Fleischenpost
21 июня 2024, 17:40 Мединский базар не прекращал своей суеты и с закатом солнца.
Лавочники зажигали полувёдерные кованые фонари — и в праздничном свете жестяных рефлекторов выложенные горкой помидоры казались грудой драгоценных лалов. Полуголые денщики, из самых ленивых, наскоро делали запоздалые покупки — фунта четыре белой ливантийской картошки, кочан капусты, несколько морковок да пару унций крупной бенетийской соли, за мясом всё равно опоздали. Торговцы тканями и чеканками закрывали лавки, бережно убирали свой прихотливый товар — он в вечерний час совсем не ко времени. Для кофеен и чайных домов наступала после заката горячая пора — гоблины, кто из бесхозяйственных, собирались повечерять. Носились как угорелые кошки дородные мединские мужи, лоснились от пота толстые щёки и шеи — к каждому столу потребен шашлык, лаваш, кебаб. Растворялся в сапфировом ливантийском небе пряный дым свежей баранины.
Возвышаясь над толпой, плыл через Мединский базар гоблин. Уступали дорогу рослые, светящиеся в густой южной тьме алиманцы, низко кланялись маленькие крепкие мединцы, щёлкали подкованными пятками гоблины. Стреноженные узкой юбкой ноги делали игрушечные шажки, игриво мелькал из-под подола узкий мысочек то одной то другой лисьей туфельки. Кожа гоблина в свете рефлекторов казалась сделанной из отборной листовой меди. В такт кукольному шагу покачивались хрустальные подвески в сандаловой шпильке. Вспыхивал и разгорался мех манто из северных и южных лисиц. Тёк свежим маслом и золотом шёлк платья — по подолу прыгали стеклярусные скворцы. Гоблин, не сбавляя шага, милостиво кивал встречным, некоторым даже кланялся — приложив сухую узкую руку к меху и склонив голову чуть ниже.
На пороге самой большой в Медине чайханы дожидался самого дорогого гостя такой же ушастый щёголь — досиня-чёрные волосы высоким узлом, бархатное малахитовое платье с талией, на травянистом шёлке кушака отдыхает изумрудная саранча. Гоблины троекратно расцеловали вокруг себя воздух, запрыгали радужные блики от подвесок на скулах и губах.
Меднокожий небрежно скинул манто — лисьи хвосты отвесили поднимающемуся по ступенькам человеку ласковую пощёчину — и скрылся за дверями чайного дома.
— Куда-а-а-а! — без тени лицемерного южного гостеприимства рявкнул дюжий целовальник и схватил человека за руку.
— Позвольте…
— Не позволю! Конрад аль Аламейн день ангела отмечает. Только Майера ибн Якова ждали, Медноликого Хирурга, храни его Аллах. Сгинь, бродяга.
— Хирурга?
— Не местный, что ли?
Человек потёр руку и оправил форменное серое платье.
Мединец без всяких церемоний продолжал:
— Если тебе панцербарон нужен или Медный, приходи к ним сам послезавтра. Завтра они спать будут после сегодняшнего.
Человек поджал губы. Из-за дверей донеслось слегка визгливое «Май, Май, лягушечки попробуй! Фландрийская лягушечка! Из Фландрии везли льдом переложенную! Ну чего кукурузишься! Ну откушай! Ам! Ам!».
…Человек пришёл в Мединский госпиталь на следующее утро. Без труда прочитал руны на блестящей до рези в глазах медной табличке — «Иегуда Майер», громко постучался и тут же открыл дверь.
Окна в кабинете главного врача были плотно закрыты тёмными гардинами. На чайном столике дымилось куренье по соседству с пустой тарелкой из-под острой лапши. За застеленным зелёным сукном столом восседал в бирюзовой форме главврач — гоблин с кожей цвета меди. Докрасна-каштановые пряди свободно ниспадали на грудь. Лицо, хранившее следы вчерашних гуляний, тем не менее было аккуратно подкрашено. Гоблин дрогнул ухом и поднял на посетителя усталые насурмлённые глаза.
— Полковник Иегуда Майер, чем могу быть полезен?
Сквозь запах сандала человек уловил аромат гвоздики с лёгкими нотками перегара.
— Каминский Александр Николаевич, врач-комбустиолог.
Гоблин с некоторым трудом поднялся из-за стола и протянул руку. Холодную и влажную. Человек, не дожидаясь приглашения, опустился на стул, гоблинским движением оправил подол платья и извлёк из нэландской сумки для документов планшет. Главврач долго рассматривал руны и буквы на гербовых бумагах.
— Не желаете кофе?
— Простите, кофе не пью.
Полковник Майер, словно страдая дальнозоркостью, отвёл документы на расстояние вытянутой руки, щёлкнул веером и продолжил неподвижным взглядом вчитываться в бумаги.
— Для меня, безусловно, честь видеть в своём госпитале выпускника Ирбитского университета и тем более Юнивёрсума, который я сам окончил. Но должность комбустиолога Вам предложить не могу — нет в штате.
— В Мединском госпитале не лечат ожоги? — спросил на нэландском человек.
Главврач отложил документы, густо покраснел, тут же побелел и еле-еле успел достать из-под стола стальной горшок.
— Лягушечка оказалась несвежая? — тоном лицемерного участия поинтересовался человек.
Одной рукой полковник Майер держал волосы, другой — горшок.
