Часть 3. У ворот.

8 февраля 2026, 18:35

Пусть палачи с кровавыми глазами

Сейчас свои заносят топоры,

Мы знаем: правда всё равно за нами,

Враги лютуют только до поры.

Муса Джалиль

      Когда корпуса Великой армии заняли Смоленск, большею частью обгоревший, разорённый и опустевший, то вскоре стало ясно: уж если что и осталось надёжного в городе, так это каменные церкви, поскольку деревянные превратились в груды пепла. В сих каменных храмах местные, не успевшие или не пожелавшие уйти из города, ещё надеялись спрятаться, где им ничего не оставалось, кроме как отчаянно молиться о сохранении их жизней. Но французы быстро прогнали беженцев из их последнего пристанища среди пепелища и организовали в храмах лазареты, конюшни, склады с зерном и порохом, а в наиболее прочных – тюрьмы.       Одной из таких тюрем стала Спасская церковь, в которой содержались русские пленные солдаты и офицеры. Расположена сия церковь в восточной части города, возле Авраамиевского монастыря и прилегающей к нему духовной семинарии. Возведённая в 1768 году, эта каменная двухэтажная церковь имела также два престола: Преображенский в верхнем этаже и мученицы Параскевы и священномученика Антипы – в нижнем. В приходе почиталась икона Божией Матери «Всех скорбящих Радость».       И именно эта церковь стала темницей для наших героев – Павла Энгельгардта и Семёна Шубина.       Шубина, жестоко захваченного в плен латниками, привезли в Смоленск в середине следующего дня. Уже очнувшийся и кое-как пришедший в себя, замёрзший, дрожащий мелкой дрожью, ослабевший и измученный болью в сломанной руке и разбитой голове, партизан не выглядел сдавшимся и побеждённым. Он был спокоен, но на пленителей своих смотрел с неприкрытой ненавистью. Сильнее боли физической его терзала боль душевная – оттого, что попался им так бесславно, что попался живым и не успел забрать с собою на тот свет хотя бы нескольких из неприятелей.       Телега ввезла его на открытый холм, окружённый кое-где рогатками, в центре которого стояла каменная церковь. Вокруг неё виднелись редкие палатки, а иногда встречались патрули или отдельно стоящие часовые. Становилось ясно, что церковь сия – тюрьма. Это было видно и по самой церкви: местами посечённые пулями, подбитые ядрами и обгоревшие со времён штурма города стены, сбитый с купола крест (французы думали, что он золотой), наглухо заколоченные северные и южные – алтарные двери, а также окна на нижнем и верхнем этажах.       Всё это производило впечатление весьма деморализующее. Шубин, как и многие его ровесники, не был глубоко религиозным человеком, но даже у него сердце сжималось от того, что места, где православные люди главным образом искали и находили утешение, надежду, исцеление, становились местами мучений, истязаний и гибели.       Подвода остановилась у крепко закрытого и хорошо охраняемого западного входа, в котором была оставлена калитка. Шубина грубо вытолкнули с телеги и повели к двери. Пускай церковь – темница, но Шубин не собирался отказываться от православной традиции: перед входом на паперти остановился и занёс уже опухшую, связанную с левой цепями, правую руку, которая плохо слушалась, для крестного знамения. Но ему не дали совершить вековой ритуал перед входом в храм Божий – часовой, усталый и злой, ткнул арестованного в спину прикладом, да так сильно, что Шубин едва не потерял равновесие и не свалился вперёд. Оглянувшись на солдата, он смерил его испепеляющим взглядом и сам зашагал внутрь церкви.       Далее его повели прямиком в нижний престол – полуподвальное помещение, которое, судя по всему, использовалось как общая камера для заключённых. Здесь было сыро, холодно и темно – в заколоченных досками окнах свет и тонкие струйки свежего воздуха пробивались внутрь лишь через узкие щёлочки. Воздух же в камере был душным и зловонным – тут содержалась целая толпа узников.       