Глава 6

4 февраля 2026, 11:13

«От лица Леви»

845 год. Разведкорпус. Кабинет Эрвина.

Свет от масляных ламп озарял помещение — жёлтый, тёплый, чуть мерцающий от сквозняка, который тянул из коридора. Тени плясали по стенам, по стопкам бумаг на столе, по лицам. В комнате находилось три человека, и этот свет освещал каждого по-своему. Эрвин сидел за столом — прямой, напряжённый, но с виду спокойный… слишком спокойный. Я знал эту маску. Он надевал её, когда внутри бушевала буря — когда решения, которые он принимал, могли стоить жизней. Свет падал на его лицо, выхватывая морщины у глаз, глубокие складки на лбу, тени под скулами. Он выглядел старше своих лет — война старит быстрее времени. Я сидел на диване у стены. Диван был старым, потрёпанным — кожаная обивка потрескалась, кое-где вылезла набивка, пружины впивались в бёдра, но я не обращал внимания, было не до них. Одна рука лежала на спинке, другая — на подлокотнике, пальцы чуть сжаты. Расслабленная поза, но внутри — напряжение, как у зверя, который притворяется спящим, но готов вскочить в любой момент. Я привёл в наш дом легендарного воина. Ту самую — «Кеп», о которой ходили слухи, которую помнили погибшие уже ветераны, которую оплакивали те, кто выжил. Я ничего о ней не знал несколько часов назад — а теперь она была здесь, в кабинете Эрвина, и за эти часы успела произвести впечатление, хоть и раздражала — до зубного скрежета и до желания придушить. Слишком она резкая и прямолинейная, и еще слишком дурная. Я рассматривал её лицо с интересом — не как мужчина девушку, а как охотник, который оценивает добычу, пытаясь понять, где у него слабое место. Внешность я уже оценил — красивая, спору нет, даже очень, но красота в нашем деле — далеко не преимущество, а помеха. Она отвлекает и заставляет недооценивать. Сейчас мне важно было понять другое — прочитать её как книгу, выудить из её молчания, из её позы, из её дыхания всё, что она пыталась скрыть. Не вытворит ли она чего-нибудь сверхъестественного? Не сделал ли я ошибку, что привёл её сюда? Свет освещал и моё лицо — обычно бледное, под жёлтым огнём оно становилось почти человеческим. Тени ложились под скулы, делая их острее. Глаза — серые, холодные — смотрели из-под полуопущенных век. Я не торопился, время работало на меня. Свет, казалось, до этой черноволосой девушки не доходил. Она стояла как статуя — в полутени, в своей собственной темноте. Чёрные глаза не освещались — в них нельзя было разглядеть зрачок, только две бездонные чёрные дыры, в которых отражался огонь ламп, но не зажигался. Тёмные волнистые волосы слегка поблескивали — только они выдавали, что она живая. Она взвешивала и слушала каждое слово Эрвина. Смотрела за каждым его микроскопическим движением — за тем, как он дышит, как моргает, как шевелит пальцами. Я видел этот взгляд. Он был знаком. Так смотрят те, кто выживал в аду — кто знает, что красивые речи могут быть прикрытием для удара в спину. Можно было почувствовать, как от неё пахнет яблоками. Сладко, свежо, почти по-детски, но сквозь этот запах пробивался другой — запах недоверия… её недоверия. Оно было почти осязаемым — как будто можно было протянуть руку и потрогать его, как утренний туман над полем боя, густой, холодный и липкий. Сквозь него ничего не разглядеть. Этот воздух, пропитанный сомнениями, давил на плечи, заставлял кожу покрываться мурашками, был слишком чужим, чтобы в нём дышать. Она стояла напротив Эрвина — соблюдала дистанцию, не подходила близко и не села в предложенное кресло, даже не приблизилась к столу. Держалась на расстоянии вытянутой руки — ровно столько, чтобы успеть среагировать, если что-то пойдёт не так. Её ноги были чуть расставлены — стойка, из которой можно мгновенно сорваться в любую сторону. Руки скрещены на груди, но не расслабленно — напряжённо, как будто она сдерживала желание сжать их в кулаки и ударить. Очень осмотрительная и очень недоверчивая, и в какой-то степени это вызывало уважение — она не повелась на красивые речи Эрвина. Другая бы уже давно расплылась в улыбке, поверила каждому слову, а эта — как стояла, так и стоит, как скала. Моя роль в этом спектакле была простой — молчать и смотреть, не хватало только закуски. Я был здесь нужен Эрвину, но вопрос: в каком качестве? Как подстраховка — чтобы она не решилась в порыве ненависти и гнева заколоть его? Я видел, как она сжимает кулаки, как желваки ходят на скулах. Она была способна — я не сомневался. Или как его эмоциональная опора — чтобы он смог с ней разговаривать так, как разговаривал сейчас, чтобы не смущался и избавился от чувства неудобства? Рядом со мной Эрвин всегда был спокойнее. Или просто — чтобы я оценил все её движения, слова и действия, как делаю сейчас, чтобы я убедился, что Эрвин был прав и она нужна нам. Хотя… какая разница? Главное — сидеть и не лезть, пока не попросят. Она долго смотрела на него. Секунды тянулись медленно, как вязкий дёготь — каждая растягивалась в минуту, каждая минута — в час. Я мог бы пересчитать удары своего сердца — так тихо было в комнате. Её глаза — чёрные, глубокие, бездонные — буравили Эрвина, пытаясь понять, что он задумал. Она сканировала его лицо, каждую морщинку, каждое микродвижение, каждое моргание. Она искала ложь и подвох. Искала то, что выдаст его настоящие намерения. Я видел этот взгляд раньше. Сам так смотрел на Кенни, когда пытался понять, что у него на уме — враг он или друг, учитель или палач, и готовился к худшему. Это взгляд зверя, который не знает, кто перед ним, и выбирает оборону вместо доверия. Но это же Эрвин Смит. В его взгляде была только та же страшная, непоколебимая искренность, что и всегда. Он верил в каждое своё слово. Он верил, что это — единственный возможный путь для всех нас. Он не врал — никогда. Он просто иногда не договаривал и это было хуже любой лжи. — Гостевая комната для тебя готова, — сказал Эрвин, прерывая молчание и выводя её из мыслей. Его голос был спокойным — таким ровным, каким он отдаёт приказы на совещаниях. Ни тени волнения, ни намёка на неуверенность, но в нём чувствовалась едва уловимая мягкость — та, которую он позволял себе только с теми, кто был ему небезразличен. Он смотрел на неё, и в его синих глазах мелькнуло что-то тёплое — что-то, что я видел безумно редко. Он перевёл взгляд на меня. Сделал короткий, едва заметный кивок — движение головы, которое никто не заметил бы, если бы не знал его, как я. — Леви проводит тебя. Я взглянул на него с вызовом. Ни один мускул на моём лице не дрогнул — ни бровь, ни веко, ни уголок губ. Лицо как камень, но внутри всё вскипело — кровь прилила к вискам, в груди стало тесно. Я прям чувствую, как я сильно разозлился. Я провожу? Эрвин, ты не перепутал ничего? Она сама не дойдёт? Я ей в сопроводители разве