Глава 3

21 июля 2025, 01:12

«Весна, весна, пора любви... »

Александр Сергеевич Пушкин. (1827 год.)

      Весна была в самом разгаре…       Император Александр прибыл в Царскосельский дворец – любимую свою резиденцию, как это часто бывало, чтобы отдохнуть от суеты, царившей в анфиладах многолюдного Зимнего дворца.       На августейших половинах шёл капитальный ремонт; по коридорам разносился запах побелки с краской. Архитектор Василий Петрович Стасов на месте столовой и комнат, не имевших названия, трудился над созданием Парадного Мраморного кабинета, Овальной и Сводчатой проходных и Приёмной Императора.        Александру нисколько не мешал шум идущих работ – скребущий отзвук сотен шпателей, монотонный стук молотков, отдалённые окрики мастеровых... Он наслаждался отдыхом в своём любимом кабинете, который сохранял отделку середины восемнадцатого столетия, напоминая о временах далёкой юности. В родном Царскосельском дворце, хранившем воспоминания лучших дней жизни, где всегда на душе становилось тепло и спокойно, Александр чувствовал себя как у Бога за пазухой.        Кабинет был по-царски просторным, светлым: затянутые белым штофом стены отливали прозрачными бледно-зелёными узорами. Против входа вытянулся ряд простых, но не лишённых изящества гостевых стульев из золотой карельской берёзы в яркой, гранатовой облицовке, и такой же диван с высокой мягкой спинкой, над которой висело два парадных портрета Императрицы Елизаветы Алексеевны начала века. Позади рабочего стола возвышалось огромное венецианское зеркало, отражавшее входящих через парадные двери посетителей.       Утренняя свежесть вливалась в приоткрытые окна вместе с щебетом резвых желтогрудых пеночек и коротким свистом сереньких мухоловок, пьянящим благоуханием многочисленных цветущих деревьев и солнечным светом.       На высоком камине с аккуратной античной лепниной помещался бюст прелестной Минервы; на столе, устланном совершенно гладким зелёным сукном, в незыблемом порядке разложены были всегда остро очиненные гусиные перья, расставлены чернильницы и прочие канцелярские принадлежности, искусно сделанные из добротных, но не расточительных материалов. На соседнем столе, приставленном вплотную к левой стене, ранжированы многочисленные уставные и служебные документы: письма, пакеты с депешами, прожекты, записки Министров, челобитные, карты всех русских губерний, военные и путевые атласы, донесения разведки, переплёты судебных и гражданских законов. Поверх всех этих бумаг лежал в развёрнутом виде проект грандиозного храма Христа Спасителя, созданный Витбергом, с помпезной колоннадой вкруг византийского купола, который Александр задумал заложить близ Воробьёвых гор в ознаменование победы над европейской ордой.       После доклада, который обыкновенно кончался в десять часов утра, Государь задержал графа Аракчеева, дабы передать ему свои соображения о необходимых улучшениях в учреждениях для просвещения народа, но так и не озвучил их, поскольку советник подал на рассмотрение два неотложных документа: письмо от цесаревича Константина Павловича из Варшавы и самые последние сведения о «Священной артели», с цитированием поднимающихся в организации речей:       «К сожалению, нет ничего общего между феодальным монархизмом с его определённым началом, с его прошлым, с его социальной и религиозной идеею, и наполеоновским деспотизмом петербургского царя, имеющим за себя лишь печальную историческую необходимость, преходящую пользу, не опирающимся ни на какое нравственное начало.»       Александр негодовал: ужель возможно, чтоб образованнейший класс России был до такой степени туг к понимаю своей страны?       Неужто падение французской Республики представляется им всего-навсего нелепой случайностью? Неужто эти поборники западных ценностей вообразили, что смогут избежать ошибок французских либералов в собственном Отечестве, культуру которого не только не понимают, но даже стыдятся, сравнивая её с культурой иноземных держав, а не смотрят на неё, как на отдельное явление, с чуждыми Западу, да и Востоку ценностями? Судя по всему, это было так.       Иначе зачем они заявляют, будто монархия в России «лишь печальная историческая необходимость»? И что именно русское самодержавие, а не какое-нибудь другое, «не имеет ничего общего с феодальным монархизмом с его определённым началом, с его прошлым, с его социальной и религиозной идеею»? На Западе, получается, правительство хорошее, а в России плохое, потому что не такое, как там? Какая вопиющая глупость! А между тем русская монархия гораздо крепче привязана к корням и монументальнее всех прочих, чего не заметят, конечно, те, кто живёт чужим умом и по чужому образцу. В народном самосознание нет никого выше Бога, за которым стоит царь – «Господин раб и бригадир»! А тут вдруг выясняется, что монархическая система ценностей к девятнадцатому веку себя изжила... Да кто они такие, дабы делать подобные заявления? Не правильнее ли заключить, что монархия изжила себя лишь по отношению к тем, кто предпочитает быть европейцем, а не русским? Если смутьяны не верят в царя и Бога, это не значит, что в оных не верует народ: кто полагает, будто бы Государство надобно менять исключительно по прихоти бесившихся с жиру дворян, коих представляется десять процентов от всего населения — тот и есть истинный деспот; либо же глупец, мерящий всех русских по себе, то есть по западному образцу!       Кто наделил артельщиков властью говорить от лица народа? Кто внушил им превосходство над государственными мужами, ввинченными в государственный аппарат? И с какой это стати Россия должна ровняться на Запад?       Славяне и латиняне не равны друг другу! Невозможно применить единый свод законов ко всем странам мира, ибо каждая из стран – индивидуальна по своей структуре. При этом артельщики и не вспоминают о праве народов на самоопределение, дающем волю каждому Государству свободно определять без вмешательства извне свой политический статус и осуществлять культурное развитие.       — И откуда что берётся в их ветряных головах – не пойму! — вслух размышлял Александр, выпуская доклад из рук.       Аракчеев стоял в почтительной позе невдалеке от Государя, в застёгнутом наглухо мундире. Выражение его лица было угрюмо и сосредоточенно.        Обхватив пальцами подбородок, Александр с гнетущим разочарованием, но по-монархически сдержанно, без бурных эмоций, уставился на лист пергамента, что лежал на столе, силясь определить логику крамольников, взыскательно прибавляя:       — Два года тому они славили Бонапарта, как величайшего человека на земле, а нынче клеймят тираном и мне прочат «наполеоновский деспотизм»? – августейший устремил на молчаливого советника сосредоточенный взгляд, побуждая высказаться.       — Не смею, Ваше Величество, входить об этом в рассуждение... По моему разумению, они что-то не то вычитывают и неверно истолковывают. – с поклоном отвечал Аракчеев. — Я всегда был, да и теперь глубоко убеждён, что развитие умственных способностей подданных может доставить Государству значение, влияние и вес, но...       — Но?.. – подхватил Александр, желая ещё раз обсудить остро стоящий вопрос о проблемах самоорганизации русского общества.       Алексей Андреевич задумался: он не смел выражаться прямолинейно, поэтому старался подобрать такие слова, которые бы объёмно обрисовали его точку зрения, не нарушив при этом дистанцию при общение с высочайшей персоной.       — Государь, учителей выбирать тоже ум нужен... Это мы, русские, готовы учиться у всякого-Якова – вот и научаемся себе на голову, – глядя куда-то в пространство, заметил граф.       — Ну, вижу, вижу, ты не любишь Европы; самобытность и патриотизм лежат в основе твоего мировоззрения... – благосклонно заключил Александр, мягко постукивая пальцами о сукно. — Что ж, ведь и я проповедую, по возможности, те же качества, когда от меня не требуют реверансов в сторону либерально настроенной публики. Послушай, что меня больше всего поразило: они ошибочно рассудили, будто русским людям недостаёт просвещения, как в Европе, для улучшения качества их жизни. Они забыли, что восемнадцатый век в России – век Просвещения – был самым суеверным. Просветительский материализм у нас не прижился, не перемолол народных и религиозных догм... Русское общество отвергло просвещение, то есть не его научную или техническую сторону, а гнусную идею, что выше разума нет ничего. Опыт предшественников ясно выявил невозможность насаждения у нас подобного рода умозаключений: в них нет исхода для русской души. Но молодёжь мечтает заменить народные предрассудки и веру свободой – вольностью, как говорят старики. А что такое, в сущности, вольность, Алексей Андреевич?        Будучи на редкость начитанным и прозорливым собеседником, граф мгновенно сообразовался:       — Позвольте, Государь, выразить мнение одной из мудрейших женщин своего времени: «Общественная или государственная вольность не в том состоит, чтоб делать всё, что кому угодно.» На том и я стою, – Аракчеев процитировал пункт из наказа Екатерины Великой Комиссии о составлении прожекта нового Уложения.       — Так, совершенно так, — оживлённо подхватил августейший, — та же мысль повторяется в тридцать восьмом параграфе: «Вольность есть право всё то делать, что законы дозволяют; и, если бы где какой гражданин мог делать законами запрещаемое, там бы уже больше вольности не было; ибо и другие имели бы равным образом сию власть». — Александр знал основополагающие своды государственных законов наизусть и легко выуживал их из памяти при надобности. — Первый же параграф гласит: «Закон Христианский научает нас взаимно делать друг другу добро, сколько возможно». Признаюсь, и у меня сложилось убеждение, будто современное поколение вольнодумцев, либо трудов предшественников не читает, либо читает, не понимая сути изучаемого... Ты прав, что они научаются себе на голову. А ведь я всегда стоял на необходимости реформировать русское образование...       — Это у них от самомнения идёт, Государь, – учтиво присовокупил Алексей Андреевич, всецело разделявший настрой своего сюзерена. — Какой отрок не мечтает перещеголять отцов?       — Ну, так что же... – чуть нахмурился Александр, вновь приковав настороженный взгляд к докладу на столе. — Много таких, кто разделяет эти безумные стремления?       — Покамест, Бог миловал... – уклончиво отвечал граф, считая нецелесообразным бежать впереди воза. — Через год-другой, однако, ряды их пополнятся... Вектор общественных настроений вполне определился. Европа для молодых умов – всё-равно, что капище для древних славян. Идолатры они, а не просветители.       