Новое

Часть 39

18 января 2026, 21:45
POV Илья С тех пор Станислава смотрела на меня волком. Проходя мимо в коридорах, она всегда задерживала на мне злобный взгляд, а потом, изогнув губы в презрительной уничижительной усмешке, отводила его, словно от более длительного контакта могла испачкаться. Она не здоровалась, когда заходила в кабинет, не прощалась после уроков, лишь смотрела и отворачивалась, и так раз за разом. Каждый урок истории с одиннадцатым классом превратился в медленную сорокаминутную пытку, и не только из-за пары серых полных презрения глаз, сверкающих с задней парты, не только из-за десятка пар других, любопытных, осуждающих, недоумевающих, недоверчивых и даже сочувственных глаз, уставившихся на меня из разных уголков класса, сколько из-за той одной пары голубых — теперь всегда опущенных в парту или направленных на доску за моей спиной и никогда — на меня. Если бы она посмотрела на меня, я бы умер мгновенно. Так — это была долгая мучительная смерть от нехватки воздуха. Иногда я думал, как было бы проще, если бы мы не выкрутились из этой ситуации, если бы меня уволили, даже если бы посадили — что маловероятно, я бы просто взял всю вину на себя, а Аня предстала бы перед всеми бедной жертвой извращенца-учителя. На нее не было бы направлено столько злобы и осуждения, ей бы сочувствовали и жалели. Я бы стал злодеем для всех, героем — для нее (возможно). Но что-то мне подсказывало, она бы предпочла меня сожрать, нежели взять на себя роль жертвы и принимать чужую жалость. Ей было гораздо проще сражаться с миром и грудью встречать все пули, нежели смириться с добротой окружающих. И она вела себя так, будто на ней был бронежилет. На мне бронежилета не было, а потому каждый взгляд, направленный в мою сторону, ощущался, как лезвие ножа по коже. И таких взглядов было больше сотни. Каким же идиотом я себя чувствовал, стоя возле доски перед очередным классом, девятым, десятым, одиннадцатым, и произнося это глупое: «Слухи, которые ходят обо мне и одной из учениц — ложные, прошу не отвлекаться от учебного процесса и сосредоточиться исключительно на предмете». Возможно, это было похоже на оправдание. Это и было оправданием. Если разобраться, всю свою жизнь я только и делал, что искал оправдания для самого себя. «Я могу бросить пить, просто я не хочу этого делать, потому что это меня расслабляет и делает мою жизнь лучше». Делал ли алкоголь мою жизнь лучше? Ответ очевиден. И каждый раз находился какой-то повод: чей-то день рождения, новый год, двадцать третье февраля, восьмое марта, девятое мая, плохое настроение, хорошее настроение. Я отмахивался: «Это всего лишь бокал пива, я его даже не почувствую», и все же это был бокал пива. Наверное, единственной моей гордостью в жизни было то, что я все же бросил пить, и на всех праздниках в компании друзей один я держал в руке стакан сока или воды с лимоном. Но даже это я не смог сделать окончательно и сдался. Аня права, я просто трус. И я стыдился самого себя, я старался гнать из головы любые размышления о своей жизни и самом себе, ведь тогда я начинал себя ненавидеть. Я не понимал, как можно было стать таким человеком? И опять я себя оправдывал, ведь «у меня не было отца рядом, чтобы показать мне пример, каким нужно быть». Но. У меня был дед. Дед, который брал меня с собой на охоту, учил меня стрелять, разделывать уток и зайцев, который за любое проявление неуважения к нему или к матери мог дать мне такую затрещину, от которой я отлетал к противоположной стене комнаты. У меня был дед, который учил меня всегда уступать место женщинам в общественном транспорте, говорил, что носить тяжелые пакеты и вкручивать лампочки — моя работа, и что еще моя работа — быть защитником, добытчиком, заботиться и оберегать. И тем не менее я не стал тем, кем пытался воспитать меня дед, более того — я даже не хотел становиться таким, я даже не пытался. Когда я был в армии, дедушка неожиданно умер. Неожиданно — потому что он был крайне стойким и сильным человеком, с крепким здоровьем, в отличной физической для своих лет форме. Никто не мог подумать, что это случится. Вернее, все знали, что это когда-то произойдет, но никто не думал, что это действительно произойдет, тем более так рано. Все считали, что дедушка доживет до ста лет. Однако, его сердце решило иначе. Помню, я тогда был не то, что расстроен, не подавлен, но во мне была какая-то непонятная пустота. Я ничего не ощущал от его смерти, даже осознание, что его больше нет, пришло только через пару лет. Все, что мне от него осталось — его бесчисленные наставления, взбучки и презрительный взгляд, каким он окатывал меня каждый раз, как