нанимался? Вот именно — не нанимался. Какого вообще хрена? Она кто тут? Командир? Генерал? Королева? Я вижу её первый раз в жизни! Сколько чести для какой-то мелкой девчонки, ещё буду я перед ней прыгать на задних лапках, сумочку носить, дверь открывать. Тебе надо — ты и прыгай, командир недоделанный. Я уже собирался открыть рот и сказать свою пламенную речь о том, что думаю обо всём этом, как меня прервали. — Не надо меня провожать, — резко сказала она. Её голос был низким — ниже, чем я ожидал. С хрипотцой, которая бывает у тех, кто много кричит в бою — отдаёт приказы, подбадривает, предупреждает об опасности. Она вытянула ладонь в отрицательном жесте — пальцы прямые, ладонь раскрыта. «Стоп. Не подходи. Я сама». Она окинула меня холодным, оценивающим взглядом — таким, от которого у новобранцев подкашиваются колени, а бывалые солдаты отводят глаза, но я то не новобранец, даже близко. Я сидел с каменным лицом — ни бровью не повёл, ни ресницей не моргнул, ни мускулом не дрогнул. Смотрел на неё с тем же выражением, с каким смотрел бы на прохожего или на стену — с пустотой, безэмоциональностью и непроницаемостью. С тем чувством, что мне плевать, а мне и правда было плевать. — Я самостоятельная девочка и не маленькая, — добавила она, продолжая смотреть на меня. — Дорогу помню. Уголок моих губ чуть дрогнул. Не улыбка — нет. Так, намёк на усмешку. Что она сказала? Не маленькая? Она до моего подбородка еле достаёт. Я прислонился к спинке дивана, вытянувшись во весь рост — и она стала казаться ещё меньше. Смешной коротыш. Очень хотелось вставить колкость по поводу её роста. Спросить, как там погодка снизу. Сказать, что мне кажется, она одна из тех лилипутов, которые взяли в плен Гулливера — надо уточнить, как её из Лилипутии в наши, то земли занесло. Но я промолчал. А то вдруг снова сбежит за тридевять земель плакать. Она как будто прочитала все мои мысли — по глазам увидела, о чём я думаю. Недовольно отвернулась от меня, перевела взгляд на Эрвина. Какая обиженка… Эрвин кивнул — спокойно, без тени удивления или недовольства. Его лицо оставалось таким же каменным, как и моё. Он не стал настаивать — знал, что с ней бесполезно спорить. — Как скажешь. Она развернулась и пошагала к двери. Шаги — твёрдые, уверенные, не слишком быстрые, не слишком медленные. Никакой спешки, никакой паники. Просто солдат, который выполнил задачу и уходит. Уже взялась за ручку — пальцы легли на холодную бронзу, побелели на секунду и остановилась. Замерла, будто собиралась с силами перед прыжком. Плечи напряглись — я видел, как под тканью плаща окаменели мышцы, а спина выпрямилась. Она сделала короткий, почти незаметный вдох — грудная клетка чуть поднялась, замерла на секунду, опустилась и развернулась обратно. — Эрвин, что с моим отрядом? — спросила она. В голосе — ни намёка на надежду, но она была. Я слышал её — тонкую, хрупкую, как паутинка. Она пряталась в тишине между словами, в задержке дыхания, в том, как она сжала челюсть. Она уже знала ответ. Я видел это по её глазам — в них не было недоумения, только страх. Страх услышать то, что она и так знала, но всё равно спросила, чтобы убедиться. Может, хотела верить, что ошибается. Может, надеялась на чудо. Может, надежда оказалась сильнее разума. Надежда же всегда умирает последней и мучает дольше всего. Я перевёл взгляд на Эрвина. Он сидел за столом — прямая спина, руки сложены перед собой. Его лицо — обычно непроницаемое, как гранитная стена — вдруг стало чуть мягче. Каменная маска треснула — он посмотрел на свои руки, собираясь с силами ответить на вопрос. Тяжело вздохнул — я видел, как его плечи поднялись и опустились, как грудная клетка наполнилась воздухом, который он выпустил медленно, почти беззвучно. Пальцы — длинные, с идеально чистыми ногтями — сжались в кулак на секунду, потом разжались. Он снова поднял на неё глаза. Он не хотел отвечать, чтобы не расстраивать её, чтобы не видеть, как гаснет свет в её глазах, но всё же ответил. — Погибли… — сказал он тихо, почти прошептал. В голосе звучала настоящая грусть. Не наигранная, не та, когда командиры сообщают перед родственниками о погибших — с казённым сочувствием и сухими глазами, а глубокая, въевшаяся в кости, как ржавчина в старый клинок. Грусть человека, который потерял не просто солдат — а кого-то, кто был ему дорог. Он смотрел на неё, и в его синих глазах я увидел то, что видел редко — сожаление. Настоящее человеческое сожаление, когда тебе действительно жалко человека, когда тебе тяжело самому. Я перевёл взгляд на Ровис. Она не дрогнула. Стояла с таким же безэмоциональным лицом, будто речь шла о погоде — «завтра будет дождь», «хлеб подорожал». Будто слова Эрвина пролетели мимо, не задев. Ни слезинки, ни всхлипа, ни дрожи в голосе. Но я не был бы собой, если бы не заметил ту самую секунду. То самое мгновение — долю удара сердца — когда в её глазах оборвалась ниточка надежды. Она была тонкой и почти невидимой. Той самой, за которую цепляются утопающие, когда уже не видят берега. Та, что держит человека на плаву, даже когда все вокруг говорят, что спасения нет. Та, что живёт даже в самых отчаянных сердцах — маленькая, хрупкая, почти мёртвая, но живая. Эта нить оборвалась. Щёлкнула, как тетива арбалета, как струна, не выдержавшая натяжения и в её чёрных глазах стало ещё темнее. Они стали глубже и пустее — как небо без звёзд, как колодец без дна. Теперь она была и правда похожа на куклу. Красивую — пухлые губы, высокие скулы, нежная кожа, но безжизненную и пустую, как игрушка в витрине, за которой никто не приходит. Она знала, что они погибли. Знала — всем нутром, каждой клеткой, каждой секундой этих двух лет, но всё равно надеялась. До последнего — до самой последней секунды, до самого последнего удара сердца. Надеялась, что ошиблась. Что Эрвин скажет: «Они в порядке, они ждут тебя». Но он не сказал… — Как давно? — спросила она ровно. Голос — безэмоциональный. Ни дрожи, ни срыва, ни надлома, но под этой ровностью — как под тонким льдом ранней весны — чувствовалась глубокая боль. Лёд трещал и я как будто слышал этот треск — тонкий, леденящий душу. — Через месяц после твоего ухода, — ответил виновато Эрвин. В его голосе — вина и боль. И что-то ещё — усталость человека, который уже столько раз сообщал такие новости, что перестал чувствовать, но сейчас он чувствовал. Недолго они пожили. Месяц — это не время. Видимо, без своей Кеп совсем отчаялись и растерялись. Раз так скоро погибли. Ну или же просто они были не такими уж и отличными солдатами, раз после ухода своего командира сразу сломались и умерли. Отличный солдат выживет всегда. Даже если больно, даже если тяжело, даже если рядом нет того, кто командует, даже если сердце разрывается на части от потерь, от горечи, от бессилия. Найдёт