— Да нет, наверное, всё-таки форель…
Человек не спеша налил из кувшина воды в стакан и кинул туда три таблетки, которые с шипеньем растворились.
— Вы что думаете, у меня похмелье? Я что, по-вашему, руского алказельцера никогда не видел?
— Мой долг, Иегуда… как Вас по отчеству?
— Яковлевич…
— Мой долг как врача, Иегуда Яковлевич, оказать Вам первую помощь. Посильную первую помощь. А не вдумываться, отравились Вы форелью, лягушками или джином.
Гоблин одним махом опорожнил стакан и отвалился на стул. Коже постепенно вернулся медный оттенок.
— Ожоги в Мединском госпитале, конечно, лечат, Александр Николаевич. Просто это не самый распространённый вид травмы в Ливанте. И не поймите меня превратно, Фронтир — это место, привлекающее самых разных людей. Я не могу одним махом брать к себе каждого назвавшегося… этим… господи… комбустиологом. Даже с дипломом. Дипломами.
Человек лукаво усмехнулся.
— Ну отравления-то у вас лечат?
— О, это пожалуйста, в лучшем виде. И дня не проходит, чтобы какой-нибудь развесёлый на кобру не наступил или скорпиона не приспал.
— Значит, токсиколог здесь лишним не будет?
— Кто?
— Ядовед.
— Не, токсиколог лишним не будет. Оформитесь в конторе и приступайте хоть сегодня.
Человек поясно поклонился и вышел, так и не забрав со стола коробочку с аспирином.
Гражданину Народной Демократической Республики Сибирь, врачу-комбустиологу Александру Николаевичу Каминскому было 50 лет. 25 из них он был врачом. 25 из них он прожил в Третьем Мире.
С самого раннего детства Сашеньке нужно было больше чем всё. А почему летом солнышко греет, а зимой нет? А почему кровь красная, а трава зелёная? А почему яблоко чернеет? Детские энциклопедии и Руснет удовлетворяли любопытство лишь частично. Уже в 6 лет Сашенька знал, что свет звёзд, который мы видим, доходит до Земли сквозь километры и парсеки миллионы лет, светило давно погибло — а мы всё продолжаем любоваться его хитрым подмигиванием с небес. В 5-м классе Сашу интересовали уже вопросы не обществознания, а геополитики — почему русы живут в своей стране, а третьемирцы — в своей? Кто такие гоблины и откуда они взялись? Кое-как, еле-еле перебиваясь с тройки на четвёрку, Саша окончил 9 классов и поступил в подготовительную гимназию при Ирбитском государственном университете, откуда его сразу зачислили на лечебное дело. Копаясь в душах и телах людей, молодой Каминский обрёл покой — но ненадолго: недуги и хвори ирбитцев не удовлетворяли голодного любопытства ума очарованного странника. Из Катеринабада, куда Александр Николаевич поехал на Курбан-Баран, Каминский уже не вернулся — у Золотой Орды были на комбустиолога свои планы. Рифейский каган, которого молодой специалист спас от последствий инсульта, отблагодарил руса весьма своеобразно — приказал подрезать человеку сухожилия на ногах и подарил трёх жён. С тех пор Александр Николаевич невзлюбил гоблиниц. Промаявшись в Рифейском Каганате три года, излечив ордынцев от всех возможных и невозможных запоров, поносов, укусов, отравлений и ожогов и выучившись ездить верхом не хуже рифейского гоблина, иссушенный всеми ветрами степей, Александр Николаевич махнул в Словеречи — и там постиг великую науку растить рис и лечить укусы водяных змей спотыкачем, подорожником и огурцом. В 30 лет врач-комбустиолог поступил в Юнивёрсум на врача. Нэландские гоблины оказались гораздо симпатичнее рифейцев, нэландские гоблиницы — такие же костлявые. Нэландская профессура только разводила руками — и что только руский доктор забыл в Северном Пределе? Резон был — третьемирская медицина, при всей её специфике, мало уступала руской, а ирбитским диагностам вообще было чему поучиться. Но Александр Николаевич вновь заскучал…
— Герр фляйшмайстер, герр фляйшмайстер! Просыпайтесь! Страшное случилось! Страшное, страшное, страшное! — спросонок Майер не узнал обескровленное лицо Хеля и нечаянно пнул Аламейна.
— Да что страшное-то, балалай разрисованный?! Говори нормально! — панцербарон поднял на своего денщика злые заспанные глаза.
Свечка ходуном ходила в руках Хельмута. Медноликий Хирург быстро подвязал нижние юбки и схватил с ночного столика ключи от Фалько.
Мединский госпиталь гудел как осиное гнездо. В приёмном покое выли и рыдали грязные обожжённые рихтеры, стоял запах горелого мяса и перегара. Увидев главного врача, Рейн Бауэр кинулся гоблину в ноги и принялся целовать оборки нижних юбок.
— Уби-и-и-и-и-ил! Зажарил! Как свинью-у-у-у-у-у-у! — хрипел сквозь слёзы алиманец, вращая белыми от ужаса глазами. — Не погуби-и-и-и-и-и!...
Бауэр стукнулся лбом о кафель, схватил Майера за ногу и принялся покрывать голую ступню мелкими клюющими поцелуями.
— Жаркое в операционную. Каминского разбудить.
— Уже там, герр.
Медноликий пнул рихтера в плечо.
