𝟷. (обновленная!)
28 апреля 2026, 03:43***
Стрельцовой почти всегда смутно казалось, что судьба — редкостная тварь, у которой крайне изощрённое и на редкость возмутительное чувство юмора. А ещё ей казалось, что это убогое чувство юмора не сходится с её совершенно — юмор, это когда смешно обоим, а в данный момент Хошизоре не смешно нихуя. Кобе в начале сентября был красивым до оскорбительного. Вот прям так — до оскорбительного, по-настоящему. Как будто кто-то взял и нарочно собрал вокруг всё, что должно нравиться человеку с глазами, вкусом, с хоть какой-то каплей чувства прекрасного, а потом сверху с усмешкой добавил: на, любуйся. Только легче тебе не станет. Сентябрь в Кобе не был осенью в том смысле, в каком Стрельцова вообще привыкла понимать осень. Никакой тебе прохлады, от которой хочется затянуть молнию выше. Никаких серых московских утр, пахнущих мокрым асфальтом, железом поручней и кофе навынос. Здесь начало сентября выходило липким, влажным и нагретым — будто лето, сволочь такая, забыло, что ему давно пора сдохнуть, и теперь из принципа доживало последние недели, цепляясь за город горячими пальцами. Кобе просыпался рано и выглядел до одури собранно. Горы за спиной, море впереди, узкие улицы, которые то взбирались вверх, то внезапно стекали вниз, как будто сам город не мог определиться, кем ему быть — правильным, спокойным, портовым или красивой, ухоженной декорацией для открытки. По утрам здесь было светло и даже как-то слишком чисто; электрички ходили минута в минуту, магазины открывались ровно тогда, когда обещали, в комбини можно было найти вообще всё — от рисового треугольника до пластыря, от горячего кофе до ебучего зарядника, который обязательно понадобится именно тогда, когда уже поздно. И это выбешивало только сильнее. Потому что если бы Япония была уродливой, тупой, неудобной дырой — было бы проще. А она не была. Она просто была не её. И от того, как ей будто бы сама страна говорила: смотри, как хорошо. живи, — Нике, нихуя, «хорошо» не было. Хошизору, честно говоря, от этого «хорошо» тошнило. Не от поездов. Не от улиц. Не от еды. Не от моря, которое иногда блестело так красиво, что аж бесило. И не от гор, на которые в хороший день падал мягкий утренний свет. Её выворачивало от людей. От того, как они смотрят. От того, как улыбаются — и не говорят ничего прямо. От того, как сначала спрашивают мягко, почти ласково, а потом шепчутся у тебя за спиной так, будто ты глухая, тупая и не поймёшь ни слова. От того, как им всем почему-то до жути важно, чтобы ты была удобной. Тихой. Ровной. Нормальной. Сентябрь в Хиого всё ещё стрекотал цикадами. Всё ещё дышал влажным жаром. Всё ещё цеплялся за голые запястья липким воздухом, забирался под ворот рубашки и стелился по коже тяжёлым, мокрым полотном. Ника шла по школьному двору Инаризаки медленно, не торопясь, с таким лицом, будто если кто-то сейчас решит к ней подойти — она не то чтобы удивится. Просто человеку не повезёт. На ней были чёрные брюки. Как всегда. Не юбка. Никогда юбка. Белая рубашка с закатанными рукавами, кольца на пальцах, тёмные браслеты, портфель на одном плече и этот её взгляд — тяжёлый, спокойный, лениво-холодный. Не крикливый. Не истеричный. Гораздо хуже. Смотрела Стрельцова так, будто изначально не ждала от этой страны более ничего, достойного её благосклонности. И, сказать честно, мир свои ожидания оправдывал исправно. Старшая Инаризаки снаружи тоже выглядела ровно так, как и должна выглядеть приличная японская школа: большая, вылизанная, с этими своими