в себе силы встать, отряхнуть пыль и пойти дальше, потому что кто-то нуждается в нём и кто-то ждёт его защиты, а они не смогли. Может, это звучит жестоко. Может, по-звериному, но это правда, а правда — она такая. Именно поэтому она не всем нравится. Она кивнула коротко один раз. Ни дрожи в теле, ни слезинки на ресницах, ни единого признака того, что внутри неё рушится мир. Приняла всё как обычную данность. Хотя я понимал: это оболочка. Тонкая, хрупкая, как яичная скорлупа. Внутри — под этой маской ледяного спокойствия — такой пожар… который затушить будет очень тяжело. Я знал, потому что сам через это проходил. На секунду я увидел в ней… себя. Человека, который потерял всех, который испытал столько боли, что не осталось места для новых чувств. Стоит ровно, не показывает эмоции. Больно — но молчит. Тяжело — но молчит. Ни звука, ни жеста, ни вздоха. Только пустота в глазах и ровное дыхание. Очень похожа… — Ты не виновата, — сказал Эрвин ей в спину. Голос мягкий — настолько, насколько вообще может быть мягким голос командира, который привык отдавать приказы, почти умоляющий. Он хотел утешить её, хотя бы попытаться сказать эти пустые, бессмысленные слова. Было бы правда легче, если бы можно было решить всё словами. Если бы можно было взять чужую боль и переложить на свои плечи, но нельзя… Она не обернулась и ответила. Просто вышла. Не прощаясь и не оглядываясь. Дверь закрылась за ней с тихим, но окончательным щелчком — будто захлопнулась крышка гроба. Кабинет затих после её ухода. Тишина стала густой, почти осязаемой — как в комнате, из которой только что вынесли покойника. Воздух, который минуту назад был наполнен её присутствием, её напряжением, её болью — теперь был пуст и в этой пустоте было что-то неправильное, что-то, от чего становилось не по себе. Эрвин откинулся на спинку кресла и тяжело вздохнул. Кожаное кресло — старое, потёртое, с вылезшими нитками на швах — скрипнуло под его весом. Он откинул голову назад, закрыл глаза. На его лице — высеченном, как всегда, из гранита — на секунду сползла маска. Осталась только глубокая усталость. Та, что не проходит после сна. Та, что накапливается годами — от каждого приказа, от каждой смерти, от каждой потерянной души. Усталость человека, которому тяжело. Который уже не знает, что делать, который только что пошёл на огромный риск — поставил на карту всё — и пока не знает, правильно ли сделал. Он взялся рукой за висок и начал массировать его — круговыми движениями, медленно, с силой. Пальцы давили на кожу, разминали мышцы, пытались унять боль, которая, наверное, пульсировала за глазницами. Затем — через несколько секунд — убрал руку. Раскинул их на столе, сел ровно. Посмотрел на меня, хотел что-то сказать — губы приоткрылись, но я его перебил. — Если она сбежит снова, — сказал я, глядя на него, — я за ней не попрусь. Я сделал акцент на каждом слове — «не попрусь». Чётко и раздельно, чтобы не осталось сомнений. Потому что правда — бегать за кем-то я не собираюсь. Не для того меня Кенни учил. Не для того я выжил в Подземном городе. А что вдруг — она услышала, что её недоотряд мёртв, и снова пойдёт распускать нюни? Снова запрется в какой-нибудь комнате и будет два года ненавидеть всех подряд? Эрвин взглянул на место, на котором только что была легендарная Ровис. Через несколько секунд ответил, опуская взгляд на стол, где лежали его ладони — большие, с длинными пальцами, в мелких шрамах. — Она не сбежит… пока… — сказал он. Начало предложения звучало уверенно, а вот последнее «пока» меня напрягло. — Пока? — спросил я, приподнимая бровь. Я больше бегать за этой ненормальной не собираюсь, даже под прицелом пистолета и если Эрвин прикажет. — Да, — тихо сказал он. Потом продолжил: — Я не думал, если честно, что ты вообще сможешь её привести… во всяком случае так быстро… это как-то… чудо… В его голосе звучало удивление, перемешанное с задумчивостью. Он смотрел на меня, и в его глазах было что-то вроде… уважения? Или просто растерянности. — Я умею удивлять, — сказал я ровно, но с лёгкой улыбкой. Уголок губ приподнялся — неуловимо, почти незаметно. Внутри меня было такое удовлетворение — тёплое, приятное, как глоток хорошего виски после долгого дня. Я радовался этой маленькой победе. Эрвин не ожидал, что я её привезу. Он сам не смог. А я — смог. И сделал это за несколько часов. Ну и кто тут папочка? — Что ты ей сказал? — спросил он. В голосе — искренний интерес перемешанный с усталостью. Он наклонился чуть вперёд, как будто так будет лучше меня слышать, раскинул руки шире — локти на столе, пальцы сплетены в замок. Эрвин всегда жаждал знать механику чужих душ. Что движет людьми? Что заставляет их подчиняться? Что ломает их? Особенно когда это касалось тех, кого он считал своими. Его глаза — синие, острые, как лезвие — смотрели на меня выжидающе. Этот человек привык получать ответы. — Сказал правду, — ответил я. — Что за правду? — настаивал он. Я на секунду задумался. Вспомнил ту пыльную комнату в Тросте. Запах свечного воска — сладковатый, тяжёлый, смешанный с порохом от её плаща. Едкий, резкий, знакомый. Запах трав для чая — мяты, мелиссы, жасмина — вкусных до ужаса, до головокружения. Её лицо — эту дурацкую, обманчиво-хрупкую кукольную физиономию, которая могла в один миг превратиться в маску ледяной ярости — когда губы сжимаются в нитку, а глаза становятся чёрными дырами. Нашу драку. Как только она пришла, как уверенно и отточенно она била — каждый удар был выверен, каждая атака — смертельна, как уклонялась от моих ударов — реакция отменная, даже после двух лет без тренировок. Как я рассматривал её временное жилище. Полный беспорядок — разбросанные бумаги, пустые чашки, пыль на подоконнике. Мерзость. Как можно так жить? Как она швырнула нож. Как он пролетел в сантиметре от моего уха — я даже не моргнул. Не потому, что не испугался — а потому, что знал: она не хотела меня убивать. Она хотела проверить. Увидеть, чего я стою. Как я схватил её за локоть — чувствуя под пальцами тонкую, но упругую кость, и всю дрожь ярости, которую она сдерживала. Дрожь, которая пробегала по её телу, как ток по проводу. — Сказал, что нечего ныть в своей вонючей конуре, — выдохнул я. — И её место не там, а тут, где можно отомстить тем, кто всё это устроил. Тем, кто переубивал её людей. Я помолчал. В комнате было тихо — только редкое потрескивание фитиля в лампе. — Что если она хочет ненавидеть — пусть делает это сколько влезет, но только с умом, а не с соплями на лице. Уголок рта Эрвина дрогнул. Он чуть улыбнулся — невесело, но искренне. Его позабавило моё «с соплями на лице». Да, это было по-моему. Грубо, без прикрас, без дипломатии, без красивых оборотов. Зато точно и эффективно. Эрвин это оценил — я видел по его глазам. — А она