Государь показывал вид, будто не замечает таящегося под спудом беспокойства графа; он никому не поверял своих мыслей и старался казаться подданным спокойным, даже весёлым. Наедине с собою же предавался мрачным размышлениям: в жизни всё возвращается на круги своя. Александр знал, чем заслужил нынешние напасти: пролив кровь отца, он подал обществу дурной пример...       На востоке говорят, что у старых грехов очень длинные тени. Александр на личном опыте убедился в правдивости этого выражения... Впрочем, и от теней бывает польза – тени создают объём. Все вещи представились ему днесь в естественном их виде.       Картина внутренних проблем Империи прояснилась впервые после войны; обозначился рельеф, контуры.       Мягкий от природы, Александр не мог подражать внутренней железной политике своего отца, но всё-таки он возьмёт некоторые меры по контролю над молодыми офицерами, отгородив их от опасных учений, прозываемых даже Великою Екатериной в конце её царствования «энциклопедическою заразою».       — На первых парах обойдёмся без давления, Алексей Андреевич, – подвёл итог Государь, оставляя росчерк пера на злополучном донесении, возвращая его советнику, чтоб спрятал в секретный архив до поры до времени. — Я отдам приказ об аресте, а скажут – скажут, что напрасно тираню молодняк. Нет уж. Их вина должна быть очевидна для всех. Кухонные политические дискуссии в наше время – явление повсеместное, только одни говорят открыто, а другие в узком кругу друзей за вином, да картами. Словом, не напускай на смутьянов грозу…       — Какую грозу? Не досуг мне, Государь. Делом я занят. – Аракчеев сунул доклад в бювар; мутные глаза его на мгновение озарились светом. — И потом, я верю тоже и в наши войска, покрытые европейской славой... В честь русского офицера – авось, ещё перебесятся.       Было ясно, что он  хотел утешить мнительного Императора, но сам Александр демонстрировал твёрдость:        — Ты верь, да приглядывай, Алексей Андреевич... Сам же заметил, что вектор общественных настроений определился. Боюсь, друг мой, надеждой упиваться нам теперь не пристало. – Августейший поднялся из-за стола и размеренной походкой приблизился к графу, почтительно выпрямившему спину. — Прямого нарушения дисциплины в войсках ведь не было?..         — Не было, – мрачно отозвался Аракчеев. — Но зараза распространяется исподволь... Необходимо взять меры, дабы... — отрывисто добавил он.         — Верю, верю в тебя, Алексей Андреевич, в твои добрые намерения... — Государь ободряюще сжал его предплечья, выражая признательность за проделанную работу. — Устрой всё по возможности незаметнее, ни к чему нам поднимать шум. Бонапарт как-то сказал: «Тот враг безопасен, который уверен, что надёжно держит тебя в руках.»       — Слово Государя моего для меня закон, – с очередным низким поклоном отвечал Аракчеев. В этих словах сказался не льстивый придворный, как старались доказать враги Алексея Андреевича, а истинно русский верноподданный, для которого главною опасностью России было нахождение в опасности её венценосца.       На устах Александра появилась та обворожительная улыбка, которая покоряла ему все сердца. Пожав советнику руку, он сопроводил его до дверей, сделав по пути несколько кратких распоряжений.       Едва Аракчеев вышел из кабинета, как лицо самодержца сделалось ещё более обеспокоенным... Но тут он вспомнил о письме из Варшавы и незамедлительно вернулся к столу. С недавнего времени он стал замечать, что в наступающих политических сумерках Господь особенно ему благоволит, открывая радостные стороны жизни, напоминая, что есть моменты, ради которых стоит продолжать выдерживать невзгоды. Наличность этих красивых моментов и обуславливает людское счастье, доставляет радость и довольство – каждый стремится добыть их. Письма от Константина, Александр всегда разворачивал с некоторою тревогою, памятуя об опасном и уязвимом возрасте сына.       «Здравствуйте, Государь, брат мой, спешу предуведомить, что у нас всё хорошо!»        Константин знал, как успокоить его с первых строк...       Александр отошёл к окну, проливая косые солнечные лучи на развёрнутый лист, славя Господа, что сын его прибывает в «чинном благополучии» и не выказывает настораживающего беспокойства. Константин, как мальчик радовался и не мог удержаться, чтобы не рассказать о буднях Ивана Александровича в подробностях:       «Ваш сын, мой обожаемый племянник давеча проявил поразительное проворство!       Мною было обнаружено вот какое обстоятельство... В канувшую неделю, в пятницу, мы, по заведённой традиции, предавались играм и всяческим шалостям, которые так интересны детям в младенчестве. Иван Александрович, по обыкновению сидел в подушках на полу, выворачивая странным образом ноги и руки любимого Арлекина (предполагаю, он хотел усадить куклу в позу по-турецки, какую наблюдал у индуса на жестяной коробке из-под сухой пастели, бывшую перед глазами), но тот не хотел подчинятся выдумкам новорождённого ума. В конечном счёте, Арлекин был безжалостно отброшен нетерпеливым хозяином. Я поднял куклу и переложил её на стул, объяснив Ивану Александровичу, что не следует дурно обращаться с игрушками, тем паче с любимыми, ибо они всё чувствуют и могут обидеться. На меня посмотрели внимательнейшим образом и, смею заверить, усвоили урок. Затем я отошёл к окну, поскольку услышал на дворе нечто, привлёкшее моё внимание. Через полминуты Ваш покорный слуга обернулся, и что же он увидел? Иван Александрович, опираясь ладошками о стул, выказывая невероятное упорство, достойное похвалы (Романовское упрямство!), предпринимал попытки встать на ноги... Не скрою, что колени его дрожали ужасно, но он-таки сумел выпрямиться и совершить полшага до Арлекина; кукла лежала впритык к спинке. Заметив, однако же, моё любопытство, наш храбрец тотчас плюхнулся обратно в подушки, по-видимому смутившись стороннего интереса. Я сию минуту похвалил его за инициативу! Арлекин был возвращён хозяину и больше не отбрасывался им жестоко. Я дал себе зарок, что если увижу ещё попытки первых шагов, ни за что не смотреть на озорника – и слуг о том же уведомил. А нынче имею удовольствие сообщить эту радостную новость Вашему Величеству...»       Узнав о намерении сына совершить первый в жизни самостоятельный шаг, Александр испытал, как великое счастье, так и глубочайшее разочарование, что пропустит этот судьбоносный момент, и много чего ещё не увидит, потому как долг перед Отечеством довлел над отцовским началом. Он был вынужден снова и снова покоряться обстоятельствам. Государи не вольны в себе...       Для неофициального наследника престола путь в столицу был заказан. Сейчас не та обстановка, когда позволительно афишировать морганатический брак. Александр с самого начала знал, на что идёт, знал, и всё-равно оказался не готов: сердцу ведь не прикажешь. Он ни на миг не забывал, как коротка жизнь, и как важно успеть подарить своему ребёнку сколько возможно больше любови... И всё же, перевозить сына в Петербург теперь, когда множатся враги и проблемы, накануне свадьбы младшего брата, в преддверии зреющего заговора, Александр считал нецелесообразным, веря, впрочем, что удобный момент ещё обязательно представится когда-нибудь... Его сыну безопаснее держаться от него на расстоянии – вдали от завистливых взглядов и клеветы.       Второй лист письма, который Александр обнаружил тут же, за основным, содержал чернильный отпечаток крошечной детской ладошки... Вспомнив, как в детстве, не умея ещё писать, в конце каждого письма для августейшей бабушки прикладывал свой пальчик в чернилах, Александр улыбнулся, наклоняясь и целуя смазанный след. Доживёт ли он до того дня, когда сможет пожать руку взрослого сына? Дарует ли Господь возможность увидеть, как кричащий младенец с серо-голубыми глазками и жиденькими кудряшками, преобразится в уверенного в себе мужчину? Пока Ванечка ещё совсем крошка, но время неумолимо... Да и цари на Руси долго не живут.       Александр благодарил проведение за всё хорошее, не смея требовать большего, разве что, в молитвах, просил дать ему сил прожить достойно остаток дней и оберегать семью его от чего-то непоправимого, потому как поправимое он и сам в состоянии выправить – недаром же Государь всея Руси.       Как ни трогательна была эта минута, он скоро совладал с собою, убирая драгоценное письмо обратно в конверт, заслушав стук каблуков за дверью. Через секунду пред ним предстал дежурный флигель-адъютант Павел Дмитриевич Киселёв, величавый, осанистый мужчина с светлыми, вьющимися у висков локонами, который степенно доложил:       — Их Высочество, Николай Павлович пожаловали по распоряжению. Велите пригласить?       Спрятав "сокровище" под сукно, мельком взглянув на каменные часы и убедившись, что срок визита в самом деле подошёл, Александр, с нескрываемым воодушевлением обратился к адъютанту.       — Разумеется, не томить же Великого Князя в приёмной...  – отступив от стола, он с нетерпением размял ладони, томясь охотою скорее заключить брата в жаркие объятия. Александр не видел его целый год. Прошлым летом Николай Павлович в довершение своего образования предпринял поездку по России для ознакомления со своим Отечеством. Александр уговорил его заглянуть и в Европу, проведать, как там обстоят дела после мора и войн – первым делом в Туманном Альбионе, который не следовало оставлять надолго без надзора как раз потому, что он туманный во всех отношениях.       Великий Князь провёл в Англии четыре месяца и вернулся домой через Германию, сделав долгую остановку в Берлине, у невесты Шарлотты. Александр особенно ждал их свидания: для Николая было не лишним ещё раз взглянуть на свою избранницу. Свадьба ведь могла и не состояться, если бы царевич вдруг обнаружил, что поспешил с выбором. Заставлять его венчаться из одного только чувства долга, Александр бы не стал. Да и зачем? Николай всё равно не наследник. Личный опыт показал, что страданий в несчастливом браке даже больше, чем о том повествуют трагичные сюжеты старинных французских романов. К счастью, Небеса проявили благосклонность: любовь Николая и Шарлотты окрепла. Сомнения Александра были разрушены.       