стеклянными дверями, белёными стенами, блеском плитки и аккуратно подстриженными кустами по периметру. В коридорах — ни пыли, ни мусора, ни забытой кем-то банки, ни чужих матерных надписей на подоконнике. Всё стояло по линейке, дышало дисциплиной и школьным уставом. У Стрельцовой от этого сводило челюсть. Потому что в Москве у неё был пансион. Частный. Дорогой. Пиздатый. С мозговитыми ребятами, с нормальной конкуренцией, с общагой по домикам, с внутренними соревнованиями, с секциями, в которые люди шли потому что хотели, а не потому что им в жопу уставом вписали «для социализации». Там всё тоже было не дешёвое и не убогое — но родное. Своё. Там от крутости не тошнило, потому что внутри этой крутости можно было дышать. А здесь… Здесь было ощущение, будто она променяла свою трёшку в ЦАО на съёмную однушку где-то в подзадрипинске. Не потому что она вдруг хуже. А потому что чужая до оторопи. Старшая Инаризаки действительно по рейтингам была приличной. Слишком приличной. Светлое здание, ровные окна, аккуратный двор, спортивные корпуса, дорожки, от которых у японцев, кажется, в принципе случался оргазм — всё ведь по линеечке, всё на своём месте, всё для людей. Внутри было почти то же самое: сменка у шкафчиков, тихий гул голосов, разлинованные коридоры. Второй год — отдельным рядом кабинетов, почти в одном крыле. Классы шли по порядку: 2-1, 2-2, 2-3, 2-4, 2-5, 2-6. И если у нормального человека цифры значили просто цифры, то в школе они очень быстро становились иерархией. Успеваемость. Репутация. Удобство. Перспективность. Ника дёрнула уголком губ. Смешно. Особенно если учесть, что в прежнюю школу — Кунренсей — они с Колей вообще поступали порознь. По-честному. По своим баллам. По своим проходным. Потому что, да, у близнецов разный мозг, разный характер и разная манера сдавать экзамены, хоть лица у них временами и читались одной кровью. Туда её сначала и сунули — отдельно. А теперь она вот задницей в кабинете директора Тошинори. — Хошизора-сан. Директор говорил негромко. Сухо. Так, будто каждое слово уже заранее вымерено линейкой, вычищено и разложено по папкам. Стрельцова сидела напротив него в своём новом кабинете — или, точнее, в его кабинете; сидела ровно, но без капли покорности, с чуть откинутой спиной и усталым, тяжёлым лицом. На столе перед Тошинори-саном лежали её документы, распечатка перевода, ведомость оценок, карта школы и несколько бланков. Он сдвинул к ней один из листов. — С сегодняшнего дня ты официально зачислена во второй год, класс 2-4. Чёрные глаза медленно опустились на бумагу. 2-4. Не элита. Не дно. Так, серединка с амбициями. В 2-1 и 2-2 сидели те, кого любили ставить в пример. В 2-3 тоже было всё достаточно прилично. 2-5 и 2-6 считались послабее — не дно, конечно, но уже не витрина. А 2-4 было чем-то посередине. 2-4. Золотая середина для тех, кто не нравится системе, но чьи оценки всё ещё слишком хороши, чтобы сделать вид, будто человек — мусор. Нормально. Терпимо. Не самые тупые, не самые блестящие. Класс, в который удобно засунуть человека с хорошими баллами и неудобной биографией. И потому Стрельцову впихнули именно туда. Не в сильный, потому что — ну вы же понимаете, у девочки конфликтный анамнез. Не в слабый, потому что — да нет, академически она слишком хороша, чтобы спускать её совсем уж вниз. С учётом её баллов — почти оскорбительно. С учётом её досье — скажи, бля, спасибо, да сиди смирно и не выёбывайся. — Мы ознакомились с твоими результатами из Кунренсей, — продолжил директор. — По академическим