Раурава-нарака
27 декабря 2025, 16:36 Киёми отмеряет время ударами сердца. То невероятно быстрые, то медленные секунды тонут в тягучей тишине комнаты. Если в этом поместье, действительно, есть монстры, то пускай сожрут ее поскорее, ведь то, что идет сейчас к ней, гораздо страшнее любого из них.
Киёми сидит неподвижно, сливаясь с безжизненным пространством покоев. Страшно.
Хотелось бы обмануться местными богатствами, роскошью, но правда не дает покоя: дом чужой, здешний господин — узурпатор. Прислуга напугана и предпочитает терпеть и закрывать глаза на все, что происходит. Ничего хорошего нет, и не предвидится.
Комната душит. Стены, пол, потолок — все как будто сжимается, и она становится еще более давящей, тесной. Кажется: еще немного времени в этой западне, и она потеряет рассудок. Если она вообще все еще в здравом уме, и все, что сейчас происходит — не ее больное воображение.
Она пытается отвлечься, подавить гнетущие мысли и хоть немножко взять себя в руки: Киёми ведет торг сама с собой. Пытается убедить себя, что все происходящее — еще не самое худшее. Звучит ужасно, но это правда: лучше быть наложницей-рабыней, чем проституткой.
Она сыта, она богато одета, она сидит в теплом, протопленном помещении, пока пока ее служанки, если они все еще живы, ублажают грязных деревенских мужиков за гроши.
Она потеряла свободу, но, как будто, привычный образ жизни пока все еще при ней. Киёми старается думать, что все нормально, что все происходящее — в порядке вещей: выйди она замуж, она ведь точно так же сидела бы, ожидая своего мужа.
Звучит логично, звучит здраво, но утешения не приносит: кем бы ни был ее муж, он бы точно не был четырехглазым чудовищем.
Не страшно быть наложницей как таковой — страшно быть наложницей монстра. Киёми тяжело вздыхает, точно испускает дух.
Вдруг что-то еще можно сделать? Не она первая, не она последняя, кто оказался в ловушке ночных обязательств. Может, есть какая-то лазейка, какой-то способ избежать незавидной участи?
Внутри все клокочет, кипит, взрывается. Желудок крутит от тревоги, ее тошнит, но подняться и сделать шаг требует так много сил, что она даже не пытается.
Как горько. Если бы не весь этот кошмар, то ее первым мужчиной, наверняка бы стал господин Такахаши. Они бы провели вместе ночь, полную нежности, и неохотно расстались бы лишь с первыми лучами солнца. Она грезила о подобной ночи, с нетерпением ждала этой близости.
Это стало бы началом для красивой, изысканной переписки, обменом чувственными стихами, посвященными ее непревзойденной красоте и его томленью в разлуке. Он присылал бы ей подарки, клялся бы, что думает о ней каждую минуту времени, проведенную порознь, а потом, непременно, приехал бы ее навестить снова и… как же глупо теперь думать об этом.
Киёми примеряла на себя улыбки, оттачивала ужимки, глядя в отполированное зеркало, и к чему ей теперь это?
Она надеялась, что кто-то, непременно знатный, красивый, гордый, сделает ее своей женой, надеялась, что попадет во дворец… и где же теперь эти мечты? Им больше нет места в этой одинокой маленькой темнице.
Привкус грядущего счастья до сих пор печет горечью на языке. Невозможно смириться с тем, как круто изменилась ее жизнь. А ведь еще вчера…
Мысли бегают по кругу, словно застрявшие в фонаре букашки. Невозможно отвлечься. Хочется лишь жалеть себя.
Слез уже нет. Кажется, что она просто высохла, как мелкая речушка в разгар жаркого лета. Пересохшие глаза чешутся, и она поднимает ладони к лицу, потирая и без того раздраженную кожу.
Нос переполнен запахами: невыносимо воняет сандалом, от ее тела разит маслами. Из каждой щели доносятся эти терпкие, навязчивые ароматы. Раньше она была бы рада изысканным благовониям, а сейчас хочется окунуться в воду и смыть с себя тошнотворные миазмы. Ее намазали для него. Приготовили как блюдо на праздничный стол. Когда же кончатся эти унижения?
Киёми все продолжает уговаривать себя: надо просто перетерпеть эту ночь. Выдержала две мимолетные встречи, должна выдержать и эту, да и служанки утверждали, что другие наложницы живы. Вынесли ведь как-то? Они смогли, и она сможет. Она же ничем не хуже — стиснет зубы и покорно позволит ему взять себя. Мало ли, что может случится, если она его разозлит?
Однако сколько таких ночей наедине с чудовищем ей еще придется перетерпеть?
Тихо потрескивают фонарики-андоны. Огонь слегка разгорается, и свет сглаживает жуткие тени. Больше нет монстров, и ей ничего не остается, кроме как послушно ждать.
Безмолвие выворачивает внутренности, пульсирует между висками. Хоть бы кто-то заговорил за стеной, хоть бы пробежала за сёдзи какая-нибудь зверушка. Хоть что-то! Хоть что-то, что хотя бы на миг отвлечет ее от мыслей о предстоящей встрече.