я приходил домой пьяный в стельку или расставался с очередной своей девушкой, не провстречавшись с ней и недели. Что бы я ни делал, меня встречал лишь презрительный взгляд деда. Вопреки его стараниям, я вырос в полную противоположность того, кем он меня воспитывал и, возможно, тут сыграли гены отца. Опять же — оправдания. Всю жизнь меня ничто не интересовало, я ничего не хотел добиться, ни к чему не стремился, не ставил целей и не строил планов. Ведь у самурая есть только путь. И плевать, что я бы никогда не смог всадить себе катану в живот ради сохранения чести и достоинства, коими тоже не обладал. Наверное, первое, чем я по-настоящему заинтересовался, была история. А потом Аннушка. Если говорить об истории, ее я изучил вдоль и поперек, я знал если не все, то многое, и прикладывал немало усилий, чтобы пополнять свои знания о ней. История была моей болезнью. Об Анне я не мог сказать того же. Пока мы были вместе, мне казалось, что я узнаю ее, раскрываю с каждым разом все сильнее, все лучше ее понимаю, и пусть она была написана на другом языке, на котором я не говорил, я мог на нем читать. Теперь же, глядя на ее ровную спину, высоко поднятую голову и упрямо вздернутый подбородок, на лезвия в ее глазах, которые она метала во всех, кто к ней приблизится, я понимал, что узнал ее ровно настолько, насколько она позволила мне узнать. И сколько же еще было сокрыто в глубине ее души, к чему мне не было позволено даже прикоснуться? Целый мир, Вселенная, старательно вымощенная и выстроенная ей самой за всю ее жизнь. И я больше не был частью этого. Самое глупое было то, что жизнь продолжалась, она шла своим чередом, все было ровно так же, как и до моей встречи с Аней, до наших отношений. Я по-прежнему ходил на работу, вел уроки, потом возвращался домой и готовился к завтрашним урокам, заполнял бесконечные бумаги, дневники учеников, выставлял оценки, три раза в неделю я посещал зал, периодически встречался с Герой и другими ребятами, но все это время меня словно не было там, во всех тех местах и при всех тех занятиях. Там была лишь моя тень или это мимо проходила лишь тень моей жизни, в этом я не разбирался. Но ощущения причастности больше не было. И каждый раз, как я натыкался на презрительный злой взгляд Стаси или ледяной безразличный не-взгляд Аннушки, я вспоминал, что я сделал. И чего не сделал. Поэтому мне было крайне сложно находиться в такой реальности, какой она была, мне отчаянно хотелось сбежать и спрятаться, чтобы ничто больше не могло мне напомнить о собственной никчемности. Можно бежать быстро и далеко, но от себя никуда не убежишь. Это все равно, что пытаться бороться со своей тенью — также бессмысленно и энергозатратно. Аннушка продолжала ходить на факультативные занятия с классом, но даже там не позволяла себе ни единого взгляда прямо на меня. Разговаривала она сухо, холодно и только от большой необходимости, глядя куда-то сквозь меня, словно я был лишь призраком, чье присутствие она могла ощущать по какому-то мистическому стечению обстоятельств. И всегда: ни один мускул не напрягается на ее лице, ни одной эмоции не проскальзывает в пустых, подернутых инеем, почти потусторонних глазах, ни одного лишнего движения или звука. Она была воплощением собранности и отчужденности. Каждый ее шаг был продуманным, выверенным с точностью до миллиметра, отчего она становилась похожей на заводную самую красивую в мире куклу. Казалось, если прислушаться, можно будет услышать, как тикают в ее голове маленькие часы, как жужжат и крутятся латунные механизмы в ее лишенном жизни организме. И только по едва уловимому поднятию груди и трепету ресниц можно было понять — она живая. Такой была Аннушка после того, как выбежала из моей квартиры в нашу последнюю встречу наедине, тогда же я в последний раз видел ее вблизи, видел эмоции, ощущал ее присутствие. С тех пор, ее тоже словно не было, будто тень Аннушки маячила по коридорам школы, вместо нее. А сами мы так и остались стоять в тот день в моей прихожей, застыли вне пространства и времени, держась за руки и глядя друг другу в глаза. Наблюдая за ней в школе, я заметил еще кое-что. Как она иногда сжимает кулаки до побеления костяшек, всего на пару секунд, а потом, опомнившись, разжимает их, как ее взгляд в такие моменты становится еще более отрешенным, словно она видит перед собой не доску с записанной на ней датой и темой урока, а что-то далекое, давно канувшее в небытие, но вдруг ожившее в ее памяти, и как она прищуривается, будто стараясь разглядеть то самое далекое. Если раньше ее движения были плавными и даже ленивыми отчасти, то теперь в них появилась несвойственная ей