Внутри стояла гнетущая тишина, которую нарушил звук захлопывающейся за спиною Шубина двери. Его втолкнули сюда бесцеремонно, даже не сняв с рук кандалов. Снова едва не упав, партизан выпрямился, обвёл взглядом своих сокамерников и тихо поздоровался с ними. Кто-то из пленных безучастно повернул к нему лицо и кивнул головой, а большая часть так и не обратила на него никакого внимания.       Шубин двинулся вглубь камеры и заметил, что на его приветствие откликнулся лишь один человек – крупный коренастый и усатый офицер, что сидел в стороне от всех под стеной на деревянной (вероятно, сложенной из иконостаса) наре. Он махнул Шубину рукой, жестом подзывая его к себе. Шубин, приблизившись к нему, опустился на нару перед офицером.       Офицер сей, вероятно, проведший здесь длительное время, выглядел истощённым, но не сломленным. Одет он был в изрядно уже потрёпанную, засаленную рубашку, несмотря на то, что было холодно, а ноги его были босы. Руки его были скованы цепями, кандалы натёрли до красноты запястья. Но лицо его, заметно исхудавшее от ненадлежащей кормёжки, выражало непокорность и непримиримость, но в то же время внушало странное могущественное спокойствие и умиротворение, которое ощущаешь от мощного покровительства сил высших.       – Я так погляжу, они и гражданских хватать начали, кого не попадя? – негромко и презрительно проговорил заключённый. – Кто вы?       – Не совсем так, ваше благородие, – ответил Шубин, стараясь, чтобы голос его звучал ровно, так как сам прикладывал уже последние свои силы. – Партизан я, Семён Шубин, Духовщинского уезда коллежский асессор.       Офицер искренне и лучезарно улыбнулся, и в его глазах, казалось, потухших, загорелся радостный огонёк.       – Ба! Да ты земляк мой! – чуть громче положенного воскликнул он и хотел было по-дружески хлопнуть Шубина по плечу, но почти сразу стушевался, так как некоторые из пленных посмотрели на него. Он негромко кашлянул и протянул новому знакомому руку: – Павел Энгельгардт, подполковник русской армии. Тоже партизанил в этих местах.       Шубин, не сумев пошевелить правой рукой, пожал протянутую руку левой, а Энгельгардт отреагировал на это совершенно понимающе.       – Какими судьбами здесь, господин подполковник? – спросил Шубин.       – Лживые доносы не щадили никого даже при законной власти, – расплывчато ответил Энгельгардт, и лицо его помрачнело. – А ныне...       Он махнул рукой, как будто ему было уже всё равно.       – И как долго вы тут обретаетесь? – позволил себе задать вопрос Шубин.       – Без дня две недели.       Энгельгардт невольно посмотрел на стену, подле которой сидел, и Шубин проследил за его взглядом. На стене отмечены были две группы по пять перечёркнутых палочек и три свободные, вертикальные. Видно, за этот срок подполковник немало испытал в неприятельском плену, отмечая дни, проведённые в темнице, гвоздём по штукатурке на стене.       – А не знаете ли вы, что ждёт нас далее? – после небольшого молчания спросил Шубин.       – Отчего ж не знать – знаю, – сухо проговорил Энгельгардт. – Переманить они на французскую службу нас хотят, – он поморщился, как будто ему показали самую отвратительную в мире вещь, а он был самым брезгливым человеком на свете. – Только дырку от бублика им, если думают, что подполковник Энгельгардт присягнёт врагу, – тут он проницательно и с интересом поглядел на собеседника: – А что же вы намерены делать?       Шубин без колебаний ответил то, что решил ещё по пути в тюрьму:       – Я скорее умру, чем пойду во служение неприятелю.       – Другого ответа от русского дворянина я не ожидал, – уважительно кивнул головой Энгельгардт.       Он заявил, что Шубин внушает ему доверие, и стал рассказывать ему свою историю.