Встреча с братом паче тем примечательна, что Великий Князь готовился вступить в совершенные лета. Первое, так называемое "царственное совершеннолетие", приходится у наследников на осьмнадцать лет. Оно означает потенциальную возможность занять престол. Для Николая это событие прошло незаметно, где-то в Европе, в момент возвращения из Парижа в Петербург. Другое дело — "совершенное совершеннолетие", приходящееся на двадцать один год. Это возраст обретения полной самостоятельности, возраст обзаведения семьёй и собственным местом жительства. Событие это изменит к Николаю отношение двора, прежде всего самого Государя, который обязывался относится к нему с большей ответственностью, и куда более требовательно, чем раньше.       Николай отбыл из столицы отроком, а вернулся настоящим мужчиной.       Но вот, кажется, и он!       Дверь отварилась, являя пред светло Государевы очи высокую фигуру статного молодого офицера с осиной талией, перетянутой серебристым офицерским поясом, в чёрном, однобортном мундире лейб-гвардии Северского конно-егерского полка, куда в том году Николай был назначен шефом. На гордо расплавленных плечах лежали белые эполеты, а грудь пересекал широкий панталер, на котором был предусмотрен маленький кармашек для двух острых протравников — медного и стального, на тонких цепочках; алый обшлаг узких рукавов и воротник-стойка тщательно вычищены; крупные, плоские пуговицы сияли металлическим блеском.       — Ника, как я рад, что ты, наконец, выбрался ко мне... Какое это счастье видеть тебя после долгой разлуки! – Александр с лучезарной улыбкой распахнул объятья, наблюдая за робкими движениями младшего брата, почтительно преклонившего голову.       — Ваше Величество, моё сердце вторит каждому Вашему слову... Благодарю, Государь, что уделили время. – Николай стукнул каблуком о каблук, отдавая честь, перекладывая кожаный кивер с высоким белым султаном из левой руки в правую. Встреча с братом напомнила Александру начало его жизни, которое, несомненно, было лучше её продолжения.       — У тебя особенное лицо, Mon Cher Ami! – по-доброму засмеялся августейший, незамедлительно привлекая царевича к своей груди, добродушно хлопая того по спине. — Вижу, путешествие благотворно сказалось на твоём физическом здоровье: ты цветёшь, как весенняя роза! Но лучшая дорога — это путь домой. Трудно найти слова, чтобы объяснить, как я скучал по тебе…       — Помилуйте, Государь, в родном Отечестве не бывает чуждых вёрст. Россия – мой дом. Не один только Петербург... – Николай приподнял навстречу лицо, когда Государь, с обходительной заботой, заключил в свои тёплые ладони без перчаток его розовые щёки. — Признаюсь, однако, что я уж одурел от тряски и рад вернуться к оседлому образу жизни...       — Знаю, знаю, ты тяжело переносишь болтанку... – нежно проворковал Александр, любуясь выразительными бледно-голубыми глазами, похожими на аквамарины, которые казались совсем прозрачными в лучах утреннего солнца.       — Мне много случалось где бывать, Государь, но дорога в Берлин была самой лёгкой, насколько могу теперь припомнить... Болтанки почти не чувствовалось... – стыдливо признался Николай, повинуясь мягкому нажиму ладоней Императора, который усадил его в гостевое кресло против стола.       Александр прищёлкнул языком, улыбка стала тоньше, отчего лицо его получило какое-то загадочное и лукавое выражение.       — Должно быть, тебя крепила мысль о скором свидании с Её Высочеством? – догадался августейший, замечая, как руки брата неловко сжимают кивер на коленях. — Не смущайся, весной полагается делать пылкие признания... Осмелюсь предположить, ты с нетерпением ждёшь благословенной даты?       — О, я считаю дни, на самом деле... – признался Николай, потупя очи. — Я долго к ней присматривался, изучал характер и думаю, что мне под силу составить её счастье. Вы правы, Государь, мои мысли полны самых светлых мечт, мне хочется говорить лишь о ней, или не говорить вовсе...       — Что делать – такова любовь! – вдохновенно провозгласил Александр, понимающе смотря на брата. Вернувшись за стол, он мимолётно подумал о том, как стремительно завершилось отрочество брата, которого, казалось, он ещё вчера держал на руках.       На самый день рождения Николая – двадцать пятого июня – было назначено его обручение с принцессой Шарлоттой, а на день рождения Шарлотты — первого июля — венчание.       Само собою разумеется, Александр видел, что Николаю не терпится оказаться в недрах Церкви, под живительным действием непрерывно струящейся в ней благодати таинств, в атмосфере молитвенного воодушевления, рука об руку с преданной избранницей.       Восторг двух царственных домов, русского и прусского, вступающих в такой прочный союз, разделяли все: и Фридрих III, и Мария Фёдоровна, и будущие молодожёны. Никогда ещё царственный брак не был заключён при более счастливых условиях.       — Коль мы заговорили о свадьбе, позволь предвосхитить события: я хочу, чтобы ты приступил к регулярной службе уже в июле... — из стопки бумаг с резолюциями, Александр извлёк недавно составленный прожект о новом назначении и подал его Николаю: — Поручаю тебе должность главного инспектора Корпуса инженеров, а сверх того назначаю шефом лейб-гвардии Сапёрного батальона. Дело стоит за подписью – я счёл символичным узаконить документ в день твоего обручения, регламентировать, так сказать, новую веху жизни...       — Это большая честь, Государь! — Николай стремительно поднялся на ноги, демонстрируя исключительную гвардейскую  выправку. — Благодарю за оказанное доверие... – он давно ждал возможности послужить Отечеству, страдавшему из-за  пост-военной разрухи. Для Николая это был один из важнейших этапов: обязательная программа образования наконец-то закончилась и впереди лежала самостоятельная жизнь военного человека, командира, генерала.       — Талант — это дар Божий, который нельзя отвергать. – Завидев в омутах брата затеплившийся огонёк, Александр ощутил, как беспокойство, которое таилось в его сердце, что Николай ждал, возможно, должности повыше, утихает. — Среди нас, твоих братьев, ты всех более расположен к инженерному ремеслу. Россия переживает непростые времена, рассчитываю, что ты наведёшь порядок в вверенных тебе частях. – И немного подумав, прибавляет уже более сдержанно: — Скажи, Ника, сформировалось ли у тебя какое-нибудь мнение о состояние наших войск?        Николай затруднялся с ответом.       — Прошу простить, Государь, мне недостаёт опыта, чтобы так открыто судить...       Великий Князь непроизвольно нахмурился, вспоминая тот счастливый день, когда король Фридрих Вильгельм, будущий тесть, доверил ему командование прусским кирасирским полком. Но русскую армию он знал более по слухам, циркулирующим средь офицерского состава, на основе которых, а также исходя из собственных наблюдений, успел сделать не самые благоприятные выводы.       В душе Николая зашевелились сомнения, нечто мрачное, какое-то глубокое тайное чувство, владевшие им в эту минуту, запечатало уста.       Нет, он не мог говорить откровенно – слишком самонадеянно критиковать внутреннюю политику Государя, даже если он сам просит поделиться мнением.       — Возможно, что-то рьяно бросается в глаза? – осторожно осведомился августейший, угадав неуверенность брата. Сам Александр, будучи Великим Князем, не смел указывать отцу на очевидные промахи в управление, тем более в армии – никогда такого не было... Это немыслимо даже вообразить! Страх Николая совершенно оправдан: он кожей чувствовал рамки незримой иерархии, и давившую на него ответственность за наличие собственного мнения.       — Я бы не хотел говорить дурно о положении русских солдат и офицеров, Государь... Для меня эти люди – герои. Простите... – признался он с неумолимой строгостью к себе, искренней преданностью к священной фигуре Императора.       — Я не просил говорить дурно, скажи что-нибудь, — насторожился Александр, продолжая присматривать к таившемуся царевичу, подозревая, что тот, как и он сам, предчувствует бурю.       — Право, уместно ли... Не знаю... – смешался Великий Князь, отводя взор.       — Попрошу без патетики, – настоял Александр, приподнимая изящную кисть, пытаясь звуком своего мягкого, вкрадчивого голоса облегчить страдания робеющего брата: он действительно терзался, барахтаясь под невидимой глыбой противоречий.       — В русской армии много «умничания»... – собрался Великий Князь, рассудив, что стыдиться ему нечего; пусть те отмалчиваются, за кем водятся гнусные грешки. Он  открыто смотрел на Государя, демонстрируя свою решимость. — Порядок совершенно разрушился... С Вашего позволения, я бы хотел разобраться, что является истинной причиной подобных бесчинств. Я взираю на целую жизнь человека, как на службу, ибо всякий из нас служит, многие, конечно, только страстям своим, а им-то и не должен служить солдат. В обществе укрепилось мнение, будто нравственная болезнь наших офицеров тянется с Заграничных походов, я же убеждён, что оная началась задолго до войны. Значительно раньше, Государь, чем даже началось Ваше царствование. Заграницей болезнь лишь усугубилась... Мне требуется время для выявления сути всех этих необычных явлений. Тут прячется что-то большее, чем опьянение громкими победами. Мне трудно даются слова – я не оратор, к сожалению…       Александр не был удивлён, что прибывающий в длительном путешествие Николай был осведомлён о крамольных настроениях Северной столицы. Аракчеев докладывал ранее, что бич своеволия свирепствует во многих губерниях, подобно острой лихорадке. Куда более Александра поразило замечание брата об "истинной проблеме" либерализации русского общества, корни которой, как он верно заметил, уходят в предшествующие эпохи. До недавнего времени Наполеоновские войны затмевали собой все внутренние проблемы Империи, но по мановению оных, в обществе возобновились старые-добрые просветительские распри. Но кое-что всё-таки отличало современных вольнодумцев от екатерининских фармазонов – у современной молодёжи напрочь отсутствовало уважение к русской нации. В блистательный и грозный век Екатерины, дворяне подражали иностранцам лишь внешними атрибутами красоты, а их потомки ещё и духом.       — Не стану скрывать: ты увидел правильно, Ника... – с благодарностью произнёс Александр, скрывая глубокую внутреннюю тревогу за напускной усталостью. — Потому именно тебе я вверил надзирать за отдельными полками. Это важно для Государства – особливо сейчас, когда я принужден прощать так много нашим ветеранам. Понимаешь, к чему веду?       