Глава 2

1 апреля 2025, 06:22

«Крутится, вертится шар голубой,

Крутится, вертится над головой,

Крутится, вертится, хочет упасть,

Кавалер барышню хочет украсть!

Где эта улица, где этот дом?

Где эта барышня, что я влюблён?

Вот эта улица, вот этот дом

Вот эта барышня, что я влюблён!»

«Крутится, вертится шар голубой»

Русский романс середины XIX века.

      Минуло несколько дней. Оправившись от изнурительного путешествия, я преисполнилась решимости организовать pique-nique для лицеистов с выездом в лес. Занятие это хлопотное: следовало заготовить свежую провизию и подумать, как в сохранности вывезти продукты по колдобинам за город... Друзья охотно поддержали мою идею и обещали показать роскошную поляну для проведения сего мероприятия. Они не упускали ни единой возможности трапезничать вне стен Лицея, где всегда дурно кормили.       По традиции на обед и ужин им подавали суп, второе блюдо и десерт – не сладкий, а всё больше пироги с всякой дрянью... Например, с жабрами или рыбьими мозгами, реже капустой и сарацинской крупой, то бишь рисом, причём иной раз несвежее:       Вот пирожки с капустой, —       Позвольте доложить:       Они немного гнилы,       Позвольте доложить.       В скоромные дни такие пироги начиняли обжаренными лёгкими с яйцами и луком. А в супах не редко попадались «различные камни глинистой породы... »       Какой контраст с домашним столом! Неудивительно, что воспитанники бунтовали и сочиняли едкие эпиграммы... Памятуя об их страданиях, я разнообразила провиант сладостями и ягодами.       Мы условились выехать около девяти, мне же пришлось встать на четыре часа раньше, тщательно упаковать посуду, бутылки с напитками, пересчитать приборы, и одеться...       Как давно я искала повод облачиться в сарафан из нежнейшего шёлкового крепа оттенка «Персиковый пух», с богатым декором белой вышивки, проходящей по центру, мерцающей крупным бисером; опушенный кружевом подол открывал вид на сафьяновые полусапожки. Коротенькие рукава полупрозрачной сорочки – воздушные, как эфир, прикрыли щуплые плечи, а бледно-розовые перчатки, неплотно облегающие руки, выгодно очертили силуэт, сгладив излишнюю худобу. Но особой прелестью отличалась моя французская капотка!       Туля – мягкая из атласа того же цвета, что платье, подбитая хлопком и убранная сезонными розовыми гвоздиками, а поля – из соломки, широко раскрыты и отогнуты вверх.       Прежде, чем подать ландо, я заранее открыла кузов, сделав из экипажа коляску, рассчитывая через час прибыть на место. По воскресеньям друзья не учились, поэтому отпрашиваться им не пришлось.       Наслаждаться природой мне нравилось именно весной, когда ещё не надоели тепло и однообразная зелень полей, когда всё ново и дышит свежестью.       Пыльная дорога в мелких камешках пролегала прямо, прорезая ухоженные, выверенные по линеечке царские сады, но при въезде в лес покрылась песком и начала круто петлять. Поначалу нам попадалось много людей: верховые дамы в нарядных амазонках, пристёгнутые ремнями к сёдлам, крестьяне с вязанками хвороста или рыболовными снастями, кавалеры в красных охотничьих фраках и высоких английских сапогах, с ружьями наперевес. Некоторым из них лицеисты учтиво кивали; те отвечали на приветствие, провожая ландо заинтересованными взорами.       Разномастный людской поток быстро иссяк, стоило углубиться в чащу.       Это был чудный въезд. Извилистая тропа шла зелёным коридором в гуще лиственниц и осинников. Особенно хорошо смотрелись последние со своими серебристо-серыми стволами и дрожащей листвой, с которой точно сыпалась солнечная пыль. А до чего красивы утренние тени, обнимающие непроглядные заросли, где причудливыми обломками, точно разбитый свирепым штормом фрегат, проглядывал живописный валежник. Немного погодя песок сменился колеёй, ощетинившейся молодой травкой, и ландо перестало, наконец, трясти; с обеих сторон замелькали низенькие кустарники; пучки сочного папоротника, похожие на страусовые перья в модных шляпках; поросшие бархатным мхом кочки с кляксами грязного лишайника; белые соцветия душистого багульника, прозываемого в народе «Сонная одурь»; остролистая дикая смородина, клонящая ветви к земле, а ведь ягодки ещё только-только завязывались...       Ехали лёгкой рысцой и при каждой гати пускали лошадей шагом: Пушкин сидел подле Козьмы на облучке и пробовал править. Данзас затягивал гусарские романсы по-французски, сплетая свой неокрепший баритон с моим неуверенным фальцетом и приятным, грассирующим тенором Горчакова, в котором пробивались тягучие, сладкие ноты.       И как только Дельвиг умудрился задремать в нашей шумной компании?       В какой-то момент, когда коляска вновь сбросила ход, наша весёлая песнь прервалась из-за сгустившихся сумерек; мы проезжали дремучие места, с высокими елями, чьи могучие, обвислые ветви походили на косматые лапы чудовищ.       Под густым махровым навесом светлели облака вьющихся мошек. Ядрёный воздух, напоенный запахом хвои, охватывал со всех сторон; дышалось легко и свободно. Мы все почувствовали незримое воздействие древней силы, исходившей от этих вековых деревьев, стоящих стеною, как грозные стражи, облачающиеся по зиме в снежные доспехи. Лапники и трава казались неподвижными. Тихо и мрачно было вокруг; пернатых совсем не слышно, а только хруст прошлогодних шишек под колёсами.       Внезапно Пушкин как завопил:       — Леший! Глядите, братцы, леший! – он вскочил на облучке и ткнул пальцем на левую сторону, где, за мелким оврагом, шевелился пышный ягодный кустарник. – Вон-вон, чёрный такой, скрюченный! Авось, сам чёрт прячется!       Друзья мгновенно смешались, наперебой что-то восклицая, высматривая загадочную чёрную тень. У меня сердце в пятки ушло; секунд десять я силилась окрепнуть духом... Омут памяти выбросил на поверхность образ сгорбленного старичка с красными глазами, длинной бородой и тросточкой в руках – образ, знакомый с детства по рассказам слуг и приданиям.       — Тю! Барин... – прорезался сквозь шум спокойный голос Козьмы Ефимовича. – Полноте страху-то напущать. Где тут леший? То ж тетерев! – своим намётанным глазом, умудрённый опытом возничий быстро раскусил подделку. И, конечно, ни на миг не поверил крикам взбалмошного юнца.       Пушкин расхохотался.       — Тьфу! – выругалась я, едва не поседев с перепугу. — Дурак малахольный! – и привстав с места, что есть мочи стукнула его ладонью по спине, поворачиваясь к удаляющемуся кустарнику, из которого выпорхнула огромная чёрная птица с веерообразным хвостом и густыми красными бровями. Ведь точно – тетерев, угадал Козьма.       — Зачем ты это сделал? – взбунтовался Данзас, разочарованно вздыхая, расстроившись, видимо, что не познакомится с лесным духом.       — А зачем вы мне подсказали? – как ни в чём не бывало парировал Пушкин, нас же во всём обвиняя. — С такими лицами сидите, будто через кладбище колесим – грех не пошутить!       — Грех тебе по репе не настучать! – поддержал всеобщее недовольство Пущин, который, как и я, не жаловал страшных фольклорных историй, как раз потому, что особенно в них верил.       Дельвиг поправил очки и со спокойной душой привалился опять к двери, скрестив руки на груди, засопел. А Горчаков лишь покачал головой, привыкший, что Пушкин есть Пушкин.        Дорога выровнялась, лошади пошли бодрее, но Козьма их поберёг – рысцой не пустил. Всё равно никуда не спешили.       Пушкин сидел смирно какое-то время, а потом вдруг опять подал голос:       — А что, Козьма, и вправду тут лешего не встречал? – завёл он снова свою шарманку; я закатила глаза, сдержав поток брани. Его не остановить, коли начал чем-то интересоваться...       — Куда там! И следа не видал, – отозвался Ефимыч ровным голосом, не удивляясь вопросу просвещённого, с виду, барина, который, казалось бы, не должен веровать в народные предания. Он глядел вперёд, на дорогу, следя за тем, чтоб повеса не увёл ладно с колеи, чтоб случайно не показался из кустов заяц, могущий перепугать лошадей, или, того хуже, змея.       Пушкин смотрел то на него, то на упряжь, стараясь быть ловким извозчиком и чутким собеседником.       — Нечистая сила к человеку ближе жмётся – от людей всё зло, – взялся рассуждать Козьма. — В деревнях зло сидит, в сёлах, где брань и ругань, пьянство, да разбой. А тут город близко, шум, гомон... Потому и леса пустые. Голодно нечистому духу. Да и хорониться негде. По сытным местам его сыскивайте, барин.       Козьма говорил так обыденно и, притом, столь серьёзно, словно речь шла о чём-то простом, вроде поездки на базар, с чем люди сталкиваются чуть не ежедневно. Горчаков, изучавший доселе какой-то опус на итальянском, отвлёкся, заинтересовавшись беседой. Пущин вдумчиво любовался лесом, но тоже прислушался на всякий случай, а Данзас развернулся к поэту вполоборота, дабы лучше слышать.       Повисла затяжная, интригующая пауза.       — Занимательное суждение... – с похвальбой выговорил Пушкин спустя минуту молчания, – Нечистая сила обитает там, где люди... – задумчивая улыбка тут же осенила его уста. — Где русский дух... Где Русью пахнет?       Козьма зашёлся дрожащим смехом, прищурив добрые карие глаза.       — Славно толкуете, барин... Любо слушать! – он по-отечески смотрел на говорливого ребёнка, судя по виду, преисполнившись к нему глубоким доверием.       — Речи излагать я большой мастак, – беззастенчиво согласился Пушкин. — Боженька наградил талантом не дюжим... Может, в том и беда моя, – неопределённо пожав плечами, поэт потянул поводья влево, вписывая ладно в крутой поворот.       — Коль взаправду свыше даровано, стало быть, никакая не беда, а воля Отца Небесного, – серьёзно рассудил Ефимыч, контролируя движение своей уверенной, мозолистой дланью, понимая, что тонкие ручонки словоохотливого барчука не вытянут тяжести гнедых кобыл. — Он Вашими устами почёл за благо говорить с чадами земными... Громкое Ваше слово – Его слово. Так вот и судите. – Как только коляска миновала опасный крюк, он вновь выпустил вожжи, позволяя юнцу править самостоятельно.       — Скажешь тоже, Козьма... – Пушкин был польщён, однако здравомыслия не лишился. — А ежели возгоржусь?        Ефимыч видел, что перед ним совсем уж невинное дитя, и простодушный смех его утвердил искренность испытываемых чувств.       — Будет Вам, барин, – благосклонно махнул он рукой. — Гордому кошка на грудь не вскочит. А Вас, как я погляжу, шибко любят...  – с оглядкой на присутствующих заметил служивый, проникшись к нам теплом, несмотря на раннюю перебранку.       — Скорее терпят... – буркнула я, справедливости ради.       — Истинно! – поддержал мою мысль Жано, недобро покосившись на друга, а тот, сохраняя невозмутимый вид, снова обратился к Кузьме:       — А ведьмы тоже по деревням сиживают? – не унимался он, будто в отместку.       Закинув локоть на дверцу, Пущин постарался абстрагироваться от неприятной беседы. И чего, спрашивает, беду кликать? Особенно в дороге!       — Там, сатанинские отродья, там, – подтвердил Кузьма, почёсывая чернявую бороду.       — Откуда же они появляются, ведьмы? – на этих словах, Пушкин сунул ему поводья, а сам вытянул из кармана обрезок тетради и карандаш, приготовляясь записывать.       — Откудова... – Ефимыч свёл густые брови, натужно припоминая известные случаи из жизни; тяжёлое выражение прокралось на морщинистом лице. — Молва людская доносит, что, ежели матерь брюхатая по рассеянности уголёк истлевший проглотит, что из печи в кушанья соскочит, то разрешится ведьмой аль колдуном... Ещё есть поверье: коль в одной семье друг за дружкой семь девиц родятся, седьмая непременно ведьмой будет. Ну, а ежели семь молодцев – седьмой обернётся колдуном. Но самая верная примета, барин, это, когда женщина во втором колене вне брака грешит... Бабка невенчанная родит матерь, а матерь, коль невенчанной дочь родит – вот той, как пить дать, в ведьмах до скончания веку ходить. Эх, барин, слыхано ли дело!.. – воскликнул Козьма с удалым, мужицким задором. — Вот кум мой божится, что видал пляшущего под луной чёрта в Иванову ночь...       — Врёшь! – Пушкин аж содрогнулся под впечатлением.       — Как Бог свят! – перекрестился Ефимыч, сплюнув трижды через плечо на плешь нечистому, чтоб козней в дороге не строил.       И много посыпалось таких историй... Козьма рассказывал, как ведуны напущают лихорадки на людей, загоняют под копыта лошадей гвозди, сделанные из гробовой доски, а ночью в стойло приходит мертвец, хозяин гроба, и мучает лошадь, ломая ей ноги...       В этой беседе наслушались мы довольно о домовых, чертях, ведьмах, привидениях и разбойниках. Кажется, что просвещение в нашем русском мире осуждено на беспрерывную войну с предрассудками и суевериями. Как ни страшно мне было – страшно до того, что я не смела оглянуться в тёмный лес, боясь увидеть там нечто необъяснимое – но я всё слушала и ждала следующего рассказа... Ведь это же так по-русски: верить в Бога, прогресс и нечистую силу; составляющие не противоречат друг другу, а выглядят вполне логичными и закономерными. За думами о парадоксах русского самосознания, я и провела остаток пути.       Но вот, наконец, ельник раздвинулся, открыв частокол нежных, осанистых берёзок, бросающих длинные, неподвижные тени на дорогу, и далее изумрудное море в алых сполохах... Нас встречали румяные маки!       Я обомлела от боголепного вида, невольно вспомнив о Наполеоне: дикие маки являются символом его Родины и покрывают более половины острова, источая аромат, который разносится далеко по морю, за что Корсика и заслужила прозвище «душистый остров».       Мы с восхищением созерцали красоту русского поля, представшего во всём великолепии – в сиянии золота и разноцветье красок, как богатый купец на масленичной неделе. Ветер пускал по высокой, кустистой траве волны с бликами солнца. Впереди услаждала взор притемнённая опушка, откуда доносился стук дятла, где разливалась блаженная прохлада, а чуть поодаль рисовался извилистый берег пруда, поросший камышом и осокой.       Мы быстро сошли на землю, приступив к разгрузке многочисленных корзин. Поскольку подготовка банкета легла полностью на мои плечи, лицеисты взяли на себя заботу о сервировке, присмотрев место подле развесистого вяза около опушки, выстелив там скатерть, разложив вокруг пледы и набросав подушек, отправив меня покамест отдыхать.       Я вновь вышла в поле: лепестки маков эфемерно трепетали, как крылья бабочек; их окружали чудесные синие васильки с зубчатыми головками.       Как бы ни складывалась жизнь, май – время цветения!       Тонкие рябины на опушке стояли в белых букетах, и калина подхватила эстафету, распустив зонтики крупных соцветий. Вокруг благоухающих кустов кружили пчёлы и шмели. Их порой не разглядеть в ветвях, и кажется, что сам воздух в лесу деловито гудит и жужжит. Вода в пруду прозрачная, как стекло, без водорослей и противных пиявок: на дне виднелся утопленный кем-то башмак, окружённый резвыми мальками. С сотню водомерок пересекали неподвижную водяную гладь, влажные улитки, шевеля рогами, не спеша поедали шершавый лист жилистого лопуха, растущего тут же, на берегу. Под звуками и движениями жизни непрерывно трепетало тихое дыхание весны...       