Она не хочет, совсем не хочет, чтобы ее касалось это…
Пугающий уродливый образ стоит перед глазами. Она мотает головой, желая вытряхнуть его из головы, но память неумолима — рисует и рисует его черты в каждой трещинке на соломе, в каждом отсвете фонаря.
Киёми шмыгает носом, снова трет глаза: веки тянет, щиплет от сухости. Неужели нет спасения? Неужели совсем ничего нельзя сделать? Может тогда лучше расстаться с жизнью и не мучить себя понапрасну изо дня в день? Она оглядывается по сторонам.
Точно! Андон — масло и бумага. И почему она раньше об этом не подумала? Опрокинь она его, и все здесь тут же вспыхнет пламенем, загорится ярко-ярко оранжевым заревом, разольется до горизонта во тьме ночи и будет полыхать так до самого рассвета. Точно как и ее дом. И хибати здесь же, и еще несколько андонов. Сколько же здесь огня, масла, углей? Всего этого добра наверняка хватит, чтобы устроить добротный пожар! Она не достанется этому монстру, так еще место это проклятое спалит дотла!
Глаза широко распахиваются, точно увидели божественный свет в непроглядном мраке ее жизни. Ее осеняет: незачем жертвовать собой — от пожара начнется хаос, паника: можно будет затеряться в людской беготне и незаметно ускользнуть прочь из этой выгребной ямы!
Киёми ликует. Вот он — выход.
Она подскакивает с места, чувствуя неожиданный прилив сил, и опрокидывает фонарь. Плещется масло, вспыхивает бумага, трещоткой заходятся татами. Киёми переворачивает хибати — угли сыпятся, плещутся искры, и в комнате в одночасье становится в разы жарче. Раскаленный воздух окутывает ее всю, обжигает кожу. Она самозабвенно носится из стороны в сторону радостно переворачивая андоны и печи. Хочется разворотить их все! Хочется, чтобы пламя тянулось к небесам, выжигая всю собравшуюся здесь скверну!
Дым постепенно заполняет комнату. Становится все жарче, кожу начинает пощипывать. Языки пламени слизывают бумагу с сёдзи, подбираются к ее телу, жадно сжевывая все вокруг. В своем безумном веселье она забылась и теперь оказалась отрезана от выхода огненной рекой из масла и углей.
Киёми испуганно мечется по еще не загоревшимся татами. Пламя расходится. Дышать все труднее. Ноздри жжет горячим воздухом, травит запахом паленого дерева. В горле горчит, лицо печет, покрывается испариной. Киёми будто снова оказалась в бане.
Сердце стучит все быстрее. Она жмурится от едкой гари, обжигающей глаза, от бликов пламени, красными змеями подползающих к лицу. Страшно. Огонь все ближе. Грудь сдавливает и невозможно сделать вдох. Она заходится кашлем.
Глаза толком не открыть, а через узкие щелочки ничего не видно в расплывающемся, клубящемся облаке пепла. Она ненароком опирается ладонью о стену, и руку жалит пламя. Из груди вырывается крик. Страх накрывает с головой. Глупая! Что она наделала?
Киёми вертится вокруг себя, горло заходится хрипами. Нет времени думать: она опрометью бросается прочь из комнаты, перепрыгивая адскую реку. Ступни слегка обжигает. Она наваливается на фусума, с грохотом отталкивая их в стороны. От притока воздуха за спиной сильнее заходится яркое пламя.
О боги, как же хочется жить! Как же отчаянно хочется жить! Умирать так страшно!
Киёми безоглядно несется по коридорам, задыхаясь и кашляя на ходу. Кажется, она бежит даже быстрее, чем в тот злосчастный вечер. Она мчится, подгоняемая и страхом смерти, и жаждой жизни одновременно. Кровь пульсирует в висках, руку жжет, но все это мелочи — она жива и почти свободна. Почти свободна! Ноги спешат, сами несут к воротам.
Скоро кто-то заметит пожар и начнется переполох, ее никто не хватится.
Дышать становится легче. Дыма уже не чувствуется.
В голове вертится образ ворот, а за ними — свобода. Настоящая, пьянящая. Влекущая к себе, гонящая ее вперед.
Ощущение успеха веселит, губы сами собой растягиваются в улыбке. Она покажет им, чего стоит! Они все пожалеют! Все поплатятся за то, как обошлись с ней! Они все сгорят в синем пламени справедливости! Она еще плюнет на это поганое пепелище!
Сбоку распахиваются сёдзи, и огромная фигура шагает наружу, преграждая путь. Киёми не успевает затормозить, и на полном ходу врезается во что-то большое и жесткое.
Нечто не шевелится, не отступает ни на шаг от ее удара.
Лицо болит, словно она упала на землю, а не столкнулась с человеком. Больно. Переносица саднит, щека и лоб ноют. В кого же можно было так влететь?
Киёми поднимает взгляд и от страха забывает как дышать. Прямо перед ней — Сукуна. Она оторопело замирает. Дела хуже некуда: он точно поймет, что она собиралась сбежать!
Из-за его спины показывается беловолосый слуга с до невозможности проницательным и холодным взглядом. Этот-то точно уже все понял.