согласилась… — сказал он. То ли спросил, то ли утверждал. Не требовало ответа, но всё же, я ответил. — Конечно согласилась, — ответил я. Уголок моего рта приподнялся в ехидной ухмылке — я позволил себе эту маленькую слабость. Глаза блеснули — в них мелькнуло что-то, похожее на азарт. — Тяжело устоять перед моим обаянием. Эрвин поднял брови. В его глазах мелькнуло что-то — то ли удивление, то ли усмешка. Он не ожидал от меня такого. Я продолжил: — Не один же ты умеешь красиво говорить. Это правда. Я тоже умею убеждать. Умею надавливать на то, что надо — на страхи, на слабости, на больные места. Умею читать человека — по его дыханию, по его взгляду, по его молчанию. Этому меня научил Кенни. Там, в Подземном городе, где каждая секунда на счету, где от твоего слова зависит жизнь — учишься говорить так, чтобы тебя слышали. Учишься видеть человека насквозь, нажимать на нужные рычаги, внушать ему то, что надо. — Если ты имеешь в виду грубость, прямолинейность с обилием оскорблений красивой речью… — Эрвин остановился на секунду, сделал паузу — то ли для эффекта, то ли собираясь с мыслями. — То я немного разочарую тебя — это не так. В его голосе — сарказм. Тонкий, едва уловимый. — «Обиженная принцесса» — это не оскорбление, — сказал я. В её случае должна звучать, как похвала. — Даже так… — протянул Эрвин. — И что она тебе ответила на это? Он усмехнулся — коротко, тепло, без насмешки. Потом улыбнулся настоящей, тёплой улыбкой. Редкой, как солнечный день в сезон дождей. — Какая разница, как я её там называл? — сказал я с лёгким раздражением. Мой голос стал чуть громче — я не кричал, но в нём появилась сталь. — Главное, что привёл. Вот правда — какая разница? Привёл же. А что и как я там сказал — не имеет значения. Важен результат, а результат налицо — она здесь, в этом корпусе и не важно, какие её больные места я задел. Моя цель была привести её — и она тут, а сохранять её душу и внутренний мир в уговоре не было. — Осталось только удержать, — парировал Эрвин. Он тяжело вздохнул. Выдох был долгим — будто он выпускал из себя что-то тяжёлое, что давило на грудь всё это время. Плечи чуть опустились — я заметил, как спало напряжение. — Она может свалить? — спросил я. Он знает её лучше всех. Он должен знать. Лучше, чем Ханджи. Лучше, чем кто-либо. Я смотрел на него, ожидая ответа. Взгляд — прямой, немигающий. — В любой момент, если захочет, — ответил твердо Эрвин. Не колеблясь и даже не задумываясь, как человек, который уже перебрал все варианты — и пришёл к худшим. И принял их. — Я бы на её месте тоже свалил, — протянул я, возвращаясь к сути. — Если бы ты меня в няньки записал. Мысль об этом не давала покоя. Она сверлила голову, как заноза — не смертельно, но больно. — Ты не перегибаешь с этим? Куратор? Инструктор? Она же реально сбежит от нас. А я только привёл её. — Она не сбежит, — сказал уверенно, почти мягко Эрвин. В его голосе звучала та самая убеждённость фанатика, против которой не попрёшь. Не сомневающаяся, не колеблющаяся, не допускающая возражений. Глаза его горели тем самым огнём, который я видел перед каждой вылазкой — огнём веры в свою правоту. Он смотрел на меня, и я понимал — он не отступит. — Почему так уверен? — спросил я не понимая. Откуда столько уверенности в человеке, который два года сидел в своём гневе и никого не подпускал к себе на пушный выстрел? Которая швырялась ножами в милых гостей? Эта Ровис вообще непостоянная — как пламя свечи на сквозняке. То ножами раскидывается — метко, зло, с расчётом. То пытается разговорить и поговорить — нормально, по-человечески. То грустит — сидит в углу и смотрит в одну точку. То рвёт и мечет — кричит, спорит, доказывает. Биполярка у неё какая-то или просто характер — тот ещё. — У неё теперь появится ответственность, — сказал медленно Эрвин, как будто объяснял ребёнку прописные истины. — За тех, кого она будет курировать. За тех, кого будет обучать... а когда дело касается ответственности, от которой зависят жизни детей — она сделает всё, чтобы они выжили. Я молча обдумывал его слова. Логика была железной. Это была классическая многоходовка Эрвина — подбросить человеку не то, чего он хочет, а то, в чём он нуждается, даже если сам этого не понимает. Ровис не хочет ни к кому привязываться, но она чувствует себя одинокой. — Именно поэтому ты записал её в кураторы… — не спросил, а утвердил я. — Ей нужна причина остаться и хотеть остаться, — сказал он. — Возможно, это эгоистично… но это единственный шанс удержать её здесь. Она должна привязаться к поступающим новобранцам. — А если не привяжется? — спросил я. Ровис мне показалась не той, кто будет подтирать задницы детям. Не той, кто будет нянчиться с сопляками, которые не умеют держать клинок, не знают, с какой стороны подходить к УПМ. Она — солдат, созданный для того, чтобы убивать титанов, а не учить детей буквам. — Привяжется, — так же убедительно смотрел и говорил Эрвин. В его взгляде — ни тени сомнения. Он не допускал другого исхода, потому что если этот план провалится — провалится вся его затея. — А если не захочет остаться в Разведке после выпуска кадетов? — продолжал заваливать вопросами Эрвина. — Останется, — ответил он без колебания. — Потому что привяжется и когда кто-нибудь из её группы захочет вступить в Разведкорпус, а такой найдется я уверен — она пойдёт сюда за ними, чтобы их защитить. — А если она провалится? — спросил я наконец. Вопросов было куча, но этот — главный. Он висел в воздухе с момента, как она вышла. Тяжёлый, как камень и неудобный, как правда. Она же реально может не справиться. У неё до этого был отряд — неофициальный, «на пробу», но это немного другое. Для тех она сначала была другом, а только потом — командиром. Равной среди равных. Для этих — сразу командиром. Посторонним и чужим человеком. Взрослой тётей, которая будет орать на них, если они сделают что-то не так. Хотя с «взрослой тетей» я погорячился, там скорее ребёнок, который будет командовать. Это и будет всех раздражать. И самое главное — у тех были навыки и знания. Была база. Уже были солдаты, которые знают всё. А это — кадеты, которые понятия не имеют, что такое титаны, что такое УПМ, что такое смерть. Эрвин медленно перевёл взгляд на окно. В чёрную, беззвёздную муть ночи за стёклами. Луна спряталась за тучи — только редкие, бледные облака проплывали по небу, как призраки. Фонари на плацу отбрасывали жёлтые круги на брусчатку — они дрожали на ветру, расплывались, искажались. — Тогда, — сказал он тихо. В его голосе — впервые за вечер — прозвучала не уверенность, а тяжесть реального риска. Он помолчал. Собрался с мыслями. Пальцы его — длинные, нервные — барабанили по столу. Тук-тук-тук, как отсчёт времени до катастрофы. — Мы потеряем не просто отличного солдата. Мы потеряем