Жаль, что Наташа не видит этой красоты: после отставки, она совсем разнежилась, позволяя себе просыпаться не раньше полудня. Я пригласила её сегодня на чай к девяти вечера, пообещав в письме состряпать что-то вкусненькое – это будет сюрприз.       Стремясь слиться с природой, я задумала собрать небольшой букет в память о чудном выезде. Пришлось аккуратно стянуть перчатки, дабы не испачкать их в соке стеблей или не порвать. Алые маки представлялись мне румяными юношами в рубахах из красной Александрийки, а нежные васильки – застенчивыми девушками в синих сарафанах из шёлковой Китайки.       Весело пробираться между стенами высоких растений. Колосья житняка тихо бьют по рукам, гибкие стебли цветов цепляются за юбку, рассёдланные лошади бродят в тени деревьев и щиплют мураву.       Вернувшись под вяз с букетом, обвязанным тонкой травинкой, я опустила его в кувшин, переместив оный на середину скатерти. Друзья очень красиво всё расставили: из фарфора я привезла только тарелки, которые были легки в эксплуатации, побоявшись, что у чашечек и чайника отобьются хрупкие ручки, заменив их эмалированными солдатскими кружками и большим походным чайником: Козьма уже согревал его на костре.       Наш импровизированный стол ломился от яств. Здесь было всё: два пирога с телятиной и ветчиной, два голубиных пирога, корзины с овощами и фруктами, головка сыра, свежая клубника, бутылка мятного соуса, горчица, драники, жареные куриные шейки, холодная ветчина, паштет из гусиной печени, два десятка выпеченных яиц и копчёный бараний окорок. Роль десертных блюд исполнили марципановые фрукты, орехи, варенья, белый хлеб и французские булочки... Пред началом завтрака, я снесла часть кушаний Ефимычу, чтобы он не ходил голодным весь день.       Pique-nique придумали во Франции, но до ума довели в Англии, где шагу невозможно ступить без этикета. Расстеленную на траве скатерть сервировали столь же тщательно, как стол перед званным ужином.       Pique-nique – это не просто охотничья забава и ни к чему не обязывающее времяпровождение, как принято думать во Франции, а эстетика – трапеза на открытом воздухе с красивыми пейзажами! Трапеза, которая вызывает восторг всех органов чувств – так постановили щепетильные англичане, убедив в этой формуле остальной мир.       Сложно было с ними не согласиться, особенно, когда видишь, как ягоды клубники блестят на воздушной розовой салфетке, внутри светлой, берестяной корзинки с изящной ручкой-косичкой; как бледно-жёлтая головка голландского сыра, положенная на расписанную парящими голубокрылыми журавлями тарелку, гармонирует с гроздью спелого чёрного винограда... Услада для глаз и души.       — Медведь, ты там утонул? – крикнул Пущин на поросший камышом водоём, откуда тотчас показывается лохматая рыжая макушка: Данзас поднялся на ноги, и теперь был виден товарищам. Я поручила ему опустить лимонад в воду для охлаждения, предварительно привязав бутылки верёвками к колышкам. Медведь поднял вверх кулак, давая понять, что справился с делом, после чего, буксуя на скользком иле, поспешил выбраться обратно на поляну.       — Глядите, что на берегу нашёл... – с шаловливой улыбкой провозгласил Данзас, привлекая наше внимание к высокому растению с многочисленными продолговатыми листьями и сиреневой пушистой головкой, как у чертополоха, которое нёс на вытянутой руке. — «Горчак ползучий!» – торжественно объявил он, весело поиграв рыжими бровями. И, склонившись над Светлейшим князем, презентовал цветок ему. — Держи, Горчаков – дарю!       Франт отвлёкся от книги и поднял на друга томный взгляд глубоких золотисто-карих очей.       — Благодарю, Медведь, ты крайне любезен... – он ласково улыбнулся, принимая из рук друга растение "своего имени", просунув его промеж лацканов лицейского кафтана.       Оставшись довольным маленьким каламбуром, Данзас завалился на плед подле дремлющего Дельвига, блаженно потягиваясь, точно наевшийся досыта кот, с упоением закладывая руки за голову. Не укрепляющим, а расслабляющим образом действовала на него утренняя прохлада в тёплой, дружеской атмосфере, под жужжанье многочисленных насекомых и заливы птиц. Под дрожащею кругами тенью листьев было свежо и покойно.       Никакие заботы не трогали наши сердца.       — А хорошо жить, братцы, а? – продолжил Данзас в сладком упоении, щурясь от проблесков яркого солнца, чьи ласковые лучи блуждали в густой кроне вяза, обласканной игривым майским ветерком.       — Жить-то хорошо... – без видимого энтузиазма согласился Пущин, размешивая сахар в кружке. — Выживать трудно, – совсем уж не весело присовокупил он, на что Данзас, приподнявшись на локтях, громогласно заявил:       — Да справим мы эти экзамены, чай не впервой! – на лице его вдруг восходит радостное и светлое чувство; кажется, он вспомнил что-то приятное. — Два года тому, на переводных, как суслики тряслись со страху, помните? Ночей не спали, всё Державина воображали, выносящего нелицеприятный вердикт нашим поэтическим потугам. И ничего – сдюжили. Невелико, оказалось, испытание, только нервы себе сдуру выкрутили... А кто их теперь нам воротит? Тю-тю – так и расходуется Богом данное здоровье. Лично я не собираюсь убиваться по пустякам.       Напомнив о событиях пятнадцатого года, случившихся не столь давно, Медведь неосознанно возбудил во мне ураган чувств. Тот день навсегда запечатлелся в сердце: и приезд старика-Державина, почившего прошлым летом, который скакал, аки дитя пред взорами многочисленной толпы; и прячущийся под лестницей Пушкин в слезах; и душегуб-Сазонов; и даже то, как Горчаков переделывал причёску – всё-всё помнила! Я бы дорого дала за возможность ещё раз пережить те трогательные моменты.       — Два года всего, а как будто эпоха миновала... – заметил Пущин задумчиво-печальным голосом, упирая хмурый взгляд в образовавшуюся на дне кружки воронку.       Сидящий подле него Пушкин, хранивший доселе невозмутимое молчание, обнимающий руками прижатое к груди колено и бессмысленно таращившийся в берёзовую рощу, раскинувшуюся неподалёку, на последних словах друга, стремительно повернул к нам голову:       — Так и есть! Эпоха догорает прощальным костром... Неужто не замечали? – в нём всё соответствовало меланхоличному настроению: угрюмая мина, поджатые губы, отсутствующий вид... Верно, опять задумался о выпускном – о том дне, когда навек простится с отрочеством; с Лицеем.       — Обезьяна, не напускай тоску! – Данзас был лишён лирической жилы, потому справедливо ополчился на друга. И чуть мягче, из уважения к хрупкой душевной организации поэта, прибавил: — Давай не сегодня, хорошо?..       Пушкин только фыркнул, ставя крест на не смыслящих в глобальных жизненных вопросах друзьях, и, опустив острый подбородок на колено, вновь уставился в белеющий березняк.       — Хоть бы лето не было жарким... – сейчас же пришёл Пущин на помощь разговору, угрожавшему сделаться неприятным, оглядывая утопающие в цветах просторы.       Данзас иронично хмыкнул в кружку:       — При иностранцах так не шути... – приняв сидячее положение, он потянулся за голубиным пирогом.       — Твоя правда... Ещё поколотят! – рассмеялся Жано, вспомнив, что в Европе уже второй год кряду самозабвенно молятся о возвращение солнечного лета. — Ну хорошо, пусть жаркое, но чтоб без духоты.       — И без комаров! — прибавил сонный Дельвиг, всё также лёжа на спине, не поднимая фуражки с глаз.       — Да сохрани нас и помилуй! – перекрестился Медведь, уплетая сдобу. — Я чуть не расплавился тем летом!       — Мы все плавились. – заключил Горчаков, откладывая, наконец, книгу и легко вливаясь в общую беседу.       Лето шестнадцатого года в России действительно было знойным. Друзья жаловались в письмах: « ...Наши домашние поэты что-то умолкли; сам Пушкин заленился, верно, и на него действует погода».       Прогнав от себя призраков прошлого, я решила прояснить один важный момент:       — Позвольте, господа, а почему мне до сих пор неизвестно о Ваших планах на будущее? – поочерёдно оглядев друзей, кроме отвёрнутого Пушкина, я развернула салфетку на коленях, и опустив поверх тарелку, стала перекладывать на неё облюбованные фрукты из корзинки.       — Так ведь... – начал было Данзас, наспех доедая пирог. — Распределительные списки по службе огласят не раньше семнадцатого. По чём же нам знать, куда и в каком чине нас определят?       — Ну, это мне известно, – благосклонно кивнула я, откусывая аккуратно от большой клубники. — Я подразумеваю Петербург... Время после выпуска. Молодые люди, вроде Вас, обыкновенно учиняют кутежи, подводят итоги юности... Мне стоит начинать беспокоиться?       — А как же! – весело заметил Данзас, видимо, давно уже наметив план действий. — Намерения у нас самые честные... Но это обязанность всех выпускников – кутить! Сперва, как попривыкнем к воле, всей гурьбой нагрянем в «Красный кабачок», о коем давно уж от гусар наслышаны, отведаем немецких вафель, опустошим кружку-другую пива... С цыганами кадриль исполним, их там всегда целый табор гуляет: песни поют, на гитарах бренчат... Непременно нужно будет заглянуть в салон к Princesse Nocturne. Она, говорят, прихорошенькая! Ведёт беседы на разносторонние темы, о литературе, демократии, точных науках и в греческих богинь облачается, как в театрах. А там уж, после разгульной ночи, с бутылкой шампанского на Фонтанку – встречать рассвет! Ох, и дадим же мы жару... – Медведь говорил самозабвенно, снедаемый мечтою выбраться скорее из застенка. Другие лицеисты, включая дремлющего до сих пор Дельвига, в унисон загоготали, наперебой внося те или иные уточнения, как и при каких обстоятельствах хотели бы повеселиться. Оживился и Пушкин, заявивший вдруг, что мечтает поглазеть на стройные ножки балерин Императорской труппы Дидло... И только Горчаков сидел смирно, заправляя зелёный салат мятным соусом.       — Это без меня, братцы... – покачал он головой, и на возмущённое «Чего ты выдумал?» от Медведя, поддержанное товарищами, объяснил: — Ближайший месяц я делаю визиты... Maman постаралась. Ей не терпится представить меня Петербургским сановникам, самым бриллиантовым, самым родовитым... Она не простит мне провального дебюта. В придачу обложит науками, о чём любезно днями сообщила: «После обеда до двух часов можешь заняться утешительным упражнением, как играть на скрипке или фортепиано и петь, а после двух снова возьмёшься за серьёзные науки» Я у Maman на коротком поводке! И всё же... – он выдержал многозначительную паузу, позволив лучику надежды озарить сердца друзей, и продолжил медовым голосом: — Даю слово, что ежели до августа никто из нас не разъедется, абонировать столик в лучшей ресторации Петербурга. Отведаем свежих устриц, пропустим по бокалу Moët... Разыграем партию в бильярд. Сполна уплачу за всё. Устроит Вас программа? – не каждый дворянин мог позволить себе соблюдать устав светского льва, предписывающий подчёркнутое расточительство. Но Горчаков был из той семьи, где всякий день к столу подавали устриц и чёрную икру. В отчем доме в столице, его дожидались накрахмаленные галстуки, безупречные визитные костюмы и список потенциальных невест из первых красавиц Петербурга и Москвы, составленный стараниями достопочтенных родителей, обязательный к рассмотрению. Где уж тут по кабакам шататься.       — Заметь, Франт, за язык тебя никто не тянул... – расплылся в кошачьей улыбке Пушкин, немного, впрочем, тоскливо, вероятно, как и я, уловив ту грань, которая уже сейчас отделяла товарищей друг от друга; это в Лицее у них республика, а после выпускного их места в обществе определят чины и связи. — Когда надумаешь вступить в Английский клоб, замолвишь за меня словечко? – поэт с гордостью смотрел на друга, радуясь наперёд его будущему успеху, а горечь тронувшей душу печали, навеянной мыслями о неминуемой разлуке, засластил любимым вареньем из белого крыжовника, которое так удачно оказалось под рукой.       Горчаков наблюдал за ним из-под ресниц, не смея приумножать скорбь трогательными речами, наверняка, как и все здесь ощущая, что хрупкий лицейский мирок день ото дня распадается на части.       — Боюсь, мой милый, ближайшие десять лет мне будет обременительно посещать собрания и дворянские вечера, – признался Светлейший с тем глубоким, сильным чувством, которое обыкновенно обозначает в человеке целеустремлённую личность, изнывающую от бездействия. — Я желаю всего себя отдать службе... И потом, мне кажется, тебе грозит оказаться в Английском клобе прежде нас всех. Твоя слава летит далеко впереди... Вот увидишь, Петербург откроет пред тобой все двери.       — Лишь бы среди них не оказалось двери в острог! – хохотнул повеса, сознавая, что с таким характером, какой Бог ему дал, вольнò случится всякому.       Я бросила на него колючий взгляд, призывая не каркать, радуясь всплывшей с самого дна души искорке, отразившейся в непроницаемых прежде очах.        — Тося, а ты чего всё лежишь? – зацепившись озорным, посветлевшим взором за дремлющего друга, Пушкин подхватывает близлежащую подушку и точным движением запускает её прямо в Дельвига, который даже не шелохнулся. — Просыпайся, ты не в классе! – на эмоциях пожурил он товарища, неохотно отнявшего фуражку от лица.       — Уймись, Обезьяна... – Дельвиг был бледен, на губах застыла улыбка, неясная и ленивая. — По твоей милости, между прочим, не выспался...       — Ой ли? – Пушкин вытянул шею, приготовившись услышать веский аргументы.       Дельвиг сладко зевнул, прикрывая рот тыльной стороной ладони, и перевернувшись на бок, взглянул на поэта с наигранным недовольством:       — Это ведь ты отклонил просьбу Энгельгардта сочинить лицейский гимн? Он ко мне обратился... Я всю ночь ноты выводил! А тут ещё Муза изменяет... – потянувшись за ломтиком сыра, Дельвиг забрасывает его в рот и тут же валится обратно на подушки: желание поспать перебарывало в нём чувство голода.       Пушкин рассыпался задорным смехом, взмахнув липкой ложкой:       — «Терпение – лучший учитель» – мотай на ус, Тося! – процитировав покойного Императора Петра Фёдоровича, поэт не признал за собой никакой вины. Хватало и того, что Энгельгардт обязал его сочинить стихотворение к выпуску – отнюдь не трогательно-прощальное, и не помпезно-патриотическое, как в случае с торжественной одой, а христиански-философское, на предмет безверия. Экзамен по богословию съедутся принимать почтеннейшие архиереи со всей России во главе с князем Голицыным, бывшим обер-прокурором Святейшего синода, занимавшим в настоящее время пост Министра народного просвещения. Энгельгардту хотелось особенно им угодить.       — А Муза далече не улетит, уж поверь... – живо добавил Пушкин, принимая из рук Пущина любезно предложенную кружку чая. — Моя тоже гулящая, но возвращается всегда исправно!       