— Сама решила меня навестить? Мне такое нравится, — раскатистый, довольный голос Сукуны отдается в груди, и Киёми не знает, что ей дальше делать. Как он поступит с ней, когда узнает, что она подожгла комнату? Ничего хорошего она не ждет, но Сукуна не обращает внимания ни на что вокруг, подтягивая Киёми к себе.
— Идем, раз тебе не терпится.
От волнения пересыхает горло. Хочется что-то сказать, оправдаться, придумать хоть сколько-то убедительную ложь, пока этот слуга не заговорил первым.
— Там пожар, — тихо говорит она. — Я… я случайно перевернула андон, все вспыхнуло, я перепугалась и побежала звать на помощь…
Слуга щурится: не верит. Он видит ее насквозь, но помощь приходит откуда Киёми совсем не ждет.
— Ураумэ, разберись, — говорит Сукуна, и слуга вытягивается по струнке, складывает руки в вежливом жесте, сгибается в поклоне.
— Как прикажете, господин, — отвечает он и бросает на Киёми последний, леденящий душу взгляд.
Слуга, этот чертов Ураумэ, исчезает за поворотом, откуда уже тянет запахом дыма.
Если ей повезет, то скоро переполошится весь особняк и, может, у нее еще получится сбежать. Не будет же этот безразмерный уродец рисковать ради близости жизнью?
— Заходи.
Киёми неохотно проходит внутрь.
Комната невелика, даже, сказать, слишком мала для такого гигантского создания. Он подталкивает ее вперед, заставляя пройти глубже. С каждым шагом все тревожнее. Живот опять разъедает рой хищных насекомых. Сердце долбится в ребра, норовит выскочить через глотку. Ей кажется, что ее сейчас вывернет наизнанку, но она так давно не ела, что даже страшно представить чем ее будет тошнить.
Киёми боится обернуться. Она знает, что ее ждет. Знает, но все равно снова неразумно надеется на чудо. Снова молит так ненавистных ей богов о спасении. Если бы хоть один раз они помогли ей?! Хотя бы один раз! Неужели это так много?
Сукуна сзади, и она, буквально, чувствует дыхание смерти на затылке. Его дыхание.
Ей следовало бы взглянуть на него, хотя бы из вежливости, но она не может. Глаз не оторвать от татами. Страшно. Если ему что-то не понравится — ее голова сразу же полетит с плеч. Все хоть сколько-то здравые мысли испаряются. Киёми вся состоит из тревоги, копошащейся червями где-то в органах.
— Так и будешь стоять ко мне спиной?
Киёми медленно разворачивается к нему, но взгляд очерчивает полукруг по полу и никак не поднимается вверх.
Холодные пальцы скользят по лицу, поглаживают скулу, заправляют выбившиеся пряди за ухо. Она сжимается от такой неожиданной нежности, совершенно не подходящей его зверскому характеру, не подходящей его уродству. Хочется поскорее отстранится от широкой и грубой ладони, но она терпит. Не смеет перечить.
Он тянет подбородок вверх, поднимает к себе лицо, заставляет взглянуть на себя. Киёми впервые видит его так близко. С губ срывается оторопелое аханье. У него же, и правда, не лицо, а ожившая безобразная маска, точно сделанная хитрецом-мастером, чтобы напугать доверчивых зрителей.
— Как невежливо. Разве так надо себя вести с господином? — Сукуна недовольно сжимает щеки и наклоняет ее голову то вправо, то влево, словно играет с куклой.
Киёми не противится, чувствует: попробуй она не подчиниться, рискни оказать хоть малейшее сопротивление — его пальцы сомкнуться на лице, ломая зубы и отрывая нижнюю челюсть.
Он жадно, го́лодно разглядывает ее, будто намереваясь сожрать. Киёми глядит в ответ: безотрывно, безропотно, как загнанное животное.
Его алые радужки вселяют ужас. Неужели они видели столько крови, что пропитались ею насквозь? Что это за демоническое пламя сверкает с той стороны его злобной души?
Киёми не сомневается — он и впрямь сегодня сделает это с ней. Ни криком, ни плачем, ни молитвой она не остановит его в нерушимом намерении обладать ею.
Дрожь ползет по телу, пока Сукуна неотрывно глядит на нее, ухмыляясь. Он угрожающе нависает мощной, несдвигаемой скалой и кажется еще больше, еще необъятнее, чем прежде. Киёми не может и не хочет представлять, как ее слабое, ломкое тело будет справляться с его напором.
— Наконец-то с тебя смыли эту дрянь. Красивая все-таки.
Его слова — издевка. Она прекрасно знает, как сейчас выглядит: напуганная, растрепанная, с розовым, запыхавшимся лицом и пятном синяка на скуле. Мог бы и промолчать, урод.
Пальцы ползут по волосам, то наматывают кольцами, то позволяют им скользить сквозь — он играется, балуется как дитя малое, завороженное новой игрушкой.
Сукуна наклоняется к шее и жадно вдыхает аромат благовоний. Раскаленное дыхание опаляет кожу. Сукуна опускается ниже и проводит языком от ложбинки на шее к мочке уха. Киёми втягивает голову в плечи, жмется, закрываясь от него.