…На цельномраморной белой плите лежал главарь огненной ганзы Герхард Штайнхольц. Вернее, половина Штайнхольца. Вся левая часть головы, левая рука и левая нога представляли собой мешанину из жареного мяса и песка. Голубая алиманская кожа сделалась красной. Дышал рихтер часто и мелко.
— Мария Всеблагая Заступница Матушка Царица Небесная и Николя Угодник, — по-биирийски зашептал Майер, прикрыв рот ладонью.
Штайнхольц открыл глаз.
— Медный, я жить буду?
— Будешь, — не своим голосом пискнул полковник Майер, медленно потягиваясь к скальпелю.
— Будешь жить, Герти… только нехорошо и недолго, — Медноликий по-биирийски перекрестился и занёс руку для последней операции.
— Довольно! Иуда Яковлевич! Хватит!
Невысокий щупленький Каминский от ярости словно бы стал выше и больше. В бордовой робе нэландского военного хирурга человек казался ангелом жизни и смерти. Мужчина до хруста сжал запястье гоблина.
— Да как Вы смеете проводить эвтаназию вполне излечимому пациенту!
— Излечимому?! — от боли и злости зашипел Медный, но скальпель выпустил. — Излечимому?! Половина Штайнхольца — шашлык. Полдня на тутошней жаре промучается — и кони двинет. Лучше уж так — и баста.
— И баста?! — болотные глаза Каминского сделались изумрудного цвета. — Вы давали клятву!
— Дурак! Давал клятву, что мои пациенты будут своими глазами смотреть, своими руками двигать, своими ногами ходить. От Герти уже одно воспоминание. Кто с ним возиться будет? Его свои же висельники в расход пустят потом. Здесь с горшком никто никого не дохаживает.
— Я дохожу. Руская медицина позволяет излечивать даже такие ожоги и возвращать пациента к прежнему уровню жизни.
— Ну вот и дохаживай, самодур. У вас в Ирбите даже дети уже сами не зачинаются.
— Старый пидор.
— Пень замшелый.
До самого рассвета Каминский провозился со своим самым главным пациентом. До самого рассвета Майер промучался угрызениями совести.
С перепугу хорошо обдолбавшийся Бауэр рассказал всё с самого начала. Рихтеры, большинство из которых алиманцы, решили с помпой отметить тысячелетие Дальманрайха. Допившись до чертей, огнемётчики не придумали ничего лучше, чем устроить в честь плюнувшей на них родины огненное шоу.
— Я смотрю — идёт… Ноги мохнатые, на голове рожки… — икая и всхлипывая, шептал рихтер куда-то в юбки полковника Майера. — Я чо… Я ничо… я не хотел. Ну я и… и это… Хорошо пьяный был, промазал. А он как заорёт человеческим голосом. Ну мы его песком закидали.
— Хорошо закидали — два ребра сломали. Повесят тебя теперь, Рейн Бауэр, — и правильно сделают.
Когда муэдзин начал кричать азан, Майер не выдержал и, как был босым и в исподнем, отправился к Каминскому. Штайнхольц, весь перемотанный бинтами как для погребального костра, лежал на простыне на голых досках. В палате было не продохнуть от кедровой мази. В углах кровати будто часовые стояли четыре младших медбрата с пальмовыми опахалами. На кресле дремал Каминский.
— Как, уже помер?
Человек провёл рукой по коротким серым волосам.
— Спит.
Гоблин протянул русу большую кружку крепкого чёрного чая.
— Спасибо, Ие…И… И…
— Йен. Дружеское от Иегуды — Йен.
Майер сел прямо на пол и подвернул юбки под ступни.
— Лекс… тут алхимики нужны. Без алхимиков не справишься.
Человек помолчал.
— Дай мне рулон чёрного полиэтилена и коня.
— Водить не умеешь?
— Не умею…
…Александр Николаевич знал, что настал его звёздный час. Как же долго он этого ждал! Пациента, от которого отказались. Вызова! Настоящего вызова! Себе, своему профессионализму. Своей судьбе. В самой глубине души кусался и ликовал червячок тщеславия — наконец-то он сможет утереть рыжерожему его короткий вздёрнутый нос. Главврач Мединского госпиталя Каминского откровенно раздражал — слишком полнокровный, слишком холёный, слишком сексуальный для хирурга и тем более для военного врача. К тому же нетрадиционной ориентации. Проживший в Нэланде почти 20 лет Каминский к гоблинским половым привычкам относился с брезгливым предубеждением.
…Чёрный полиэтилен без труда нашёлся у инженеров — алиманцы заворачивали в руские пакеты для мусора свои чертежи и на все лады хвалили Ирбит и тендер с ним. С алхимиками получилось сложнее. Слышащие из государственных с равнодушным любопытством оглядели человека на серебряном коне ливантийской породы и чуть ли не в один голос ответили: «Мы не можем. Нужна малефициара или мара». «Ну так достаньте, кудесники херовы!» — взвился на дыбы серебряный конь.
…Штайнхольц, не приходя в сознание, бредил. Руский аспирин, целебная драконья вода из источников павшего Аламейна и так любимый гоблинами опиум облегчал страдания лишь частично. Так и не ложившийся спать Каминский бережно накладывал на страшное мясо серебряную мазь и бинтовал раны полиэтиленом. «Только попробуй сдохнуть, кебаб недожаренный», — слёзы текли по запылённому лицу и оставляли серые дорожки.