Он точно знал, о чём говорил. В своих стихах Пушкин не однажды обращался к каменам или музам, но его собственная муза мало походила на древнегреческих богинь. Та, что являлась ему в детстве, была похожа на няню Арину Родионовну и бабушку Марию Алексеевну, а нынешняя удивительно напоминала Бакунину, «милую Бакунину»...       Пущин успел обмолвится, что Екатерина Бакунина – молодая особа, по которой Пушкин сходил с ума весь прошлый год, по весне вновь прибыла с родителями в Царское, отчего поэт места себе не находил, имея твёрдое намерение во что бы то ни стало добиться её расположения.       Уж не знаю, почему я вспоминала о ней, но на дороге вдруг появилось крошечное голубое пятнышко... Друзья разговорились, передавая друг другу те или иные блюда, и не заметили, как я напряжённо всматриваюсь вдаль. Скорее всего, где-то неподалёку расположилась другая компания отдыхающих...       Я поберегла зрение и увела взор от ослепительной дороги, силясь сморгнуть цветную рябь, пульсирующую перед глазами, сооружая себе бутерброд на французской булочке с сыром, ветчиной и томатами. Застолье оживилось, мало-помалу раскачался даже сонный Дельвиг. Жано намазывал горчицу на драник, Горчаков доедал свой салат, а Данзас набросился на куриные шейки.       Мы все воспрянули духом под влиянием общей весёлости. Медведь шутил на комическом дурном французском языке, Пушкин хохотал в голос, заедая варенье свежим огурцом, а я подсмеивалась над ним за его крестьянские привычки, но была так энергична и легка, как не была во всё время жизни в Варшаве. Светлейший, как всегда, улыбался шуткам друзей; но насчёт Европы, которую он внимательно изучал, как он думал, он держал сторону Дельвига, утверждавшего, что германским княжествам надлежит слиться в единое государство, как того хотел Наполеон, для успешного существования на международной политической арене. Всё это веселило меня, однако я не могла не быть озабоченною. Таинственное голубое пятнышко выросло, приковав к себе внимание лицеистов.       Вдоль поляны, размеренным, ленным шагом, прогуливалась тоненькая барышня в голубом платье, соломенной шляпке, убранной голубой лентой, держа на плече белый парасоль с набивным узором синих цветов. Пушкин не сводил с девицы глаз, не смея дышать, следя за каждым её движением.       Определённо, в этой походке было что-то зачаровывающее, что-то девственно-чистое, ускользающее от определения, но понятное взору.       Тревожно переглянувшись, друзья стушевались: кто-то уткнуться в тарелку, а кто и вовсе перенёс внимание на окружающий пейзаж. Заподозрив неладное, я обернулась к Пушкину, но тот, как молнией поражённый, вскочил на ноги, и, выхватив из кувшина маково-васильковый букет, едва не расплескав воду, помчался опрометью к дороге. До меня только теперь дошло, что таинственная незнакомка, скорее всего, была Екатерина Бакунина.       Пушкин невольно испугал возлюбленную, как медведь, выскочив с поля; та, видимо, пребывала в своих мыслях, и не заметила издали нашей компании, а приметив, начала беспокойно озираться, явно поражаясь самой себе, что так далеко ушла от сопровождения. Она смутилась, когда узрела красно-синий букет под носом, но приняла его не сразу, высматривая кого-то в дорожной пыли, вероятно, опасаясь получить выговор от близких, после чего медленно и очень осторожно, будто цветы были трепещущим пламенем, прижала их к своей груди.       Влюблённые о чём-то долго говорили; Бакунина во все эти минуты порывалась куда-то идти, но каждый раз настырный отрок преграждал ей путь. В конце концов, она круто развернулась и зашагала назад. Пушкин увязался за нею. Между ними, судя по всему, происходило жаркое объяснение; поэт негодовал и горячился. Наблюдая за бурной сценой, я потеряла счёт времени... Но вот проходит ещё около пяти минут, или чуть больше, Пушкин оставляет несчастную, чинно целуя кисть её тонкой руки на прощание, и та, едва не бегом, устремляется в обратный путь.       Поэт повернул к нам, угрюмо смотря под ноги, с силою вдавливая каждый свой шаг в землю, мрачный, как грузовая туча. Нет, он не вернулся к застолью, а подобно испуганной кунице нырнул в березняк, не оглядываясь, и ничего не замечая вокруг.       Поправив сползшие на нос очки, Дельвиг раздумчиво проговорил:       – “Медлительно влекутся дни мои,       И каждый миг в унылом сердце множит       Все горести несчастливой любви       И все мечты безумия тревожит”...       Очевидно, это строки из стихотворения Пушкина, посвящённого Бакуниной. Проникшись печальной лирикой, я осознала, насколько болезненно для него протекает эта первая любовь...       — Снова-здорóва! – воскликнул раздражённый Данзас, разглядывая островок берёз, где притаился русский Ромео. — Вот бы накостылять этому Амуру, да сломать его чёртовы стрелы! – кипятился он, будучи посвящённым в тайну неизвестных мне событий, составляющих историю любви Пушкина и его Музы.       Никто не считал нужным обсуждать случившееся. Я побоялась лезть с расспросами, предчувствуя нездоровую реакцию друзей. Видно было, что они сполна намучились; все как-то разом приуныли и от беззаботной атмосферы завтрака не осталось и следа.       Взглянув на Пущина, я ужаснулась: как он побледнел! — Извините... – покинув застолье, Жано, как ретивый жеребчик, помчался следом за лучшим другом; отпечаток глубокой тревоги лежал у него на челе.       Влетев в березняк, он резко остановился: в глазах зарябило от чёрно-белых полос, образующих сплошной частокол. До чего живописное местечко! А дышится как легко... Тут не росли цветы, поэтому воздух оставался чист и приятен. Весь лес освещён насквозь, белые стволы отчётливо видны, тени от берёзок переливаются со световыми пятнами. Кудрявые красавицы, клонили к земле молодые, вьющиеся ветви с россыпью клейкой листвы.       Опасаясь врезаться в одну из них, Пущин передвигался полушагом, ожидая, когда зрение не привыкнет к монохромным декорациям. Сверху на него изливался поток оглушительных птичьих трелей, пронзительнее всех был свист и клёкот соек, плещущих матовыми крыльями с лазоревыми пятнами.       Силясь отыскать в слепящей белизне синий лицейский кафтан, Жано то и дело крутил головой, пока, наконец, нос к носу не столкнулся с другом.       — Пушкин, остынь, слышишь! – набросился он на поэта, которого сотрясала нервная дрожь. — Она же взяла букет, стало быть, всё хорошо?       Пушкин отпрянул, как бы испугавшись чего-то, и, не оборачиваясь, пристал грудью к ближайшей берёзе, дрожащими руками обхватывая изящный ствол, найдя в нём опору для обмякшего тела.       — Жано, я не в силах... – стонет он, прижимаясь жарким лбом к приятно-прохладной коре.        Образ возлюбленной — этого дивного создания, блиставшего молодостью, красотой и грацией, с печальной улыбкой на чудных устах, созданных для чистых поцелуев, стоял перед ним, внушая трепет, возбуждая мечты о запретном счастье. Он молча наблюдал как в чёрной чечевичке берёзы, жужжит, шевеля крошечными ресницами-щёточками, мохнатый майский жук, кружась в брачном танце с такой же мохнатой подругой. Не выдержав насмешек природы, поэт стремительно отворачивается:       — Помоги мне, Пущин, как друга прошу! – он накинулся на Жано, как безумный, вцепившись острыми пальцами в его кафтан.       Тот, от неожиданности, пошатнулся, с трудом удержав равновесие.       — Я завсегда рад, ты же знаешь... Но приди в себя, умоляю! – Жано разозлился, стиснув в ответ хрупкие предплечья повесы и, зло встряхнув несчастного, попытался привести в чувства. — Гляди, уже пятнами пошёл! Себя не щадишь, так хоть меня пожалей, я ведь переживаю... – его тревожило помешательство Пушкина; нет, нельзя так страдать – это болезнь, а не любовь.       Он не верил чувствам друга, потому как изучил этот характер достаточно. Бакунина представляла собой мечту: её римский профиль с горбинкой и чистая кожа дышали поэзией. Пушкин был, словно художник, влюбившийся в свою натурщицу – подобные союзы, основанные на впечатлении, недолговечны.       — Что она сказала? – Пущин призывает не таиться. И когда он увидал, что его ожидания сбылись, что ничего не мешает другу высказаться, лицо его сделалось мрачно.       Пушкин ослабляет хватку, и, понурив голову, обречённо вздыхает:       — Матушка её тревожится сильно. Письма вскрывает и следит неустанно за каждым шагом... – уголки искусанных губ дрожали, образуя горькую усмешку, как будто всё кончено и счастье невозможно.       — А чего ты ожидал? – негодовал Жано, повышая голос. — Ты преследуешь её, как маньяк! Всюду караулишь, точно она добыча! Скажи, какой маменьке придётся по душе, что её дочь публично компрометируют? Позволь напомнить: Бакунину готовят во фрейлины, за ней пристально наблюдают, Императрица Мария Фёдоровна не возьмёт ко двору ветряную девицу с двусмысленным положением. Я предостерегал, что этим всё кончится... Но ты... ты же лучше меня знаешь, как поступать! Удивительно, что её до сих пор ещё не выдворили из Царского, как Марию Смит!       Последнее замечание смутило Пушкина, однако он не стал оправдываться, сознавая вполне свою вину.       Упомянутая женщина, Мария Николаевна Смит, гостила в доме Энгельгардта прошлым годом, приходясь родственницей его жене: молодая вдова, привлекательная и остроумная, пленилась талантом юного поэта и вступила с ним в творческое противостояние, отвечая эпиграммой на эпиграмму. Пушкина не остановило, что женщина была на сносях, и зимой, ещё до приезда Бакуниной, охотно за нею волочился.       И, как водится, на пике чувств, разродился стихотворением:        «О бесценная подруга!       Вечно ль слёзы проливать,       Вечно ль мёртвого супруга       Из могилы вызывать?       Верь мне: узников могилы       Беспробуден хладный сон;       Им не мил уж голос милый,       Не прискорбен скорби стон;       Не для них — надгробны розы,       Сладость утра, шум пиров,       Откровенной дружбы слёзы       И любовниц робкий зов…       Рано друг твой незабвенный       Вздохом смерти воздохнул       И, блаженством упоенный,       На груди твоей уснул.       Спит увенчанный счастливец;       Верь любви — невинны мы.       Нет, разгневанный ревнивец       Не придёт из вечной тьмы... »       Энгельгардт, в руки которого попало посвящение «К молодой вдове», был сильно возмущён. Чтобы прервать связь родственницы с юношей в несовершенных летах, он поспешил отправить её из Царского Села.       Выслушав претензии друга, Пушкин отчаянно затряс лохматой головой, мол, ты не понимаешь, это другое... Сняв фуражку, позволив снующему средь стройных берёзок ветерку остудить пылающие щёки, он снова отклоняется на ствол, рассеянно озираясь. Все его предшествующие пассии: сёстры Вильо, Мари Смит, актриса крепостного театра Толстого Наталья, служанка Волконской Настасья – они ничто; пыль из-под башмаков любимой – милой, несравненной Катеньки!       Пушкин знал, чувствовал всею своею сутью, что впервые по-настоящему влюбился. Это не юношеский каприз, не иллюзия воспитанного на сентиментальной прозе Жуковского и Батюшкова воображения: он любит. И готовился сделать серьёзный шаг... Бакунина не пустая кокетка, а барышня высокого ранга. Умная не по годам, и не по девичьи развитая. На ухаживания других юнцов, коих в окрестностях водилось в избытке, кто богаче и знатнее Пушкина, отвечала непреклонным отказом, но лишь ему открылась, как робкий весенний цветок, а значит для неё он нечто большее, чем мимолётное увлечение. Екатерина не отталкивала, не играла, она была честна и честно предупредила, что не простит легкомысленного к себе отношения. Пушкин уважал честь и спокойствие избранной дамы, всерьёз рассматривая её, как свою будущую жену.       — Ладно, это всё лирика... – отмахнулся он, переведя дыхание. — Ты лучше скажи: готов ли снести ей мою записку? Мы уговорились тайно писать друг другу, покамест её Матушка не исполнится прежним спокойствием...       — Я?! – Пущин ужаснулся, предчувствуя, что им обоим грозят неприятности. — Да в уме ли ты? А ежели словят! – Жано никогда не трусил, но влезать в чужую любовную историю, которая, весьма вероятно, разлетится далеко за приделы Царского, для него было сродни, если не преступлению, то попустительству оного.       — Жано! – гнул своё повеса. — Её брат мне голову открутит, коль опять нас вместе словит... Рискованно вручать записку лично. Может статься, её и впрямь увезут!       Вспомнив Александра Бакунина, их одноклассника, Жано был вынужден признать, что Пушкин, в данном конкретном случае, прав. Бакунин с виду неплохой парень: добродушен, смешлив, пылок и жив, но также нетерпелив, переменчив, и запальчиво гневлив. Раз он уже предупреждал Пушкина, чтобы тот не околачивался рядом с его сестрой, предупреждал и второй... А за третьим вполне мог последовать картель, от которого никак потом не отклепаешься.       — Да уж... – сочувственно хмыкнул Пущин, восстановив душевное равновесие, — Бакунина ты злишь изрядно. Чего доброго ещё на дуэль вызовет... Упаси Господь! – возложив на себя крестное знамя, он не сразу заметил всплеск страха в сверкнувших синих очах. Пушкин почувствовал, как отнимается правая рука, поднявшая однажды пистолет на товарища... Он оторопел, готовый провалиться от стыда сквозь землю. Прошлой зимой, Вильгельм Кюхельбекер, с которым он привык зазря пикироваться, всё же дошёл до края терпения, и, не стерпев очередной остроты, вызвал его на дуэль – первую в истории Лицейского братства.       Кюхельбекер стрелял первым и дал промах. Пушкин кинул пистолет и хотел обнять своего товарища, но тот неистово кричал: «Стреляй, стреляй!» Пушкин насилу его убедил, что невозможно стрелять, потому что снег набился в ствол. Поединок был отложен, а потом они помирились... Вспоминая тот вьюжный день, поэт испытывал омерзительный, гнусный, подлый страх. Светлые очи и розовая плоть – всё, что пело и жило, составляло существо молодого человека, по сути, ребёнка – могло погаснуть в один миг из-за маленькой пули...       Один выстрел – и прощай мир. Был человек – и нет его... Пушкин никогда в жизни так не боялся! После того страшного происшествия, он возлюбил Кюхельбекера глубокой, христианской любовью.       — С Бакуниным стреляться не буду. – на лице его выразился ужас; по нему пробежали короткие судороги, отозвавшиеся пульсирующей болью под рёбрами. — Пусть хоть что со мной делает, а к барьеру не встану. Мне окровавленный Кюхля по сию пору наяву мерещится... Затем и прошу тебя о помощи! Мою рожу её родня достаточно изучила, но ты... Жано, молю, передай ей моё письмо! Помнишь, как три года тому сам страдал? Для меня загадкой было, как возможно любить настолько, чтоб забыть о себе... Думал, перебесишься и успокоишься. Господь меня за это наказывает: нынче я сам из той же чаши хлебаю. Пришёл твой черёд хлопотать о моём счастье, ведь ты лучше других меня понимаешь...       