— Застеснялась? Не было у тебя еще мужчины?
Киёми прячет глаза. Сукуна метит в самую цель. Ей не то стыдно, не то обидно до невозможности. Если бы ее не украли, ничего этого бы и не было.
— Значит, я прав — я буду твоим первым. И последним.
В его голосе таится едва уловимое удовольствие. Как пошло, низменно. Киёми хочется сбежать, но его губы, вдруг, накрывают ее.
Тошно. Тошно и мерзко. Суховатые, шершавые они мнут ее, пожевывая, и его скользкий язык толкается внутрь, лезет глубже, как жирный огородный слизняк.
Киёми мутит, и она сжимает губы плотнее в надежде, что они сомкнутся, вытолкнув изо рта нежеланного гостя, но он настойчив: толкается сильнее, хватается руками за затылок, протискивается, продавливается внутрь, размыкая челюсти.
Киёми изворачивается, пытается спрятаться от нежеланного поцелуя, несвязно мычит, но Сукуна лишь крепче держится за волосы, не обращая внимания на ее отпор.
Она жмурится от брезгливости, мечется руками: ей страшно, и лучше бы просто стерпеть, но просто стерпеть она не может. Как же вырваться? Что сделать, чтобы он оставил ее в покое?
Его губы мажут по щекам, облизывают подбородок, кончик носа, пока она истерично вертит головой. На лице стынут слюнявые пятна, гадко холодят кожу. Этот поцелуй еще более невыносим, чем сама близость. Уж лучше бы он сразу полез между ног, чем вылизывал ее лицо, как дворовая шавка.
Она толкает его в грудь, что есть силы, пытается отстраниться, и Сукуна, наконец, выпускает ее из хватки. Они снова сталкиваются взглядами, и Киёми сразу же понимает: он зол — ноздри раздуваются, грудь пышет жаром, желваки ходят, проступая через смуглую кожу.
— Ложись.
Киёми удивленно озирается по сторонам, потом ошарашенно глядит на него с немым вопросом.
— Ложись.
— Может… — она бросает взгляд на постель.
— Нет.
Она все стоит, обмерев. Не может поверить, что он сделает это с ней прямо на полу, как с обычной… Растрепанные пряди под собственным весом соскальзывают по плечам. Она жалобно заглядывает ему в глаза: вдруг там найдется хоть малая толика сострадания. Он же не всерьез? Он же знает, что это для нее первый раз… Он же должен понимать насколько это унизительно!
Сукуна молчит. Ни одна мышца на его нечеловеческом лице не смягчается. Взгляд суров и безжалостен. Киёми в очередной раз понимает — он не изменит своего решения. Как сказал — так и сделает.
Руки нащупывают края косодэ и сильнее стягивают их, жмутся к телу, отгораживая ее от правды: она рабыня. Ее желания и чувства не волнуют никого, и тем более, Сукуну.
Они оба стоят молча.
Киёми дергается от неожиданности, прерывая охватившее ее оцепенение: огромная мощная рука простирается над ней и властно опускается на голову. Она чувствует как крепко пальцы впиваются в ее черепушку. Опасно, очень опасно. Одно неверное движение, и череп расколется, как орех. Сукуна давит, вынуждая опуститься на колени, и Киёми подчиняется: медленно, поверженно оседает. Нет у нее ни прав, ни гордости, ни свободы.
— Вот сразу бы так. Умница. Бываешь ведь послушной. А теперь ложись.
Киёми ложится плашмя, не шевелится: прислушивается к тишине. Почему так тихо? Никто не кричит, не зовет на помощь, не слышно беготни людей. Не тянет больше и запахом гари. Где же спасительный пожар, где пламя, которое должно было помочь ей?
— Думала, устроишь пожар и сбежишь? Самая хитрая нашлась? — Сукуна глядит на нее презрительно, как на маленькую, глупую, нашкодившую девчонку.
Киёми повинно отводит взгляд. Сердце замирает. Он все понял — ей конец.
Тени вытачивают его искаженное лицо, и в полутьме он еще больше напоминает злого бога. Он наверняка покарает ее. Покарает за глупость, наивность, надежду, которую она напрасно впустила в свое сердце. Надо было быть смелее и изжариться в той полыхающей комнате. Теперь же придется отвечать за свои поступки.
Киёми сжимается: изобьет? Изувечит? Надругается, а потом сожрет? Чего ждать? К чему готовиться? Нервы на пределе, и она готова подскочить и броситься наутек — предпринять последнюю и самую отчаянную попытку спасения.
— Да не трясись ты: не убью я тебя, дурная. Ты мне еще понадобишься, — Сукуна вздыхает и складывает обе пары рук на груди, — Хотя характер у тебя, как я погляжу, сучий. Смотри, доиграешься ведь.
Киёми оторопело смотрит на него. Сиюминутной кары не случится, но то, что у Сукуны на нее планы — пугает не меньше. Сколько времени он будет издеваться над ней?
На нем лишь хитатарэ и хакама, и он неспешно обнажается. Никуда не торопится: мучает ожиданием неотвратимого. В каждом движении читается власть: он здесь — полноправный хозяин положения. Накидка падает на пол, открывая мощную, широкую грудь с черными линиями, тянущимися по ней длинными навечно отпечатавшимися следами туши.