хорошего человека с вечной надеждой в глазах. Потеряем ту, которая будет заставлять бороться до конца. Ту, которая будет поддерживать и вселять уверенность в солдат. Он примолк. Провёл рукой по лицу — жест усталого человека. Потёр глаза, переносицу. Пальцы дрожали — чуть-чуть, едва заметно. — Но я верю, что она справится. Я встал с дивана. Пружины жалобно скрипнули, когда я поднялся. Развернулся и пошёл к выходу. Шаги отдавались в тишине кабинета глухими ударами — сапоги по деревянному полу. Что тут можно было сказать? Он сделал свою ставку. Поставил на карту всё — её будущее, своё будущее, будущее корпуса. Теперь будем смотреть, выгорит или нет. Моё мнение? Мне фиолетово. Совершенно плевать. Я больше ставлю на то, что она снова сбежит от своих проблем, как сделала это когда-то. Она не умеет проигрывать — и это плохо. Не умеет принимать поражение, не умеет просить прощения и прощать, не умеет возвращаться. Я бросил ему на ходу, не оборачиваясь: — Я доверюсь твоей вере. И уже взялся за ручку — холодную, медную, с потёртостями от тысяч прикосновений — как голос Эрвина остановил меня. — Леви. Я обернулся. Рука всё ещё лежала на ручке. Металл был ледяным — как и моё терпение, которое начинало заканчиваться. — За ней нужен глаз, — сказал Эрвин. — Она слишком импульсивная. Может натворить всё что угодно. Я знаю её очень хорошо и от неё можно ожидать чего угодно… Я кивнул коротко без слов. Это и так было понятно. Та, что вышла из этого кабинета, была не той фурией, что швыряла ножи в доме Троста. Она была опустошённой и выжженной. И в этой опустошённости таилась опасность похуже любой ярости. — Леви… и ещё… — тихо сказал Эрвин. Я развернулся к нему. Он мялся — неловко, неуверенно — как мальчишка, который боится задать вопрос. Пальцы теребили край стола. — Она сильно меня ненавидит? — печально спросил он. В голосе — настоящая глубокая печаль. Он смотрел на меня, и в его глазах была боль — та самая, которую он обычно прятал за маской спокойствия. Да уж… Ну как бы сказать… Она тебя ненавидит всем сердцем. Как-то резко, что ли, слишком сильно. Тут наверное надо помягче ему ответить, а то раскиснет наш командир. Жалко этого бедолагу. — Она не в восторге от тебя, — ответил я. Эрвин кивнул. Голову опустил. Плечи поникли. Всё понял. Ну, видимо, не получилось помягче. Я вышел из кабинета.

Разведкорпус. Коридор. Ночь.

Коридор был пуст. Абсолютно пуст. Ни одного солдата. Ни одного дежурного. Только я шатаюсь тут, только мои шаги и только тишина. Даже эхо моих шагов глохло в этой пустоте, не находя опоры в стенах, не возвращаясь обратно. Тишина стояла такая, что слышно было, как где-то далеко капает вода — то ли в умывальне, то ли в трубах, то ли в моей собственной голове. Кап. Кап. Кап. Монотонно, бесконечно, как отсчёт времени до конца. Но в этой тишине я слышал отголоски её шагов. Тяжёлых, но твёрдых. Она не шла — она плыла. Что-то неуловимое было в её походке — грация хищника, привыкшего к быстрым перемещениям в воздухе. Плавность движений, которая достигается только годами тренировок. То ли уверенность, то ли привычка ступать бесшумно — навык, которым обладают немногие. Пока я шёл к выходу из здания, мой мозг, против воли, возвращался к ней. К деталям. К каждой черте, к каждому изгибу. К каждой тени на её лице. Я невольно анализировал её — как анализирую любого, кто может стать угрозой, или союзником, или и тем, и другим одновременно. Внешность — обманчивая. Хрупкая кукла с лицом ангела. Таких обычно берегут в тылу, прячут от опасностей. Ими украшают сады, рисуют на картинах, ставят на полку, чтобы любоваться. Их не бросают в ад с клинком в руке. Волосы — чёрные, как уголь в камине, который никогда не загорается. Густые, длинные — для разведчицы редкость. Обычно волосы мешают в бою — цепляются за ремни УПМ, лезут в глаза, ветер развевает их, открывая лицо врагу. Но этой, видимо, ничего не мешало. Наверное, она просто приучила их слушаться — как приучила слушаться своих солдат. Или просто не обращала внимания. Лицо — пухлые детские щёчки. Они придавали ей вид подростка — шестнадцатилетней девчонки, которая сбежала из дома, чтобы стать солдатом, даже когда в её глазах горела ненависть. Но при этом — высокие скулы. Нереальное сочетание — мягкое и острое одновременно, как ангел и демон в одном лице. Тонкие, идеально выгнутые чёрные брови дугами. Курносый нос, вздёрнутый чуть вверх — деталь, которая делала её похожей на рассерженного зверька. Хомяка с ножом. Пухлые губы — бледные сейчас, без кровинки, сжатые в тонкую нитку, но я видел их в комнате, когда она злилась — тогда они становились яркими, почти алыми, как капли крови на белом снегу. И глаза… Чёрные, как ночь. Бездонные, как колодец, в который лучше не заглядывать — потому что обратного пути не будет, только тьма, холод и пустота. В них тяжело разглядеть зрачок — от этого они казались огромными, пустыми, как у куклы и одновременно — живыми. Слишком живыми. Они видели слишком много. Знают слишком много. Помнят слишком много. Обрамлены густыми, пушистыми ресницами — такими, какие бывают у кукол в дорогих магазинах, которые простые люди никогда не купят. Может, это единственное, что осталось от её детства. Если бы мне сказали «покажи внешность ангела» — я бы показал её, а если бы сказали «покажи характер демона» — я бы тоже показал её. И ещё этот её чёртов харизма. Та, что заставляет дрожащих от страха гарнизонных идиотов слушаться её — почти незнакомой девушки, которая матерится как сапожник и не боится лезть в самое пекло — в первую же минуту. Этого не выучишь. Этому не научишь. Это или есть, или нет. У Эрвина это есть — фанатичная, всепоглощающая. Люди идут за ним на смерть, потому что он сам готов умереть за свою мечту. Он ведёт их в ад, и они идут, потому что верят: он выведет их обратно. У неё — другая. Более человечная. Не «иди за мной умирать». А «иди за мной, чтобы мы выжили». Не «жертвуйте собой ради великой цели». А «держитесь вместе, прикрывайте друг друга — и мы выберемся». Движения в бою, по рассказам лейтенанта Густава — быстрые, точные, интуитивные, почти звериные. Она не думала — она делала. Тело знало, куда ударить, раньше, чем мозг успевал скомандовать. Тогда, в Тросте, когда мы столкнулись в той пыльной комнате — наша небольшая стычка… Я ведь не просто так пришёл к ней. Не только чтобы привести. Эрвин мог бы послать любого — Ханджи, Мика, Флагона. Они бы сделали это не хуже. Может, даже лучше — они умеют говорить. Я хотел проверить. Увидеть, на что она способна. Оценить её уровень. Её атаки — резкие, неожиданные, с нестандартных углов. Блоки — быстрые, без задержек. Уходы — плавные, как вода. Она двигалась не как солдат, заученный до автоматизма, повторяющий одни и те же движения, как заводная