Пущин поглядел на него рассеянно, не сообразив сперва, о каком чувстве идёт речь. Но потом опомнился; тень сожаления за рухнувшие мечты, ностальгия о первой любви, пронзили огненной стрелой его сердце.       — Послушай, ведь я действительно перебесился... Всё кончено, — он быстро совладал с эмоциями, прогоняя удушливый морок прошлого.       — Знаю... – выдохнул Пушкин, убирая кудри под фуражку. — У меня, я надеюсь, по-другому всё сложится... Не губи, Жано. Клянусь тебе, мои чувства – это не пустое!       — Бог с тобою... Помогу, – сдался Пущин, не выдержав жалостливого взгляда, в котором читал всё то, чем болел когда-то сам. — Но обещай не делать глупостей, – он выдвинул непременное условие, очерчивая строгие рамки. — Скомпрометируешь девицу – тебя живьём съедят! Прощай честь и доброе имя. Вовек потом не отмоешься...       — Обещаю, Жано, чем хочешь поклянусь! – брызгами счастья взорвался Пушкин, так до конца и не осмыслив, с чем согласился. — Ты записку только вручи и ответ забери, а там видно будет, куда плыть... Выпуск скоро, я в совершенные лета вступлю, авось сгожусь Бакуниным для чего-нибудь!       Окружающий мир в его глазах неожиданно преобразился: берёзки стали казаться ещё стройнее и выше, трава шелковистее, а танцующие майские жуки вводили в умиление – поэт искренно желал им счастья! Вместе с ароматом лесной свежести вливались в молодую душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий.       И вдруг Пушкин опять задрожал, кривя рот в безрадостной усмешке.       — Эх, Жано, нехороши сны стали... – пробормотал он чуть не брезгливо. — До крови порой губы кусаю, замуровать себя хочу в своей келье. Страшусь грядущих перемен... Скоро всё изменится, всё... И даже Россия! Верь мне, я точно знаю... – подняв взгляд на птичий свист, он обнаружил, как прямо над головой, на тонких берёзовых ветвях, две сойки – одна с высокими хохолком, другая чуть меньше, с гладкой, пепельной головкой, усердно вьют гнездо. Ещё одна влюблённая пара...       — Не драматизируй, пиит. – ласково отозвался Пущин, и сам ощущая лёгкий мандраж, временами на него находящий. — Ничего, в сущности, не изменится, если себе не изменять. – В один миг озарился строгий лик, и он прислонился плечом к плечу друга, закидывая руку ему на шею. — Запомни, Пушкин: на свете нет страшнее измены, чем измена себе самому...       Он взглянул с улыбкою вверх, на тех же соек, веря в лучшие будущие для всех своих друзей.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      К девяти вечера у меня уже всё было готово для встречи с Наташей. Обещанный сюрприз, обозначенный в утреннем письме, поспел к сроку – это был французский флонярд с молодыми персиками. Мой скромный кулинарный опыт, пока ещё не позволял стряпать полноценные пироги.       Русская кухня, как известно, не терпит суеты, а нуждается в нежных руках. С тестом надобно разговаривать, как издавна практикуют хозяйки на Руси; вливать свою любовь, и чувствовать его, как себя. Я же находилась только в начале пути. Тесто совершенно меня не слушалось: пригорало, а иной раз вовсе не поднималось; выходило, то слишком толстым, то рвалось под скалкой, плохо сочеталось с начинками и зачастую совсем не имело вкуса, хотя я всегда неотступно следовала рецепту. И это не говоря о наружности: узоры из косичек, фигурки животных, сахарные розочки, ажурная кайма и прочие замысловатые элементы, изящные, как ювелирная филигрань, которыми иные хозяйки украшают выпечку, у меня выходили неказистыми и грубыми. Тут следовало усердно тренироваться –  год от года набивать руку.       Во Франции флонярд называют "пирогом для ленивых". На сей раз мне не пришлось молиться, чтобы поднялось тесто: оно заправлялось ликёром и лимонной цедрой для аромата и заливалось в жидком виде в круглую форму, скрывая ломтики фруктов. К сожалению, я недостаточно промаслила бортики, ввиду чего флонярд пристал к краям формы, а внутри, напротив, остался слегка сыроват. Или это персики дали чрезмерно сока... Как бы то ни было, я побоялась сжечь пирог окончательно и более не стала удерживать его в жаровне.       Специально для дружеских чаепитий, я привезла свой лучший дежене́ из Варшавы – подарок Александра на первую годовщину свадьбы. О, какое это чудо! Неглазированный фаянс английской фирмы Wedgwood – легендарный пепельно-голубой «Джаспер» с белой лепниной, матовый, как безе. Екатерина Великая, в своё время, заказала у Wedgwood парадный сервиз на пятьдесят персон с клеймом изумрудной лягушки, который впоследствии так и прозвали – "лягушачьим".       На торжественных дворцовых ужинах, я часто засматривалась на миниатюрные пейзажи Англии, Шотландии и Уэльса – каждый раз гостям попадались разные изображения – боясь повредить их по неосторожности вилкой или десертным ножом, понимая при том, что предметы надёжно заглазированы.       Казна выложила за прихоть Императрицы четырнадцать с половиной тысяч золотом – баснословная сумма! За строительство Таврического дворца Иван Егорович Старов получил всего девять тысяч... Александру повезло больше, так как не потратил ни копейки: фаянс ему презентовал принц-регент, Георг-Август, когда русская императорская фамилия гостила в Англии в четырнадцатом году.       До чего прелестно сизые чашки смотрелись рядом с блестящими серебряными ложечками и элегантной серебряной бульоткой, покрытой резьбой удивительной сложности, тонкости и красоты — очевидно, любовное дело рук искусного и терпеливого мастера.       В ожидание визита, я приблизилась к зеркалу, от нечего делать оправляя белое платье из батист-кисеи в узкую бежевую полоску, отделанное сзади крупными бантами-застёжками оливкового шёлка, спускающимися от лопаток до края подола. Фасон был по-домашнему прост: с длинными рукавами, широким, но не глубоким декольте.       Внезапно до меня донёсся стук колёс с дороги, цокот копыт и ржание приближавшихся лошадей. Я сразу узнала своё ландо, отправленное за подругой три четверти часа назад, и ускорила шаг, подлетая к стеклу.       На улице, несмотря на глубокий вечер, разливались бледные сумерки, а из быстро кочующих дымчатых облаков накрапывал озорной дождик. Высокая раскидистая груша у ворот, тронутая нежным цветом, отбрасывала подвижную тень на тропинку, пересекающую поросший одуванчиками дворик. Меньше, чем через минуту, стремглав выскочив из экипажа, на тропинке показалась ссутулившаяся Наташа, ловко проскользнувшая в скрипнувшую калитку. Козьма Ефимович, стегнув поводьями, повёл лошадей с ладом на конюшенный двор, поскольку был осведомлён, что гостья пожаловала с ночёвкой, и транспорт до утра нам не понадобится.       Завёрнутая в клок из легчайшего светлого сукна, ниспадающий почти до пят, Наташа бросилась к крыльцу, придерживая раздуваемый ветром капюшон одной рукой, другой удерживая небольшой сак.       Тут уж и я не сдержалась, пошире раздвинула занавески, впустив в помещение больше света, и воодушевлённо обернулась к парадной двери.       — Наташа, Ma Chère, здравствуй! – я устремилась навстречу подруге, впопыхах стягивающей потемневший от сырости клок.       — Здравствуй, Софи, дорогая... – с искренней радостью в голосе, но несколько устало отозвалась гостья, ступая в горчицу и опуская сак в угол. — Наконец-то до тебя добралась... Ах, что за погода! То ветер, то дождь – ни минуты покоя... – сетовала она, любопытно осматривая маленькую залу, принимаясь усердно елозить подошвами башмаков о лежащую близ порога тряпку. Наташа пришла ко мне в платье-пелиссе холодного мятного оттенка, с гладким лифом и юбкой без украшений. На шее элегантным узлом вилась клетчатая косынка, и такая же точно лента в клетку была обёрнута вокруг жёлтой тульи капора с ребристыми полями из белого газа-гофре, дополненного букетиком жёлтых роз над правым виском.       Лицо её слегка раскраснелось от ветра, но вся она как будто светилась изнутри, исполненная приветливым, тёплым чувством.       — Петербург презентует своё традиционное ненастье. — ласково улыбнулась я, перенимая из рук подруги мокрый плащ, вывешивая его к нагретой стене, за которой помещалась кухонная печь.       — Как я рада тебя видеть! – развязав мантоньерки, сняв капор и льняные перчатки, вышитые цветной гладью, она резво подскакивает ко мне, водружая ладонь на плечо. — Дай же поцеловать твоё хорошенькое личико... – мы крепко обнялись и звонко расцеловались, согревая друг друга давней дружеской любовью.       Как мне не хватало Натали в Варшаве, её советов, заботы, остроумных шуток – не с кем было по-девичьи поговорить, поплакаться, в конце-концов, посплетничать про общих знакомых...       Я ощущала эту необыкновенную семейную привязанность, что десять лет царила между нами, которая с годами только усиливалась, и которая, даст Бог, просуществует до конца наших дней.       — До чего милый домик, charmant! – Наташа пришла в восторг от моего скромного быта. Горящий взор васильковых очей увлечённо изучал полосатые половики под ногами, тянущиеся во все углы, старинное, и оттого чуть мутное зеркало в массивной раме, ходики в тёмной деревянной оправе, висящие промеж окон над круглым столом, где дожидался своего часа Флонярд в сладкой пудре.       — Позволь, чем же так вкусно пахнет? — обнаружив обещанный сюрприз, она вплотную подходит к столу. — Французский пирог?       — Верно! – зарделась я, обрадованная тем, что внешний вид моего десерта соответствует оригиналу, раз так легко угадывается по первому взору. — Боюсь только, что он не пропёкся, как следует... – скованная необычайным смущением и вполне объяснимым стыдом, я невольно потупилась.       — Ничего-ничего — горячее сырым не бывает! – невпопад заметила Наташа, ободряюще мне подмигнув, легонько ущипнув в бок, чтоб я не унывала.       В этой лёгкой, светлой атмосфере началось наше чаепитие. Натали разместилась на софе, а я напротив, через стол, заняв маленький стульчик с плетёной спинкой. Мы весело щебетали, пересказывая друг другу события угасающих суток; я с искренней самоотдачей ухаживала за подругой, подавала пирог, разливала чай, как она любила, с молоком. Пирог оказался сырым лишь наполовину, но, на удивление, вкусным: фрукты хорошо запеклись, их сок безупречно сочетался с тестом, которое получилось чуть слаще, чем нужно.       — О чём нынче судачат в Свете? – осведомилась я, после того, как обрисовала вкратце утренний pique-nique, желая обсудить более насущные темы.       — Ах, да всё о том же... – в глазах Наташи блеснул азарт, голос зазвучал тише, обретая загадочные нотки. — О свадьбе Николая Павловича с прусской принцессой – Столько пикантных подробностей! – она оживилась, нетерпеливо подаваясь вперёд; я неосознанно наклонилась к ней, торопливо отпивая из чашки. Мы выглядели, как заговорщики на тайной встрече.       Натали разрумянилась, верно, тоже испытывая это сладкое томление, влекущее раскрыть все тайны мира.       — On dit, принцесса Шарлотта точная копия своей матери, королевы Луизы, упокой Господь её душу! Памятно ли тебе, как эта женщина приезжала в Тильзит, а затем и в Петербург? Вся Европа восхищалась её красотой! – слова Наташи отбросили меня в прошлое, и я отчётливо припомнила портрет упомянутой особы: высокой, белокурой женщины с лицом ребёнка, которую посмертно окрестили Ангелом-Хранителем Пруссии. Встретив Луизу в Тильзите, Наполеон восхищённо провозгласил: «Я слышал, что Вы прекраснейшая из королев, но я не знал, что вы красивейшая из женщин».       — Да-да, я помню её... – отпив немного чая, промочив горло, устремляю на подругу такой же пламенный взгляд, — Восемь лет тому вся столица на ушах стояла. Разве подобные визиты забываются? Александр бессовестно волочился за нею на глазах у короля Фридриха-Вильгельма. Боже, какой был скандал! Коленкур ещё объявил: «В этом визите нет никакой тайны: королева Пруссии приехала спать с Императором Александром».       — Эту фразу пересказывали во всех Петербургских салонах! – подхватила Наташа, словно впервые удивившись дерзости озвученного заявления, которое мог осмелиться сделать, пожалуй, только француз. Большинство наблюдателей, конечно, не верило этой клевете, но всех изумляла роскошь подарков, приготовленных для королевы Луизы.       Александр не поскупился и презентовал венценосной красавице золотой туалетный прибор, персидские и турецкие шали, дюжину расшитых жемчугом придворных туалетов, редкой красоты бриллианты...       Он хотел пополнить обнищавший гардероб этой многострадальной женщины, потерявшей всё после разгрома Наполеоном её Родины.       — А как Нарышкина бесилась! – смеясь, припомнила Наташа ещё один забавный момент из прошлого. Темпераментная Мария Антоновна действительно плевалась ядом, ревнуя Александра к прусской Розе, а он, негодяй такой, намеренно заискивал перед красавицами, сталкивая их друг с другом.       — Александр нарочно играл их чувствами... – оказывается, я уже почти забыла, что мой супруг был когда-то эгоистом и ветреником.       На одном из приёмов королева Луиза появилась с сильно обнажёнными плечами и грудью, усыпанной бриллиантами, и ненароком пристроилась подле Нарышкиной. На Марии Антоновне, как сейчас помню, было её всегдашнее белое платье и единственное украшение – веточка незабудки в чёрных, как смоль волосах. Александр окинул обеих женщин оценивающим взглядом, и улыбнулся фаворитке.       Ох, как я злилась на него! Он целенаправленно, из нарциссического тщеславия, возбудил любовь в сердце впечатлительной королевы, заставив её терзаться ложной надеждой. Чарторыйский рассказывал, что когда они гостили в Пруссии, ещё до вторжения туда армии Наполеона, Александр был вынужден запирать дверь своей опочивальни на ключ, боясь, что королева Луиза может явиться к нему посреди ночи – до того сильно разгорелась в ней страсть.       — Погоди, Наташа... – я поймала себя на мысли, что мы как-то далеко отошли от темы. — А причём тут свадьба Николая Павловича? О каких пикантных подробностях ты изволишь говорить? — мой вопрос побуждает подругу ещё ниже склониться над столом и вытянуть вперёд шею.       — В том-то и червоточина... –  сказала она со значительным и весёлым видом, как бы жалуя меня орденом великодушия за проявленное терпение. — Некоторые впечатлительные натуры убеждены, будто Государь взялся устраивать будущее принцессы Шарлотты с тем только, чтобы загладить свою вину перед её почившей родительницей, которую жестоко отверг в молодости. Иные указывают на возраст, мол, у Государя бес в ребре завёлся, и он пленился прелестями юной принцессы, как когда-то красавицей Луизой...       Тут я не выдержала и звонко рассмеялась, выпрямляясь на стуле и запрокидывая голову.       Ну надо же было такое сочинить!       Женить брата на девушке для того, чтобы самому за нею волочиться? Вот уж действительно коварная затея! Подобное мог устроить лишь человек, напрочь лишённый совести и чести – имморальная личность.       Александр давно уже не мальчик... Засматриваться на юных в его летах – это высочайшее comme il ne faut pas!       