резкость и дерганность. Да, они были все еще точными и выверенными, но поворот ее головы, взгляд, брошенный на одноклассников, шаги — все стало вдруг резким, хищным, как у дикой кошки, готовой в любой момент совершить решающий прыжок. На дне ее голубых глаз полыхал огонь, раньше притягивающий меня, теперь же — пугающий. Казалось, в любой момент она может все спалить дотла этим своим огнем, лишь дай ей повод, и даже без него, исключительно из прихоти. В мою сторону (не на меня, а сквозь) она всегда смотрела безразлично, отстраняюще, холодно, на всех остальных — яростно. Кроме, разумеется, Стаси. Когда рядом была Стася, при разговоре с ней, ее взгляд будто смягчался, становился почти прежним, задумчивым, и в нем мелькали иногда почти прежние искорки веселья. Я не знал точно, что происходит с Аннушкой, мог лишь представить, и то отдаленно. Она всегда была написана на другом языке, я его не знал, а потому — не знал ее. Я не мог даже предположить, что за маской холодности и полнейшей отстраненности скрывается такая боль, какую я не смог бы вынести, доведись мне ее испытать. Я не знал, что каждый вечер, приходя домой и сбросив на пол эту самую маску вместе с пальто и школьной сумкой, она ссутулившись и опустив до этого гордо расправленные плечи, брела к себе в комнату, где запиралась и сидела, не зажигая свет, долго глядя в одну точку на стене или на портрет мамы, который она стащила с каминной полки в гостиной и забрала себе, бережно уложив в выдвижной ящик стола на стопку тетрадей, откуда периодически доставала его, чтобы провести кончиками пальцев, едва касаясь, по дорогому ей лицу, теперь навсегда скрытому за стеклом. Стекло было тонким, но тем не менее — непробиваемым, даже если треснет. Сколько она плакала, уткнувшись носом в подушку, сколько одиноких слезинок скатилось по ее щекам, когда она, поддаваясь какому-то непонятному ей порыву, брала с полки Мастера и Маргариту и доставала оттуда клочок бумаги, на котором торопливым почерком был выведен номер телефона и имя, всего лишь имя, звучание которого в будущем будет отдаваться уколом под ребра. Жалкий клочок бумаги, такой же жалкий, как те несколько месяцев, что мы были вместе. По сравнению с целой жизнью — лишь маленький обрывок воспоминаний. Этого всего я не знал, а потому ее ледяная ярость казалась мне вполне естественной, не требующей усилий и живой. Вполне возможно, такой она и была, ведь настроения и состояния Анны всегда менялись по щелчку пальцев. Что угодно могло ее воспламенить и также быстро остудить. И при всей своей переменчивости она никогда не колебалась — делала, что задумала, порывисто, без оглядки на последствия. О них она подумает потом, когда они нагрянут, когда станут реальной угрозой. Тем более, не «когда», а «если». Она всегда рубила с плеча, а топором выступал ее острый взгляд и холодный рассудок. И если у нее когда-то и были сомнения, то только по поводу действительно ли она хочет чего-то или ей это не надо. И именно теперь понимаешь, что последствия она всегда осознавала, но они ее не останавливали, даже самые страшные, что приходили на ум, и она все равно шла напролом, если хотела. В этом была разница между нами. Она не была трусливой, хоть ей всегда, всегда было страшно. — С каких пор ты снова так плотно взялся за бутылку? — Гера непонимающе нахмурился, глядя на меня, облокотившегося на барную стойку. Я и забыл, что звал его присоединиться. Губы сами собой расползаются в противной пьяной усмешке, а взгляд с трудом фокусируется на расплывающемся лице друга. — Если бы я хотел выслушивать нотации, то обратился бы к деду… на тот свет, — я ткнул пальцем в потолок, хотя всегда считал, то если небеса и существуют, то мой дед находится в прямо противоположном месте. — Поэтому или пей со мной, или проваливай. — Не горю желанием поддерживать твой алкоголизм, но раз уж такое дело, — Гера пожимает плечами, усаживаясь на соседний стул и жестом привлекает внимание бармена. — Это из-за Ани? — спрашивает он, получив свой стакан виски со льдом. — Да… нет… — я задумчиво потираю подбородок, не в силах сконцентрироваться ни на одной мысли из присутствующих в воспаленном мозгу. Когда я только начал пить сегодня вечером, я вполне четко мог выразить причину своего пьянства и вообще всего, что со мной происходило, но теперь та цепочка размышлений была утеряна и спуталась с сотнями других, образовывая плотный разноцветный клубок. — Я дерьмовый человек. — То, что ты это понимаешь, делает тебя чуточку лучше остальных, — изрекает Гера. — Они-то не понимают, — добавляет он, уловив мое замешательство. — Да боже, я серьезно вообще-то, — я морщусь и утыкаюсь