кукла. Она двигалась как танцовщица. Нет — как хищник. Пантера, которую заперли в клетку на два года. И которая, вырвавшись на свободу, показала, что не забыла, как охотиться, как убивать, как выживать. Она проиграла. Да. Но только потому, что два года без тренировок дали о себе знать. Её тело помнило всё — каждое движение, каждый выпад, каждый блок, каждый уход. Мышцы помнили, как сокращаться в нужный момент. Нервы помнили, как передавать сигналы. Но мышцы ослабли — два года без нагрузок превратили сталь в тряпку. Реакция притупилась — без практики даже самый острый клинок тупеет. Если бы она была в форме… Я мысленно оборвал эту мысль. Не важно. Когда она швырнула тот нож — молниеносно. Точно. Без замаха, без колебаний — просто движение, и лезвие уже в воздухе, в сантиметре от моего уха. Я даже не моргнул. Воздух разрезало с тонким свистом — волоски на виске шевельнулись от ветра. Лезвие пролетело в миллиметре, не задев. Проверяла. Идиотка. Но я же знал: она не планировала меня убивать. В её взгляде тогда не было смерти. Было любопытство и вызов. Я увидел в её глазах шок — когда я не среагировал. На долю секунды маска сползла, и я увидел удивление — чистое, почти детское. Она не ожидала, что я даже не дёрнусь, просто буду стоять и смотреть на неё — как на пустое место. И когда она стояла в кабинете — в её позе была какая-то неестественная, вымученная собранность. Словно каждую секунду она тратит силы на то, чтобы не показать слабину и чтобы никто не увидел, что внутри неё — пустота. Словно каждое движение — это бой, а каждая секунда — это сражение с самой собой. Я ненавижу таких людей, потому что они похожи на меня… ***

«Прошлое. Воспоминание Леви. Возраст Леви — 4 года.»

Подземный город.

Мы жили в доме. Ну как «в доме» — в подвале, на который едва хватило денег. Маленькое, тёмное, сырое помещение под землёй — туда не доходил солнечный свет, не проникал свежий воздух, не долетали звуки верхнего мира. Одна комната. Земляной пол, покрытый соломой, которая давно превратилась в труху — рассыпалась в пыль при каждом шаге, скрипела под ногами, прилипала к мокрым сапогам. Стены из грубого камня — холодного, шершавого. С них постоянно капала вода — тонкими, ледяными струйками, которые стекали по трещинам, оставляя за собой тёмные полосы сырости. Вода падала на пол с монотонным звуком — кап, кап, кап. Так я засыпал и так я просыпался. Окна не было. Только маленькое отверстие под потолком — зарешёченное, грязное, затянутое паутиной. Через него пробивался тусклый, серый свет — каким-то больным, желтоватым, как гной. Этого света хватало только на то, чтобы разглядеть силуэты — но не лица. Воздух в подвале стоял спёртый, тяжёлый. Пахло плесенью — густой, сладковатой, как разлагающиеся цветы. Сыростью — холодной, влажной, проникающей под кожу и чем-то кислым — то ли застоявшейся водой в углу, то ли разложившейся соломой, которой мы устилали пол. Я сидел один и играл с камнями — моими единственными игрушками. Несколько гладких, отполированных водой камешков, которые я нашёл в сточной канаве, когда мама не видела. Она не разрешала мне туда ходить — говорила, что там опасно, что можно пораниться, что там живут крысы. Но я ходил, потому что больше игрушек у меня не было. Я назвал их всех. У каждого было имя, был характер, роль в моих играх. Каждый камушек был кем-то — солдатом, мирным жителем, героем. Они жили в моей голове, подчинялись моим приказам, умирали и воскресали по моей воле. Самого большого камня звали Большеголов. Это был великий солдат — смелый, сильный, непобедимый. Он защищал маленьких камушков от титанов — уродливых существ, которые, как я слышал наверху, обитают за стенами и пожирают людей. Титаны были в виде палочек — тонких, кривых, сломанных. Я набрал их постоянно, когда мама уходила на работу. И вот сейчас на маленьких камушков напали титаны. — Это же титаны! Они сейчас нас съедят! Помогите! — говорил я писклявым, жалобным голосом за маленьких жителей-камушков. Я тряс их в руках, изображая панику — камни стучали друг о друга, издавая сухой, дробный звук. Я представлял их лица — испуганные, бледные, с расширенными глазами. — Мы съедим всех вас! Бойтесь нас! — проорал я грубым, низким голосом за титанов. Палочки надвигались на камушки, зловеще качаясь в воздухе. Я наклонил их вперёд, изображая хищников, готовых к прыжку. Я рычал — громко, страшно, как настоящий монстр. Титаны наступали на жителей. Уже хотели съесть одного из них — я поднёс палочку к самому большому камню, раскрыл её, как пасть, но тут подоспел Большеголов. Я сломал одну палочку — чтобы казалось, что он убил титана. Палочка хрустнула, сломалась с треском — острые края впились в пальцы, оставив мелкие царапины, но я не обратил внимания. — Получайте! — сказал я крутым, геройским голосом за Большеголова. — Вы не смеете нападать на них! Убирайтесь прочь! — Большеголов… мы уничтожим тебя! Хо-хо! — засмеялись титаны. Я изобразил зловещий хор — низкие, рычащие голоса, от которых самому стало страшно. Оставшиеся палочки я наклонил в сторону Большеголова, изображая атаку. — Посмотрим, кто кого! — сказал Большеголов. Я начал ломать палочки одну за другой. Титаны умирали с хрустом, с треском, с отвратительным звуком ломающегося дерева — я специально ломал их медленно, чтобы было эффектнее. Когда последний враг был побеждён, Большеголов произнёс пламенную речь. Я поднял его над головой, как знамя, и сказал: — Не бойтесь, мои друзья! Я буду защищать вас от всех напастей! Титаны не посмеют на вас напасть, пока есть я! — Ура! — кричал я за маленьких камушков-жителей. Я представил, как они радуются — прыгают, танцуют, поют, благодарят своего героя, как они обнимают Большеголова, целуют его, дарят цветы. Я чувствовал себя Большеголовым. Сильным, смелым и непобедимым. Тут замок в двери повернулся. Дверь отворилась с протяжным скрипом — петли давно не смазывали, они жалобно выли при каждом движении. В подвал ворвался холодный, уличный воздух — свежий, пахнущий дождём и свободой. Свободой, которой у нас не было. Вошла мама. Такая бледная и уставшая… Её тёмные, чёрные волосы были растрёпаны — выбивались из-под платка, падали на лицо тяжёлыми прядями. Под глазами — синие тени, глубокие, как у человека, который не спал несколько ночей, или который спит, но сны не приносят отдыха. Кожа — серая, почти прозрачная. Одежда была грязной, измятой, в каких-то пятнах — тёмных, размытых, похожих на масло или кровь. Воротник рубашки расстёгнут — видна ключица, острая, выступающая, как камень. Рукава закатаны — на предплечьях синяки, жёлто-зелёные, старые. — Мама! — воскликнул я и подбежал к ней. Камни и палочки разлетелись в стороны — я споткнулся об один из них, чуть не упал, но удержался. Мои маленькие ручки