. Не думать, что это — не моё тело. Не думать, что это тело — женщины. Что это — тело моей матери. Я отключаю всё. Каждую эмоцию. Каждое ощущение. Каждый инстинкт. Отрезаю их, как ненужные провода. Я — не здесь. Я — внутри, за окклюментическими щитами, которые учился возводить с пятнадцати лет, чтобы не сойти с ума. Я — не женщина. Я — не она. Я — просто… существую. Функционирую. Движения выверены. Холодны. Машинальны. Я снимаю испачканную юбку. Стираю кровь с внутренней стороны бедра. Мою руки. Прикладываю ткань. Всё — быстро. Без пауз. Без эмоций. Как с трупом. Как в морге. Боль есть. Тупая, ноющая, пульсирующая. Где-то там, внутри. Я заставляю себя не замечать. Я знаю боль. Эта — просто другая. Не слабее, но знакомая своей бессмысленностью. «Ты хотел варить зелья с чужой кровью? — насмешливо звучит её голос в моей голове. — Вот теперь и поживи в моей коже». Я не отвечаю. Даже мысленно. Это было бы признанием. Я достаю из-под раковины коробку. Там — прокладки, сложенные в бумагу. Пахнут как-то чуждо, как детство в доме, где о тебе забыли. Я делаю всё, как помню из обрывков — из случайных взглядов, из случайных лет. Стыд? Нет. Уже нет. Только ярость. Ярость — что я вообще здесь. Когда всё готово, я медленно поднимаюсь. Отражение в зеркале всё ещё не моё. Но я смотрю — прямо. Не моргая. Хорошо. Значит, так будет. Я не развалюсь. Не сломаюсь. Не сдамся. Если это — испытание, я его пройду. С её телом. С её болью. С её прошлым. Я выхожу из ванной. Эйлин сидит в коридоре — маленькая, в моём теле, с коленками под подбородком. Смотрит на меня снизу вверх, в её взгляде — ожидание. Может быть, сочувствие. Я не хочу этого взгляда. — Готова? — спрашиваю жёстко. Она кивает. Молча. Я беру её за руку — свою детскую руку — и открываю дверь. И мы выходим. Из дома, из прошлого, из боли. Пока не знаем — куда. Но точно — не назад. Стоит мне только захлопнуть за собой дверь, как она тут же подаёт голос. Спокойно. Без осуждения. Но с тем самым тоном, от которого хочется закатить глаза. — Северус… а ты вообще взял деньги? Я останавливаюсь. Поворачиваю голову. — Что? — Деньги. Палочку. Хоть что-нибудь, чтобы не выглядеть идиотом на первом же перекрёстке. Молчу. Просто молчу. Потому что чёрт возьми. Она права. Я вцепляюсь в деревянный перил, злюсь — на себя, на неё, на всё. Слишком много мыслей, слишком мало действий. Я — взрослый, чёрт побери, а ушёл из дома, как ребёнок, сбежавший в тапочках. Она тяжело вздыхает и, словно заранее зная, как всё будет, лезет в угол крыльца, в старый деревянный ящик, на котором раньше сидел наш кот. Поднимает крышку и достаёт сумку. Старую, потрёпанную, серую, но ощутимо наполненную. — На всякий случай, — говорит она просто и протягивает мне. Я беру. Молча. Тяжёлая. Слишком тяжёлая. Внутри — чары расширения. Я сразу чувствую. Я открываю. Первый карман — мешочек с галеонами, надёжный, защищённый. Второй — палочка. Её палочка. Длинная, из тиса, тёплая, с тонким, острым ядром. Знакомая, но чужая. Дальше — набор простых вещей: смена белья, скомканная тёмная мантия, пара рубашек и… одежда для моего шестилетнего тела. Всё сложено аккуратно. — Ты… — начинаю я. — Я, — перебивает она. — Я знала, что ты забудешь. Пауза. — Потому что теперь ты взрослый, да? Я не отвечаю. — Вот и привыкай. Решил принимать решения — отвечай за последствия. За сумки. За галеоны. За меня, если уж на то пошло. Я — ребёнок. Шесть лет. Ты — взрослый мужчина в теле женщины. Так что, мамочка… — она усмехается, — теперь ты за рулём. Я киваю. Сдержанно. Почти с благодарностью, хотя сказать её вслух — всё равно что откусить себе язык. — Удобный у тебя ящик. Надёжный, — бурчу я. — Я в нём хранила всякое, — пожимает она плечами. — Заначку. Настойки. Один раз — котёнка. Думаю, ты туда тоже когда-то прятался. — Очень возможно, — мрачно говорю я. — Мне шесть. Мне положено. Мы спускаемся с крыльца. Я перекидываю сумку через плечо — тяжёлая, неудобная на этом теле, но… правильно сидит. Как будто я уже нёс её раньше. Как будто это — уже мой крест. Новый. Вышитый нитками материнской боли и моего же упрямства. Мы идём в сторону станции. Шаг за шагом, по разбитой улице, в которой от детства осталась только мерзость. Она — маленькая, босоногая, упрямая. Я — в её теле, в её мире. И всё-таки чувствую: теперь я действительно не ребёнок. И ей больше не придётся быть взрослой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!