Не понять тут было невозможно. Николай вырос в атмосфере непересекающихся интриг, среди шёпота, полутонов и намёков – в Павловске, где бродил призрак невинно убиенного Батюшки. При нём, при малолетнем наследнике, ещё не всё понимающим из-за своего возраста, не всегда сдерживалась даже родная мать, неосознанно научившая его прислушиваться и приглядываться к окружающим, ведь если взрослые не скрывают свой разговор – ребёнку грех не подслушать. У детей ушки на макушке. Николай легко мог определить разумом, а сверх того почувствовать сердцем колебания миллиарда нитей, опутывающих придворный мир, как паутиной. Он знал, что такое улыбаться кому-то, когда хочется надавать пощёчин.       Этот талант прикипел к нему чуть ли не с колыбели, но по природе своей он презирал театр масок, исключая, разве что, «Александровский театр», ибо Государь не просто должен, а очень обязан носить маски. В противном случае окружающие уже давно бы научились манипулировать его настроениями.       — Я не подведу, Государь, – молвил Николай тем выразительным тоном, который ясно показывал, что он в полной мере осознаёт возложенные на него опричные обязанности. Выражение его лица всегда имело в себе нечто строгое, невозможно было заметить в нём никакой принуждённости, ничего неуместного, ничего заученного.       Александру нравились простота и открытость брата. Умение быть собой – качество столь редкое для эпохи подражателей и пародий, что Николай казался ему чуть ли не святым.       — Ну, а теперь, будь добр, расскажи в подробностях о своём путешествии! – Александр просиял своею давнишнюю ободряющей улыбкою, решительно желая положить конец мрачным тонам, дурным мыслям и напряжению, отравляющим доверительную братскую беседу.       Николай снова опустился в кресло, расслабляясь. Смутные предчувствия сердца отступили под воздействием пламенного взора увлажнившихся очей, смотревших на него с нескрываемым обожанием.       В эту минуту он всецело осознал, что по-настоящему вернулся домой.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      Вечером, когда небо над дворцом наливалось мягкой, прозрачно-золотистой синевой, в ожидании предстоящего ужина с Его Величеством, Великий Князь решился сделать моцион для аппетиту.       День ещё не угас – солнце держалось высоко, и бледные тени только начинали ложиться на гравийные дорожки. Полковой оркестр у дворцовой гауптвахты ещё не играл к отбою и до заката было далеко. Над окрестностями царских садов разносились весёлые голоса детей: их беззаботный смех, шаловливый топот, звонкие свисты дудочек и щебет деревянных колотушек – всё сливалось в живую, светлую симфонию, достойную майского вечера в прекрасном месте.       Дамы выгуливали свои утончённые туалеты: игривый ветерок увивался за атласными лентами изящных уборок, отделанных искусственными цветами, ягодами, зелёными веточками в почках и набухших бутонах; складчатыми кокардами, часто повторяющих цвета французского триколора.       При резких порывах ветра подол их укороченных на пике моды платьев вздымался чуть выше дозволенного, обнажая лодыжки и цветные, украшенные тончайшей вышивкой стрелочки чулок – мгновение, столь же мимолётное, сколь и дерзкое в своём откровении.       Господа выглядели не хуже, сияя свежестью светлых льняных фраков, искусно завязанными шейными платками в узорах то фантастических, то пасторальных, то восточных – как бы состязаясь за право быть замеченными.       Их перчатки – лимонные, кремовые, канареечные – облегали ладони, точно вторая кожа, подчёркивая красоту строения кистей, более всего у тех щёголей, кому повезло с наследственностью.       Там и сям виднелись кучки гусар, бойко беседующих между собой; уставные доломаны нового образца были сплошь увиты бранденбурами в восемнадцать рядов.       Николай терялся среди них, подобно безусому юнкеру вступившему в казарму старших офицеров, и только внимательный взгляд мог уловить в его осанке ту сосредоточенную собранность, свойственную, по большей части, представителям исключительно королевских семей, а в чертах лица – характерный античный профиль Екатерины Великой.       Детвора, разбившись на группки, предавалась шумным забавам под неусыпным надзором гувернанток. Среди них были и чопорные английские бонны с лорнетами на шнурке, подобные тем, которые нянчили когда-то и Николая; здесь – легкомысленные француженки, бежавшие в своё время в Россию от бесчинств революции – до кучи весёлые, крикливые нянюшки-крестьянки в пёстрых, аляповатых сарафанах и расшитых славянским орнаментом повойниках, чьи голоса, громкие и певучие, вносили в царский парк тёплое дыхание деревни, какие сотнями лицезрел Николай из окон своей кареты, замеряя последние полгода развороченные вёрсты русских земель.       Изредка к шалившим чадам приближались их родители, бывшие неподалёку, шёпотком напоминая о надобности придерживаться благородных манер.       Юные барышни прыгали через скакалки – поодиночке, парами, а то и втроём, слаженно, как в танце. Мальчики запускали ладьи и фрегатики в прозрачные каналы, упражнялись с мечом и кольцебросом, играли в прятки, салочки, наипаче почитаемую детьми из всех сословий «Казаки-разбойники» – где, как известно, побеждало воображение.         Совсем маленькие, ещё не способные к большим подвигам, крошили хлеб и бросали его в пруд лебедям и уткам, наблюдая, как белые и чёрные пернатые, величаво и не спеша, подплывали к мякишам, доверчиво вытягивая шеи.       Державный отрок брёл средь великого наследия своих предков, положив одну руку на эфесе шашки, другой захватив ремень панталер, наслаждаясь движением жизни вокруг. Бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости хотелось думать только о любви. Вдоль тропы вытянулась непресекающаяся полоса прекрасных тюльпанов – один цвет перетекал в другой с такой мерной последовательностью, будто это вовсе не клумба, а палитра искусного художника: за пурпурными чашечками следовали алые, за алыми – коралловые, те перетекали в огненные оранжевые, яшмовые и жёлтые уступали место кремовым, и, наконец, снежно-белым!       Они стояли стройно и гордо, возвышаясь над плотной зеленью листьев, как роты у парадного плаца, и ветер, пробегая меж них, касался лепестков так осторожно, будто бы осознавал их ценность. Крайний ряд белых тюльпанов напомнил Николаю о его невесте – Лоттхен, как её звали в семье – столь же хрупкой, нежной, с удивительно лёгкой походкой. Они виделись трижды за последние два года, но вели оживлённую переписку, которая так много открыла Николаю... А скоро и Михаил прибудет из Гатчины, что совсем сделает его счастливым. Правда, ненадолго: в августе брат отправится в свой собственный вояж, причём тем же маршрутом – так захотела Мария Фёдоровна.       Три года минуло с тех пор, как они гостили в Елисейском дворце, и тогда Николай, полный юношеских мечтаний, лелеял в душе надежду сохранить свой уютный, маленький мир нетронутым, укрытым от взоров и проникновения посторонних – доступным лишь одному Михаилу.       Но теперь ему хотелось обратного, чтобы Шарлотта поскорее нарушила многолетнюю тишину... Интересно, какое имя изберёт для неё Матушка при церемонии перехода из протестантской веры в православную? Николай сгорал от нетерпения сплестись с возлюбленной едиными духовными узами: нерушимыми, вечными.       Уже была готова перевернуться страница его юности, исполненная сердечных излияний и тревожных опасений, предвосхищавшая радостное предположение, что скоро он станет отцом семейства, и ничто не должно омрачать его счастья! Он желал не просто супруги — хотел родственную душу, спутницу жизни, хранительницу очага, ту, что любила бы его не за наследие, не за сан, но за сердце.       Смотря на беззаботную детвору, светящуюся вокруг, он с умилением думал о своём будущем дитя – каким он будет – и робкая, почти священная радость трепетала в его груди.       Но у кого было спросить совета о семейном счастье? Старшие братья давно оступились, в их судьбах не было опоры. Матушка, как и подобает Императрице, говорила с высоты трона, недоступной сердечному разговору. Сестры же, хоть и приучены были с малых лет к мысли о смирении перед нелёгкой долей русских царевен, не пели дифирамбов замужеству.       Екатерина Павловна, приняв титул королевы Вюртемберга, сделалась во всём похожей на венценосную мать. В минувшем году она родила дочь Марию, и Николай с удовольствием нянчил малютку будучи проездом в Штутгарте, но и там — даже в тихих комнатах её резиденции — не чувствовал душевной теплоты: королевская семья оставалась слишком королевской.       Любимица семьи Аннет разрешилась в феврале здоровым первенцем, наречённым в честь отца Вилли. Николай всегда думал, что женится первым, и дети у него появятся раньше, чем у младшей сестры... И вот Аннет, милостью Небес, уже мама, а он ещё даже не обручён! Грустно было и то, что у неё не сложились отношения с королевской семьёй мужа, особенно с королём, ревновавшим своего сына из-за его тёплых отношений с Императором Александром. В Брюсселе Аннет жилось несладко: с мужем ей приходилось говорить на французском, поскольку он плохо знал родной нидерландский язык, а в народе её прозывали Анна Русская, ведь даже после замужества она не умолила своей горячей любви к Родине. Супруги испытывали друг к другу дружественные чувства...       Николай, напротив, печалился от подобного рода отношений и больше всего боялся, что Шарлотта его разлюбит: она так юна, неопытна... а он так предан.       Великий Князь не сомневался в своих чувствах и всё-таки страдал от недостатка опыта. Сумеет ли он остаться навсегда желанным в глазах избранной супруги? Сумеет ли создать настоящую семью, в которой монархическая система ценностей будет играть лишь второстепенную, а не главенствующую роль?       Он был счастлив, что именно Константину, а не ему, уготовлена участь наследника. Да сохранит Господь сей порядок вещей!       Размышляя о грядущих переменах, Великий Князь не спеша добрёл до Большого пруда. Там, у самой воды, он остановился, чтоб полюбоваться, как сверкают в солнечных лучах золочёные маковки дворцовой церкви на противоположном берегу и как гордо проглядывает из-за листвы величественная Белокаменная галерея с выбеленным фронтоном и колоннадой.       У островков, тенисто укрытых плакучими ивами, он разглядел пришвартованные шлюпки: там, вдали от людей, группа барышень и кавалеров тренировались в стрельбе из лука. По зеркальной глади озера, отражавшей небо с курчавыми облаками-барашками, скользило несколько изящных лодочек на манер венецианских гондол. В этот час, среди шума и света, как будто сама судьба таилась в прохладных аллеях, ожидая, когда он сделает шаг навстречу будущему.       