— Ни дать ни взять колбаса, Александр Николаевич…
Каминский обернулся. В палате стояла женщина в глухом бордовом робе.
— Что ты готов отдать, чтобы этот висельник жил?
Женщина смотрела на врача и пациента неживыми жёлтыми глазами. Каминского обдало холодом.
— Больше чем всё.
— Платить не мне будешь — ему. Чего хочешь?
— Матрас. Матрас… специальный… чтоб воздушная подушка была. Чтобы пациент лежал… ну… ну как на облаке.
Женщина усмехнулась и положила руки в изножье кровати. В ту же минуту Каминский почувствовал, как заколотилось сердце. Штайнхольц без труда приподнялся над простынью и завис над кроватью словно удерживаемый невидимыми силами. Сердце резко схватило — и человек потерял сознание.
Когда Александр Николаевич пришёл в себя, спелёнутый в полиэтилен пациент находился в том же положении. В палате значительно похолодало и не было видно ни одной мухи. Дверные и оконные проёмы, кровать Штайнхольца испускали лёгкое серебряное свечение. Каминский, дрожа всем телом, провёл рукой между простынью и Штайнхольцем. Ладонь приятно обдували тонкие прохладные струйки. Рус перекрестился. Пациент продолжал висеть в воздухе.
Майер, пришедший проведать упрямого врача и его безнадёжного пациента с двумя большими дёнэрами и маленьким самоварчиком, сперва уставился на Каминского во все глаза, а потом поднёс человеку раскладное зеркальце. Александр Николаевич не узнал себя. Серые волосы сделались совершенно седыми, глаза запали, щёки отвисли…
— Чудеса не бывают бесплатными… — еле слышно прошептал человек и принялся разливать чай.
Поговорить хотелось обоим, но нужные слова не находились. Панцербарон беспрестанно одёргивал лёгкую лисью курточку на бархате, переставлял туда-сюда чистые тарелки и снимал со свечи невидимый нагар. Доктор Майер сперва собрал в аккуратную пирамидку маленькие десертные помидоры, а потом отдал отбивную крутящемуся под столом коту Аламейна. На душе обоих коммандеров было тяжело.
— Лем, я сегодня… — в поисках нужных слов Медноликий принялся собирать салфетку веером, но плохо накрахмаленная ткань не складывалась.
— Май, я убил Рейна Бауэра.
Гоблины пригубили воды. Панцербарон, не поднимая глаз, ковырял поталь на когтях.
— Рейни за его бухой цирк приговорили к повешению. Он мне написал записку с высочайшим прошением. Я это высочайшее прошение… удовлетворил.
Панцербарон заплакал и принялся тереть глаза кулаками. Майер намочил салфетку водой и начал оттирать с лица любовника остатки пудры, сурьмы и кармина. Конни Готтерфюнкен послушно дал усадить себя на оттоманку и переодеть в ночное.
— А я сегодня… я сегодня видел пример удивительной самоотверженности… — доктор подоткнул под бок Аламейна одеяло и ещё раз утёр любовнику лицо. — Помнишь, я рассказывал тебе о руском враче? Так вот. Он где-то нашёл мару и заплатил ей за Штайнхольца. Лет на 20 постарел. Отдал своё Дыхание за чужого, за убийцу, висельника…
Аламейн зарыдал.
— Конни… мальчик… моя Божья Искорка…
А Штайнхольц муравьиным ходом шёл на поправку. «Серебряные ванны», известные ещё во Втором Мире, дали результат и в Третьем. Когда по краям страшных ран начали нарастать грануляции, Каминский возобновил перевязки с кедровой мазью. Штайнхольцу постепенно начал возвращаться здоровый — голубоватый — цвет кожи, и во время процедур комбустиолог нехотя восхищался алиманцем. До трагедии Герхард Штайнхольц определённо был красивым мужчиной. Рослый, как и все алиманцы, с крепким самоуверенным костяком, будто вырубленный из мраморной глыбы. Всё чаще главарь огненной ганзы приходил в ясное сознание и смотрел на докторов светящимся в полумраке серебряным глазом.
— Бедный Герти… — под нос причитал Майер, промывая серебряную соломинку-катетер. — Хоть одним глазом, но смотрит, рукой двигать будет, ногой ходить сможет, а вот елда только для комплекта осталась. Ну хоть жопа срёт сама — уже достижение…
Йогурт, сырые яйца и бульон Штайнхольц проглатывал со здоровым аппетитом и мычал добавки.
— Обойдёшься, — словно передразнивая мединского главврача, отвечал на все просьбы Александр Николаевич. — Сам на горшок сядешь — ешь хоть шашлыки.
Штайнхольц сердито пучился и показывал пальцами здоровой руки, что он сделает с врачами, когда снимут повязки.