лицом в ладони, но подобные игры в прятки работали только в детстве. Теперь монстры живут не под кроватью, а в голове, и от них не спрячешься под одеялом. — Я тоже, — его серьезный тон словно выступает подтверждением сказанного. — Первый шаг на пути к решению проблемы — осознание, что у тебя есть проблема. — Моя проблема в том, что я в дерьме, — мрачно бубню я, не глядя на друга. — Так помойся, — отзывается он, и теперь уже я просто не могу не одарить его скептическим взглядом. — А что? Если ты в чем-то испачкался — нужно помыться, это ведь логично. — Ну вот я и отмываюсь, — я демонстративно поднимаю стакан, а затем делаю большой глоток. — Я сам состою из дерьма, вот что я имел в виду. И сколько бы я ни прятал его под красивой одежкой, все равно продолжаю вонять. Дерьмо останется дерьмом, в какую обертку ни положи. — Но если его положить не в обертку, а, скажем, в землю, то оно довольно быстро перегниет, удобрит собой почву, и на этом месте вырастет что-то… дерево, например, — Гера отпивает из стакана и делает движение кистью, наблюдая, как начинает играть лед. — Или цветок. — Спасибо за краткий курс по садоводству, — я раздраженно опускаю пустой стакан на стойку и киваю в ответ на вопросительный взгляд бармена. — Но так работает только с коровьим или конским навозом, а я… — Да не в этом же суть, а! — Гера опрокидывает остатки спиртного в себя и подсовывает свой стакан бармену, пока тот не ускакал на другой конец бара. — Ну давай, — я обращаю полный скептицизма взгляд на все еще расплывающегося Геру. Мне кажется или у него стало на один глаз больше положенного? — Не важно, какой у тебя исходник. Главное — наметить себе конечную цель, желаемый результат, а потом выбрать правильную стратегию, которая и приведет тебя из пункта «А», — он так забавно жестикулирует, что я едва могу сдержать смех. — В пункт «Б». Вместо обертки — земля, понял? — Мне себя закопать? — не знаю, издеваюсь я или действительно не понимаю смысла его речи. Все кажется слишком размытым, даже слова. — Если хочешь, — а вот он явно издевается. Возникает некая пауза, во время которой я пытаюсь осмыслить все услышанное и воссоздать в памяти то, что удалось услышать и сразу забыть. А Гера… Честно, понятия не имею, о чем он там думает. Учитывая склад его характера, он после такого разговора вполне мог бы сидеть и размышлять о Римской Империи или составлять в уме список покупок. — Так и что мне делать, я не понял? — наконец, нарушаю тишину я, тупо уставившись в пространство. — Да бля, какой ты тупой, — Гера театрально закатывает глаза. — Пример: если человек хочет похудеть, что он делает? Начинает следить за питанием, заниматься спортом, и вся вот эта херня, да? Ну, если человек реально хочет, я имею в виду, а не просто ноет. — Мне нужно похудеть? — господи, я реально еще и тупой, оказывается. — Если хочешь, — снова издевается Гера, но потом все же решает сжалиться над вусмерть пьяным другом. — Не надо тебе худеть. Я имел в виду, что ты всегда можешь измениться, если у тебя есть желание. Даже если ты дерьмовый человек, ты можешь перестать им быть. — И как мне это сделать? — с похудением все гораздо проще, а вот когда дело касается… души, или моральных каких-то качеств — тут все становится куда более туманным. — А с этим, друг мой, ебись уже сам, — мудро изрекает Гера, похлопывая меня по плечу. — К психологу сходи. — К психологу? — Ну, да, — он загадочно отводит взгляд. — Могу дать номерок. — Погоди… — удивительно, но сейчас мое пьяное отупение куда-то отступило, и я изумленно смотрел на друга, будто впервые в жизни его увидел. — Ты ходил к психологу? Как раз когда я собирался разразиться скорее удивленным, нежели унизительным для друга смехом, он замахивается и отвешивает мне подзатыльник. То ли он не рассчитал силу, то ли я совсем расслабился от выпитого, но в следующий момент я чувствую, как мое лицо ощутимо соприкасается с поверхностью барной стойки, затем — я в падении с высокого стула, а потом — спасительная пустота. Очнулся я уже в такси по пути домой, рядом сидел Гера, беззаботно глядящий на проплывающие мимо пейзажи ночного города. Я тоже уставился в окно и впервые за это время у меня мелькнула мысль о том, что для меня еще не все потеряно. Может, от удара, а может, разговоры с Герой так на меня подействовали, но я почему-то вдруг обрел уверенность, что если я захочу — я смогу. А вот что я смогу — на этом мои мысли оборвались, глаза закрылись, и я снова уснул. Единственное, что оставалось неизменным в любом состоянии, в каком бы я ни находился — я никогда не переставал думать об Ане.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!