Взгляд невольно скользит по Сукуне, следуя направлению этих отметин. Признавать не хочется, но он хорошо сложен: крепкий, мускулистый. Богомерзкое чудовище, а здоровьем пышет на зависть любому мужчине. Еще и эти четыре руки… Что ни говори, а он просто создан для того, чтобы убивать, топтать, рвать на части. Монстр, самый настоящий монстр.
Монстр, который собирается удовлетвориться ей.
Сукуна снимает хакама, и она тут же жмурится, пытается спрятаться за темнотой век. Стыд заливает лицо жаром, дыхание учащается.
— Не нравится? — в голосе издевка, — Да ты посмотри получше, чего нос воротишь?
Киёми не знает, куда деться от ужаса, от смущения, но глаза распахивает. На всякий случай, чтобы ненароком снова не разгневать это существо. Его настроение переменчиво, как весенний ветер. Еще мгновение назад он был зол. Теперь же, кажется, остыл и даже вон, ерничает.
Сукуна с нажимом проходится по члену рукой сверху вниз: подвижная плоть стягивается, открывая широкую головку, на кончике выступает прозрачная капля.
Он опускается к ней, скользит своими ручищами по ногам, и Киёми реагирует быстрее, чем успевает подумать: отползает от него подальше, пока не упирается в закрытые сёдзи. Все еще тщедушно надеется, что Сукуна пожалеет ее, но напрасно: он хватает ее за щиколотки, притягивая к себе. Такое существо не знает ни сострадания, ни сочувствия, ни жалости: в его природе лишь убивать и калечить, лишать жизни и надежды. Платье закатывается под спину, ягодицы обжигает о татами. Киёми рвется прочь сильнее прежнего.
Сукуна не выпускает ее, не оставляет ни шанса на побег: нижняя пара держит ноги, верхняя — развязывает тонкий пояс, удерживающий верх косодэ запахнутым. Киёми цепляется за полы, стягивает их плотнее, пытается спрятаться в невесомый, струящийся шелк. Обнажиться невозможно, и она тянет так, что слышится треск ткани: где-то уже порвалось. Не так, совсем не так она представляла себе близость.
Сукуна останавливается. В этой передышке посреди разгара боя за ее тело Киёми ощущает что-то зловещее. Его глаза сверкают в полумраке.
Он в бешенстве.
— Свернуть бы тебе шею, дура, — он наклоняется вплотную к лицу Киёми. — Совсем безмозглая, и даром, что красивая.
Пока она испуганно таращится на него, верхняя пара рук попросту разрывает на ней одежду. Прочнейшие шелковые нити стонут, рвутся, словно бумага, под его натиском. Сукуна даже не изменился в лице, пока изничтожал платье: должно быть, он продемонстрировал лишь малую толику своей истинной силы. Сколько же неистовой, невообразимой мощи в этих руках? Страшно узнать.
О боги, ну почему же она не может просто потерпеть, как и собиралась? Почему никак не может сдаться? Что за сумасбродство в ней всколыхнулось? Как можно противостоять подобному?
Багряные глаза напротив смотрят злобно, холодно, и Киёми понимает: вот теперь ему окончательно надоело с ней возиться, и, если и дальше она позволит своим эмоциям брать над собой верх, — ничем хорошим для нее это не закончится. Он больше не играет, не дурачится, и ей капризничать тоже больше не позволит.
Она замолкает: не скулит, не дышит, не двигается. Из ослабевших в одночасье рук выскальзывают оторванные лоскуты белоснежной ткани.
Киёми отрывает взгляд от Сукуны, своего господина, и смиренно опускается затылком на шуршащее под головой татами, подставляя его взору нежное горло и мягкую грудь, скрывающую ее слабое человеческое сердце — покорливо открывает все самое уязвимое, хрупкое, что в ней есть.
Усилием воли она старается расслабить мышцы, старается размягчить закованное в доспехи страха и сопротивления тело. Нет смысла бороться с судьбой и калечить себя в этом неравном, бессмысленном поединке.
Она через силу сдается. Капитулирует. Разум твердит, что это — самое разумное решение, и Киёми всем своим видом показывает, что вот теперь-то, наконец, все поняла и усвоила, и не будет больше упрямиться. Не будет больше раздражать и досаждать своими чувствами, своей болью, своей обидой. Не будет ему мешать получать удовольствие.
В комнате жарко, но обнаженное тело бросает в дрожь. Он резко переворачивает ее на живот:
— На колени.
Как унизительно. Так сношаются только животные. Он-то, может быть и животное, но она-то человек! Как мучительно горько быть покрытой им, да еще и сзади. Киёми жмурится. Глаза застилает влагой и слезы капают на пол.
Сукуна давит на плечи, и лицо встречается с татами, елозит по нему. Солома царапает еще незажившую щеку. Другая пара рук приподнимает бедра, тормошит их.
Его член, твердый и горячий, тычется между ног, трется, пристраиваясь ко входу, и все ее существо хочет вырваться, сбежать, но она изо всех оставшихся сил настойчиво подавляет в себе это желание, эту глубинную потребность отстраниться от чуждых прикосновений.
