Энид в шкуре Уэнсдей

23 декабря 2025, 18:38
Дело №: Приглашение в край тишины Лето. Жара стояла такая, что воздух над дорогой струился, как дрожь. Я стояла на коленях на твердой, растрескавшейся земле деревенского кладбища. Под коленями — острые камушки и сухая трава, впивающиеся даже сквозь ткань черных шорт. Руки, закутанные в белые компрессионные рукава, беспомошно лежали на горячем граните. Бабушкин памятник был холодным, несмотря на солнцепек. Я не была здесь семь лет. Семь лет я была хранительницей крыс, слов, своего клубка страхов. Семь лет я не приезжала сказать «прости». Слез не было сначала. Был просто вой. Немой, изнутри. Он вырывался наружу прерывистыми, хриплыми всхлипами, сотрясая всё тело. Я билась лбом о камень, не чувствуя боли, только жар и эту вселенскую, оглушающую несправедливость. Почему я здесь только сейчас? Почему тогда, в третьем классе, когда она умерла, я не поняла, что это навсегда? Я хрипела, цеплялась пальцами за выемки в граните, будто пыталась вскарабкаться по нему в небо, чтобы вернуть хоть что-то. Волосы, выгоревший блонд с тёмными корнями, падали на лицо. Зелёные носки ярким, дурацким пятном мелькали в пыли. Я была спектаклем. Эпичной, уродливой, безнадежной сценой из плохого артхаусного кино, где героиня ломается посреди заброшенного погоста. И в этом спектакле не было зрителей. Только я, горячий гранит и тишина, такая густая, что ею можно было подавиться. Я любила кладбища. Обожала их эстетику. Пока не оказалась на них не туристкой, а участницей. Тогда же, летом, мы хоронили прадеда. Я стояла в той же чёрной футболке, без единого рисунка, как пустое место. И плакала. Не от горя — от ужаса. От осознания, что смерть — это не крутой символ на футболке и не мрачная поэзия. Это — тишина после того, как захлопнулась крышка. И эта тишина страшнее любого крика. После апрельской — майской — стычки с ней, я боялась всего. И больше всего — не успеть. Жить я хотела дико, отчаянно, как никогда. Мысли «хочу умереть» испарились, стали кощунством. Я не смела шутить об этом даже вполголоса. Смерть перестала быть абстракцией. Она стала тенью, которая дышала в затылок. И я, вся в черепах и крестах, отшатнулась от неё в ужасе. А сегодня, в полдень, когда я только проснулась в своей ироничной зеленой футболке с Чебурашкой, пришло сообщение. «Лан, похороны [числа], в [время]. Приходи, вы с ней не были чужими. Много народу придут, её парень тоже будет. Нам всем плохо, хотя мы не знаем её так хорошо, как ты.» Я уставилась в экран. В горле встал ком. Я написала в ответ что-то про то, что сломаюсь, что мне нужен человек, который будет держать и вести. А потом поняла: такого человека нет. Нет. Разве что она сама. Она бы вытащила меня оттуда за руку, фыркнула бы сквозь слёзы: «Трусиха. Строишь из себя Дашу Васнецову, а сама трясёшься. Ну ты чего?» Она бы смогла. Потому что когда-то, за месяц общения, она привела меня на могилу своей бабушки и плакала там, при мне. Никому такому не доверяла. А мне — доверила. А я… я после нашей стычки её боялась. Увидела раз — и чуть не рухнула в обморок. Ненавидела тихо, сидя дома, писала гадости в закрытые каналы, вела себя, как говорят, «как крыса». И таким образом спасалась. От боли, от страха, от той правды, что мы обе были сломаны. Маме я сказала вечером, глядя в стену. «Меня позвали на похороны. Той… ну, с апреля.» Мама, Великая Говорящая Тень, посмотрела на меня с той самой усталой нежностью, что бывает только у родителей, которые понимают, что не могут защитить. «Сама решай. Если не хочешь — не иди.» А я не знаю, хочу ли. Наверное, хочу. Потому что виновата. Виновата, что сбежала. Не дала объясниться. Не дала того одного шанса, который всегда даю всем. Один. Только один. Потом либо ухожу, либо общаюсь на «отвали». А ей не дала. Испугалась. И теперь она — в тишине навсегда. За этот год я похоронила Машу-альбиноса, тихую луну. Похоронила Соду, завернув в тряпочку и зарыв за любимым гаражом. И прадеда. И теперь — её. Вторые за год человеческие похороны. У меня нет сил. Весь день — как в густом, ватном тумане. Завтра надо дать ответ. Идти или нет. А в голове, назло, вертятся строчки. Пародийные, больные, будто мой мозг пытается отгородиться от реальности плохой шуткой: «Сегодня мне приснилось я в раю, Обнимаю тебя как семью. Сегодня причудилось, что ты жива, Я помахала — ты мигом ожила.» Пародия на те самые, сбывшиеся строки. На ту песню, которую я теперь боюсь перечитывать. Я не хотела, чтобы они сбывались. Я не хотела этого. Я сижу на кровати. На мне — Чебурашка и шорты без рисунка. Дома я — Энид Синклер, яркая, нелепая, спрятавшаяся. Завтра, если пойду, надену чёрное. Чёрные штаны, чёрную толстовку, футболку с черепами. Надену маску Уэнсдей Аддамс, которая обожает тьму, пока она декорация. И пойду туда, где тьма — не декорация. Где она — окончательна. Рома на кухне что-то негромко шуршит в клетке. Ритмично, успокаивающе. Она не знает о похоронах. Она знает только, что Хранительница снова сидит и тупит в одну точку. И, возможно, ждёт, когда к решётке протянется рука, чтобы можно было на неё забраться и сесть тёплым, бурым грузом на колени. Чтобы напомнить о другом виде тишины. Не той, что в гробу. А той, что в фундаментальной пушистости, в тёплом боку, в медленном дыхании спящего зверька. Решение не пришло. Оно висит где-то в воздухе, между страхом и долгом, между виной и самосохранением. Завтра. Завтра надо будет выбрать. А пока — можно просто сидеть. И слушать, как в тишине дома шуршит сено. И корить себя за то, что даже в мыслях о смерти и похоронах я ищу поэзию. И не нахожу. Нахожу только страх. И странное, неловкое желание — чтобы кто-то взял за руку и сказал: «Пошли. Или не пошли. Но я с тобой». Но такого человека нет. Есть только я, зелёный Чебурашка и тихий шорох крысиных лапок по пластику. И, может быть, этого пока достаточно. Чтобы просто не сломаться сегодня.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!