***

      После ареста Энгельгардта привезли в Смоленск и посадили под стражу в Спасскую церковь. На следующий же день приступили к допросу.       Повели его на дознание не куда-нибудь, а в дом самого военного губернатора. Дом этот по закону принадлежал русскому военному губернатору барону Ашу. Ещё летом здесь гостил русский император Александр во время своего пребывания в Смоленске, откуда направился потом в Москву, дабы поднять народ на сопротивление врагу. Ещё в начале августа здесь располагался штаб русской армии, а всего через несколько дней дом занял Наполеон, а затем и его наместник в захваченных землях.       Следовательно, этот первый допрос Энгельгардту проводил никто иной, как сам военный губернатор Смоленска, бригадный генерал Жомини.       Когда его ввели в кабинет губернатора, Жомини назвал себя и попросил арестованного представиться, но встретил лишь холодное, злобное молчание. Энгельгардт не собирался любезничать с французами.       – Да и правда, о чём это я? – сухо усмехнулся генерал, не дождавшись ответа от пленного. – Мы и так знаем, кто вы. Павел Иванович Энгельгардт, прежней службы подполковник российской.       Губернатор жестом предложил подполковнику присесть напротив его стола, но Энгельгардт не шелохнулся, лишь сжав кулаки и негромко звякнув цепями кандалов на руках. Жомини пожал плечами и продолжил говорить, больше как будто себе, опустив глаза на стол, в какие-то свои бумаги:       – Насколько мне известно, Энгельгардт – древняя, знатная и благородная фамилия, восходящая ещё ко временам рыцарей, – сказал он и посмотрел снова на допрашиваемого. – Так зачем же было очернять свой знаменитый клан, вступать на скользкую тропу разбоя, господин подполковник?       Вот этих-то заведомо ложных, по его мнению, обвинений Энгельгардт проигнорировать уже не мог.       – Вы неплохо осведомлены в истории родов, генерал, – хрипло процедил он. – Однако же упускаете, что Энгельгардты – два века как истинно русские и православные, верные слуги своего императора. Мы должны разить врага, дерзнувшего нарушить наш покой и напасть на нашего законного государя, – он приподнял сжатые в кулаки руки, демонстрируя цепи на них: – Оковы мешают мне отомстить в полной мере.       Жомини с интересом посмотрел на него, воодушевлённый тем, что заключённый всё-таки пошёл с ним на контакт.       – Впечатляет, – искренне похвалил он. – Однако же ваша храбрость не спасёт вас, – генерал снова перебрал протоколы: – Вас обвиняют в ведении партизанской борьбы, уничтожении наших казённых складов с зерном, разжигании смуты среди мирных обывателей... Всего не перечислить, – он, сложив руки на столе, многозначительно посмотрел на арестованного: – За сие полагается высшая мера наказания. Вам есть, что сказать в своё оправдание, господин Павел Иванович?       Энгельгардт лишь гордо приподнял подбородок, демонстрируя, что угрозы генерала его нисколько не напугали:       – Я не вижу здесь того, за что я должен оправдываться, – отчеканил он. – Я русский подданный и исполнил свой долг. А милости негоже солдату просить даже у своего государя.       – Я бы немедленно судил вас и расстрелял по законам военного времени, – холодно проговорил губернатор, наверное, надеясь запугать нашего героя. – Доказательства ваших преступлений неопровержимы. Однако же вот в чём загвоздка: вашим делом заинтересовался Император. И он готов даровать вам прощение, и даже повышение в чине до полковника, ежели вы согласитесь присягнуть ему.       Энгельгардт едва не задохнулся от подобной наглости и бестактности. Как этот человек посмел предложить ему пойти на сотрудничество с врагом?       – По вашему, я должен простить все злодеяния, что вы причинили моей родной земле? – едва не прорычал он. – Забыть всё и, как верный пёс, служить новому господину? Не бывать этому!       