Спал Каминский в палате Штайнхольца, на куриной перинке. Не так врач боялся возможного ухудшения состояния, сколько самоубийства — вряд ли мужчина в расцвете сил сможет смириться со своей недееспособностью…
…По ночам в Медине было так тихо, что Александру Николаевичу казалось, что он слышит, как перемигиваются звёзды. В полутьме фосфоресцировала кровать Штайнхольца — чары мары не ослабевали. Каминский прочитал «Отче Наш», поблагодарил Бога за ещё один прожитый день, перевернулся на другой бок и вдруг увидел привидение с длинными гоблинскими ушами. Привидение попереминалось с ноги на ногу в изножье ложа и тихо проскользнуло под одеяло. Маленькие, но очень горячие ладони принялись умело разминать шею и плечи, скользнули ниже и схватили подол сорочки. Каминский снял исподнее сам. Мужчину обдало ароматом молочной карамели и гвоздики. Обжигающие пальчики без когтей легли на грудь. На ощупь привидение было похоже на очень худую гоблиницу и носило фланелевые штаны на шнурке. Утром, внимательно осмотрев простыню и себя, Александр Николаевич решил, что ночное происшествие ему просто приснилось: гоблиницы в постели громкие и кусаются до крови. Но странный сон повторялся почти каждую ночь. Привидение было нежным, почти робким, и, как положено привидению, очень тихим. Каминский решил наконец-то познакомиться с ночной гостьей и подмешал в кувшин с водой снотворного. Шалость удалась — однажды утром Александр Николаевич проснулся не один. Положив щёчку на свёрнутые рулькой штаны, рядом посапывала Молчунья Мэри — талантливая до алхимической прозорливости, но глухонемая массажистка. Человек коснулся замшевого виска самыми кончиками пальцев и бережно поцеловал «привидение» в бронзовую скулу.
Через три недели Штайнхольц пришёл в себя окончательно.
— С бабой валяешься, док?
Молчунья Мэри как раз подвязывала штаны. Молодая женщина, интуитивно поняв реплику, по-девичьи покраснела, сунула ноги в тростниковые сандалии и тенью выскользнула из комнаты.
Рихтер поворочался на облачном ложе и принялся шарить вокруг себя здоровой рукой.
— Курить хочу — мочи нет… Док, дай пыхнуть? Ну ты пидр, что ли? Будь человеком!
Каминский расправил на платье последние складки.
— Меня зовут Александр Николаевич.
— Да мне насрать, как тебя зовут!.. — раненым быком загудел Штайнхольц. — Лекс, ну дай пыхнуть! Ну не по-людски это!.. Ты чо, старый пень, совсем понятий не знаешь?!
Перебинтованная одноглазая туша резко выпрямилась и тут же упала обратно на воздух.
— Лежи смирно, кебаб недожаренный, будет тебе пыхнуть.
Александр Николаевич не спеша умылся, скушал крохотную чашечку кофе по-ливантийски и только потом принёс обычную среди военных в Медине глиняную трубку с весели-травой. Прежде чем поднести её к губам больного, Каминский крепко затянулся сам. Три затяжки настроили Штайнхольца на мирный лад.
— Зря ты меня воскрешал, док… Рихтерам одна дорога — или на виселицу… или на виселицу… А я теперь… ну… совсем не того?..
— Совсем не того. Мочиться, в смысле ссать, ещё сможешь — но не более.
Штайнхольц глубоко затянулся и втянул слёзы.
— Всё зло в мире, док, от вранья, от огня и от бабья… Я ж в родном Кукзафене вообще знаешь кем был… У-у-у-у… Личным почтарём самого князя. Письмишки всяческие доставлял, которые кой-кому доверить нельзя, записочки всякие, просьбочки особые… Работёнка непыльная — держи язык за зубами, даже когда бухой в сранину, умей на моторене ездить и стрелять хорошо. Ну ещё чтоб бритый, глаженый и перегаром не шмалял. Вот так отвезёшь какой пакетик, тебе князь собственной рученькой белой гонорар выдаст — и пей-гуляй! Ходил я в трактир… Девки трактирные ведь знаешь какие… Ни обхождения, ни понимания и подолы в курьем дерьме. А тут вижу посередь этого шалмана земцузинку небесную, сахарок беленький! Девчонка ещё совсем, а вся такая стройненькая, ладненькая, ножки маленькие, на голове платочек шёлковый, носик остренький. Птичка дрозд, а не деваха. И всё с куртуазиями — пожалуйте, любезный господин, печёночки телячьей в сметане откушать с молодыми картошечками, какого пива желаете… И всё с улыбкой… Щеки горят, уши горят, а сама так и зыркает, так и зыркает! А глазищи чёрные-чёрные. Не алиманка она была. Из этошних краёв. Из цигойнеров, что ли… И так мне эти церемонии-анемонии-филармонии к душе пришлись! Я как был трезвый, так и поплыл. И повадился я к ней ходить. Будто пожрать пришёл, а сам её то пряничками угощу, то конфектами подороже, то ленточку принесу, то зеркальце, то бусы какие, чепуху всякую, какую девчонки любят. А Птичка моя невеличка всё с понятием — ни шлёпнуть её нельзя, ни схватить, ни даже в щёчку поцеловать. Строгая. Маменька у меня, говорит, старенькая хворая, я у неё единственная дочь, негоже дочери всякие профурсетства робить. Ну тут я и помер. Достаю кошель золота — на, говорю, мамашеньке твоей, передай от Герхарда Штайнхольца, личного княжьего почмейстера. Взяла. И губками своими мармеладными меня чмок.
Штайнхольц затянулся, глотнул воды и выпил полдюжины яиц.