Как разумный человек, я, конечно же, понимала, что тут нет романтического подлога. Александр всего-навсего одержим идеей соединить Россию с Пруссией, о чём мечтал когда-то его дед, Пётр Фёдорович, Батюшка Павел Петрович, и, чего уж греха таить, Екатерина Великая. Союз был важен для укрепления границ нашей Империи и передачи под русский скипетр польских вотчин, из которых Александр намеревался восстановить независимое Польское Государство, и, как поговаривают, даже Великое Княжество Литовское... Но я плохо знала эти вещи.       Вдобавок, через Гогенцоллернов Романовы породнятся, наконец, со многими уважаемыми королевскими дворами Европы, что поставит будущих потомков русской династии в выгодное положение.       — Право, до чего народ бывает изобретателен в своих байках! – отсмеявшись, воскликнула я, накладывая себе ещё пирога; даже аппетит разыгрался от сего эмоционального всплеска. — Благодарю тебя, Наташа, ты изрядно меня повесила, милый друг.       — Рада быть тебе полезной, Ma Chère. – вторит подруга в беззаботном тоне, но уже через минуту лик её омрачает странная тень. — Должна признаться, однако, что после заката Наполеоновской славы мир изрядно потускнел... Раньше-то, в былые времена, вся страна судачила только о нём и громких победах французских войнов... А нынче кого обсуждать? Миром правят букашки! Ни одной, хоть сколько-нибудь примечательной фигуры на горизонте истории. Может, оттого и сплетни наши оскудели? – Натали говорила серьёзные вещи голосом неспокойным, натянутым, и я всецело разделяла её внутреннюю скорбь.       — Александра тяготит это бремя. – созналась я, опуская беспокойный взгляд в тарелку, отходя во власть гнетущей меланхолии, погасившей искорки веселья внутри меня. — Представь, он одержим мыслью, что защищал Наполеона недостаточно... Над Бонапартом потешается сейчас вся Европа – вороньё клюёт тело старого льва. Мелочные и жалкие существа! – когда я вновь подняла голову, то обнаружила в неподвижных очах Наташи странную безысходность, даже тоску, тихая её улыбка не скрыла сожаления относительно участи некогда всесильного властителя Запада.       В доме стало холоднее. Что-то как бы сжалось в моём сердце...       Наполеон оставил глубокий след в судьбе людей по всему миру.       Не он шёл за историей, а история едва поспевала за ним – за его бодрым, уверенным шагом. Как много времени – ужасно много! – миновало с тех пор, как русские офицеры обнимались с французскими военачальниками в промозглом Петербурге... А потом и в солнечной Москве. Угас пламенный взор неподражаемого Маршала Мюрата, который так бойко торговался с русскими купцами на Московской ярмарке за право приобрести лучшую русскую парчу, купив, в конечном счёте, стрелецкий кафтан... Померкла рыжая грива Маршала Нея – доблестного Льва – «Храбрейшего из храбрых». Не знающий сна и усталости Бертье никогда уже не встанет во главе штаба. А не проигравший ни одного сражения «Железный» Даву, так и останется навсегда непобеждённым. И хоть этот Маршал был ещё жив, в отличие от других собратьев, мир для него мало что значил без Наполеона.       Кажется, что прошла целая вечность с того дня, когда молодой генерал Бонапарт, проснувшись на рассвете восемнадцатого брюмера, распахнул окно на улице Виктуар, где жил с обожаемой Жозефиной, взглянул на небо и увидел меж двух деревьев "свою звезду", которая светила ему в то утро особенно ярко.       Наполеон содержался на Святой Елене, где вёл претивший его натуре завоевателя размеренный образ жизни: ел, гулял, строчил мемуары, общался с местными жителями, улучшал инфраструктуру острова, изредка встречался с близкими – с сестрой Полин, бывшей возлюбленной Марией Валевской, которая привозила ему раз сына Александра... Императрица Мария-Луиза, правда, так и не приехала: вернувшись с наследником, Наполеоном-Франсуа в Австрию, она сбросила с себя ярмо прошлой жизни, пригревшись под крылом всесильного отца, Императора Франца Иосифа, осмелевшего по окончании Венского Конгресса. Стараниями интригующего Меттерниха, Австрийская Империя вышла с переговоров победительницей. Тяжелее всех приходилось матери Наполеона – Летиции Бонапарт, которая умоляла глав мировых держав разрешить ей дожить свои дни подле «Милого Бонни». Для всякой матери её дети навсегда останутся малышами, и в тридцать лет, и в шестьдесят. Она упрашивала перевести сына в другое место заключения, пусть такое же далёкое, но с более здоровым климатом. Александр — единственный из глав государств, кто готов был выполнить её просьбу. Однако Англия и Австрия выступали категорически против. Летиции отказали.       Александр глубоко страдал, получая от Наполеона редкие письма. Корсиканец ободрял беспокойного визави, общаясь так, будто никогда не случалось никаких войн. Ни грозы Аустерлица, ни Прейсиш-Эйлау, ни злополучного Ватерлоо. Писал о простых вещах, философствовал, шутил, словно находился на отдыхе, а не в заточении. Впрочем, иногда вдрызг ругал европейских политиков, не стесняясь в выражениях, ведь понимал, что письма вскрывают, поэтому ругал, можно сказать, глядя в глаза. Александр знал, что Бонапарт болен... Знал, и не мог смириться, принять сей факт головой, но, главное, сердцем.       Наполеон был создателем всего, что нас окружало: архитектуры, политики, культуры. Женщины всего запада облачались в подобие греческих туник потому только, что он этого захотел – он презентовал миру Ампир. Наполеон задавал тон всей Франции, сделав её объектом всеобщего подражания, как в своё время поступил король-Солнце Людовик XIV.       Я не знала, каким будет мир без Бонапарта. Личность Наполеона пластом легла в фундамент нашего века.       Пушкин правильно заметил: прощальным костром догорает эпоха. А мы... Мы лишь наблюдаем за игрой света и тени.       — Скажи, пожалуйста, Наташа, я никогда не могла понять… — помолчав несколько времени, решаю оставить грустную тему и спросить у подруги о наболевшем, причём таким тоном, который ясно показывал, что делаю вопрос не из праздного любопытства, а по движению сердца. — Екатерина Бакунина... Ты лучше её знаешь. Что такое её отношение к Пушкину? Я мало встречала их. Что это такое?       Натали улыбнулась глазами и внимательно поглядела на меня.       — Новая манера, – сказала она. — Вынуждена тебя огорчить, я знаю не так подробно: Пушкин не распространяется о любви. Бакунина не актриса и не мещанка, отношения с ней длятся уже второй год... Да-да, именно отношения. Пушкин верен этой новой привязанности. Одному Богу известно, что у него на уме. Бакунина, сказывают, приглянулась Марии Фёдоровне и та подумывает взять её к себе в услужение – таковы официальные сведения, известные обществу.       — Она производит странное впечатление... – раздумчиво проговорила я. — Ей двадцать два года – уже не девица. А Пушкин ещё мальчик... Для чего она так свободно держит себя? До меня доходили самые лестные мнения о ней: гордая девушка с утончёнными манерами. И тут вдруг – роман с лицеистом!       Я никак не могла смириться. Если Бакунина и впрямь так добродетельна, как говорят, почему позволяет себя комментировать юнцу в несовершенных летах?       — Ты несправедлива, Ma Chérie. — мягко пожурила меня Наташа. — Неужто запамятовала, как сама бегала на свидания? А Государь, между прочим, ещё женат был в то время...       — Но сколько мы знакомы, и сколько они! – во мне всё содрогнулось от возмущения. — Не с пустого же места у нас любовь родилась! Не томные летние вечера тому виною...       — Их любви просто понадобилось меньше времени. Разве это дурно? – разумно рассудила она. Вот только легче мне не стало. Я состояла в браке с двоеженцем, и осуждать Пушкина за его привязанность к зрелой девушке, наверное, всё-таки, не имела права... К тому же, я была любовница. Мне ли заикаться о морали?       Мы живём в такое время, когда о любви зачастую вообще не помышляют. Под венец идут, либо по расчёту и сговору родителей, либо по горячке первой молодости. Но сколько впоследствии сломанных судеб... Если Пушкину взбредёт в голову жениться – это будет катастрофа! В осьмнадцать лет мужчины готовы венчаться с первой встречной – лишь бы поскорее упасть на брачное ложе. Головой совсем не думают.       — А если у них не любовь вовсе? – возразила я, потакая скверным мыслям.       — А это уже не нам решать... – тактично заметила Наташа, и была права. Пушкин никому не позволит вмешиваться в свою жизнь. Я в смятении взглянула на подругу, и тут вдруг она встрепенулась, как бы что-то неожиданно припомнив, спешно опуская чашку с блюдцем на стол. — Ах, извини меня, дружок, ведь зарок себе дала в первую очередь письмо вручить... Голова с дырой! Ещё утром получила... – она потянулась за ридикюлем, который я привезла ей в подарок из Варшавы.       Это был маленький многоцветный кошелёк «Berlin work», с выпуклым, зигзагообразным орнаментом и синельными кистями. Щёлкнув металлическим замочком, она вытянула наружу стандартный почтовый конверт и протянула мне:       — От Их Сиятельства... – пояснила подруга взволнованным шёпотом.       — Аракчеева?.. – меня удивило, что ответ пришёл так быстро. Ввиду последнего разговора с Горчаковым, когда мне стало известно, что Пущин близко сошёлся с гвардейцами, я тем же вечером написала Алексею Андреевичу, желая убедиться, что моим друзьям не грозит оказаться в списке потенциальных мятежников. Я и надеяться не смела, что охваченный многочисленными заботами Аракчеев отреагирует на моё послание в кратчайший срок.       Должно быть, Александр отдал приказ реагировать на мои письма прежде других.       Благополучно забыв предшествующий разговор, я вскочила со стула и побежала в спальню за плиссуаром.       Аракчеев мудро поступил, передав письмо через Наташу. Мне бы не хотелось привлекать к нашей переписке внимание адъютантов свиты и секретарей, доставляющих царскую почту.       Вернувшись в залу с уже вскрытым конвертом, я взволнованно опустилась на тот же стул, и под настороженным взглядом подруги погрузилась в чтение.        «С благословения Их Императорского Величества, довожу до Вас следующие сведения...»       Аракчеев писал, что Государю в полной мере известно о вольнодумных настроениях здешних офицеров. Более того, эти настроения оказались характерны для армии в целом.       В военных кругах шла очевидная борьба "либералов" и "традиционалистов", сторонников вольного, почти товарищеского отношения к солдатам и поборников твёрдой дисциплины и беспрекословной субординации. Борьба развивалась, в большей степени, внутри многочисленных масонских лож и неких "тайных" обществах, куда стало модно вступать по окончании Заграничных походов.       Среди воспитанников Лицея также нашлись те, кому показалась привлекательной жизнь дискутирующих   вольтерьянцев. В настоящее время самой активной "тайной" организацией была «Священная артель». В ней состояли некоторые мои друзья: Иван Пущин, Антон Дельвиг, Вильгельм Кюхельбекер и даже умница Владимир Вольховский – претендент на золотую медаль!       Аракчеев снёс отдельным абзацем, что о существовании данной организации стало известно благодаря Наташе, прознавшей о подпольном либеральном кружке в ходе дружеских бесед с лицеистами.       Я отложила письмо, и в изумление уставилась на подругу:       — Как?.. – мой голос тревожно дрогнул. — Это ты раскрыла Александру горе-артельщиков? — я никоим образом не обвиняла Наташу, наоборот, всем видом выражала признательность.       Лицо её залилось ярким румянцем: она явно не чувствовала себя героем, потому как предала друзей, выдав их тайну.       — Давно уж... Я не хотела писать в Варшаву, ты бы извелась. Je suis désolé... Прости, Ma Chère, что не сказала раньше. – Очевидно, ей было очень неловко, что побудило меня сжать её руки, призывая поднять голову.       — Наташа, ты умница! – воскликнула я, не зная, как в полной мере выразить благодарность. Она вовремя сориентировала Александра во внутренней политике, сдала гнездо заговорщиков, а я не сомневалась, что среди любителей почесать языком, скрывались подлинные враги действующего режима.       — Не печалься, друг мой, ты не повинна ни в чём... – спешу развеять её сомнения относительно моральной составляющей данного вопроса. — Всякому честному человеку надлежит хранить верность друзьям и Отечеству. Твоя откровенность с Государем, весьма вероятно, поможет предотвратить катастрофу и спасти наших балбесов от самих себя...       Однако уже в следующую минуту, когда я вернулась к письму, уверенность сменяет глубокая тревога. Аракчеев докладывал, что "артельщики" обсуждали не возможность преобразований, или разбирали причины приостановления реформ Сперанского, а настаивали на смене формации Государства.        «В сих кругах поднимаются вопросы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими в тайне. Не утихают споры в отношении переустройства Империи на манер республики по планам «Социального договора» Руссо...»       Судя по осведомлённости Аракчеева, в ряды заговорщиков был внедрён правительственный шпион.       Идеи Руссо замечательные, спору нет: отсутствие сословного представительства, отмена рабства, единый свод законов, совершенствование условий труда для фермеров и рабочих... Но, как возможно претворить в жизнь все эти добросовестные планы, если место во главе многомиллионной Империи займёт либерал с ограниченным сроком правления, окружённый прежними варварами-помещиками, именуемыми, на новый манер, капиталистами? Разве в интересы капиталистов входит забота о фермерах-крестьянах? Богачи ничем не интересуются кроме добычи денег любой ценой.       Рабы обратятся "рабочими", и никто о них не позаботится в свободном Государстве, где вся власть сосредоточится в руках толстосумов, которые при любом вмешательстве правительства в дела свободного рынка во всеуслышание огласят: «Вы нарушаете наши права!». И правительство ничего не сделает, так как поставлено на конвейер: четыре года отсидел – гуляй! Ты тут не хозяин, а наёмное лицо. Возможно, на ход теперешних моих мыслей повлияла атмосфера пост-революционной Франции, в которой я выросла, но никто в целом мире не разубедит меня, что идея централизованной власти, основанная на соблюдении естественных «Прав человека», себя изжила.       Более прочего меня покоробил тот факт, что в преддверии зреющего мятежа, заговорщики апеллируют к старой теме: «Что-то служить тяжко стало... Царь-Батюшка почём зря лютует»       Аракчеев изъяснялся вполне конкретно:         «Офицеров оскорбляет, что жестокость и грубость, завезённые Императором Павлом, не исчезли в царствование Императора Александра, а поддерживаются и высоко ценятся».       Бессовестные лицемеры... Их жалобы на "муштру" – фикция! Предлог, чтоб настропалить народ!       — Хулу на Государя возводить, и как только не совестно! – злость, незримые слёзы, и обидное щемящее чувство захватывали мой дух. Щёки окропил багрянец; я вскочила на ноги, нервно перебегая из угла в угол. — И молодчиков вовлекают в свои бессовестные игры: Пущин, Кюхельбекер, Дельвиг... Они же ещё дети! — от тяготящего душу гнева недоставало голоса, с уст срывались жалостливые всхлипы.  — О какой жестокости они рассуждают? Павел Петрович в своё время выдворил из гвардии всех лентяев и пьяниц, привыкших с бутылкой в караулы заступать. Это армия! С каких пор железная дисциплина противоречит постулатам военного ремесла? Гвардия восстала против Императора Павла, потому что он деспот? О, как бы ни так! После воцарения, Александр не изменил уклад жизни солдат. Он отменил парики и... и всё! Заметь, Наташа, от муштры не отказался. Но как ему радовались! Просвещённый царевич, кроткий Ангел... Выходит, не ужесточение дисциплины побудило гвардию восстать против Павла Петровича, а желание сменить "рыло у кормушки", всего-навсего!       — Ах, Софи, ты говоришь ужасные вещи! – Наташу пугал мой резкий тон, и вещи, о которых я так прямодушно судила, чего невозможно было представить в дворянских собраниях.       Но мне ли стыдиться правды?       После вступления на престол в марте восьмисот первого года, Александр в своём первом манифесте изъявил волю идти по стопам своей Великой бабки. На армии это, однако, не отразилось. Армия Александра явилась прямым продолжением армии Императора Павла. Доктрина, уклад жизни, система обучения, "шагистика" и увлечение мелочами службы остались те же. Екатерининская форма, простая и удобная, к которой привыкли солдаты, не была возвращена. Александр упразднил лишь букли и пудру! Даже косы на первых порах сохранились, правда, размер их был укорочен.       Взамен "смешным прусским мундирам", раздражающим офицерский состав, Александр ввёл тёмно-зелёные, очень короткие и очень узкие мундиры с большими стоячими воротниками... В сущности, не изменилось ничего, кроме цвета.       — Все, кто почитает себя умнее государственных мужей, все эти начинающие либералы, с их абстрактными идеями свободы, которые ни дня в своей жизни ничем не руководили и даже в собственных полках не могущие навести порядок – по той причине, что дисциплина для них, это пережиток прошлого – наглые, пресмыкающиеся перед Западным миром лакеи, всегда жаждут одного – смести верхушку. А там – будь, что будет. Потому и говорю, что муштра для них – предлог к возмущению. Они казармы в Институт Благородных девиц превратили, с солдатами чай пьют, оттопырив мизинчик, а Государь крайний! Зазря тиранит несчастных! – возмущалась я слёзным и пресекающимся голосом, вся красная, как варёный рак, не в силах надышаться.       Натали порывалась меня успокоить, приподнялась было с места, как тут же отклонилась в угол софы, по-видимому рассудив, что уместнее позволить мне выговориться.       — Как воспитанница Смольного Института Благородных девиц, заявляю, что в наших стенах царят, куда более строгие порядки, нежели в том же Семёновском полку, – поймав внимание моих пламенных очей, она поспешила поделиться. — Пётр Яковлевич раз обмолвился, что командир тамошний, Потёмкин, кажется, артель учинил и даже не скрывается. По его разумению, Государь должен мириться с желанием солдат и офицеров, в свободное от учений время, наживать себе состояние.       Я остановилась, поражённая неслыханным открытием. Ну, всё один к одному!       — Элитный гвардейский полк занимается торговлей, Боже правый! – бессильная злость душила меня, набегая волнами. — Разве сие не противоречит закону? По какому праву этот Потёмкин, учредил сообщество из крепостных солдат, не принадлежащих ему? – раздражалась я, с каждым последующим оборотом речи ощущая, как из меня выходит накопленная за годы службы при дворе боль.       Душа была истерзана целым рядом тяжёлых явлений теперешней российской действительности. Та глубокая печаль, печаль не о своём горе, которая была начертана на судьбе Александра, гармонически слилась с моей личностью. Венчавшись, мы соединили наши жизни: его враги – это и мои враги, потому никакой другой реакции, кроме праведного гнева, от меня последовать просто не могло.       Натали о чём-то усердно размышляла, пока я тревожно металась по комнате. Увидев, что с меня схлынула, наконец, спесь, она покинула софу, настойчиво потянув меня за локоть, призывая вернуться на стул.       — Офицерам стало труднее делать карьеру... – сокрушалась она, качая головой. — У них испуг мирной тишины. На Кавказе вспыхнул вооружённый конфликт, но то разве сопоставимо с престижем минувших войн, которые вёл харизматичный Бонапарт? Самое скверное, что наши офицеры почитают себя всесильными победителями Европы. Никто им теперь не резон, никто не в укоризну.       После того, как я покорно опустилась на скрипнувший стул, Наташа поспешила занять прежнее место на софе.       — То-то и оно... – согласилась я, отбрасывая прочь измятое письмо. — Именно так всё начиналось шестнадцать лет назад... Разве герои Семилетней войны, баловни Екатерины Великой, не восстали против законных Государей, отца и сына? – гибель Императора Павла и Петра Фёдоровича, кажется, никогда не перестанет меня беспокоить.       — Ну полно чепуху-то молоть, – возразила Наташа, пытаясь вытащить меня из омута гнетущих мыслей. — Возможна ли кровь после потрясших Россию злоключений? Эти трепачи ничего путного состряпать не сумеют. Они бегут от скуки – и только.       — Не скажи... – я наградила подругу мрачным взглядом исподлобья. — Ma tante в таких случаях сказывает: «Le petit poisson deviendra grand». Ежели трепачей не приструнить сейчас, завтра у них появится лидер и раздует из выбитых искр – пламя.       Вдруг, подобно пробудившемуся вулкану, в голове всколыхнулся разговор с Горчаковым на берегу «Озерков», который я не единожды обдумывала:        «Гвардия, из ведомой, опорной силы, превратилась в руководящую. Любой мелкий чиновник или авантюрист может днесь встать в её главе, устроив не массовый, но локальный переворот. Полагаю, правящему роду следует принять следующие меры: первым делом нельзя перекрывать гвардейцам доступ к получению чинов, как сделал это Павел Петрович, отлучив от службы всех разинь и лентяев, и второе, полагаю, самое важное – нельзя ссориться с генералитетом; средь них, весьма вероятно, рано или поздно появится новый Наполеон... »       Слова юного князя оказались пророческими: казалось, что до появления русского Бонапарта оставалось немного... Александр предпримет попытку ужесточить дисциплину и тут же на возмущённый ропот привыкших к вседозволенности офицеров явится какой-нибудь обиженный генерал и приберёт полки к рукам.       Кто это будет? Ермолов? Милорадович? Остерман-Толстой? А может, ошельмованный Бенигсен, участник переворота одиннадцатого марта? У него уже есть опыт, и методы воздействия на "деспотичного" правителя ему известны...       Наташа тяжело вздохнула и прижала ладонь к груди, как-будто подавляя в себе неприятное чувство, стараясь сохранить при этом оптимистичный настрой:       — Софи, у Государя ангельское терпение... – в очах зияла непоколебимая уверенность. — В своём стремлении обрести независимость офицеры добьются того, что лишатся высочайшего доверия. Вот увидишь, Их Величество возьмёт самые суровые меры, но, по свойствам души своей, разрешит конфликт мирно. Не стоит тебе загодя помышлять о худом... И потом, Их Сиятельство, граф Аракчеев, всегда начеку. Возможно ли допустить, чтобы он проглядел заговор? У него соколиный глаз, и чутьё, как у волка. – Натали беспокойно поглядывала на дверь и за окно, поскольку подобные разговоры приравнивались к крамоле. Рассуждать о заговорах, о почившем Императоре Павле, который, по официальным данным, скончался от апоплексического удара, занятие крайне опасное. За такого рода беседами мог последовать вызов в отдел тайной полиции.       — Граф Пален прежде был доверенным лицом Государя... Павел Петрович доверял ему, как себе, – некстати вспомнилось мне, и кровь в жилах застыла от сего кошмарного сравнения, взбаламутившего воображение.       — Ради Бога, Софи! Arrête tout de suite! — Натали побледнела, как мел, и стукнула кулаком о колени, но выражение сердитых глаз не скрыло её сомнений. Она боялась стремительно разрастающегося влияния Аракчеева... А кто нет? Даже разговоры о нём воспринимались за плохую примету: вдруг выскочит из-под земли, как чёрт из табакерки, и утащит тебя в казематы Петропавловского бастиона. Лучше уж помалкивать.       В прошлом году Александр вернулся к идее военных поселений, которые начал обустраивать ещё в десятом году, прервав тогда их деятельность из-за военной угрозы. Ныне военные поселения располагались в Новгородской губернии, где находилось имение Аракчеева, а также в Могилевской, Херсонской, Екатеринославской, Слободско-Украинской губерниях. Вскоре туда перебросят уже треть армии.       Враги Империи, рвущиеся к власти, непременно захотят устранить Аракчеева... Или перетянуть на свою сторону.       Александр отдавал себе отчёт, что владеет сокровищем. В лице Аракчеева он имеет слугу, болтливости или предательства которого мог не опасаться. Это раб, готовый слепо повиноваться приказам венценосного хозяина. Некий зонт, защищающий Его Величество от ливня.        По правде сказать, я не сомневалась всерьёз в преданности Алексея. Он был свидетелем тайного венчания Государя и никогда не давал повода усомниться в себе. Он ненавидел титулованных представителей Света, гвардии командиров за их пренебрежительное отношение к обедневшим дворянам, к числу которых принадлежала его семья; он не забыл их издевательств и насмешек, бывших в артиллерийском училище. В союзе с Александром, Аракчеев обретает стократ больше, чем мог бы предложить любой мятежник. Его любовь к Павлу Петровичу, чей бюст был установлен им в саду фамильного поместья в Грузино, не померкла с годами. Он не навредит сыну горячо любимого правителя, ведь знает, как подло обошёлся с Александром граф Пален, и какие политические ошибки вылились впоследствии из этой душевной травмы.       Но жизнь правителей непредсказуема: Аракчеева могут запросто скомпрометировать, рассорить с Александром... Даже убить.       Было слишком самонадеянно рассчитывать, что он навсегда останется подле моего супруга.       — Софи... – осторожный голос Наташи вытянул меня из плена спутанных размышлений. — Жизнь Государя – и в твоих руках тоже. Послушай, ведь ты жена ему... – последнюю фразу она проговорила шёпотом, словно мы находились не одни в комнате. — Твой долг, как любящей женщины, отвращать Их Величество от неверных решений... Защищать от себя самого.       — О чём ты толкуешь, не пойму? – в груди зашевелилось неприятное чувство, а щёки стыдливо заалели. — Какое я право имею советовать что-либо человеку, в чьём облике соединились Господь и Россия?       — Ты неверно истолковала мои слова, Ma Chère... — она примирительно выставляет ладони вперёд, предвосхищая горячку. — Обязанность жены, как гласит Священное Писание, заключается в укрепление праведных помыслов супруга. Согласись, Государь наш излишне мнителен и подвержен упадничеству, а слабые духом всего более уязвимы перед врагами. Тебе надлежит сохранять спокойствие, когда в душу его западут сомнения. Иные станут внушать чувство беспомощности, ты же укрепи в нём стремление жить по совести, без оглядки на клеветников. Он должен чувствовать себя сильнее, чем сам о себе думает. – Улыбка, полная великодушного сострадания, осеняет её розовые уста. Как в старые добрые времена, Наташа проявила необыкновенную чуткость к моей проблеме и нашла верный способ усмирить страх.       При одном взгляде на неё почти всякое страдание теряло свои пугающие стороны, делалось делом простым, лёгким, успокаивающим и, главное, несущественным, что вместо слов: "Как страшно!" заставляло сказать: "Как хорошо! как славно!"       Я с благодарностью подбежала к подруге, и, присев рядом на софу, притянула к себе за плечи, выражая признательность.       — Ты права, Наташа... Извини мою горячность... Право, как ты верно подмечаешь детали! – сжав её нежно в объятиях, ощутив прикосновение светлых локонов к щеке, с облегчением обнаруживаю ответный порыв: узкие ладони льнут к моей спине, скользя вниз, будто стремясь сорвать невидимый саван скорби, окутывающий тело.       Заслышав благосклонный вздох, я отстранилась, увидев, каким лучистым, по-детски открытым взором глядит на меня Наташа, словно призывая выскрести из себя остатки печальных дум, что я и сделала, в бессилии привалившись боком к широкому подлокотнику софы.       — Александр много на себя взваливает... – какая-то глухая грусть, туманные вопросы блуждали в беспокойной моей голове, заставляя о чём-то постоянно беспокоиться. — Он решил, что должен один за всё отвечать! Не он, однако, виноват в преследующих Россию бедах. Тут пересекается множество подспудных интересов, которые не разглядит даже самый опытный дипломат... И ещё менее Александр виноват в ошибках политических интриганов. Но он про всё хочет знать, ко всему иметь отношение, словно Бог даровал ему две жизни. Совсем себя не бережёт... А знаешь, что ещё заметила? С годами он всё как-то более в покойного Батюшку делается. Озноб бежит по коже, когда начинаю их сравнивать. Различий уже почти не видно...       После выпавших на долю Александра невзгод, череды затяжных войн, промахов на Венском Конгрессе, разочарования в собственных офицерах, вышедших из под контроля, он всё реже улыбался людям. Вернее, не находил сил делать это естественно, а как будто заставлял себя. Глаза его недобро сверкали: из-под напускного равнодушия в них проглядывала педантичная строгость. Он всё менее интересовался изящными предметами и всё более обращался к мелочному формализму.       По его собственному признанию, он переступает через себя каждый раз, когда вынужден играть великодушного юнца, коим запомнился подданным в день воцарения. Александр давно перерос этот легкомысленный образ: он взрослый мужчина, а не смазливый сопляк, и если не проявлял ещё признаков явного психоза, то потому только, что обладает титанической выдержкой, в отличие от покойного Батюшки, нервы которого екатерининские вельможи расшатывали с детства.       — О, поверь, не ты одна это приметила. – Наташа подсаживается ближе, перемещая ладонь на мою талию, призывая подобраться. — Мария Фёдоровна в начале зимы, беседуя с Их Величеством, обмолвилась: «Ты смеёшься, а я будто слышу смех любимого Пауля...»  – трогательное высказывание вдовствующей Императрицы западает в душу.       — Помилуй, chère, почему ты плачешь? – мягким голосом спросила Наташа, завидев мои слёзы. — Это же большое счастье, когда родители продолжаются в своих детях. Таков закон мироздания, – она знала, что я воспринимаю трагедию Александра, как свою собственную. Но радостно было осознавать, что природа берёт своё, что ничего не исчезает из мира, а остаётся в нём.       — Воистину прекрасный закон... – сквозь завесу светлой печали пробилась бледная полуулыбка. И я соприкасаюсь виском с тёплой щекой подруги, понимая, что встреча с прошлым у Александра ещё впереди.       