Она терпит, но тело не обманешь: колени так и стремятся сомкнуться, бедра напрягаются, каменеют, поясница стремится выгнуться так, чтобы ни под каким углом он не смог в нее войти, но все бесполезно: Сукуна уже практически там, в ней. Промежность потихоньку растягивается, обхватывая его. Между ног печет, кожа болезненно натягивается. Не порвет ли он ее, как несчастное косодэ? Ее лоно и в половину не такое прочное как китайский шелк.
Киёми старается не прекращать дышать, но от страха хочется застыть.
Спасения нет — никто не придет ей на помощь. Если она закричит, то только разозлит его, а крики ее просто утонут в этой оглушающей тишине, не получив ответа.
Кто знает, на какие издевательства он способен? Едва ли он подарит ей скорую смерть. Наверное, будет терзать и мучить, пока она жива и дышит. Надо проглотить свою гордость и снести это. Не то ей же хуже будет.
Надо стараться не думать об этом. Надо стараться думать о чем угодно кроме того, что с ней сейчас происходит. Киёми силится, но разум затоплен горем: ничего в голову не идет. Все внимание стеклось между ног и чутко прислушивается к боли.
Член медленно входит на всю длину. Туго проталкивается, распирает изнутри. Его слишком много для ее крошечной человеческой утробы.
Он такой огромный, что кажется, будто продавливается через стенки влагалища наружу и выступает над поверхностью кожи бугром. Кажется: пощупай она сейчас свой живот, чуть промни его пальцами, ощутит это инородное тело внутри собственного.
Сукуна грубо толкается внутрь, прорываясь еще чуть глубже, доходя до упора. Киёми пронзает болью насквозь. Слезы брызжут из глаз, и она стискивает зубы, тихо скулит сквозь них, обещая себе до последнего терпеть. Только бы это кончилось поскорее!
Сукуна долбится внутри. Между ног горит, жжет от быстрого и неустанного трения плоти о сухую кожу ее промежности.
Хочется сжаться, вытолкнуть его из себя, стереть само воспоминание о его прикосновениях, но он с каждым движением прижимается все плотнее, натягивая ее, вдавливая пальцы в измученные бедра. Тянет так, что Киёми кажется, что он сдирает с нее кожу живьем. Еще чуть-чуть и она треснет по швам, выскользнет из самой себя, оставляя в его хватких безжалостных руках свои прекрасные покровы.
Все тело сводит от напряжения. Солома татами больно скребет колени, щеку, обожженную ладонь, но Киёми только тихо поскуливает, боясь зайтись громче. Еще немного, и ее прорвет, она зарыдает в голос и не сможет остановиться.
Сукуна все дергает и дергает ее на себя. Таранится внутрь. Сзади раздаются тяжелые отрывистые вздохи. Сколько это еще будет длиться?
Слезы текут. Глаза болят. Ноги сводит. Во рту солоно и вязко от соплей. Нижняя часть тела будто онемела, и Киёми уже даже не чувствует ничего ниже пояса. Наверное, внутри все уже растянулось, разорвалось? Наверное, у нее между ног уже хлюпает теплая кровь, но она не чувствует и этого.
Она ненавидит его так, как никого и никогда не ненавидела. Весь мир может лететь в пропасть, если эта пропасть поглотит и его! Ах, если бы она только довела дело до конца и спалила этот дом! Чертов слуга или… неважно! Будь проклят тот, кто затушил пожар! Будь он проклят до седьмого колена! И Сукуна! И бандиты! И вообще все здешние обитатели!
Сукуна в который раз ускоряется, и Киёми молится, чтобы он, наконец, кончил и оставил ее в покое. Он хватается покрепче и с громким стоном тянет на себя до упора. Киёми чувствует распирающее давление — он изливается глубоко-глубоко внутри. Его семя теперь в ней.
Ее пронзает новая волна отвращения. Что, если она теперь понесет от него? Из последних сил Киёми тянется вперед, пытаясь избавиться от Сукуны, но жилистые пальцы держат намертво.
Сукуна оставляет ее бунт без внимания. Еще немного медлит и выходит из нее.
В тот же миг чресла наполняются ощущением свободы. Наконец-то лоно пусто. Промежность холодит от соприкосновения воздуха с кожей, и Киёми поскорее сдвигает ноги.
Она сжимается и медленно ложится на бок, подтягивая к себе колени. В этой комнате тоже есть рисунки на стенах, и она старается разглядывать их, а не думать о том, что произошло.
Пальцы нервно комкают разорванную ткань косодэ. Наготу хочется прикрыть. Невыносимо быть обнаженной рядом с ним. Слава богам, все кончилось.
Сукуна усаживается рядом и хлопает Киёми по бедру, словно клячу:
— В следующий раз будь порасторопнее. Учись ублажать своего господина.
Сукуна накидывает хитатарэ, натягивает хакама, поднимается, и его тяжелая поступь смолкает за фусума.