показателям ты могла бы быть распределена выше. Однако, принимая во внимание обстоятельства перевода и необходимость… адаптации… Он сделал крошечную паузу. Будто подбирал слово поприличнее. Будто слово “проблемная” в официальной речи не звучало, и это очень мешало ему жить. Ника медленно подняла на него взгляд. — То есть, — на идеальном вежливом японском сказала она, мягко, ровно, без единого сбоя в форме, — Вы сочли разумным понизить мне учебную среду ради удобства администрации? Голос у неё был ниже, чем у большинства японочек. Особенно сейчас — с утра, на недосыпе, после этой липкой дороги, после новой школы, нового кабинета и этой унылой процедуры «вводим тебя в курс дела». Низкий, чистый и очень внятный. Да и интонация… Не так говорят местные подростки. Да и взрослые японцы так почти не говорят. У Стрельцовой речь шла лениво. Точно. Вежливо до безупречности — и при этом спокойно-нагло. Как будто она уже знает себе цену, уже знает, что перед ней не невесть кто, а простой японский мужик за столом, и в этой комнате из них двоих лебезить не намерена только она одна. Тошинори-сан выдержал её взгляд. — Я сочёл разумным дать тебе более устойчивую среду на период перевода. Кривая ухмылка едва тронула уголок её рта. Ну да. Конечно. «Устойчивая среда», ага. В прошлой школе ей уже тоже, блядь, создавали устойчивую среду. Началось всё, что характерно, вполне цивилизованно: выбери клуб по интересам, Хошизора-сан; ты должна влиться в коллектив, Хошизора-сан; через совместную деятельность ученики лучше сближаются, Хошизора-сан. Сблизились, бля. Сначала до испорченной тетради. Потом до шепотков за спиной. До насмешливого, с издёвкой и пренебрежением «гайдзинка». До завистливой мажорки с рожей, которую хотелось об асфальт приложить ещё на второй неделе. До того дня, когда эта мразь решила, что можно уже не только пакостить исподтишка, но и в открытую лезть к ней руками. А потом Ника эту мразь- Что ж. Дальше администрация Кунренсей любила рассказывать историю куда менее подробно. — Знаете, я бы предпочла просто учиться, — сказала вдруг Стрельцова устало. Всё так же вежливо. Всё так же холодно, с легким укоряющим щуром. — Спокойно. Тихо. Без лишней вовлечённости. На мой взгляд, это было бы наиболее рационально. И куда менее травматично. Тошинори-сан чуть переплёл пальцы. — В Инаризаки клубная деятельность является частью школьной культуры. — Мне известно. — Тогда тебе должно быть известно и то, что принадлежность к одному из клубов ожидается от всех учеников. — Ожидается, — повторила она. — Но это ведь не значит, что идея автоматически хорошая. Директор чуть прищурился. Ника выдержала его взгляд, даже не моргнув. — У тебя есть основания считать, что это будет проблемой? Ухмылка на губах стала заметнее. Основания? Ебать, да у неё целая коллекция. — Будем откровенны, — проговорила она ровно. — Социальная интеграция относительно японской культуры явно не является моей сильной стороной. — Это можно развивать. — При всём уважении, — её голос стал ещё мягче, и от этого ещё неприятнее, — Некоторые вещи лучше не трогать, если они и без этого никому не мешают. Вы так не считаете? — В школе ты не существуешь отдельно от остальных. Вот теперь Ника всё-таки чуть повела бровью. Потому что да. Вот оно. Сердце местного говна. Самая суть. Не смей быть отдельно. Не смей стоять особняком. Не смей быть неудобной. Не смей не хотеть того, чего хотят все. Стрельцова взяла тяжелый, медленный вдох. — То есть, — медленно сказала она, — Если я просто буду приходить на