— Совсем я ума лишился тогда… Сколько я моей Пташечке золота перетаскал… Моторен можно было купить. А она и в постели с понятием. Как дошло до дела, так мне и говорит: не могу я, Герти, девство хочу соблюсти, чтоб к алтарю девой идти, давай с чёрного хода, так греха меньше. Фу-ты, ну-ты, ну с чёрного так с чёрного, отродясь я в девок с грязного крыльца не заходил, что за причуда напала… А Птичке моей весело. Ну весело так весело. Я про себя думаю — надо свататься идти чин чинарём, руки просить и жить начинать по-людски, а не в комнатушке трактирной с тараканами в кровати. Решил тогда моей Певунье цурприз сделать. В неурочный день прихожу — в бане до скрипа помылся, камзол самолучший надел, духами ливантийскими облился. Розан в цвету! Трактирщик мне и говорит — Птичка отдыхать изволит. Ну тем более. Захожу в комнату — и чо вижу… Любовь моя чистая, непорочная с каким-то сопляком развлекается, ротиком своим его в елду целует. Увидала — и как заверещит! Ах, Герти! Ты всё не так понял! Да где уж мне не так понять! Схватил их обоих за шивороты как котят слепых и рожами в камин горящий сунул, лампы с маслом переколотил, пожар устроил… Отправили меня за это на каторгу. Птичка моя оказалась обычная девка. Трактирщик её к гостям посерее не водил, только к молодчикам вроде меня — без ума, но с деньгами. Так она им мозги и пудрила, с чёрного хода за кошельки с золотом пускала. Ну вот и померла девицей… На каторге я камень добывал. Три года в шахтах промаялся, и тут приезжает на моторене молодчик из государственных. Эй, говорит, душегубы-висельники, кто снова хорошо жить хочет, айда в рихтеры на Мединскую войну. Я и вызвался. От меня уж половина осталась, а водить-стрелять умею, учить ничему не надо. Ну так тут и оказался… Мёртвые, док, сраму не имут. Умаялся я. Спать буду.
Каминский выколотил трубку в чашку и набил снова.
— Вся душа на рожу вылезла… — Штайнхольц скосил здоровый глаз и пальцами провёл по белоснежному ёжику на затылке.
Пламя огнемёта осмолило человека словно куриную тушку. Вся левая часть черепа превратилась в мешанину бугристых бордовых рубцов. Рубцы захватили бровь и уголок рта, от чего лицо мужчины навсегда приобрело хитрую злую усмешку.
— Док, я бриться хочу.
Каминский хмыкнул.
— Я вызову цирюльника, при мне тебя побреют.
— Ты думаешь, я того собираюсь? Я тебе баба, что ли?
— За твои мысли, Герхард, я не в ответе. Но аффектов исключить не могу.
— Чо-о-о-о-о…
— Внезапных решений и действий. Люди, получившие настолько тяжёлые увечья, часто не могут с ними смириться и предпочитают свести счёты с жизнью.
Главарь огненной ганзы отложил зеркало.
— А пошёл-ка ты в пизду, Лекс. Не для того ты тут ночами недосыпал, а я всё терпел, чтобы теперь бесславно гикаться… Баранины хочу с хлебом. Пива.
— Рано ещё. Щас компота сливового попьёшь, желе из слив поешь, кишечник твой вспомнит, как срать нужно, тогда будет тебе и мясо, и пиво.
— Гулять хочу.
— И гулять рано. Нога ещё не зажила как следует.
— Да я от скуки тут повешусь!
— Раз капризничать начал — уже точно не повесишься. Если читать умеешь, я тебе прикажу принести чего-нибудь занимательного.
— Ну ты, Лекс, и пидр. Алиманский мой родной, фландрийский знаю, острийский знаю, нэландский и общий как свой. И читаю на них. Дурак спесивый. Думает, если рихтер, то ещё и малограмотный вдобавок. Я вообще-то схолию закончил, все 12 классов, с отличием. Мог бы и в Юнивёрсум поступать, если б богатым был.
Вместо журналов, газет и романов Штайнхольц не выпускал из рук замусляканные разваливающиеся жития. Для удобства чтения алиманец надел гоглы с чёрными стёклами и, погрузившись в книгу, даже не замечал, как резинка сдавливает свежие рубцы.
— Святой нашего панцербарона в молодости павука сожрал, — с удовольствием делился рихтер с врачом. — Павук в чашу со святым вином наебнулся, святой Конрад тогда разом выпил и закусил. А павук совсем живой остался... Папенька с маменькой Аламейну правильного святого выбрали — Конни Готтерфюнкен как с молодости был сердобольный хуй, так допрежь и есть. Представляешь, Лекс, из Аламейна драконьего кота приволок, одноглазого, паршивого. А всё ценное по описи передал в дар Нэланду. Точно святой при жизни.
— А про святого Герхарда там ничего не написано?
— А про него я и сам знаю. Там скучное — пришёл проповедовать в Южный Предел, этого балалая в бочку заколотили да с горы спустили, чтоб замолк. Дурень. Божье Слово надо делом нести, а не балалаить попусту.
…Однажды вечером, когда Каминского не было в госпитале, Штайнхольц всё же решил нарушить режим. Мужчина аккуратно спустил ноги, опёрся здоровой рукой о край кровати и бережно встал. Раны на ноге не закровили. Рихтер замотался в одеяло врача и вылез в окно.
Медина жила обычной жизнью. Уставшее за день солнце медленно катилось к закату, горели словно раскалённые докрасна полумесяцы Мединской мечети, муэдзин сзывал правоверных к вечернему намазу, закрывали свои лавки зеленщики, чесались и зевали пережившие дневной зной собаки. Штайнхольц глубоко вздохнул и не спеша побрёл к базару.