Николай глубоко вдохнул – в воздухе витал холодок и тонкий аромат чудесных белых нарциссов, обильно росших вдоль берега. И вдруг... лёгкий шорох в кустах привлёк его внимание. Обернувшись, он заметил мелькнувшую средь раскидистых ветвей боярышника синюю фуражку. Любопытство сподвигло его подкрасться поближе. Кого же он увидел? Безызвестный лицеист в синем уставном мундире, на корточках, воровал цветы с клумбы, обрезая стебли крохотными ножничками и при этом бормоча вполголоса с видом брюзжащего старичка:       — Чай, не бедные... Ещё насадят.         Николай опешил. Под «не бедными», очевидно, подразумевалась царская семья. Он хотел было кашлянуть в кулак, но сдержался, решив ещё немного понаблюдать за воришкой.       У Пушкина в карманах окромя дыр ничего не водилось.       Родители давно уже не присылали денег, прознав, что он мотает. А тут, как назло, наметился визит к Карамзиным. Ну не идти же в сей благородный дом, где правит достопочтенная Екатерина Андреевна, с пустыми руками? Просить взаймы у Горчакова совесть не позволила — и так уж назанимал сверх меры. Достаточно того, что он одолжил у Светлейшего ножницы для ногтей, применяя их не по назначению.       Поэт крал нарциссы не от хорошей жизни, но будучи уверенным, что на их месте высадят новые. Он бы мог собрать букет из полевых цветов. Но с поля все рвут – Пушкин жалел беззащитные луговые цветочки. Жалел и садовые, поэтому не дёргал с корнем.       Из бледно-жёлтой чашечки вылетала оса, едва не тяпнув его за палец. Пушкин вовремя одёрнул руку, вскакивая на ноги и с досады выругиваясь:       — Евпатий-Коловратий! Вот зараза... – и тут он обнаружил плечистого офицера за боярышником — Их-ты! – не признав в таинственном незнакомце наследника русской короны, приняв его за местного патрульного, могущего надрать уши за акт мародёрства, поэт тотчас же выставил букет нарциссов вперёд: — Puis-je le remettre?! – он почти что требовал прямого и решительного приказа.       Обескураженный рьяным дерзновением молодчика, Николай невольно поморщился от пронзительности голоса.       — Что толку вонзать голые стебли в землю? – он уже понял, что юноша остался в неведении относительно его личности, ибо не преклонил головы и не потревожил даже фуражки. — С кем имею честь говорить? – осведомился Великий Князь на русском, приближаясь к собеседнику.       — Élève du lycée Александр Пушкин! – поэт старался не отступать от этикета, насколько позволили обстоятельства, объясняясь по-французски, как было заведено в Свете.       — Букет предназначается даме, надо полагать? – догадался Николай, задерживая взгляд на цветах, которые юноша держал, словно щит на вытянутой руке, как бы желая ими защититься.       — Exactement comme ça! – бодро подхватил Пушкин, снова привлекая нарциссы к груди, подозревая о лояльности молодого офицера.       — Пожалуйста, говорите по-русски, если это возможно... Вы же русский человек... – настоял Великий Князь, отвергавший авторитет французской словесности.        Пушкин прищурился и повнимательнее к нему присмотрелся. Николай отчего-то замер: нечто неукротимое определяло облик остроглазого юнца; во взгляде синих очей билась ярчайшая искорка, а сверх того наблюдалась наличие некой глубинной тайны, не поддающейся осмыслению.       — А как Вы поняли, что я русский? – в свою очередь осведомился лицеист.       Николай с интересом наблюдал собеседника, находя его замечание весьма в духе времени.        — Во-первых, сударь... – рассудительно начал царевич. — Вы ругались, как русский... Я слышал... А во-вторых, потому что живёте на русской земле. Поправьте меня, ежели ошибаюсь.       — Можно жить в России, даже иметь русскую кровь, но не быть русским... У нас это часто.       Великий Князь искренне удивился. Блестящий острый ум лицеиста, по-видимому, был глубок и серьёзен. Это как-то само собою разумелось при разговоре с ним... В нём бурлила непомерная энергия; он увлечённо изучал жизнь вокруг себя, и, как подумалось Николаю, всё подвергал строгому разбору.       В свою очередь, Пушкину понравилось характерное и строгое лицо молодого офицера: умные холодные глаза и свободная манера держать себя производили на первый взгляд довольно выгодное впечатление.       Между тем, что-то в этом странном гвардейце показалось ему смутно знакомым, и, может быть, он тотчас бы его разгадал, если бы тот не обратился с очередным вопросом:       — Так что же, по-Вашему, определяет истинно русского человека?       Пушкин проговорил почти не задумываясь:       — Пётр Великий за сто лет до нас так определил: «Русский тот, кто Россию любит и ей служит».       Николаю пришёлся по душе этот ответ уже по тому только, что не увидел в нём подобострастия, расчётливого намерения угодить царскому отпрыску, ибо юнец не подозревал, с кем беседует.       — В каком же качестве лично Вы намереваетесь служить Отчеству?       — Определён высшим начальством в Министерство Иностранных дел, – Пушкин учтиво наклонил корпус, неожиданно для себя прибавляя: — Но по духу я... поэт. — Он едва не прикусил язык со злости, так как с недавнего времени приучился замалчивать о своём поэтическом таланте при знакомстве с новыми людьми во избежание глупых расспросов. А тут его как прорвало!       Впрочем, офицер не выглядел очарованным – он задумчиво нахмурил брови.       — Никогда прежде не слышал Вашей фамилии... – Николай мало знал поэтов, да и литературных колонок совсем не читал; не до того было. — Хороши ли Ваши стихи?       — Смею заверить: они изумительны, – слова поэта могли бы выглядеть хвастовством, если бы не львиная уверенность, сверкавшая во взгляде.       — Наверное, это слишком громкое заявление? – подразнил его Великий Князь. — Не соблаговолите ль представить доказательства? – он понимал, что юнец не осмелится отказать в просьбе офицеру.       Пушкин, тем не менее, колебался.       — У меня есть одно свежее... – машинально ощупав правый карман и убедившись, что обрезок тетради, всегда носимый на случай, если возьмёт охота продолжить то или иное стихотворение, на месте, поэт обрадовался возможности удовлетворить навязчивое любопытство собеседника, что поможет, как он надеялся, избежать наказания. — «Посвящение» товарищам... Вынужден, однако, предупредить, что оно неполное, потому как важное, а важное наскоро не пишется... – перелистав до нужной страницы, Пушкин впервые доверил рукописи чужим рукам. — Извольте принять великодушно, коль желаете...       Он даже и не надеялся, что его душевный порыв способен прочувствовать человек со стороны, кто не входит в круг высокоразвитого лицейского братства. Да и стоит ли ожидать тонкой душевной организации от гвардейца? Большей частью их представители – сплошь дремучие тупицы или маменькины сынки, коих окромя славы ничего не интересует.       Он ожидал услышать нечто банальное, вроде «недурно» или «хорошо». Пушкин как бы заранее сделал скидку на образование собеседника. Николай понял это по его самодовольной физиономии: поэт без интереса уставился в небо, дожидаясь, когда плюгавенький солдатский ум снизойдёт до смысла написанного.       Сдержав улыбку, Великий Князь опустил взгляд в тетрадь. Кривые, не имеющие определённого размера и величины строки, произвели на него сперва ужасающее впечатление, но, проявив упорство, он смог-таки различить поэзию среди грязных разводов карандаша:        «Промчались годы заточенья       Недолго, мирные друзья,       Нам видеть кров уединенья       И Царскосельские поля.       Разлука ждет нас у порогу.       Зовёт нас дальний света шум,       И каждый смотрит на дорогу       С волненьем гордых, юных дум.       Иной, под кивер спрятав ум,       Уже в воинственном наряде       Гусарской саблею махнул       В крещенской утренней прохладе       Красиво мёрзнет на параде,       А греться едет в караул:       Другой, рождённый быть вельможей,       Не честь, а почести любя,       У плута знатного в прихожей       Покорным плутом зрит себя;       Лишь я, судьбе во всём послушный... »       Посвящение обрывалось на самом интересном месте. Николай разочарованно вздохнул. «Лишь я, судьбе во всём послушный...» Что?.. Что ждёт поэта в будущем? Какой путь он себе предназначил? И почему сообщает, что покорился судьбе, когда при первом же взгляде на него ясно — он не из тех, кто смиряется?       Великий Князь вспомнил о собственных друзьях. Мысли о них пришли неожиданно. Он не мог, однако, припомнить, когда и по какой причине их переписка сошла на нет... Он знал, впрочем, что Рылеев вернулся на службу и ныне состоит в конно-артиллерийской роте, расквартированной в Воронежской губернии. Трубецкой же пребывал в составе гвардии в Москве, куда вскоре переедет на лето и двор. Жизнь развела их по разные стороны, причём неожиданно для всех троих, и, видя днесь трогательный памятник дружбе в стихотворной форме, Великий Князь проникся светлой ностальгией по тем дням, когда веровал, что друзья пройдут с ним вместе через всю жизнь.       Николай захотел увидеть ещё что-нибудь в этом роде, но не осмелился листать тетрадь без дозволения.       Сравнивая сии строки с некогда любимыми стихами Рылеева, он с изумлением обнаружил, что у Пушкина есть дар обнажать такие струны человеческой души, до которых рядовым поэтам не дано было дотянуться. И не нужно иметь семи пядей во лбу, или уметь в совершенстве отличать ямб от хорея, чтобы понять ценность рождаемых им строк. Пушкин был светел – насквозь пронизан солнечным светом, и каждое слово – прямо в сердце.       — В самом деле, все мы, прочие, в этих случаях более или менее прилыгаем на предмет своих талантов... Но Вы сказали правду: стихи изумительны... это так. – Написанное оставило в душе Николай неизгладимый след. — Скажите, раз Вы поэт, в чём есть суть вдохновения?        Пушкин откликнулся, не сморгнув и глазом:       — Тот всех вдохновенней, кто накопил всех больше, – он произнёс это с таким достоинством, будто сам Гомер поцеловал его в лоб, признав своим приемником.       — Клянусь честью, мне приятны люди Вашего склада... Вы умны не по летам и.... поразительно проникновенны... – с заметным трепетом сомкнув страницы потрёпанной тетради, Великий Князь бережно вернул её владельцу. — Положите же в наши души то, что Вы должны в них положить.       Пушкин рассеянно принял тетрадь и спрятал её в карман, сражённый последней фразой. Не ожидал он столь задушевного красноречия от гвардейского офицера... Но где? Где он прежде видел это лицо?       И пока поэт размышлял таким образом, Николай, вынув из недр своей армейской сумки тёмный кожаный кошелёк, извлёк оттуда тяжёлую десятирублёвую монету.       — Потрудитесь принять в дар, – молвил он, подбросив червонец в воздух.       