сжались на её юбке — грубой, шершавой, пахнущей чужими людьми. Она пахла улицей — дождём, ветром и чем-то ещё, чужим. Мужским потом, дешёвым табаком и ещё чем-то — чем-то кислым, тошнотворным, чего я тогда не понимал. Она в ответ обняла меня — устало, но крепко. Её руки — худые, холодные, с выступающими венами — легли на мои плечи. Прижала к себе. Поцеловала в лоб. Губы у неё были сухими, холодными — как лёд. Она прошла дальше. Положила на стол — грубо сколоченный, с торчащими гвоздями, с поцарапанной столешницей — небольшую тряпочку. Грязную, серую, с выцветшими краями. Развернула её. Там была половина булочки хлеба. Чёрствого. С твёрдой коркой, которая крошилась при малейшем прикосновении. С крошками, которые осыпались при каждом движении, падали на стол, на пол. Для меня это было сокровище. Это был мой обед, завтрак и ужин. На целый день. Я должен был растянуть её на сутки — откусывать по маленькому кусочку, жевать медленно, чтобы обмануть желудок. Но я уже привык. Другой жизни я не знал. — Это тебе, — сказала она. Её голос был тихим, выдохшимся — будто она говорила через силу, будто каждое слово давалось ей с трудом. Она призывала меня сесть и поесть. Я не медля ни секунды сел на стул — шаткий, с подвязанной верёвкой ножкой, которая постоянно норовила выскользнуть. Стул качался, но я не обращал внимания. Я принялся уплетать булочку. Отрывал кусочки пальцами — маленькими, грязными, с обкусанными ногтями. Отправлял в рот. Жевал быстро, жадно, как зверёк, который боится, что еду отнимут. Крошки падали на стол, на пол, на колени. Я не обращал внимания. В это время мама налила в кружку воды из глиняного кувшина. Вода была мутной, с каким-то осадком — песок, мелкие камешки, ржавчина, но другой у нас не было. Кувшин стоял в углу, накрытый тряпицей, чтобы мухи не садились. — А как же ты? — спросил я, жуя булочку. Голос был набит хлебом, но я старался говорить внятно. Прожевал, проглотил. Она мягко и грустно улыбнулась — уголками губ, устало и обречено глазами. — Я уже ела на работе, — ответила она и села на кровать. Пружины жалобно скрипнули под её весом — старые, проржавевшие, они пели свою тоскливую песню. Кровать просела, матрас — тонкий, с торчащими пружинами — прогнулся. Тогда я не понимал, что мать отдавала последнее мне. Что сама она не ела уже несколько дней, что она отдавала последнее, чтобы я жил. — Мам… — я проглотил хлеб и отложил половину — на вечер. Завернул в тряпочку — ту самую, в которой принесли булку — положил на край стола. Потом подошёл к ней, сел рядом. Кровать скрипнула подо мной — я был лёгким, но пружины жаловались всё равно. — Почему ты никогда ночью не спишь со мной, а уходишь? Я смотрел на неё, ожидая ответа. В моих глазах — детских, доверчивых, ещё не знающих лжи — был вопрос. Она запнулась. Провела рукой по моим волосам — пальцы у неё были холодными, шершавыми, с трещинами на подушечках, с заусенцами. — Леви… сыночек… — она отвела глаза. Посмотрела в угол, на стену, на дверь. — Просто такая работа. Она всегда уходила вечером. Когда улицы погружались во тьму, когда нормальные люди ложились спать, а другие — выходили на охоту. Она уходила куда-то, где-то была ночью. Возвращалась утром — бледная, уставшая, с пустыми глазами. Иногда с синяками, иногда с разбитыми губами, иногда просто молчала несколько часов, глядя в стену. Хотя я всегда видел, что все работают утром. Лавочник открывает лавку. Кузнец стучит молотом. А мама — наоборот… — А кем ты работаешь? — спросил не понимая, ведь она никогда не говорила о своей работе. — Леви… я… я… просто… Она запнулась. Снова. Её пальцы теребили край юбки — нервно, суетливо, как крылья пойманной бабочки. Щёки чуть порозовели — то ли от смущения, то ли от стыда. Дыхание стало чаще — прерывистое, неровное. — Лучше расскажи, чем ты занимался, — снова перевела она тему. Когда речь заходила о работе, она всегда заикалась. Отводила глаза. Смотрела в пол, в стену, в потолок — куда угодно, только не на меня, не решалась говорить. Я не стал давить на неё — видел, что ей тяжело. Вместо этого стал рассказывать. — Я играл с Большеголовым! Он снова всех победил! — сказал я восхищённо. — Надеюсь, и я стану таким же, как он. Я правда хотел стать похожим на Большеголова. Таким смелым, таким сильным, таким непобедимым. Защищать маленьких камушков от страшных палочек-титанов. Мама улыбнулась. Настоящей улыбкой — той, что появляется, когда смотришь на что-то очень дорогое. На что-то, без чего жизнь теряет смысл и обняла меня. — Ты обязательно станешь таким, как он, — прошептала она, дрожащим голосом. — Я буду всегда защищать тебя! — сказал горячо я. Я крепко обнял её — маленькими ручками, тонкими, слабыми. Прижался щекой к её груди. Слышал, как бьётся её сердце — быстро, неровно, испуганно. Я почувствовал, как её плечи дрогнули. Как она вздохнула — часто, прерывисто. Поднял голову, и из её глаз текли слёзы — тихие, беззвучные, прозрачные, как капли утренней росы. Они стекали по бледным щекам, падали на мои волосы, на мою рубашку. Она не вытирала их. — Мама, почему ты плачешь? — спросил я. — Тебя кто-то обидел? Ты покажи — я его сам обижу! Я сказал это строго, как Большеголов. Сжал кулаки — маленькие, ещё не способные нанести серьёзный урон. Нахмурился — брови сошлись к переносице, а ноздри раздулись. — Нет, мой мальчик… — она покачала головой, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Просто я очень сильно тебя люблю… — И я тебя люблю, — ответил я и снова прижался к ней. Я не понимал тогда, почему она плачет. Я думал, что она рада. Что слёзы — от счастья, что это нормально — плакать, когда обнимаешь того, кого любишь. Но сейчас, вспоминая, понимаю: она плакала от бессилия. От того, что не могла дать мне больше, чем половину чёрствой булки. От того, что знала — я вырасту в этом подвале, в этой грязи, в этом аду. Что её сын никогда не будет играть с игрушками из магазина, что он будет драться за каждый кусок хлеба, за каждый глоток воды, за каждую минуту спокойной жизни и что я никогда не узнаю, что такое детство. Я тогда не знал, чем она зарабатывает на жизнь. Не знал, что она продаёт своё тело — по ночам, в грязных комнатах, воняющих дешёвым табаком и чужим потом. Не знал, что синяки на её руках — это следы чужих пальцев. Не знал, что она молчит не потому, что устала, а потому, что у неё нет слов, чтобы объяснить. Теперь я знаю и ненавижу. Всех. Каждого, кто к ней прикасался. Каждого, кто смотрел на неё как на вещь. Каждого, кто платил ей медяки за то, что она позволяла им делать. Я ненавижу их всех, но потом они поняли, все до единого узнали и поняли мою ненависть к ним. А еще ненавижу себя — за то, что не мог защитить, но тогда — я просто играл в солдатиков. ***

«Настоящее»

Разведкорпус. Коридор.