Опустив взгляд на кольцо с аметистом, похожим на большую ежевику, которое Александр преподнёс мне, когда делал предложение, я всецело прониклась идеей счастливой семьи, где много родных и родственные связи крепнут с каждым новым поколением. Я пообещала себе сделать всё от меня зависящее, чтобы за нашу семью не было стыдно ни предкам, ни потомкам.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      На другой день после выезда за город, в полдень, следуя устоявшейся лицейской традиции воспитанники выбрались на первую прогулку. Учебная программа завершилась месяц назад и сейчас преподаватели готовили выпускников к экзаменам, которые стартовали пятнадцатого мая. Особенно заботил выпуск Энгельгардта. Ведь, ко всему прочему, ходили упорные слухи, что летом в Царское Село ожидаются австрийский Император Франц I, прусский король Фридрих-Вильгельм II, некоторые князья из Германии. Для них уже готовили дома и Александровский дворец, и все они будут присутствовать на торжестве в Лицее.       Пушкина, напротив, мало волновали помпы и экзамены – он всецело отдался любви. Минувшим вечером поэт настрочил возлюбленной письмо: Жано сунул конвертик промеж реек скамьи, и когда Бакунина вышла на променад, то забрала послание, поскольку в разговоре с Пушкиным сама указала ему на это место. Пущин наблюдал за девушкой издалека и ушёл лишь после того, как убедился, что письмо попало к адресату, а не угодило в руки случайного прохожего.       Этим утром Пушкин ждал ответа. Жано отсутствовал уже половину часа, поэт беспокойно метался на садовой дорожке, высматривая друга среди ординарных лицейских кафтанов. Время неумолимо бежало вперёд. Совсем скоро чугунный колокол отобьёт к началу третьего блока занятий, а ещё предстояло изучить написанное!       Он сгорал от нетерпения узреть реакцию возлюбленной на предложение венчаться сразу же после выпуска. Безусловно, поэт понимал, что у неё карьера... Фрейлина двора обязана быть незамужней. Но вера в любовь перебарывала все сомнения; оставалось только убедить в серьёзности своих намерений её родителей и брата.       Пушкин нисколько не кривил душой, напротив, был открыт, как перед ладаном. И выражался на письме вполне конкретно, как честный человек, не прячась за расплывчатыми фразами и полунамёками:        «Я рождён, чтобы любить Вас и следовать за Вами – всякая другая забота с моей стороны – заблуждение или безрассудство; вдали от Вас меня лишь грызёт мысль о счастье, которым я не сумел насытиться…»       Откровенность, с которой он обращался к молодой особе, могла покоробить представителей консервативного дворянства: неприлично так рьяно навязывать барышни свою любовь. Но Пушкин готов был спорить: откровенность есть правда сердца! К чему мямлить и ходить вокруг, да около, когда чувства правдивы?       В сердцах ругая друга за медлительность, он принудил себя отвлечься, и прислушался к идущему недалеко разговору. В трёх метрах от него, на скамье под липой, Вольховский и Горчаков – вечные соперники, претенденты на золотую медаль, играли в шахматы; тихий стук лакированных фигур о доску несколько успокаивал. Пушкин пригляделся: у Вольдемара вырисовывался цугцванг.       Ай да Светлейший!       — Горчаков, – обратился Вольховский к сопернику, что так ловко сыграл на опережение; князь поднял сосредоточенный взгляд, готовый внимать с улыбкой его словам. — Должен признать, ты великий гофмейстер... Учти, однако же, что золотую медаль так просто не отдам.       Вопреки вынужденному ходу белого ферзя, из-за которого ухудшилось текущее положение на поле, реальных потерь ещё не случилось; Вольховский знал, как выбраться из положения, просчитывая возможные пути к отступлению.       — В том случае, тебе следует налечь на историю, мой дорогой... Сам Карамзин воссядет в комиссию, а ему, как ты знаешь, весьма трудно угодить, – по ходу дела посоветовал Светлейший, любуясь этим выразительным лицом напротив и прекрасными серыми глазами. Они постоянно лучились каким-то особенным, подвижным блеском. И в них светилась привлекательная, почти детская наивность.       Горчаков говорил правду. Николай Михайлович Карамзин, наиболее почитаемый литератор современности, реформатор русского языка, уже второй год вместе с семьёй отдыхал летом в Царском Селе. В доме на Садовой Карамзин продолжал работу над «Историей государства Российского» и принимал у себя видных деятелей культуры. В том числе историографа и публициста Александра Ивановича Тургенева, близкого друга семьи Пушкиных, поэта Василия Андреевича Жуковского и критика Пётра Андреевича Вяземского. Пушкин по ним с ума сходил: он часто наведывался в гости к Карамзину, сделавшись частью местного beau monde.       В конце мая вместе с Вяземским Карамзин будет присутствовать на выпускном экзамене первого курса по всеобщей истории, новость эта, как в случае с приездом в пятнадцатом году Державина, поразила молодые умы – главный историограф России станет их экзаменатором!       Повод для волнения немалый.       — Благодарю покорно за рекомендацию... — Вольховский благосклонно кивнул, приготовляясь дать отпор: — А тебе надлежит хорошенько взбить волосы. Вяземский любит щегольски одетых, – припомнив Горчакову его причёску на переводных экзаменах, когда тот переборщил с помадкой, Вольдемар прыснул дружелюбным смехом, довольствуясь очаровательным смущением на некогда безмятежном, и почти всегда непроницаемом лице юного князя, которого, конечно, любил, чтя не своим соперником, но другом.       Наблюдая за их общением, Пушкин вновь подумал о том, что Вольховский заслуживает золотую медаль больше других, ибо он единственный, кого приняли в Лицей за знания, а не по рекомендациям. У Горчакова есть деньги и титул: его жизнь устроена с рождения. Но для сына бедного офицера, коим являлся Вольховский, золотая медаль была своеобразным трамплином, который мог помочь ему запрыгнуть повыше.       И какой идиот в правительстве рассудил, что гранта достоин только один выпускник? Каким образом члены комиссии определят лучшего из двух круглых отличников, равных друг другу по всем дисциплинам?       Пушкин предчувствовал, что дело это, как всегда, разрешится в пользу богатого воспитанника, а значит, Вольховский, как ни старайся, останется ни с чем.       Но тут он увидел Жано, выскочившего из арки под галереей Лицея, и все посторонние мысли разом вылетели из головы. Возникло желание броситься к другу на перехват, однако оно быстро угасло; поэт вовремя сообразил, что привлечёт ненужное внимание. Когда Пущин бодрой походкой пересёк двор и сошёл на дорогу, над округой прокатился гулкий звон чугунного колокола: время прогулки истекло. Преподаватель математики, Яков Иванович Карцов, ожидал учащихся в аудитории. Жано машинально обратился к крыльцу: за шесть лет учёбы у воспитанников выработался условный рефлекс, и на бой колокола они реагировали, как гончие на свист охотничьего рога.       Пушкин вылупил на него глаза, призывая ускориться. Вольховский и Горчаков, сложив доску с фигурами, поспешили на урок.       — Обезьяна, ты идёшь?.. – вырос за спиной Медведь, подле которого стоял и Дельвиг, полирующий платком кругленькие стёкла очков.       — Ступайте, я догоню! – нервно отмахнулся Пушкин, даже не обернувшись, не выпуская Пущина из виду.       Данзас смотрел на него с некоторой подозрительностью. Наверное, догадался, что неспроста заартачился...       Когда двор опустел, Пушкин не раздумывая сорвался с места.       — Что она сказала?! – напустился он на друга, ухватив его за предплечье, увлекая под сень дерева.       Жано бежал половину пути, поэтому тяжело дышал, сожалея, что уже не успеет переменить рубашку. Придётся взмыленным в классе сидеть... А Пушкину и дела нет – одна Бакунина на уме!       — Да ничего она не сказала... – отдышавшись, небрежно бросил Жано, тревожно косясь на крыльцо с безмолвным колоколом под козырьком, вынимая из кармана злосчастную записку. — С маменькой долго гуляла, я за ними по пятам ходил, как дурак... Потом записку в траву скинула, как момент представился – вот! – он буквально впечатал квадратик бумаги в грудь горячившегося влюблённого, чьи глаза пылали, как раскалённые угли.       — Это она хорошо придумала... Остерегательно! – с широкой улыбкой от уха до уха, почти восторженно провозгласил поэт, не замечая перемен в настроении друга. — Жано, благодарю тебя! – Пушкин хотел было его обнять, но Пущин насупился и резко отпрянул, пробормотав под нос свои прежние описания, что ему всё это не нравится. Но разве Пушкин был в состоянии слушать?       Развернувшись лицом к свету, он трясущимися руками разгладил клочок влажной бумаги, с жадностью вчитываясь в бисерный почерк.       Письмо начиналось отлично:        «Моя любовь к Вам неугасима. С той поры, как я узнала Вас близко, я потеряла покой... »       И далее в том же роде. Ответ Бакуниной являл собой образец воплощённой искренности и сердечного наития. Пушкин читал взахлёб, не замечая давящей тишины и того, что они с Пущиным натурально прогуливают класс.       Жано взволнованно озирался, интуитивно прижимаясь к дереву. Ему казалось, будто их видно из всех окон; что сейчас непременно явится Энгельгардт и отругает их, как глупых первогодок.       — Она ждёт меня... – с благоговением прошептал поэт, осчастливленный заветным признанием: «Любовь правомочна только тогда, когда сквозь водовороты жизни ведёт к благородным целям. После того, как мы нашли общий язык, пора начать разговор о супружестве... ».       Он взглянул на друга так, как глядел когда-то в детстве, ещё до того, как научился язвить и ёрничать, просветлённым взором наивного дитя:       — На прежнем месте у ручья... Родители в город отбудут, а конфиданша к полуночи започивает! Мы скоро увидимся!       — Пушкин... – насторожился Жано, безжалостно оборвав поток восторженной речи. — Ты обещал не делать глупостей...       Ему категорически не нравилась идея ночного свидания: мало ли, что может случится! Он уже пожалел о своём решении доставлять эти глупые billet doux.       — Помилуй, Жано! – в потемневших очах засверкала обида. — Вспомни, сколько раз я тебя покрывал, когда ты в ночи на свидания бегал...       — А ты с меня пример не бери! – взбрыкнул Пущин. — Я дурак был... Но даже будучи дураком не пренебрегал доводами рассудка, и на честь дам не покушался в известном смысле...       — А я, что ли, покушаюсь?! – встрепенулся Пушкин, возмущённый тем, что его чёрт-те в чём тут подозревают.       — Посмотри мне в глаза и скажи, что не хочешь большего... – Пущин смерил его испытывающим взором: серо-голубые омуты походили на грозовые тучи.       Пушкин стоял весь рдяный, щёки, точно маки в букете возлюбленной, который он вчера подарил. Поэт потупился, но всего на несколько секунд, скрывая стыд за напускной обидой.       — Ой, да иди ты... к Карцову! – хмурясь красноречивой усмешке, всплывшей на устах лучшего друга, он демонстративно отворачивается. Жано знал его, как облупленного: и захочешь соврать – не получится!       Пущин хотел было метнуть ответную шпильку, набрал воздуха в грудь, как вдруг поэт заявил:       — Ты просто ревнуешь... – Пушкину уже порядком надоело, что каждый тянет его на себя. Петербургские поэты зазывали вступить в Арзамас, гусары – в тайные общества, родители и педагоги – на службу в Министерство иностранных дел. Не хватало ещё между близкими разрываться... Но названному своему брату, дорогому Жано, он готов был простить многое, потому что по-настоящему и горячо любил.       — Ну, знаешь... – Пущин едва не задохнулся от возмущения. — Это здесь совсем не при чём!       Нет, он не скрывал, что общество Бакуниной и господ-гусар, вьющихся около Пушкина, изрядно его раздражало, и всё же, не в одной ревности было дело. Пущин беспокоился за его будущее, стремясь уберечь от ошибок, которые так легко совершить по восприимчивости поэтической натуры, делающей всех женщин хорошенькими, особенно весной.       — А посмотри мне в глаза и скажи, что я ошибаюсь... – Пушкин живо к нему обернулся, скрещивая руки за спиной и также, как сам Жано некоторое время назад, смирил его многозначительным взглядом.       — Бестолочь ты, Пушкин! – вскинулся тот, и ввернул бы ещё пару ласковых, если бы не услышал настойчивый кашель позади.       Пушкин дёрнулся, а Пущин бросил испуганный взгляд через плечо. Шагах в пяти от дерева стоял преподаватель математики собственной персоной, в прогулочном сюртуке, перчатках и высокой шляпе, сжимая трость под локтем.       — Мсье Пущин, Пушкин, – бесцветный голос Карцова не выражал ни намёка на злость или недовольство, а лишь тень холодного порицания.       — Яков Иванович... – растерянно протянул Жано, разворачиваясь к педагогу всем корпусом, дивясь тому, что он не в классе.       — Доброго дня! – бодро подхватил Пушкин, соприкасаясь с другом плечом, наскоро пряча записку в карман.       Карцев смотрел на воспитанников совершенно спокойно. Ещё года два назад, он бы с удовольствием прочёл им нравоучительную лекцию о халатном отношении к лицейскому уставу... Но к чему теперь распинаться? Перед ним взрослые лбы! Через месяц он с чистой совестью спровадит обоих из Лицея, будучи уверенным, что научил их всему хорошему. Больше он не увидит задумчиво-печальной физиономии Пушкина, бьющегося над решением примитивной задачи для первогодок, того Пушкина, который заявил однажды, что тридцать три спокойно делится на два, пообещав когда-нибудь представить доказательства. Как не увидит доброго, отзывчивого Пущина – любимца всех педагогов, чей покладистый нрав был лучиком света в череде тяжёлых учительских будней.       Поудобнее перехватив трость, Яков Иванович стянул перчатки, исподлобья взирая на покорные лица вчерашних отроков, которых, Господь свидетель, любил такими, какие они есть.       — Спешу предуведомить, господа, что прятаться от меня Вам надлежит в труде, а не под деревом. Например, в библиотеке – это единственное место, где я не ожидаю Вас встретить. – Он улыбнулся уголками губ, заметив, как друзья насмешливо переглянулись.       Пушкин первым выступил вперёд, смиренно склоняя голову:       — Прощения просим.... – он ухватил друга за рукав, настойчиво потянув к крыльцу.       Пока ещё он мог спешить на законный урок. Пока ещё он искренно радовался ударам колокола, оповещавшему об окончании занятий, и уже не раздражался, когда тот звонил к началу классов. Пока ещё он носил гордое звание лицеиста... И это пока ещё его учителя.       Он никогда их не забудет... Никогда. Ни того, что они дали, ни того, за что бранили. Мудрецы говорят: «Каждый учитель продолжается в своём ученике». Пушкин верил этой святой истине, гордясь тем, что является продолжением достойнейших лицейских педагогов – великанов педагогического мира.       Кто знает, может быть и на его долю выпадет однажды жребий кого-нибудь учить...        «Чему-нибудь и как-нибудь...»