уроки, хорошо учиться, не устраивать проблем и не тратить ничьё время, этого всё равно недостаточно? — Недостаточно, если ты сознательно отказываешься участвовать в школьной жизни. Стрельцова коротко усмехнулась. Очень по-доброму. Очень по-русски. Так, что в этой доброте уже сквозило: ещё слово — и я тебя на хуй пошлю. — Полагаю, — протянула она, — В прошлой школе мне тоже пытались объяснить примерно это. — В прошлой школе, Хошизора-сан, произошёл серьёзный инцидент. — Верно, — спокойно кивнула она. — Произошёл. — И я надеюсь, что здесь такого не повторится. — Я тоже, — всё с той же безупречной формой ответила Ника. — Искренне надеюсь, что здесь люди будут умнее. Тишина в кабинете стала плотнее. Тошинори-сан смотрел на неё долго. Не как на ребёнка. Уже как на занозу. Потом медленно подвинул к ней другой бланк. — До конца недели ты выбираешь клуб. Спортивный или культурный — не важно. Классный руководитель введёт тебя в расписание, покажет распределение кабинетов и ознакомит с регламентом. Форма, посещаемость, отчётность — всё будет у неё. Ника опустила взгляд на бумагу. Список. Опять этот, блять, сраный список. Только уже другой, с чуть более дорогими залами и начищенными партами в классах. Будто судьба, действительно, редкостная блядина, и шутки у неё все — через колено. — Ясно, — сказала Стрельцова. И вот тут директор, видимо, решил добить её окончательно. — Клуб полезен не только для дисциплины. Это возможность построить доверие, найти круг общения и начать всё с чистого листа. Ника медленно подняла голову. Внутри у неё что-то даже не ёкнуло — лениво перевернулось, как нож. «С чистого листа». Охуенная формулировка, чтобы всё снова полетело в пизду. Особенно когда твой прошлый лист кто-то уже облил грязью, скомкал, поджёг и ещё сверху объяснил тебе, что сама виновата — не надо было быть такой резкой. — Благодарю за совет, — очень вежливо сказала она. И в этой благодарности было столько глухого, вязкого «господи, да отъебись», что в комнате стало прохладнее. Тошинори-сан кивнул — и разговор был окончен. Ника поднялась из кресла, забрала бумаги, чуть наклонила голову — ровно настолько, насколько требовал этикет, не больше, — и вышла из кабинета. Злая Стрельцова была тише обычного. Не громче, не резче — а именно наоборот, по-русски тише. Когда её по-настоящему накрывало, она собиралась в себе так плотно, что со стороны становилось даже страшнее. Взгляд тяжелел. Лицо будто подсыхало, становилось острее, суше. Улыбка исчезала вообще. Оставалась только эта смуглая, ровная, опасная морда с глазами, в которых читалось очень простое: не вздумай трогать, уёбок. И, разумеется, именно в таком состоянии в неё кто-то едва не влетел на повороте: какая-то девчонка. Она была мелкая, аккуратная. С книжками у груди. Она дёрнулась так, будто на неё навели нож. — И-извините…! Ника замерла. И у неё, как всегда, от этого «сумимасен» что-то неприятно схлопнулось внутри. Потому что вот оно опять: Вот эта мгновенная готовность сжаться. Вот это пугливое, покорное, заранее виноватое лицо. В Москве ей бы сказали: ты чё встала поперёк прохода? Ну или просто разошлись бы плечом — и всё. А здесь перед ней стояла девочка, которая уже чуть ли не кланялась за то, что неудачно свернула в коридоре. У Ники на языке почти автоматически вертелось русское тяжёлое «да ебаный твой рот…», но она проглотила. Глубоко вдохнула и: — Ничего страшного, — на хорошем японском ответила она. И девчонка опять дёрнулась. Потому что голос. Потому что взгляд. Потому что даже когда