По его виду было понятно, что он явно не согласен с подобным предложением. Губернатор же попробовал уговорить его:       – Подумайте хорошенько, господин Энгельгардт. Речь идёт, в первую очередь, о спасении вашей жизни.       – Сейчас идёт война, господин губернатор, – парировал Энгельгардт. – Люди гибнут каждый день, и, заметьте, не мы пришли к вам с оружием!       Губернатор сделал вид, что принял к сведению слова арестованного, и как будто даже был согласен с ними.       – Наш император – большой гуманист, оттого и вынужден вести войну на востоке, – продолжил лгать Жомини. – Он это делает оттого, что желает дать свободу не только вам лично, но и каждому человеку.       – Свобода моя принадлежит Богу и русскому царю, – не сдавался Энгельгардт, которого от еле сдерживаемого гнева чуть ли не начало трясти. Он выдохнул, чтобы взять себя в руки, и продолжил: – Русские дворяне умирают за Отечество и не привыкли быть рабами иноплеменников. Если суждено погибнуть – значит сложим головы!       На сей сильный ответ у губернатора не нашлось веских возражений. Не мог он преодолеть силу духа нашего героя, а потому ему только и оставалось, что надеяться, что он сможет «взять эту крепость» измором. Он предложил Энгельгардту подумать несколько дней и подозвал охрану, чтобы арестованного увели.       Выходя из кабинета губернатора, Энгельгардт обернулся и грубо, но отчётливо произнёс:       – Скажи своему Наполеону, что хрен ему с маслом, а не присяга.       Не совсем цензурную фразу он оставил без комментариев, позволив губернатору самому догадаться, что значит сей русский афоризм, хоть и сказанный на французском.       После этого потянулись бесконечные однообразные дни заключения. Почти каждый день Энгельгардту устраивали допросы, и каждый раз допрашивали его разные лица: то уже знакомый нам губернатор Жомини, то смоленский комендант Сиов, то интендант Виллебланш. Потом к нему на собеседования стали являться и русские, перешедшие на службу к французам: это и мэр Смоленска Ярославцев, и комиссар Рагулин, и полковник Костенецкий.       И если цели допросов от французов были Энгельгардту понятны – они хотели узнать больше информации об его отряде, что остался в лесу (разумеется, партизан не выдал ни одного из своих людей), а также беспрестанно предъявляли ему обвинения и угрозы, то цели допросов от русских подполковник так и не постиг. Да он, честно говоря, и не пытался вникнуть в детали дела, поскольку не собирался каким-либо образом сотрудничать с неприятелями. Если к французам он был враждебен и несговорчив с ними оттого, что они были врагами, то к своим соотечественникам он питал глубокое презрение, не желая даже слушать их доводов и оправданий их измене присяге русскому царю.       Так или иначе, все допрашивающие говорили ему одно и то же, и Энгельгардт отвечал всем примерно одно и то же. Со временем об обвинениях, что ему предъявлялись, а именно: убийства французских солдат и офицеров, поджог складов с зерном в Смоленске, грабежи и разбои на дороге Смоленск–Поречье, побуждение крестьян к мятежам – почти перестали говорить, ибо считалось, что сие дело окончательно и бесповоротно доказанное, в силу имевшихся у следствия «неопровержимых улик».       Зато все допрашивающие обращались к Павлу Ивановичу с одним «советом», настоятельно призывая непременно исполнить его. Все допрашивающие, учитывая мнение самого императора Наполеона, предлагали ему вступить во французскую военную службу, даже в гвардию будто бы, за что обещали чин полковника.       А в ответ все допрашивающие неизменно получали отказ, временами в весьма резкой форме.       Так и прошли почти две недели бесполезных собеседований. Никакими угрозами и, напротив, обещаниями выгод переменить мнение подполковника Энгельгардта неприятелям не удалось, а потому до сведения заключённого было доведено, что в скором времени над ним будет совершён военный суд.