⊱⋅ ────── • Рубрика • ────── ⋅⊰

«Мода и быт»

      🌿 Поговорим о гастрономических предпочтениях дворян!       Бытует мнение, будто представители знатных семей  Российской Империи питались более изысканно, нежели крестьяне. Так-то оно так, но, не стоит забывать, что 90℅ дворян относятся к мелкопоместному классу. Лишь самые титулованные фамилии могли позволить себе держать при доме иностранных поваров, кушать икру, фазанов, первосортное мясо. Большая же часть населения, вне зависимости от сословия, жила гораздо скромнее, чем даже современный  человек. Безотходных продуктов в те времена просто не было! О чём свидетельствуют рецепты из многочисленных поверенных книг XVIII-XIX вв.       Если дворянин хотел на обед мясо, например, говядину, он употреблял не только стейки, а всю корову целиком. Под нож пускали все части животного – от рогов, копыт и хвостов, до кишок, вымени и мозгов. И так со всеми животными, и даже рыбой.       Вспомним, как Чичиков обедал в трактире «мозгами в горшочках», а у Собакевича почивался Няней:        « — Щи, моя душа, сегодня очень хороши!» – сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подаётся к щам и состоит из бараньего желудка, начинённого гречневой кашей, мозгом и ножками.»       Пётр Петрович Петух велел подать:        «— Да сделай ты мне свиной сычуг. Положи в середку кусочек льду, чтобы он взбухнул хорошенько»       Свиной сычуг — свиной желудок с начинкой из молотых свиных субпродуктов (печень, почки, язык, уши), разных овощей и специй, запеченный в духовке. Помещённый внутрь кусочек льда в духовке превращается в пар и делает сычуг пористым, мягким и нежным.       Гончаров Иван Александрович. Роман «Обломов»:        «Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом; и престарелая тётка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу.»       🌿 А вот несколько блюд, которые употреблял Пушкин с друзьями в Лицейской столовой:        «Пирожки с жабрами»       Замесить тесто крутое из пшеничной муки на постном масле, с прибавлением воды. Раскатать оное тонко. Взять осетров жабер от головизны с частью мяса и жиру. Отварить, изрубить мелко с прибавкою лука и перцу. Этим начинить пирожки, загнуть тестяные листки вдвое, обрезать резцом округло и жарить в постном масле.        «Пирожки на мозгах»       Взять мозгу из головы сазаньих и других рыб. Замесить тесто крутое на небольшом количестве масла и воды. После, раскатывая оное, натирать мозгами. Делать из оного пирожки, какой угодно формы, и употреблять в начинку оных либо жабры по вышесказанному, или кусок молок от рыбьего потроху, но всегда с прибавкою мозгу. Запекать в печи.        «Печёнка телячья, по-саксонски жаренная»       Очистив и вымыв оные изрезать жеребейками с ветчинным салом, таковым же образом искрошенным. Выложить на блюдо. Подмешать в сало мелко искрошенного и обжаренного лука, соли, пряностей, немного сметаны, тертого мякиша белого хлеба и три яйца. Завернуть это в телячий сальник [Сальник — тонкая жировая мембрана, которая обволакивает внутренние органы некоторых животных: овец, свиней, коров. Этот субпродукт применяется в качестве оболочки для колбас, мясных рулетов и паштетов] и положить в коровье масло, распущенное в глубокой сковороде. Жарить в печи.        «Пирог с колобОсой»       Замесить тесто на яичных желтках и горячей воде крутое, после чего напирать оное свежим говяжьим почечным салом. Т. е., раскатывая скалкою, класть на тесто сало и стирать оное, продолжая раскатывать и складывать раскатанный лист. Когда тесто будет довольно натерто, сделать из оного круглый пирог по вышесказанному со следующею начинкою. Изрубить говядины несколько крупно, с прибавкою многаго луку и приправою перцу. Пообжарить в сале говяжьем и еще перерубить очень мелко. Этим крошевом начинить пирог, сделать из того же теста крышку, влить мясного отвару или положить кусок льду, накрыть и зачипать. Печь на сковороде в горячей печи.        «Гороховой пирог»       Разваренный горох, смачивая молоком, протри сквозь сито; прибавь в него коринки, корицы, имбиря, сахара, истертой сдобной булки или французского хлеба и четыре или шесть яиц, вымешай, и когда окажется жидко, прибавь, хлеба. Вымажь блюдо с высоким окрайком маслом, посыпь истертым белым хлебом, вылей в него приготовленное, испеки и подай, посыпав сахаром.        «Шти»       Возьми капусты, говядины, ветчины, горсть овсяной крупы, луку, залей все то водою и вари до тех пор, чтобы нарочито упрело. Потом разболтав в особой чашке немного муки с коровьим маслом на той же штеной жиже, опусти в шти и после подбели сметаною. При подаче на стол положи перцу. Также едят с ними кашу, начиненную и поджаренную в бараньем боку, и пр.        «Пирог сладкий с постилой.»       Из сдобного теста раскатать лист, положить на оловянное круглое блюдо и ровно по краю оного обрезать. Положить на середину оного постилы, кусочками нарезанной, смочить немного патокою. Заложить вместо крышки такой же листок из теста, но тоньше поддона. Сделать окраек из того же теста с украшениями, позолотить желтком яйца. Поставить блюдо на сковороду и запечь в печи.       🌿А сколько же было блюд на лицейском столе за обедом?       По свидетельству Пущина: три, по праздникам – четыре. А какие именно?       Классика всех школьных столовых: суп, второе блюдо и десерт.       В Лицее, в обычные непраздничные дни суп мог быть самым простым. К примеру, бульон с пирожками или – русские щи, а точнее «шти».       Утром – булка из крупчатки и чай.       Известный педагог Джон Локк, живший столетием раньше, считал такой завтрак оптимальным для джентльмена. Он пишет: «Утро обыкновенно предназначается для учения, которому полный желудок является плохой подготовкой. Сухой хлеб, будучи самой лучшей пищей, в то же время создает меньше всего соблазнов; и кто заботливо относится к физическому и духовному развитию ребенка и не желает из него сделать тупого и нездорового человека, не станет его пичкать за завтраком. И пусть не думают, что такой режим не подходит для человека с состоянием и высокого положения.» Спасибо за внимание!) 💖💜💖

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!