Хошизора говорила правильно и вежливо, это звучало вообще не как у них. Ни мягкости тебе этой местной, ни округлых сглаженных углов, ни привычной подростковой суеты. Ника не семенила словами, как это делают японцы — она вообще так не умела. Им в пансионе язык по-другому ставили, да и вообще-то русский тоже дает о себе знать. Стрельцова говорила спокойно, низко, без лишней мимики, и от этого даже обычная вежливость в её исполнении выглядела как предупреждение. Девчонка пробормотала ещё что-то, скомкано улыбнулась и юркнула прочь. Стрельцова проводила её взглядом — фальшь кольнула прямо под рёбра. Не потому что та обязательно лицемерила. А потому что здесь всё это выглядело одинаково: улыбка — это не потому что тепло, а потому что надо; извинение — не потому что чувствуешь вину, а потому что воздух в комнате так велит. У них другой менталитет. Вот и всё. Не плохой. Не хороший. Просто другой. И Ника, Московская, с её прямотой, её наглой честностью, её грубоватым “да” и “нет”, с её привычкой не юлить и не сворачиваться в вату — здесь и правда была ни к селу ни к городу. Она вышла из здания, спустилась по ступеням и почти сразу увидела его у ворот: Коля уже стоял с сумкой через плечо, в спортивке под форменным пиджаком, с этим своим спокойным, чуть хмурым лицом. У него через двадцать минут тренировка. Он, видно, специально выцепил окно, чтобы встретить её после разговора с директором. Ника замедлилась. Тот тоже заметил её сразу: поднял голову, скользнул взглядом по лицу, по губам, по пальцам, вцепившимся в бумаги — сразу всё понял. — Ну? — спросил он. Ника подошла ближе, остановилась рядом и, не глядя на близнеца, хмыкнула. — Ну, — передразнила она сухо. — Я теперь в 2-4. Меня решили немножко «устойчиво адаптировать». Коля шумно выдохнул через нос. — Понятно. — Нихуя себе. И что тебе понятно? Он покосился на неё. — Не начинай. — А я и не начинала, — Ника пожала плечом. — Это в Инаризаки просто стартуют с клубной деятельности, с дружелюбной атмосферы и с «начни всё с чистого листа». — Он тебе это сказал? — Ага, — она усмехнулась криво. — Я аж прослезилась от идеологии слиться с говном. Коля помолчал. Ника тоже. У ворот шумели ученики. Кто-то переобувался, кто-то орал через двор, кто-то уже тащился на секции. От спортзала издалека долетал глухой звук мяча. И от этого звука её почему-то пробило ещё сильнее. Потому что её брат здесь уже жил. Вот реально жил — полтора года, со своими тренировками. Команда. Какие-то свои лица. Своё «нормально». Свои, блять, друзья. И Нике бы радоваться, по-хорошему-то. Ей бы сказать: слава богу, хоть ты тут не один. Но вместо этого внутри всё ещё жила мерзкая, вязкая обида — потому что когда её в прошлой школе травили, когда шептались, когда на неё косились, когда рослые уроды уже почти полезли в открытую, Коля — как и все — пытался сначала ввинтить ей в голову, что она слишком резкая. Что надо мягче. Терпеливее. Спокойнее. Что не все вокруг враги. Что нельзя жечь мосты с первой же искры. А Ника же пробовала. Пробовала, блять, реально по-честному. И об это вытерли ноги. Когда она с самого начала поступала с братом в разные школы и надеялась, будто бы это могло что-то исправить. Будто бы японская школа не сожрёт живьём девчонку, которая и так слишком заметная. Поначалу Стрельцова ведь правда старалась. Вот в этом, наверное, и была самая издевательская часть. Она реально пробовала. Никогда не лезла первой с дракой. Не рычала на каждом углу. Не смотрела на всех, как на потенциальных долбоёбов — хотя соблазн, конечно, был. И