Пушкин ловко поймал его над головой.       — Здесь на пятьдесят букетов. Прошу впредь не тревожить наши цветники. Берите-берите, — улыбнулся Николай. — В моём роду золота хватает… Чай, не обеднеем.       Пушкин раскрыл ладонь, всматриваясь в чеканку: на аверсе Империала красовалась величественная композиция из гербов Московского, Казанского, Сибирского и Астраханского царств, объединённых в крест под двуглавым орлом и короною.       — Ваше Императорское Высочество?.. – с заметным смятением произнёс он, зажимая монету в кулаке.       Последняя фраза собеседника дала ключ к разгадке. То был Великий Князь, чей портрет украшал страницы столичных газет рядом с изображением прусской принцессы. Облачённый в офицерский мундир, он ничем не выделялся среди обывателей на пёстрых улочках «Софии». Пушкин поразился: как же доселе никто не говорил о возвращении царевича?       — Ваше Высочество... простите, что я… Я не узнал Вас. — Он, совершенно озадаченный, быстро схватил с головы фуражку, преклоняя спину. Николай махнул рукой.       — Не беспокойтесь. Это никого тут не волнует. – выговорил он с лёгкой досадой, что момент инкогнито утрачен. Однако неизбежность развязки была очевидна: Пушкин и сам рано или поздно догадался бы.       Не находя более слов, Великий Князь счёл разумным проститься:       — Обещаю следить за Вашим творчеством, Александр Сергеевич… Да пребудет с Вами вдохновение. Да и... не печальтесь излишне: юность не завершается с отлучением от школьной скамьи.       Он тепло улыбнулся, тронул пальцами козырёк кивера и, развернувшись, неспешно зашагал вдоль берега. На дороге обернулся в последний раз, задержав на поэте долгий, пронизывающий взгляд – и побрёл дальше без оглядки.       На миг Пушкин застыл, точно молнией поражённый, затем, словно очнувшись, медленно опустил взгляд на сверкающий Империал, лежащий в раскрытой ладони. Щёки его порозовели – то ли от внезапной щедрости, то ли от внутреннего смятения. Десять рублей!.. Да с такою суммой можно целый месяц проводить вечера в лучших трактирах столицы, пируя с друзьями до рассвета, не считая монет, ведь даже самый дорогой ужин там не стоил и двадцати копеек.       — А этот младшенький, вроде, ничего... — пробормотал он себе под нос с полуулыбкой, глядя вслед удаляющемуся царевичу. Пушкин поймал себя на мысли, что чувствует к нему нечто сродни симпатии, даже уважению – столь редкому чувству по отношению к особам высокого звания. В нём не было той лицедейской червоточины и претенциозной манерности, свойственных его августейшему брату. Мысль оборвалась, поскольку взгляд снова упал на букет. Воспоминание о званом ужине вспыхнуло внезапно, как искра.       Вскинув голову, поэт встрепенулся, сунул монету в карман и, прижав к груди цветы, поспешил прочь, почти бегом направляясь к лицейскому двору.        Подул прохладный ветер, встряхнув упругие кудри, ниспадающие из-под фуражки, волнуя прозрачную воду в пруду и верхушки деревьев. Пушкин заслонил собою нарциссы, оберегая их от резких порывов, вдыхая полной грудью свежий, упоительный воздух, пробирающий до приятных мурашек…

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      Прибыв в Лицей около обеденного времени, я надеялась застать Пушкина в первые между подготовок к экзаменам. Однако друзья сообщили, что сразу после занятий поэт отправился на прогулку, а вечером у него назначен выезд в гости. Я прождала его больше часа и, уже почти потеряв надежду на встречу, вышла на крыльцо в надежде поискать друга в окрестностях. И тут же увидела знакомую фигуру во дворе.       Пушкин приближался к лицейской арке, собираясь было нырнуть в неё, чтобы выйти в Садовую улицу, где жили Карамзины, но тут-то я его и окликнула:       — Саша! – я направлялась к нему — в тонком белом пелиссе из саржевого хлопка, с двойным рядом плоских пуговиц, между которыми проходили узкие хлястики до самого подола. Шаль Palmetto green – цвета пальмовых листьев раздувалась за мной, точно парус, и я была вынуждена её придерживать, как и ореховые ленты бонета из чёрного конского волоса. — Как хорошо, что тебя застала, а то Пущин сказывал – ты к Карамзиным зван. Думала, что уж не свидимся до экзаменов. – Я подбежала к нему и зашагала нога в ногу, с улыбкой оглядывая его сосредоточенный низкий профиль.       — Жано не обманул, я и вправду спешу, — отозвался он на ходу. — Прошу прощения, Madame.       — Постой, – ухватив поэта за руку, решительно поворачиваю его в обратную сторону. — Позволь украсть тебя на пять минут? Садовая улица не сбежит, а у меня есть дело... Погляди, что купила! – в тени арки, слыша раскатистое эхо собственного голоса, я открыла большой круглый ридикюль с инициалами «С.В.», вышитыми золотой нитью, и достала оттуда швейную катушку, разворачивая сантиметровую ленту.       — Это ещё зачем? – негодовал  Пушкин.       — Я долго думала, что бы тебе подарить на день рождения такого особенного... и решила пошить английские панталоны, а к ним фрак! Ты скоро в Свет выйдешь – следует заранее позаботиться о туалете...       Пушкин покорился моей воле: я потянула его из тёмной арки на солнечный лицейский двор.       — Панталоны? – заинтересовался он. — Это те, которые нынче в Европе носят? Длинные?       — Да, говорю же, английские! – мы уже поднимались по ступеням. Я толкнула парадную дверь, придержала её, пропуская его вперёд. — Пойдём, мне нужно снять мерки...       — Très bien, – кивнул он, скользнув в холл и обернувшись через плечо. — Но прошу, скорее... Мне скверно опаздывать.       Я охотно подтолкнула его за плечи, призывая меньше говорить, поскольку тоже опаздывала к модистке.       Этот новый элемент джентльменского костюма – длинные панталоны, проникли в журналы мод в начале весны, вызвав ажиотаж у молодых мужчин по всему миру. Верность укороченным панталонам сохраняли теперь лишь ветхозаветные стариканы.       Первый этаж Лицея был пуст. Воспитанники толпились где-то наверху – в библиотеке, в газетной, готовясь к экзаменам.       Не видно даже прислуги, что изрядно меня удивило – проходной двор какой-то! Заходи, кто хочет, воруй детей, грабь – двери нашего дома всегда открыты. И это после ужасающей истории с душегубом, завершившейся прошлым годом.       — Сюда, в угол, – указала я на скамью, скидывая шаль и ридикюль. — Снимай сюртук, шибче-шибче!..       Пушкин передал мне нарциссы, наспех избавляясь от униформы. Свободной рукой я выхватила из ридикюля верёвку, кусочек бумажки и карандаш.       — Каков же будет фрак? – спросил поэт, стягивая фуражку, возвращая себе букет.       — Не знаю покамест... — приподняв узкий лицейский жилет, обвязываю верёвку вокруг его талии, прижимая рубаху к телу, вслед за тем снимая ленту с катушки, прикладывая один конец к выступающей тазовой косточке и жестом повелевая Пушкину прижать её к себе покрепче, чтоб образовался натяг. — С Горчаковым посоветуюсь... Ты знаешь, он человек не без вкуса и во многом мог бы гораздо лучше распорядиться тех наших модисток, которые всё это делают бестолково. Хочется, однако же, ткань с синеватым отливом – в тон глаз... – я с нежностью скользнула ладонью в вязанной крючком перчатке по его гладкой щеке, вслед за тем опускаясь на корточки, отмеряя длину будущего изделия. — Панталоны... А что панталоны? Белые или бледно-молочные... С тёмным верхом всякий светлый низ сочетается. Стой прямо... расправь-ка плечи... – Пушкин был выше меня на три сантиметра, поэтому мерки у нас во многом сходились, исключая, конечно, обхват бёдер, который у женщин всегда шире. Фрак пошить – это не батистовый платочек кружавчиками обрамить. Крой фрака, сорт ткани, из которой он сшит, узоры на жилете позволяли определить все тончайшие оттенки положения человека в системе общественной иерархии, поэтому я не могла рассчитывать лишь на собственный вкус в этом ответственном деле.       Выпрямившись, я зафиксировала на клочке бумаги первые данные, после чего снова приседаю, закатывая одну из штанин, определяя обхват икр и колен.       — Красивый букет... — замечаю как бы невзначай, поднимая глаза. — Для Екатерины Андреевны предназначается?       — А то для кого же? – расплылся в улыбке Пушкин, по-лисьи сощурившись, будто стараясь определить, что меня вдруг встревожило.       Мне всё хотелось расспросить о Бакуниной, но слова не шли. Сердце предчувствовало беду, слухи множились...       — Близится выпускной бал, – мой голос стал тише. — Есть ли у тебя кто-нибудь на примете, с кем хотелось бы станцевать вальс?       — У меня много поклонниц, Вам это известно, – Пушкин вмиг заподозрил неладное, и попытался поймать мой потупленный взор, но я шагнула за спину, отворачивая его голову вперёд, запретив вертеться.       — Много – значит, ни одной, – заметила я, растягивая ленту на юношеских плечах.       — Правда... – засмеялся поэт. — Много – значит ни одной. Хорошо сказано! – поразмыслив немного, он спрашивает напрямую: — А Вам-то какая забота? – поворотив голову, Пушкин предпринимает новую попытку заглянуть в мой рдеющий лик, однако я быстро сместилась к скамье, и, взяв в руки карандаш, спряталась за клочком бумаги, делая вид, что крайне сосредоточена.       — Кажется, понял... – устало выдохнул он — Донесли уже, да? Об ней?       — Ты прав. К чему тут лукавить? Что знают двое – знает и свинья. – Я снова растянула ленту, измеряя предплечье, с боязливой осторожностью поглядывая на вспыльчивого друга, могущего обозлиться. — Ты всерьёз думал, что вам с Жано удастся сохранить в тайне переписку с Баку...       — Не надо имён, – отрезал поэт, осматриваясь на предмет посторонних.       Но в зале, как и прежде, не было ни души.       — Увольте меня от выволочки. Я предвижу, что хотите сказать, — Пушкин наклонился ко мне, когда лента в моих руках обхватила его талию. — Скажите: молод, наивен, компрометирую барышню. И, конечно, таких «Кать» у меня будет ещё мильон! Всё это не ново. Все эти фразы одна другой примитивнее... Но Вы никогда не узнаете, как чувствует моё сердце. Будь я хоть трижды великим поэтом – и тогда бы не сумел описать вершащихся в душе перемен. Посему, просто поверьте мне на слово, что всё хорошо. Клянусь, если я соберусь вдруг жениться — Вы узнаете про то первая. Даже прежде моей Маменьки.       Его откровенность льстила, но совершенно очевидно было, что он ревностно защищает личные границы, и если кто-нибудь подступиться к ним слишком близко, то либо отшутится, либо разозлится.       — Я лишь хочу тебя предостеречь: Наташа сказывает, что в местных собраниях уже шепчутся, а шёпот Света – предвестник беды... – в голосе моём звучало такое искреннее убеждение, такая несомненная решимость, что Пушкин, проникшись этим, улыбнулся ещё теплее.       — Им наскучит шептаться... Вскоре в Царское прибудет двор, а с ним – иностранные послы, министры. Это они кости мне перемывают за неимением лучшей сплетни. – Он перехватил моё правое запястье, когда я накинула ленту на шею. — Вы по-матерински беспокоитесь – я безмерно ценю в Вас сие трогательное чувство. Вы меня любите редкой любовью, как любит только моя няня: не потому что чего-то стою, не за талант там – а так, потому что я... Это я. Знаю, что слова Ваши не пустые фразы. От всей души верю в их правду и искренность, но не могу следовать Вашим советам.       — Но почему?.. – тепло его пальцев покалыванием ощущалось через сетчатую перчатку.       — Вы должны оставить мне право на ошибку... Ошибки побуждают нас учиться.       — Что же прикажешь делать? Оставлять тебя совсем без наставлений – безответственно… — я боялась увидеть осуждение в синих очах, но, к счастью, обнаружила горячее участие.       — Мужайтесь: дети редко склонны к послушанию... – всё ещё удерживая мою руку в своей, весело заметил он.       — Ты уже не ребёнок... – обречённо прошептала я.       — Тогда доверяйте мне хоть иногда, – с этими словами Пушкин прильнул к моей кисти губами.       Лента легко соскользнула с его шеи. Последняя мерка была снята. В душе осталось неясное впечатление светлой грусти, сопряжённое с гордостью за то, каким чутким человеком он становится.       — Простите, но я принужден бежать... – сняв с себя верёвку, Пушкин бойко подхватил скинутый на скамью лицейский сюртук, и, перекладывая букет нарциссов из одной руки в другую, надел сперва левый, а затем правый рукав.       — Саша... – сама не ведая зачем, окликнула я его при первых шагах к дверям, в надежде задержать хоть на минуту.       — Не скучайте без меня, Madame. Даст Бог свидимся после экзаменов... Ну, до завтра! – нахлобучив фуражку на лоб, он озорно подмигивает, весь обращаясь в движение – «перпетуум-мобиле», как говорит Горчаков. — Au revoir! – и отослав мне воздушный поцелуй, выскочил на залитое солнцем крыльцо.       Я пошла в Лицей — поздороваться с преподавателями.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

      Около восьми вечера, возвратившись домой от модистки, у которой был оформлен срочный заказ — Горчаков заключил, что Пушкину всего замечательнее пойдёт иссиня-чёрный фрак и кремовые панталоны, как мне того и хотелось — я застала на крыльце мою горничную Варвару. Она стояла неподвижно, будто пребывая вне времени и пространства, подобно застывшему в янтаре насекомому, но только я появилась, выражение лица её с задумчиво-томительного преобразилось в загадочно-торжествующее, как у хранительницы роковой тайны.       Склонившись ко мне, она тихо произнесла: «Вам доставили букет, сударыня... Там-с, в спальне-с». Голос её дрожал, а худощавые пальцы беспокойно шевелились, то прихватывая полупрозрачную ткань полосатого фартука, то концы изящной косынки с вышивкой на плечах.       Я поспешила в опочивальню, где посреди стола, в просторном стеклянном кувшине обнаружила кустистый букет персидской сирени со розовато-лиловым соцветием, благоухающий свежестью весеннего сада. Между её кистями отчётливо выглядывал уголок записки.       Я узнала почерк тотчас же — ни с чем не спутаешь эти тонкие, благородные линии. Александр…       Сердце моё забилось быстрее, щёки вспыхнули румянцем. Я прижала записку к груди, словно желая удержать её тепло, бывшее теплом возлюбленного.       Бездумно скинув шаль и ридикюль на кровать, я села у окна, незамедлительно разворачивая драгоценный лист: в мыслях уже рисовались небесно-голубые очи, и нежные уста, произносящие моё имя, которое звучало всегда так пленительно, как ни от кого другого...        «Моя единственная, моя непоколебимая Софи! Не знаю, как мне выразить все те чувства, кипящие в душе при воспоминаниях о нашей уединённой жизни в Варшаве, где мы прожили столько счастливых дней. Разве возможно описать словами всю глубину моей тоски по тебе и нашему сыну? Молиться за Вас — моя отрада. В тебе, моя возлюбленная, я нахожу всё, что ценю больше всего на свете. Ты – моя крепость, мой уголок покоя, мой смысл.       Непрестанно мечтаю о том благословенном времени, когда смогу быть с тобой без всяких преград, когда здесь, в земном мире, исчезнут корона, дворцы и политические неприятели — я разобью их всех, даю слово. А покамест прими от меня любимые твои цветы, и думай, пожалуйста, хорошо обо мне, вопреки заносчивым сплетням, я знаю, их теперь много гуляет по России. Обещаю тебе, Mon Ange, что мы скоро увидимся...       Берегись, любовь моя, ибо я уже близко!       Навсегда твой, А. »       Ах, до чего сладостное мгновение – как будто сама весна заглянула в окно, напомнив, что любовь – не выдумка и не сон. Я приложила записку к губам, надеясь со дня на день встретиться с возлюбленным, который, как предчувствовала, должен принести весточку из Варшавы, потому как уже давно не получала оттуда писем и, признаться, несколько тревожилась задержкой, но всё же неотвратимо верила, что Александр всего-навсего хочет лично вручить мне заветный конверт, а не отсылать его по обыкновению через Аракчеева.       Я всё ещё сидела у окна, погружённая в мечты, когда вдруг — показалось ли? — скрипнула дверь. Повернув голову, я не поверила глазам, но сердце, щемящее от радости, кричало: это не грёза!       Александр предстал передо мной – живой, настоящий, величественный; волосы его были чуть растрёпаны, и в зеницах – озорной свет и нежность. Оказывается, он всё это время находился в комнате, таясь за распахнутой дверью, пока не решился её захлопнуть.       — Неужто ты подумала, — произнёс он, улыбаясь, — что я пришлю лишь цветы, а сам останусь в тени?       Я не знала – смеяться ли, плакать, побежать к нему или замереть в благоговении. Он сделал шаг – и, не в силах удержаться, бросилась в его объятия.       — Ах ты, коварный! – шепчу сквозь слёзы. — Ты видел мою скорбь, как отчаянно целовала строки – и не вышел? Ждал, когда совсем по тебе затоскую?       — Каждую секунду я хотел выйти... – ответил он, касаясь рукою моей головы. — Зато теперь ты знаешь, чего стоит царское обещание... Мы встретились скоро, как про то и писал, а ведь упреждал, чтобы держала ухо востро...       Я ничего не сказала, а лишь теснее к нему прижалась. Сознание, тем не менее, оставалось ясным: он пошёл поперёк мнения света, встречаясь со мной открыто — в преддверии свадьбы Николая Павловича, когда следовало бы поберечь репутацию во избежание сплетен, способных подорвать престиж царствующей фамилии и всего Государства. Это был его маленький бунт. Один из тех многочисленных шагов, что приближал нас к мечте о воссоединении семьи.       И тут я поняла, отчего Варвара дрожала, как загнанная лань… Сам Император нынче в гостях! Но как бы ни пылал он любовью, отступать от протокола сейчас было безрассудно. Нельзя давать врагам повода для нападок, хотя он и уверял, что разобьёт их всех – провоцировать судьбу не следует. Я дала себе слово поговорить с ним, дабы впредь не приходил сюда, а лучше, по старинному обряду, приглашал меня к себе во дворец под покровом ночи, как положено, если твоя возлюбленная в статусе фаворитки...       Мы стояли обнявшись, не в силах оторваться друг от друга, но Александр вдруг отстранился чуть-чуть, глядя мне в глаза с той ласковой серьёзностью, которую я всегда угадывала в нём, когда он приносил мне важные вести. Из внутреннего кармана мундира он вынул конверт со сломанной печатью – долгожданное известие из Варшавы!       — Их Высочество шлют Вам горячий привет... — сказал он тихо, с оглядкой на дверь, боясь, чтобы наше счастье не упорхнуло к общественности.       Письмо затрепетало в моих пальцах. Я перечитала его дважды, предварительно выбросив конверт на стол. Сначала – бегло, нетерпеливо, потом – медленно, вбирая в себя каждое слово, как глоток воздуха.       Он пошёл... Наш мальчик сделал свои первые шаги! Там, далеко от нас – но я будто увидела его – моего Ванечку – как он ковыляет по ковру, протягивая ко мне ручки, с той же улыбкой, что жила на лице его отца.       Крошечный чернильный отпечаток ладошки на второй странице пробудил во мне бурю эмоций. И вновь слезинки покатились вниз, окропляя бумагу – то были слёзы великой, безмолвной радости.       — Видишь? — мягко выговорил Александр, поддерживая мои бисерно дрожащие плечи. — Наш сын растёт... И скоро побежит нам навстречу. – Он перекрестился, подняв очи к образу Богоматери в Красном углу.       Я тоже перекрестилась, взирая на Образ сквозь соленную пелену. В этот миг всё вокруг стало неважно: ни ранг, ни титулы, ни придворная суета. Была только наша семья — он, я и наш сын, делающий первые шаги в жизни, туда, где мы его ждём.       — Ах, Александр, как я тоскую! – вырвалось у меня. Все предрассудки разом вылетели из головы, и вот уже предо мною стоял не Император, а супруг, который, видя мои страдания, приобнимает меня за талию и увлекает на кровать.       — И я скучаю, Mon Ange... – он усаживает меня поверх покрывала, ослабляя ореховые мантоньерки возле правой скулы. — Но вы скоро увидитесь... Выпуск в Лицее через две недели...       — И тысяча вёрст до Варшавы впридачу!.. – смахнув слезинки краешком плетённой перчатки, смиренно приподнимаю подбородок, позволяя Александру снять убор.       — Всё в твоих руках, Софи... Ты вольна уехать, когда пожелаешь. Это я заложник обстоятельств... – отложив бонет на стол, он бережно касается губами моих волос.       — Александр... – прошептала я, вновь взглянув на письмо. – Путешествие моё утратит всякий смысл, ежели отбуду, не завершив начатого. У меня так много на повестке: проведать апартаменты Матушки на Садовой, дождаться Чаадаева из Москвы... Мои друзья — о, как я тоскавала по ним! Ты знаешь, как мне нелегко существовать вдали от Родины – я хочу надышаться русским воздухом вдоволь...       Александр смотрел на меня с пониманием: приняв обратно конверт, который так не хотелось отдавать, но который следовало вернуть во избежание компрометации сведений, он поднёс мою кисть к губам, запечатлевая на ней тёплый поцелуй.       Осторожно стянув перчатки, я принялась расстёгивать пелисс, стремясь облегчить себе дыхание. Александр преклонил колено, коснувшись пуговиц на подоле, помогая избавиться от верхнего платья; наши руки встретились на середине.       На миг повисла тишина, словно что-то невидимое встало между нами.       — Софи… — произнёс он негромко, с едва различимой тревогой в голосе, не глядя в глаза, будто подбирая слова. — Мне передали... В день твоего прибытия в Царское... У тебя в доме видели лицеиста...       Я невольно напряглась, но не опустила взгляда. Знала, о ком он говорит.       — А, так то был Пушкин, – молвлю спокойно, чуть отстранив его замершие ладони, вытаскивая из петли последнюю пуговку. — Мы столкнулись поутру в парке, и, представь, как друг другу обрадовались! Я пригласила его на чай; он зазвал меня на променад в городок... Как он переменился... Да все они, юные мои озорники, иначе теперь смотрят на мир. Никак не смирюсь, что уже не дети... – вытянув руки из узких, хлопковых рукавов, я остаюсь в лёгком платье из простонародной сарпинки в синюю клетку с прозеленью; эту ткань употребляют для пошива крестьянских сарафанов.       Александр снисходительно вздохнул, приподнимаясь с колен, вывешивая пелисс на высокую спинку кровати.       — Я не сомневаюсь ни в тебе, ни в... поэте, хоть он и дерзок, и самолюбив, – проговорил августейший медленно. — Но ты знаешь, Mon Ange… сколько недоброжелателей следят за каждым твоим шагом. Им всё равно, кто он – гений или дитя. Для них Ваши дружеские встречи – уже повод для пересудов.       Замечание его не было претензией, но со дна грудной клетки неожиданно поднимается жар – не от вины, а от бессилия.       — Александр, я живой человек, прошу, не забывай... У меня есть друзья. Мысли. Письма. Речи. Мне сложно держать на расстоянии тех, кого люблю... с кем не вижусь годами! Ты говоришь так, будто я одна бросила вызов Свету... А ты?..       Он долго и пристально всматривался в мой напряжённый лик, омрачённый худо скрываемой обидой прежде, чем ответить.       — Я с тобой. Однако ты знаешь, как устроен этот мир. Мне прощают то, что тебе не простят...       Обязанности фаворитки были мне хорошо известны. Но с каждым годом, казалось, я теряла саму себя, боясь взбаламутить общественность тем или иным поступком, высказыванием, даже нарядом... Мне просто не позволяли оставаться собой. Я страшилась стать бесплотной тенью, призраком без прошлого, без надежды на будущее, заключённым навек в стенах Варшавского замка. Для меня эта поездка в Россию была поводом вспомнить, кто я есть на самом деле.       Внезапно, я ощутила прикосновение к своей шее: Александр обратил внимание на овальный локет, исполненный из лазоревой эмали, с гравировкой золотого грифона, державшего в лапах меч и тарч — герб дома Романовых.       — Не тревожься, никто не видел... – произнесла я со слабою улыбкою, стремясь ободрить его, ибо понимала, что столь явное свидетельство связи с царствующим родом грозило усугубить пересуды в обществе.       Приподняв аккуратно медальон, Александр отворяет его створку. Внутри помещался миниатюрный портрет-силуэт нашего сына, написанный по первому году жизни, а под ним, начертанная тонким золотом, сияла надпись: «Иоанн 1816». Указательным пальцем, с влюблённой нежностью, он обвёл курносый профиль младенца, не говоря ни слова; мне показалось, будто в эту минуту Александр осмысляет больше, чем я могла бы выразить.       — Хорошо... – меня настигло осознание, ради чего мы оба жертвуем свободой; в самом деле, глупо сопротивляться бурному потоку, когда безопаснее смириться и плыть по течению. — Обещаю, что больше не приму ни одного мужчины в этом доме, если ты желаешь так. Только… Не проси меня отвернуться от тех, кто остался мне верен. Не проси меня влачить жалкое существование тени.       Он бережно закрыл локет и притянул меня к себе, прижимаясь лбом к моему виску.       В такие моменты, нам не требовалось размыкать уст, чтобы говорить друг с другом о важном.       — Позволь... А кто ж в моём окружении промышляет доносительством? – настороженно спросила я, всё ещё ощущая на своей щеке его тёплое дыхание. — Кто рассказал тебе, что я привечала у себя лицеиста?       Помолчав с полминуты, Александр медленно отстраняется – и тут я замечаю, как на его губах промелькнула знакомая, хитрая полуулыбка. Он неспешно подошёл к клавикорду, стоявшему у стены, приподнимая крышку: показался ряд широких чёрных клавиш с верхним рядом белых диезов и бемолей.       — А знакома ли тебе, Mon Ange, старинная песенка времён ancien régime? – молвил августейший с ленивой насмешкой.       Лукаво поглядев на меня через плечо с блестящим эполетом, он легко касается просевших от времени клавиш и тихонько напевает на французском:       — «У нас в стране на каждый лье,       по сто шпионов Ришелье...       Мигнёт француз – изве-естно кардиналу...»       Я невольно хмыкнула и, переступив плисовую банкетку, уселась на неё и подхватила весёлый куплет:       — «Шпионы там, шпионы здесь,       без них не встать, без них не сесть.       Вздохнёт француз – изве-естно кардиналу...»       Приподняв фалды мундира, Александр с готовностью опускается рядом. Голоса наши зазвучали в унисон:       — «Вот в птицу метишься – шпион!       С девицей встретишься – шпион!       Ты – прочь, и что ж: изве-естно кардина-алу...       Войдёшь в трактир – сидит шпион.       Войдёшь в сортир – и там шпион...       А не войдёшь – изве-естно кардина-алу!»       Мы рассмеялись в задорном запале чувств: старенький клавикорд, своим глухим, бархатным отзвуком, льющимся, словно из глубины времён, унял разом все печали. Всё в моей душе сосредоточилось в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и вновь всё вокруг сделалось прекрасным, радостным, и вновь мы – будто одни в целом мире.       — «Нет ничего, чего б не знал –       о нас, о грешных, кардинал...       И сны твои – изве-естны кардиналу...       Дрожит и голь, дрожит и знать,       и всем не терпится узнать:       что он — свинья: изве-естно кардина-алу!»       Эта крамольная, заносчивая песенка, за исполнение которой два века тому назад бродячего певца могли заключить без суда в Бастилию, но которая пережила всех уличных трубадуров, жившая в памяти французов, как остроумный исторический анекдот, пробудила во мне нешуточное любопытство.       Безусловно, я подозревала, что Александр, из предосторожности, взял меня под надзор, но, неужто соглядатай где-то совсем близко?       — Увы, Ma Chère… старая песенка не лжёт, – усмехнулся августейший с толикой грусти, вновь прикоснувшись к клавишам, будто между нот пряталось незримая истина. — Времена таковы, что все следят за всеми...       — Сознавайся коварный, – прищурилась я, не глядя подхватывая начатый им Марш Лейб-гвардии Преображенского полка. — Эта милая девушка, Варвара... Ужель она?       — Господь с тобой, – мягко возразил он, сохраняя безукоризненное внешнее спокойствие. — Варвара ещё совсем дитя. С моей стороны было бы бесчестно обременять столь юный ум многосложной задачей. Юность для ветреных забот нам дана. Преступно разменивать цветущие лета на такое северное и неблагодарное занятие, как шпионаж. Pas du tout. Нет… мой Трамбле стократ искуснее в избранном ремесле.       — Сосед Клавдий Петрович, в рыжих бакенбардах, с пенсне — он, да? – не унималась я, припоминая уветливого господина из дома напротив.       Александр рассмеялся себе под нос, после чего наклонился и мимолётно поцеловал меня в шею, как бы желая отвлечь от напрасных рассуждений.       — Не терзай себя догадками, Mon Ange. Истинный шпион никогда не выдаёт себя. А имя доносчика… Будем считать, что это государственная тайна. — Он игриво мне подмигнул, точно как Пушкин некоторое время назад, однако глаза его оставались серьёзны.       Я чувствовала, что за этой игрой в слова скрывается нечто куда более глубокое, чем банальная мера предосторожности и потому оставила попытки вычислить соглядатая. Я вся отдалась настоящему моменту, с обожанием всматриваясь в миловидные черты лица возлюбленного – и даже не заметила, как подалась навстречу его приоткрытым губам.       Сирень благоухала, вечер становился всё темнее, и в этом блаженном спокойствие, мне снова открылась истина, что счастье — это просто идти навстречу тем, кого любишь.

⊱⋅ ────── • Рубрика • ────── ⋅⊰

«Мода и быт»

      🌿 Из истории брюк.       Брюки (штаны), кои в начале XIX века чаще называли «панталоны», вошли в аристократическую моду в начале 1800-х, но официально, как предмет бального дресс-кода, они утвердились в 1817 году. До этого длинные панталоны носили исключительно бедняки, мещане и крестьяне, а вот благородные господа надевали брюки (панталоны) на охоту или на прогулку по городу. В торжественных же случаях облачались в бриджи, кюлоты.       В России длинные панталоны, к тому же ещё и очень широкие, входили в состав униформы солдат и воспитанников учебных заведений – Царскосельский Лицей тому яркий пример. Что интересно, с момента своего появления брюки (панталоны) были довольно узкие и короткие (это касалось моды аристократического класса), а затем сильно удлинились и расширились (в 1819 г штаны не достигали щиколоток, а к концу 20-х гг. закрывали башмаки).       А вот панталоны навыпуск помещались в иллюстрациях к модным обзорам начиная с 1819 г. Причём самым модным цветом считался белый.       Но в России мода носить панталоны навыпуск приживалась долго, так как вызывала ассоциацию с крестьянской одеждой — штаны-порты. К началу 1820-х панталоны навыпуск носили ещё не все дворяне, но к 1825-у году в них щеголял уже весь дворянский класс.       В 1820-х панталоны носили со стремешками, или штрипками, которые закреплялись под каблуком обуви. Штрипки сохранялись на протяжении всего XIX столетия и исчезли лишь после появления заглаженных складок на брюках — на рубеже столетий. Отсутствие стремешек, или штрипок, указывало на небрежность в одежде или бедность, так как скрыть это было невозможно.       Манера двигаться, ходить и садиться в таких панталонах отличалась от той, какая свойственна современному мужчине, пытающемуся сохранить складки на брюках. Одежда диктует характер движения, и пластика людей, живших в XIX в., была совсем иной. На протяжении всего XIX в. ширина и длина панталон, а также модные цвета постоянно менялись.       В 30-е гг. XIX в. в моду входят клетчатые панталоны (мода на орнаменты в клетку была вызвана увлечением историческими романами В. Скотта). Тогда же слово «панталоны» постепенно исчезает из обихода, уступая наименованиям «брюки», «штаны». К середине XIX столетия входят в моду брюки в чёрную и серую полоску. По времени это совпадает с появлением нового типа сюртука, и мужской костюм становится прообразом современной пиджачной пары.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!