***

      – Однако, стоит отдать должное их упорству, – безрадостно проговорил Шубин, сидевший, бессильно прислонившись спиною к стене, когда Энгельгардт кончил свой рассказ. – Интересно, к чему такая настойчивость?       Энгельгардт кисло усмехнулся и покачал головой.       – Поверьте, сам задаюсь этим вопросом каждый день, – хмуро сказал он. – Я бы предпочёл быть расстрелянным сразу же, а не томиться здесь и наблюдать страдания русских людей.       Между партизанами повисла небольшая грустная пауза. Чтобы хоть как-то разбавить эту гнетущую обстановку, Энгельгардт попросил Шубина поведать о его похождениях. Шубин начал рассказывать, как сформировал свой отряд, как отбивал русских пленных и брал в плен французов. А также, как попал в плен сам.       К концу рассказа оба заключённых почувствовали друг к другу такое расположение и понимание, какое бывает меж близкими друзьями. Судьба сама выпила за них на брудершафт, уравняв их в несчастье, и теперь более близких людей, чем они, в этой тюрьме не было.       Едва Шубин закончил рассказывать, как в камеру влетели двое солдат и, отыскав его глазами, подошли к наре и приказали партизану идти за ними. Переглянувшись с Энгельгардтом, Шубин, превозмогая слабость, поднялся, готовый идти, чувствуя поддержку нового друга.       – Не забудьте, о чём мы с вами говорили, – сказал ему вслед Энгельгардт.       Шубину допрос проводили уже непосредственно в тюрьме, на втором этаже Спасской церкви. Там расположился кабинет начальника тюрьмы, главы смоленских жандармов, генерала Шеллиля.       Здесь Шубина ждал не настолько «тёплый» приём, какой был у Энгельгардта, устроенный тому губернатором. Шеллиль, человек, судя по всему, строгий и жёсткий, разбирался со всем быстро и по-полицейски беспринципно и неотвратимо. Конечно же, ему уже было известно о допрашиваемом если не всё, то почти всё. Тем не менее, он, чтобы завести диалог, попросил Шубина представиться. Шубин назвал себя, только указал себя не коллежским асессором, а отставным майором.       – Попали вы к нам, майор, при весьма неприятных обстоятельствах, – перешёл сразу к делу Шеллиль. – Уличены вы были в партизанских действиях против солдат нашего императора. Более того, помимо возмущения крестьян, есть сведения, что вы и нашим солдатам предлагали перейти в казаки.       – Да, – спокойно ответил Шубин (хотя про казаков это была, скорее всего, выдумка тех кирасир, которые брали его в плен). – И делал бы это и дальше, кабы меня не захватили.       – Это непростительные преступления, – сухо оборвал его генерал. – И за них по закону вам полагается расстрел. А с учётом того, что вы сами во всём сознались – суд без следствия.       – Значит так тому и быть, – безэмоционально отозвался Шубин, не сильно удивлённый представленными запугиваниями.       Между заключённым и генералом на мгновение повисло напряжение.       – Не спешите отчаиваться, господин Шубин, – усмехнулся начальник жандармов. – Вы ещё можете спасти себя. Вам нужно будет всего-то принести присягу нашему Императору и заняться своими крестьянами, чтобы они не нападали на наши обозы. И тогда все обвинения с вас снимут.       – Нет, – только ответил заключённый, казалось, совсем не задумываясь.       Ему попытались разъяснить, что́ ему грозит за отказ от сотрудничества и, наоборот, какие выгоды он может обрести своим согласием. Обещали ему, что непременно вылечат его руку, что заплатят денег (ведь Шубин был беден), что отстроят заново его имение. Но путь предательства родины партизан раз и навсегда решительно отверг.       Генерал Шеллиль лишь тяжело вздохнул. Он сам презирал тех русских, которые чуть что сразу переметнулись на сторону оккупантов, но с ними хотя бы было проще работать. Ему было известно дело другого русского, подполковника, кажется, который за две недели попыток убедить его принять французское подданство так и не согласился, и он также предвидел, что в этом случае будет примерно то же. Все эти бессмысленные допросы доставляли немало хлопот, а у него, начальника жандармов, и так дел было по горло. Так что на этот раз он не стал организовывать кампанию по вербовке нового русского на французскую службу, а сразу передал его дело в особую комиссию.       Через пару дней (насколько об этом можно было судить из тёмной и сырой камеры) состоялся военный суд над обоими партизанами, и обоим вынесли смертный приговор. Решение суда затем было утверждено, точнее, подтверждено ещё и Верховной комиссией, ведь помимо вердикта военного должно было быть заключение и от гражданской инстанции.       Сия Верховная комиссия, в отличие от трибунала, была набрана сплошь из бывших российских подданных, в основном, поляков. А поляки, как известно, не отличались своей преданностью русскому государю, почитая целью своего существования восстановление царства польского. А заодно рассчитывая оттяпать себе и смоленские земли, испокон веков так манящие их, которые они всё ещё наивно и остервенело полагали своими. Не все, разумеется, но сия Верховная комиссия состояла в основном из таких.       От изменников потребовали, чтобы они осудили не сдающихся, не предающих отечество партизан. И они, конечно же, осудили.       Энгельгардт и Шубин предстали перед этой комиссией, как и перед судом, вместе, спокойно и стойко выслушав и приняв приговор. Шубин никак не отреагировал – за последние дни его здоровье сильно ухудшилось, и он пребывал почти в постоянном лихорадочном бреду, что, собственно, ни комиссию, ни кого бы то ни было ещё совершенно не волновало. Зато Энгельгардт сказал им пару ласковых.       – Вы не поработите России, вы погибнете, а я благодарю Бога за то, что умираю как верный сын Отечества! – заявил он в глаза не только комиссии, но и присутствовавшим при заседании французам. – А тебя, гнида, повесить мало, – презрительно обратился он после этого к одному из членов комиссии, помещику Голынскому. – Жаль только царь-батюшка наш добрый больно.       Собственно, этими словами он продолжал копать себе могилу. Помещик Голынский, тип пренеприятнейший, побледнел от злости, сжав кулаки на столе. Но сдержался.       Сей Голынский, бывший польский помещик, разбогатевший на Могилёвской и Смоленской земле, когда пришли французы, не моргнув глазом побежал к ним на службу. Да и на какую службу – сразу видным чиновником назначили! Вору и разбойнику Голынскому, ещё при государе Павле Петровиче за свои мошенства отсидевшему в тюрьме, поручили заведовать Верховной комиссией. Заодно он был назначен кем-то вроде губернского предводителя дворянства за место незаконно смещённого с этой должности Сергея Ивановича Лесли. И он, в свою очередь, приложил руку к доносу на Павла Энгельгардта, (без сомнения, без его происков и наставлений дягелёвским мужикам там не обошлось), а теперь и ставил свою подпись на его смертном приговоре – не без удовольствия, разумеется.       И это лишь один из примеров, а ведь подобных предателей в Верховной комиссии было множество.       Всё же, не смотря на откровенную дерзость со стороны партизан, комиссия дозволила им высказать последнюю просьбу. Те попросили лишь прислать к ним священника, и суд удовлетворил эту просьбу.