Киёми скрючилась на татами, раздавленная, растоптанная, лишенная последней капли гордости. Низ живота, меж бедер — все ноет, тянет и напоминает о том бесчестии, что с ней только что сотворили. Все вокруг замерло. Или умерло. Отчаяние поглощает, и ей тоже хочется умереть вместе с той собой, что была здесь до его вторжения.
Как теперь жить? Что она сделала такого в прошлом воплощении или в этом, чтобы такое заслужить?
Может она прогневила богов, была недостаточно набожна? Может ее дары и молитвы были скупы и неискренни? В чем же она провинилась?
Страшно разомкнуть колени, страшно посмотреть вниз: что там будет? Кровь? Семя? Ее вывалившиеся внутренности? Киёми стискивает ноги плотнее. Как же хорошо, когда они вместе и между ними никого нет. На голенях мелкой бело-розовой сеткой отпечатался узор плетения татами — чешется.
Хисаси наполняются звуками. За дверьми становится суетно, и фусума с шелестом раздвигаются.
Киёми подхватывает поток мягких женских рук. Ее гладят, шепчут что-то, но смысл слов не проникает в сознание, а теряется где-то в ушах, не достигая разума.
Она и не пытается понять их. Ей все равно, что они там бормочут: что бы они ни сказали — ничего из этого не способно ее утешить.
Ее аккуратно поворачивают, укладывая на спину. Двигаться не хочется, но и сопротивляться невозможно — сил нет пошевелить и пальцем, произнести хоть слово.
Служанки промакивают лицо душистой водой — очередной запах от которого дурно, вытирают слюну и соль; обтирают влажной тряпкой грудь, избавляя от мелкого сора, налипшего на нее с татами. Старшая служанка чуть давит на красные, стертые колени, пытаясь развести их в стороны, но Киёми не поддается, и тогда она лезет руками меж бедер, отчего становится только еще более мерзко. Приходится, все-таки, развести ноги.
— Так… — служанка внимательно осматривает промежность.
— Ну что там? — другие с любопытством заглядывают ей между ног, и Киёми начинает хныкать как девчонка, не в силах сносить еще и их издевательства.
— Кровит слегка, но не страшно. Еще и опухло все. Ей бы полежать пару дней, пока не заживет.
Меж бедер тоже проходятся тряпкой, стирают следы его присутствия и ее позора.
Служанки то усердно трут, то бережно промакивают — очищают ее тело от осквернения. От расползающегося холода голова немного проясняется. Киёми начинает вглядываться в лица: отстраненные, безразличные, глухие к ней и ее горю.
Ее волосы распутывают, расчесывают, подсовывают под нее косодэ, запахивают, завязывают — упаковывают, пока она трупом лежит посреди комнаты, бессмысленно глядя в потолок.
Ее усаживают, поддерживая спину, и подсовывают к рукам поднос с чаем и маленькими мисочками еды. Киёми не выдерживает — невозможно принять внутрь хоть что-то еще: хоть через рот, хоть между ног. Она с силой отталкивает еду от себя, и посуда со звоном рассыпается по полу.
Желудок сводит жутким спазмом, и поток желчи плещется наружу: на чистое, свежее косодэ, на татами, на поднос — все вокруг в рвоте. Вязкая слизь размазалась по губам, стекает по подбородку, и Киёми утирается, пачкая в ней еще и руку.
Служанки ахают, суетятся, подставляют чашу под лицо, пока желудок жмет снова и снова. Во рту невыносимо кисло, горло дерет, и Киёми кашляет, выплевывая из себя остатки пустоты.
Ей несут воду, и она жадно пьет. Губы словно приклеились к краешку пиалы. Она осушает чашу до дна, и вода, катясь по глотке, наконец, смачивает горло, вымывая едкий привкус желудочного сока. Горячее, опухшее от слез и раскрасневшееся от приступов тошноты лицо снова промакивают.
Служанки повторяют все тот же ритуал: омывают, переодевают, поправляют волосы.
— Ну-ну, полно уже, — шепчет одна из женщин, и только теперь Киёми замечает, что снова скулит, как побитая дворовая собака, жалобно и тонко.
От этого пошлого цинизма чувства прорываются наружу, как бурный поток сквозь худую плотину, затопляя грудь. Киёми плачет навзрыд, падает на пол, бьет по соломе кулаками, пока служанки бегают вокруг, пытаясь ее успокоить.
— Тише, — говорит другая, поднимая Киёми и прижимая к себе. — Все уже позади.
Киёми заходится рыданиями.
Глупые! Жалкие! Они попросту не могут, да и не хотят даже понять как ей плохо! Им ведь нет никакого дела до нее и ее боли, нет дела до ее чувств! Они просто пекутся о своих шкурах, о том, чтобы мальчишка их не наказал, если они не приведут ее в порядок!
Почему страдает только она?! Вот бы и всех этих лицемерных тварей пожрали монстры! Да лучше бы все они сгорели в пожаре, это было бы хоть сколько-то справедливо! Почему страдает только госпожа, но не страдают слуги?!
Она отталкивает их руки, выпутывается из надоедливых объятий, бешено кричит:
— Уйдите все! Сейчас же! Ненавижу! Убирайтесь!
Руки сами находят оставшуюся на подносе чашку. Киёми с остервенением кидает ее в служанку, стоящую напротив, но она уворачивается, и чашка попадает в деревянную балку, разлетаясь на мелкие осколки.