был он велик. В первый свой год Ника отвечала вежливо, говорила мягче, чем ей самой хотелось, улыбалась, если того требовал момент. Склоняла голову, смотрела на людей мягко, с какой-то несвойственной ей осторожностью. Даже помогала. Один раз объяснила однокласснице математику, дважды — английский. Терпела, когда её спрашивали про Россию так, будто она, блять, экскурсовод, а не школьница. Терпела, когда просили сказать что-нибудь «по-русски». Терпела, когда пялились на волосы, на руки, на кольца, на лицо, на рост, на голос. На всё. Она тогда ещё не понимала. Думала, может, так и надо. Ну, новый коллектив, новая страна, языковой барьер, адаптация, вот это всё. Может, люди просто приглядываются. Может, если вести себя нормально, то и к тебе будут нормально. Ха. Блять. Как же это было наивно. Сначала — взгляды. Потом — шепотки. Потом — это скользкое, липкое «гайдзинка» в спину, сказанное вроде не в лицо, а будто бы мимо, будто бы между делом. Потом — смешки. Потом — вопросики, от которых хотелось сломать человеку челюсть. Потом — какая-то мразь оставила в её шкафчике смятую бумажку с кривым иероглифическим дерьмом про то, что иностранкам лучше бы ехать обратно, откуда приехали. И Ника тогда не взорвалась. Вот что самое мерзкое. Она не взорвалась сразу. Она удивилась. Потом расстроилась. Потом — серьёзно так, глубоко, по-настоящему обиделась. Потому что не понимала: с хуя ли, собственно. Она же ничего им не сделала. Не лезла. Не орала. Не строила из себя королеву. Старалась быть ровной. Старалась, блять, по-людски. А в ответ получила вот это. Потом стало хуже. Значительно. Пошли вещи помельче, но гаже. То сменка куда-то денется. То мелом на парте хуйню напишут. То в раздевалке нарочно плечом заденут. То кто-нибудь резко замолчит, стоит ей только подойти. То, наоборот, заговорит слишком громко — так, чтобы она точно услышала. Не всё понимала с первого раза, но смысл ловила быстро. Чужая. Грубая. Странная. Неправильная. Слишком прямая. Слишком громко смотрит. Слишком не такая. И однажды Ника очень ясно поняла, что переваривает это всё отвратительно. Прямо-таки хуёво. Не «ой, мне некомфортно», не «ну, бывает». А именно хуёво — с вязкой тяжестью под рёбрами, с выжженным раздражением в горле, с тем бешеным ощущением, когда тебя будто бы берут за шиворот и мягко, настойчиво, день за днём пытаются пригнуть вниз. А она, как назло, не гнётся. И, впрочем, вообще не собирается. Терпения у Стрельцовой и в лучшие времена было не то чтобы до ебени матери. А тут оно и вовсе кончилось. Это было не красиво, не интеллигентно и вообще не так, как хотелось бы завучу, классному руководителю и всей этой их дружной шайке, озабоченной «атмосферой в коллективе». Закончилось это дракой. Жесткой. С кровью, истерикой, слезами, чужими воплями, сбитым краном в санузле и таким количеством свидетелей, что потом половина школы жрала эту историю, как праздничный десерт. — Слушай, — негромко сказал Коля. — Это всё ещё не значит, что здесь будет так же. Она повернула к нему голову. Посмотрела долгим, нехорошим взглядом. — Да ну? — тихо спросила Ника. Глаза округлились нехорошо, с наездом. — Серьезно? А что это значит? — Что первый опыт был хуёвым. Только и всего. — Только и всего, — повторила она на выдохе. И голос вдруг у неё стал жестче. Злость прорезалась яркая, густая, с желчью; брови жестко съехались у переносицы, а взгляд стал исподлобья. Ника зарычала на брата так разъяренно, что у самой запястья задрожали: — Ты, блять, хоть понимаешь, чё бы было, если