***

      По возвращении в камеру их ждало неожиданное открытие – все пленные почему-то исчезли. Друзья сперва не могли объяснить себе этого обстоятельства, как вдруг совсем недалеко, буквально за крепостной стеной, послышался ружейный залп. А потом ещё один. А потом ещё.       Энгельгардт бросился к высоким, почти под потолком, заколоченным окнам, в отчаянной попытке что-то разглядеть сквозь щели. Но видно было лишь серое холодное небо.       – Что же они, а? – ахнул он. – Неужели наших расстреливают? Просто так, ни за что? – он с яростью стукнул двумя кулаками по стене. – Скоты!       Шубин, пошатываясь, подошёл к наре под стеною и опустился на неё. В глазах его была невообразимая печаль. Зато потом печаль эта сменилась мрачным огнём, ведь он испытал это чувство смятения и ужаса, которые потом перерастают в чувство гнева, раньше. Голос его был хоть и слаб, но в нём звучала сталь.       – Заметают следы, гады.       Энгельгардт повернулся к нему и посмотрел вопросительно.       – Знаю я, что армия их панически бежит, скоро уж здесь будет, – пояснил в ответ на немой вопрос товарища Шубин. – Наши гонят их взашей. Да, говорят, сам Наполеон бежит в первых рядах!       Об этом, разумеется, ему поведал драгунский майор, с коим они уничтожили тогда отряд мародёров в Гаврилове.       – Так значит, русские войска скоро освободят Смоленск? – спросил Энгельгардт, и в его голосе послышалась надежда.       Шубин кивнул головой.       – Дай Бог. Но мы этого не увидим, – несколько мрачно проговорил он.       Лицо Энгельгардта осветилось спокойствием, и болезненная бледность его, казалось, пропала, уступив место счастливому умиротворению. Даже сейчас, на краю гибели, подполковник думал не о себе, а о родном городе.       – Зато другие увидят, – немного мечтательно, но твёрдо проговорил он. – На нас жизнь не заканчивается.       Шубин ещё раз кивнул ему. Страх и сомнения окончательно оставили его. Теперь была только решимость пройти этот путь до конца. Вместе с другом.       Ближе к вечеру, когда тюремная камера почти полностью погрузилась во тьму, к заключённым зашёл священник. Он представился настоятелем Одигритриевской церкви, Никифором Мурзакевичем. Оба партизана, едва завидев его, подскочили на ноги и склонились под благословение.       Отец Никифор, когда французы заняли Смоленск, будучи обременённый престарелой матерью и семьёй с детьми, не ушёл с отступающей русской армией, а остался и ревностно продолжал исполнять свой пастырский долг. В этот день к нему явились посланцы от смоленского коменданта и приказали явиться в Спасскую церковь для беседы с заключёнными туда офицерами-партизанами. Мурзакевич явился незамедлительно.       Беседа выдалась непростой. Отец Никифор выслушал обоих осуждённых, исповедал и причастил их. Он хотел начать утешать и успокаивать их, но отважные партизаны спокойно заявили, что смерти не боятся.       Почти всё это время Энгельгардт ускоренно писал. Он за день успел составить завещание, но теперь, после беседы с отцом Никифором, он хотел внести в него несколько правок (священник, в свою очередь, терпеливо ждал). Когда с завещанием было покончено, он дописал письмо матери. Вот что было в том письме:

Дрожайшая матушка.

      Я по лживому доносу четырёх крестьян: Григория Борисова, Михайлы Лаврентьева, Карнея Лаврентьева и Авдея Спиридонова осуждён на смерть, и сегодня покончат нить дней моих. Молите Бога обо мне. Прощайте, попросите прощения мне у жены моей и тёщи: я сделал духовную: исключая подаренных попу Одигритриевскому Мурзакевичу, нескольких на волю, предоставил в Ваше владение всё моё имение. Вот участь несчастных. Благословите меня, хотя мёртвого, много бо может моление матерние к благосердию Владыки. Сестрице моей Виктории Михайловне моё почтение. Прощайте, дай Бог, чтобы эта участь многих не постигла. Мне остаётся только полчаса наслаждаться светом.

У подлинного так: Истинно и усердный сын Павел Энгельгардт. Октября 1812 года. Тюрьма, Смоленск.

      Дописав, Энгельгардт передал бумаги отцу Никифору, попросив заверить их у комиссара Рагулина. Грустно покивав головой, Мурзакевич пообещал ему, что всё будет исполнено. Потом повернулся к Шубину: будут ли с его стороны какие просьбы или письма? Шубин лишь начеркал несколько строк и попросил передать записку его жене, коли отец Никифор сможет найти её. Завещания он не писал – нечего было завещать.       С тяжёлым сердцем отец Никифор выходил из Спасской церкви. Завтра ему предстояло присутствовать на казни, на коей он, кажется, весь был уже мыслями. И это конечно, не могло не пугать его. Но, с другой стороны, ему, как священнику, до́лжно было обязательно там быть, ведь никто кроме него не совершит моления о душах казнённых.       А партизаны, тем временем, то разговаривали, обсуждая приключившиеся с ними истории, то молчали, настраиваясь на завтрашний день. Последний день.       Снаружи тюрьмы, со двора, доносились оживлённые голоса. Привычная тишина, прерываемая редкими перекличками часовых и командами, сменилась возбуждённым гомоном, шумом снимаемых палаток, шорохом забрасываемых песком костров, ржанием и топотом лошадей. Складывалось впечатление, что французы убирали импровизированный лагерь вокруг Спасской церкви, куда-то намереваясь передислоцироваться.       На самом деле, отступающая армия Наполеона приближалась к Смоленску и должна была со дня на день войти в город. Их неустанно преследовали русские войска, ведя авангардные бои. Потому смоленский гарнизон приведён был в полную боевую готовность.       Энгельгардт ещё раз поглядел сквозь щели в окне, но снова ничего не увидел. На тёмном небе лишь сияла одинокая звезда, и её тусклый свет проникал между досками. Уныло сияла та звезда, как будто уже оплакивала последних узников Спасской церкви.       – Даже последнюю ночь не дают поспать, ироды, – пробормотал позади Энгельгардта Шубин. Он лежал, растянувшись на спине на наре, отрешённо глядя в потолок.       Энгельгардт уселся под окном, прислонившись спиной к холодному камню. Недолго ему осталось всё это ощущать... Нащупав на привычном месте гвоздь, Энгельгардт примерно в той же точке, где он отмечал засечками дни, провёл ещё одну черту – перечёркивающую все остальные. Противный скрежет металла о штукатурку вскоре растворился в ночной тиши.       – Постараемся поспать, друг мой, – сказал он. – Назавтра нам нужны будут силы. Мы должны показать этим французам, как умеют умирать русские дворяне.       В темноте ему последовал ответ:       – Покажем, Павел Иванович, непременно.       Однако никто из заключённых в эту ночь так и не смог сомкнуть глаз, погружённый каждый в свои нелёгкие думы.