На обочине дороги играли в ножички босые, чёрные от загара и грязи гоблинята. Увидев рихтера, ушастая малышня побросала оружие и с рёвом дала дёру. Только одна маленькая фигурка продолжала безмятежно сидеть на корточках и втыкать военный нож в песок. Заметив краем глаза движение, ушастик поднял голову. В лимонно-зелёных глазах ужас сменился любопытством. Штайнхольц присел рядом, взял один из ножей и вычертил им новый круг.
— Меня Герти зовут.
— А меня Элли.
— Сыграем кон?
Элли с шумом втянула сопли и достала из недр штанов кулёк сушёных фиников. Один плод девочка съела сама, а весь кулёк целиком протянула новому знакомому. Штайнхольц вежливо взял два финика и тут же отправил в рот.
— Сыграем, дядя. Только на просто так играть неинтересно, — подражая взрослым интонациям, ответила девочка, чавкая и роняя слюни на песок и штаны. — Давай я на финики играть буду, а ты — на мой фант.
Главарь огненной ганзы проиграл маленькой гоблинице уже после трёх бросков и был вынужден целовать в морду бездомного пса.
— Ничего, малявка, вот стемнеет — я тебе покажу.
Элли смачно утёрла нос и показала язык.
Увы, с заходом солнца играть лучше Штайнхольц не стал — левый глаз даже в темноте видел всего лишь очертания предметов. Девочка хохотала и заставляла мужчину то попрыгать на одной ножке, то покукарекать, то стянуть у хлебника кусок пахлавы. Рихтер, не стесняясь детских ушей, матерился. Забавы закончились, когда за девочкой пришла её мать. Гоблиница дала дочери затрещину и долго и зло посмотрела на обожжённого человека: «Ещё раз увижу — горло перережу». Элли поскребла затылок и сунула остатки фиников новому другу. Штайнхольц с трудом встал и побрёл к госпиталю, зябко кутаясь в основательно запачканное одеяло.
Александр Николаевич разливал по бенетийским бокалам палестинское вино. Никакого самолюбия и самолюбования! До срока постаревшее лицо мужчины светилось чистой детской радостью. Разгладились на лбу тяжёлые морщины, смягчились уголки рта, заблестели как в юности глубоко запавшие глаза.
— Пью за здоровье Герти Штайнхольца, самого упрямого осла в Ливанте!
Одетый в бумажный ночной халат Майер осушил бокал до дна.
…Когда Каминский обнаружил своего пациента неловко влезающим в окно, рус от ярости и радости забыл общий язык и десять минут орал на Штайнхольца по-руски.
— Да чо ты так разнервничался, док, не ори уже, кондрашка ещё хватит… Ну будет тебе уже… Ну пошёл проветриться. Не забухал же, в самом деле… — трясущейся рукой рихтер пытался очистить одеяло от пыли и песка. — Ничего же страшного не случилось. В ножички я играл. Байстрючка нашего панцербарона какая девчурка утешная. Мамка-то её стерва каких поискать, а девчонка в батьку пошла — такая же сердечная. Фиников вон мне дала. Слопай финик, хоть попустишься.
Александр Николаевич развернул грязный кулёк и не побрезговал угощением.
— Ну ты, Герхард, и сплетник оказывается.
— Да чего это сразу сплетник. То же мне тайна великая. Конни Готтерфюнкен у Янссенши в денщиках до своего панцербаронства ходил, теперь Янссениха у него за штурманшу, они как иголка с ниткой. Понятно от кого дочку родила. Только рожу каменную сделает, думает, дурёха, не догадается никто, так, ветром надуло. У малой и глаза с батькой одинаковые — зелёные и блядские. Вырастет — ещё даст мамаше прикурить…
— И тебе родители святого правильно выбрали, балалай. Иди уж спать, завтра повязки доснимаем.
Штайнхольц с размаху плюхнулся голым задом на голую кровать — чары мары рассеялись.
…Левая рука казалась покрытой ящеричьей кожей. Ногти полностью сгорели, но сами пальцы трудами Каминского не срослись и теперь напоминали пережаренные сосиски. Рихтер вертел перед носом обожжённую пятерню как неродную.
— Руку разрабатывать нужно. Теперь ты, Герти, левша.
Алиманец набычился, но взял ложку в левую руку. Есть хотелось страшно, и даже больничный овсяный кисель теперь становился яством из сказочной страны Гюлистан. Зарубцевавшиеся деревянные сухожилия не слушались, ложка как намазанная маслом выскальзывала из руки, но главарь огненной ганзы повторял попытки снова и снова.
— Съешь кашу — на обед прикажу тебе бараний шашлык с пивом, всё как ты любишь.
Штайнхольц схватил ложку так, что она согнулась.
После завтрака позвали Молчунью Мэри. Каминскому было неловко за свои ночные шалости. При ярком свете массажистка была совсем незнакомым человеком. Невысокая, узкоплечая — явно из гоблинидов. Между острыми бронзовыми лопатками набитая чернилами змея с крыльями. На голове повязанный на биирийский манер шёлковый платок. На левом предплечье «служил в Ливанте», на плечах — чернильные майорские погоны, но на ногах тростниковые сандалии. Женщина щедро намазала левую часть Штайнхольца вонючей травяной мазью и принялась за работу. Рихтер млел и мычал.