Старшая из женщин смотрит на осколки, затем на Киёми, и в ее взгляде читается холодное презрение. Такая неприязнь, которой у прислуги Киёми не видела никогда.
Киёми кричит на них, ищет что бы еще такого швырнуть, бессовестно срывает свое горе. Изрыгает из себя такие слова, что и сама бы никогда не подумала, что сможет произнести нечто столько омерзительное и грубое. Брань лезет изо рта всеми демонами ада. Она уже хрипит, но остановится никак не может. Все отчаяние, гнев, унижение, которыми он напичкал ее вместе со своим семенем с грязной руганью извергаются наружу. Лезут и лезут через горло. Видимо, не вся желчь из нее вышла вместе со рвотой.
— Проваливайте, что вылупились?
Служанки оторопело таращатся на нее, но захлестывающая ненависть сильнее, чем воспитание; сильнее, чем здравый смысл и даже сильнее, чем распространяющаяся по телу боль от резких движений. Она исступленно орет, не в состоянии передать словами все, что у нее в душе, и снова яростно долбит кулаками по полу, выплескивая злобу вперемежку с обидой.
— Почему вы до сих пор здесь?
Киёми резко стихает, стоит ей услышать этот низкий, грубый голос. Ее прошибает озноб: тело моментально вспоминает о том, что он с ней только что сотворил.
Женщины быстро кланяются и остаются стоять, не разгибая спин. Киёми продолжает беззвучно шевелить губами, как будто продолжает сыпать оскорблениями, но с каждым последующим словом ее запал стихает.
Своей безудержной истерикой она заглушила его шаги, и все присутствующие в комнате оказались застигнуты врасплох.
Сукуна принюхивается, кривит лицо, окидывает взглядом комнату:
— Мерзость. Сегодня останешься здесь, — он выходит прочь, не удостаивая их больше ни единым словом.
Фусума сдвигаются, и только после этого служанки распрямляются.
Киёми переводит дух: Сукуна прервал ее исступление своим появлением, и она тут же вернулась на шаг назад: откатилась до состояния забитой, поруганной, беспомощной девчонки. Злость испарилась, оставив после себя только бессилие и опустошенность.
Киёми устало падает спиной на татами, отворачивается к стене и сжимается. В желтом свете андона поблескивают черепки, и она глядит на них с тоскливым смирением.
Хочется хорошенько помыться: обтереться тряпками недостаточно, надо снять с себя кожу, которая соприкасалась с ним.
— Убирайтесь прочь, — она шмыгает носом, и растирает вновь катящиеся по щекам слезы.
Ей хочется скрыться от чужих глаз и прикосновений, хочется зализать свои раны в полном одиночестве и темноте, чтобы не видеть и не слышать ни себя, ни других.
Текут вязкие минуты. Внутри погано. Мысли скребутся в голове, как голодные кошки.
Даже одна такая ночь — пытка: и лоно, и душа разорваны в клочья, что уж говорить о том, чтобы провести с ним множество таких ночей? Невыносимо. Невыносимо настолько, что нет сил всерьез думать об этом, хочется, чтобы эта мысль поскорее оставила в покое, унеслась прочь из головы хотя бы на время.
Киёми еле доползает до постели, не желая уснуть на полу. Усталость давит каменной плитой, но сон никак не идет: ей все мерещатся тяжелые шаги за фусума, шелест татами, его голос.
За сёдзи мелькает огромная тень, и Киёми боязливо съеживается. Она вспоминает громадные руки на щиколотках, его прикосновения на бедрах, на плечах. Всем телом вспоминает унижение от того, как грубо он дергал ее.
Безудержно колотит дрожь. Киёми сворачивается в комок.
За что он так с ней? Почему был так груб? Неужели не мог проявить хотя бы каплю снисхождения?
Киёми нервно царапает ногтями кожу на большом пальце правой руки, отскребает кутикулу. В лунке ногтя проступает кровь.
Слезы все текут и текут. Себя жаль. Она не заслужила ничего из этого. Она должна быть дома, в своей постели, окруженная любовью и повиновением.
Хочется вернуться в тот день, когда будущее казалось таким безоблачным и прекрасным. В то место, где нет этой грязи и боли.
Что сделала она богам, что они отвернулись от нее? За что она им так ненавистна?
Нет. Здесь она просто не выживет. Ни единого дня не хочется быть здесь. Надо что-то придумать. Киёми утирается рукавом, шмыгает носом.
Она хочет найти выход, напрягает ум, но тщетно — она измождена. Слишком устала от слез, устала от самой себя. Попросту не в состоянии думать.
Голова совершенно не соображает. Внутри засела зияющая пустота.
Затра. Все завтра.
Киёми обещает себе, что подумает обо всем утром. Не просто подумает, а обязательно найдет выход. Клянется себе и всем высшим силам, если хоть кто-то все еще слышит ее, что не сдастся, не опустит руки. Как бы тяжело ни было.
Она укрывается с головой и отворачивается к стене, в надежде что сон поглотит ее, и эти муки закончатся. Хотя бы на сегодня.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!