***

      Говорят, самая долгая ночь – ночь перед казнью, и не просто так. Эта постепенно увеличивающаяся октябрьско-ноябрьская ночь действительно казалась бесконечной. Но даже она в конце концов закончилась.       Наступал рассвет, но солнца не было видно. Как будто не желая быть свидетелем позора, который должен был вот-вот свершиться у городских стен Смоленска, оно пряталось сначала за тёмными лесами, а потом за затянувшими небо тучами. Ночью прошёл первый снегопад, и теперь землю как будто укрыло лёгким белым одеялом.       А вдоль крепостной стены, хрустя свежим снегом, уже двигалась процессия: тут были и комиссар Рагулин, и полковник Костенецкий, и отец Никифор. Вся процессия двигалась в молчании и походила на траурную – во главе с живыми покойниками – осуждёнными партизанами.       Отец Никифор заметно нервничал, казалось, что он вот-вот хлопнется в обморок. Широкое бледное лицо священника каждой клеточкой своей излучало мучительное страдание и сострадание.       Комиссар по надзору за порядком Рагулин и член военного суда Костенецкий казались чрезвычайно озабоченными и даже деловитыми. Они ведь отвечали перед смоленским мэром Ярославцевым, а также магистрантом и генерал-интендантом Смоленска Виллебланшем за данное постыднейшее мероприятие. Ну, а военный губернатор Смоленска, генерал Жомини должен был потом отчитаться о казни партизан-офицеров перед самим императором Франции.       А на лицах осуждённых было одинаковое выражение стоического спокойствия. Оба партизана шли, максимально выпрямив спины, насколько им позволяло их состояние. Как же было холодно! Но босые ноги ощущали странное тепло, исходящее прямо от земли. Казалось, что сама родная Смоленская земля, тревожась за жизнь своих сыновей, стремилась хоть как-то согреть их. Но оба партизана были спокойны сердцем – они знали, что идут умирать за родину.       Так что каждый из этой процессии думал исключительно о своём. А увереннее всех выглядели подполковник Энгельгардт и майор Шубин.       От Спасской церкви по узкому переулку они вышли на так называемую Козловскую гору. Потом спуск в овраг и подъём. И вот их уже проводят вдоль стен и башен крепости.       Авраамиевские ворота остались позади. Прошли мимо башен: Заалтарной, Воронина, Долгочевской, Зимбулки; вот уже и Никольские ворота, которые называют ещё Еленскими. Дальше башни: Евстафьевская, Антифоновская, безымянная, Маховая...       Вот здесь, между башней Маховой и Молоховским воротами, к шествию присоединился взвод солдат с офицером. Спустились в шанцы, остановились. Тут было место казни.       Энгельгардта первого вывели и поставили спиной к стене, лицом к построившейся расстрельной команде. Полковник Костенецкий начал вслух читать приказ. Читал сбивчиво, волнуясь, – ещё бы, то был приказ самого Наполеона! Осуждённый тем временем, не слушая его слов, быстро обернулся на крепость.       Молоховские ворота, у которых во время обороны Смоленска у защищающей их русской батареи четырежды меняли орудийную прислугу, разбитые, безмолвно и величественно возвышались за ним. Прясла возле них с обеих сторон были тоже искалечены ядрами вражеских пушек – выбитые раскрошенные кирпичи усыпали подножье стен, зубцы были большей частью разрушены, бойницы развалились, – но они всё ещё стояли, неколебимые, готовые выдержать не один штурм. Этот участок Смоленской стены, у которого происходили одни из самых ожесточённых боёв летом 1812 года, являлся олицетворением той стойкости и того мужества, которые проявлял Смоленск во все времена своего славного существования, как и сейчас проявляли их приговорённые к расстрелу партизаны. И хоть Смоленск пал неоднократно под натиском врага, это отнюдь не значило, что истинно русский дух его был сломлен, как не прогнулись под неприятеля и наши герои.       Потому и выдержала русская земля все приходившиеся на её долю несчастья, и выдержит грядущие – покуда есть у неё такие верные сыны.       Тем временем Костенецкий продолжал читать приговор. Не выдержав, Энгельгардт закричал, не позволяя ему закончить:       – По́лно врать, пора перестать! Заряжай поскорей и пали, чтобы не видеть больше разорение моего отечества и угнетения моих соотечественников!       Совершенно не ожидавший такого отпора со стороны приговорённого к смерти полковник Костенецкий в нескрываемом изумлении замолк.       Начали Энгельгардту завязывать глаза, но он и здесь взъерепенился:       – Прочь! Никто не видел своей смерти, а я буду её видеть!       