б ты реально не успел? Спасибо, кстати, что вообще появился, а то перед родителями потом всем было бы неловко. Он сжал челюсть. На секунду отвёл взгляд. И вот тут, под этой его микропаузой, под тем, как у него качнулся кадык, Ника очень отчётливо поймала: вина. Есть. Лежит. Тонким осадком. Не сожрала. Не разорвала. Но лежит. — Я помню, — сказал он глухо. — Не похоже. — Нэо. — Да чё «Нэо»?! — огрызнулась она сразу. — Ты тогда тоже дохуя умный был. «Будь мягче. Не заводись. Не все одинаковые». И чё, блять, здорово сработало?! — А что мне было сказать? — в его голосе тоже проступило раздражение. Пока ещё сдержанное. — Что да, ёбни всех первой и живи спокойно? — Знаешь, а вообще-то да, потому что оно сработало бы! — изумилась Ника, возмущенная и злая. — Куда лучше, чем ваши местные поклоны! — Это не «местные поклоны», — процедил он. — Это просто не лезть в драку раньше времени. — Точно, я забыла, — деланно удивилась. — Это же называется «цирк ваш ёбаный», — Ника вдруг прорычала в ответку. — И на хуй его сразу, потому что я уже знаю, чем у них, бля, заканчивается вот это «раньше времени». Коля зло выдохнул и мотнул башкой, глядя в сторону зала. Тоже начинал злиться. Но не по-настоящему — устало. С досадой. — Слушай, мне тоже здесь не сахар сначала было, — сказал он. — Но я же как-то существую, а? Она вскинула на него глаза. И это «существую» ударило по ней хуже, чем если бы он начал оправдываться. Потому что да. Существовал. Нашёл себе команду. Нашёл ритм. Нашёл людей. И именно поэтому Ника так по-дурацки бесилась. — Ну да, — медленно сказала она. — Ты-то вообще молодец. Друзей себе нашёл. Друганов по волейболу. Красавчик. — Опять ты за своё. — А ты думал, меня это отпустит? — Ника подалась корпусом ближе. Не сильно. Ровно настолько, чтобы он понял: да, я помню. — Да ты не переживай. Я не злюсь, но просто напоминаю. Коля прикрыл глаза на секунду. Открыл — посмотрел на неё уже прямо. — Напоминай, — спокойно сказал он. — Только не обижайся на меня потом. Вот тут Ника аж дёрнула уголком рта. Почти зло. Почти с уважением. — Ох ты, блять, — тихо выдохнула она. — Как мы заговорили. — Я тебе серьёзно говорю. — А я тебе серьёзно отвечаю: иди в зал, Коля. Мячик дальше гонять. Над сеткой. В компании своих офигенных находок. — Ника. — Коля, иди, — повторила она уже жёстче. — А то опоздаешь к своим социализированным. Он смотрел на неё ещё секунду. Две. Потом коротко кивнул. Не потому что сдался, а потому что понял, что сейчас — вообще бесполезно. — Вечером дома поговорим, — сказал он. — Ага, обязательно. Коля вскинул сумку повыше на плечо, ещё раз окинул её взглядом — цепко, по-братски, с этим своим скрытым «ну чё ты такая язва-то, а? Жопу береги свою» — и пошёл к спортзалу. Ника осталась у ворот одна. Смотрела ему вслед, пока он не свернул за угол корпуса. Потом медленно разжала пальцы на бумагах. Внутри всё гудело. Не истерично — просто тяжело. Она двинулась домой пешком. По улице, где всё было аккуратное, приглаженное, вымытое. Где автоматы светились приветливо, где старушки ровно поливали горшки у входа, где проезжал автобус, где на перекрёстке пищал светофор, где город был совершенно не виноват в том, что он — не Москва. Ника шла и закусывала губу. Сильно. До боли. Потому что Кобе-то, если по-честному, вообще ни в чём не виноват. Он красивый. Удобный, чистый, собранный. Только, вот, он не Москва. И от этого тоска под рёбрами была такой сильной, что крутило наизнанку похлеще мясорубки.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!