— Ух, Лекс, повезло тебе с бабой. Из ушастых так самолучшая. И тихая, и без когтей.
— Рот запахни, хам горелый.
Штайнхольц звонко клацнул зубами и загудел от удовольствия. Через неделю рихтер держал ложку вполне уверенно.
На выписку главарь огненной ганзы шёл без особого энтузиазма. За все полгода в госпитале рихтеры ни разу не проведали своего вожака и даже не справились о его самочувствии. Думал ли о своей ганзе Штайнхольц, неизвестно, но о своей жизни бывший огнемётчик сделал совершенно определённые выводы. Когда нога зажила окончательно и рука начала слушаться вполне уверенно, рихтер вызвался помогать младшему медперсоналу. Штайнхольц вставал ни свет ни заря, заправлял постель и как мурманская баба принимался намывать полы. Братья и сёстры из «грязных» медиков только прыскали в ладошку, глядя на жирный алиманский зад с обожжённым хвостом. Поломойка из рихтера была посредственная, но старательная. С не меньшей радостью Штайнхольц оттирал котлы, перебирал крупу и чистил картошку. После отбоя рихтер устраивался на кровати с корзинкой пряжи и пробовал вязать. Левая рука, которой мелкие и точные движения не давались до сих пор, капризничала, но мужчина, сцепив зубы, продолжал набирать петли.
— В бабьих делах, док, позору нету, — объяснял бывший пациент свои занятия Каминскому. — Позор сидеть в кровати здоровым и жрать просить. А полы и горшки мыть позору нету… Я в рихтерах людей убивал как комарьё. Они все в огне орут страшно, а мне и мыслей нету. А теперь есть. В Бога я не верил никогда, в алхимиков разве что. Людям тоже веры нету. А вот ты, не зная про меня ничего, возился со мной как с родным сыном. Я сам тебе лично ничего сделать не могу. Так хоть больничке вашей с Медным помогу как получается.
Каминский молчал. Рус внимательно всмотрелся в ставшее родным тяжёлое лицо с горбатым носом, пощипал себя за рукав и наконец-то прошептал:
— Герти, ты очень меня обяжешь, если найдёшь альчемистрин, которая помогла вернуть тебя к жизни.
— Тьфу-тьфу-тьфу, сгинь-пропади, Николя-угодник, за людей заступник! Тьфу-тьфу-тьфу! Тьфу-тьфу-тьфу! Тьфу-тьфу-тьфу! Моргендаг… тьфу-тьфу-тьфу, оглохни, Лукавый… звать не надо — она сама приходит.
Рихтеры пялились на своего главаря во все глаза. С голубой без загара кожей, в казённых белых штанах, он в самом деле напоминал привидение.
— Так ты же помер… — отмер один из огнемётчиков и всё же донёс ложку до рта.
— Я помер?.. Ах, помер!.. Помер, значит… — Герхард Штайнхольц раздавал оплеухи направо и налево, тяжёлые как молот ладони обрушивались на белоснежные алиманские затылки. — Ну я щас вам покажу «помер», черти-петухи! Каторжане… Я — помер! Обойдётесь!
«Герти Штайнхольц воскрес!» — самый словоохотливый из жителей Кукомроде уже нёс благую весть квартирующим по соседству благообразным инженерам, таким же сплетникам.
Прямо за ужином, даже отказавшись от чарочки во здравие, главарь огненной ганзы занялся решением административных вопросов.
— Значит так, мужики. Я того.. этого… ну блин… снимаю с себя полномочия. Я вам больше не вожак. Выбирайте нового и ебитесь как хотите, а с меня хватит. Бумажное и всякое с гоблинами я вам ещё порешаю по старой дружбе, ну и всё. Того я, в отставку подаю.
В Медине шёл снег. Пух из перины матушки Метелицы устилал белые пески и не таял. «Снег!» — задирали к небу головы родившиеся в Нэланде. «Снег!» — родившиеся в Ливанте бережно ловили снежинки и подносили чудо природы к самому носу. «Снег! Снег! Снег!» — верещала дочерна загорелая малышня и прыгала голыми пятками в сугроб. Дикие красные куры сердито квохтали над мусорными кучами и зябко поджимали ножки.
Через Мединский базар к госпиталю шёл гоблин в серебряной песцовой шубе. Одной рукой он придерживал на груди драгоценный мех, в другой держал за шнурки пару коньков. Блудливые зелёные глаза горели шальным огнём и согревали не знающую зимы столицу Страны песков. У парадного крыльца госпиталя гоблин заорал во всю глотку:
— Ма-а-а-а-ай! Ма-а-а-а-а-ай! Май, выходи! Пошли на коньках кататься!
Александр Николаевич приоткрыл штору и улыбнулся. Главврач уже стоял на крыльце. Ангельским пламенем, дикой розой горела роба военного хирурга посреди заснеженной Медины, и от её цвета становилось теплее. «С днём зачатия, Май», — прочитал по губам Каминский и прошептал следом: — С днём зачатия, Йен…
Человек погрузился в кресло и закрыл глаза. Тикали «бессмертные» часы на руке, тихо падал снег. Обычный день 27 мая. На подлокотник неслышно как кошечка присела Молчунья Мэри.
— Когда в Медине пойдёт снег… Здравствуй, Сашенька, — прозвенел в пустой комнате ещё не набравший силу голосок.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!