И в этом Павла Ивановича послушались – завязывать глаза ему не стали.       Так, незавязанными глазами, смело глядел он на наведших на него ружья солдат. Потом посмотрел на отца Никифора, что застыл сбоку от них, ближе к нему, уже читая молитвы. И в конце перевёл взгляд на Шубина, таким образом прощаясь и с ним.       Раздалась команда «Tirer!», и прогремел залп.       – Павел! – одновременно с выстрелом вырвалось из-за расстрельной группы и застыло в морозном воздухе.       Энгельгардт упал на одно колено, издав невольный полукрик. Ему прострелили ногу вместо того, чтобы сразу положить наповал. Мерзавцы.       А меж тем, это не было случайностью. Таково было приказание Костенецкого, действующего по плану генерал-интенданта Виллебланша.       Шубин, заметив падение друга, вырвался из цепи солдат и настолько быстро, насколько мог, ринулся к нему. Его никто не останавливал – то явно был не побег. Партизан, приблизившись к Энгельгардту, молча подхватил его под плечи и помог подняться, так как ослабленный истощением и раной подполковник сделать этого не мог.       К ним тут же подбежал полковник Костенецкий.       – Павел Иванович, если вы сейчас согласитесь записаться во французскую службу, казнь тут же будет отменена, – зашептал он, склонившись к самому уху Энгельгардта. – Таково личное распоряжение самого императора Франции. Не упрямьтесь – сейчас не время для этого. Сие есть последний шанс для вас.       Энгельгардт, сжав зубы, не медля ни единого мгновения, резко отрицательно помотал своей кудлатой головой и послал полковнику гневно-презрительный взгляд.       – То же касается и вас, – поморщившись, обратился Костенецкий к Шубину.       – Заканчивай быстрее дело, – просипел ему в ответ Шубин. Казалось, он готов был испепелить его глазами на месте.       Тогда Костенецкий, как видно, сильно раздосадованный полученным от русских партизан отказом, отошёл ближе к солдатам и торопливо махнул рукой.       Тут же раздался новый залп.       ...Через несколько дней в Смоленск вошли замёрзшие и оголодавшие солдаты наполеоновской армии – те из них, кто не погиб от холода, голода, в сражениях и от партизанской пули. Они шли в Смоленск в надежде, что тут их ждут тёплые квартиры, провиант и фураж.       Но тут их ждало горькое разочарование – интенданты, в задачу которых входило заготовить всё необходимое, не смогли сделать ровным счётом ничего. Сгоревшие дома никто не отстраивал, а почти все запасы, сделанные французами, были уничтожены партизанами. На складах почти не было также ни пороха, ни дров. И между самими наполеоновскими солдатами началась самая настоящая война – за оставшуюся еду.       Всё это привело к тому, что, дабы не допустить продолжения разложения армии, как это было в Москве, Наполеон отдал приказ оставить город и уходить дальше, на запад, к Неману. Этого не смогли увидеть расстрелянные несколькими днями ранее партизаны, но их действия и их жертва стали одними из факторов, обеспечивших эти обстоятельства.       Не увидели они и то, как французы со злобы стали взрывать крепостные башни и прясла – прямо как в Москве. Как раз тогда была уничтожена бо́льшая часть Смоленской твердыни – но только не его несгибаемый дух.       Вошедшие на следующий день в Смоленск русские войска нашли освобождённый город практически в руинах. Это было ужасное зрелище, но такова была судьба Смоленска, что не раз и не два заслонял собою просторы великой страны. Однако то, что этот город снова оживёт и будет процветать назло всем пытавшимся его покорить недругам, было причиною безудержного ликования русских солдат и офицеров.       Не смотря на то, что горожане стремились как можно быстрее установить памятник фельдмаршалу Кутузову, получившему за освобождение их города приставку к фамилии Смоленский, они не забыли и подвига простых русских офицеров, своих земляков, смоленских дворян Павла Энгельгардта и Семёна Шубина. Их историю передавали из уст в уста, печатали в газетах; она могла бы украсить любой патриотический роман. По своему взошествию на престол император Николай I распорядился установить памятник отважным партизанам, что сложили свои головы за отчизну, и памятник этот простоял долгие годы. И пусть ныне он был утерян, но память о героях жива до сих пор, о чём и призвана была рассказать пытливому читателю эта история.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!