Да, ещё тогда, как только я заметил Ровис, я увидел — она похожа на мою мать. Не полностью — но похожа. Чёрные волосы — такие же длинные, густые, непослушные. Такие же чёрные, как смоль, как ночь, как уголь в камине, который давно потух. Такие же — падающие на лицо тяжёлыми прядями, когда она злится или задумывается. Милое, ангельское лицо — с пухлыми щеками, которые у моей матери были такими же. Нежная кожа — слишком нежная для войны, для крови, для смерти. Тонкие черты, детская мягкость. Только глаза у матери были серыми — как у меня. Такими же серыми, холодными, усталыми без блеска и надежды. И ростом она была повыше. Но волосы… Волосы были точь-в-точь как у мамы. Возможно, поэтому я обратил на неё столько внимания. Возможно, поэтому я не просто привёл её, а ещё и остался наблюдать. Возможно, поэтому меня бесило её нытьё — потому что мама никогда не ныла. Мама улыбалась. Даже когда приносила половину чёрствой булки, даже когда сама не ела второй день, даже когда возвращалась с разбитым лицом. Мама не жаловалась. А эта — ныла. Скулила. Пряталась в своей норе и ненавидела всех подряд. И это было обидно — потому что она могла быть сильнее. Я видел. Она могла. Возможно… а может, и нет. Может я ошибаюсь..

Территория Разведкорпуса. Ночь.

Сейчас необходимо было проверить ночных дозорных. Они расставлены по всей территории Разведкорпуса — для общей безопасности. По углам зданий, у ворот, у конюшен, у складов, у оружейных. Скучная, рутинная работа — стоять в темноте, смотреть в пустоту, слушать тишину, но кто-то должен её делать. Я обычно не проверял их, а если и проверял — то очень редко. Раз в неделю, не чаще, не потому что доверял, а потому что знал, что они не ослушаются. Ведь они всегда знали: если я увижу, как они халтурят, отлынивают или прохлаждаются — их родная мать не узнает. Я выжму из них семь потов на тренировках. Я заставлю их бегать до тех пор, пока они не упадут. Я буду стоять над ними и смотреть, как они корчатся от боли, как молят о пощаде. Самое главное для солдата — дисциплина. Первое и важное основа всех основ. Без дисциплины нет армии. Без дисциплины нет порядка. Без дисциплины есть только хаос, а хаос я ненавижу больше всего на свете. Выйдя за пределы здания, я прошёлся по правой передней части корпуса. Ночь была холодной. Холодной настолько, что пар шёл изо рта при каждом выдохе — густыми, белыми клубами, которые медленно таяли в темноте, исчезали, как призраки. Небо — чёрное, без единой звезды — нависало над землёй, как тяжёлое, свинцовое одеяло. Как крышка гроба, которую вот-вот захлопнут. Тучи закрыли луну — только редкие, бледные облака проплывали по небу, как призраки погибших. Они были серыми, почти прозрачными — их края подсвечивались тусклым, лунным светом, пробивающимся сквозь щели. Фонари на территории отбрасывали желтоватый, болезненный свет — каким-то тусклым, умирающим, как у старика, который доживает последние дни. Они мерцали — то ярче, то тусклее — потрескивали, иногда гасли на секунду, а потом снова загорались, будто боролись за жизнь. Ветер дул с севера — холодный, пронизывающий, неприятный. Он забирался под плащ, под рубашку, под кожу. Он не был сильным — скорее, настойчивым, как человек, который просит подаяние и не уходит, даже когда ему отказывают. Он заставлял ёжиться, кутаться, жалеть себя, но я не жаловался. Я поправил воротник — привычное движение, отработанное до автоматизма. Потянул за края, плотнее закрывая шею. Плащ на плечах тяжелел — ткань впитывала влагу, становилась грубой, неудобной. Дозорные стояли на местах. Все. Я проверил каждый пост. Прошёл вдоль стен — высоких, каменных, с бойницами и зубцами. Заглянул в каждый угол — там, где сходились стены. Обогнул каждое здание — конюшни, склады, арсенал. Никто не спал. Никто не курил — запаха табака не было, только холодный воздух и сырость. Никто не разговаривал громче шёпота — голоса звучали приглушённо, как из-под воды. Никто не прятался от ветра — все стояли на своих местах, как вкопанные. Всё идеально. Как обычно. Я стал обходить главное здание. Одна из групп дозорных стояла около плаца для рукопашного боя. Трое солдат — молодые, лет по двадцать, с ещё не обветренными лицами и чистыми, не знавшими войны глазами. В тусклом свете фонарей их тени были длинными и чёрными. Они стояли, тихо разговаривая друг с другом — едва слышно, не нарушая тишины. Головы склонились друг к другу — три тёмных силуэта, три шёпота. Губы шевелились, но слов нельзя было разобрать. О чём говорят молодые солдаты в два часа ночи? О девушках. О доме. О том, как хочется спать. О том, что завтра может не наступить. Как только заметили меня — сразу замолчали. Выпрямились и замерли. Я подошёл к ним. — Капитан! — отдали честь солдаты. Руки к козырькам — чётко, слаженно, как на параде. Глаза — испуганные, как у зайцев, которые увидели волка. Я осмотрел каждого. Форма в порядке — ни пятен, ни разрывов. Оружие при них — мечи на поясах, УПМ на спинах. Взгляд не бегает — смотрят прямо, стараются не моргать. — Командир Ханджи ещё не возвращалась? — спросил я ровно. — Никак нет, капитан! — сказал один из солдат. Голос его чуть дрожал — видимо, боялся, что я его за что-то отчитаю. Кадык дёрнулся, когда он сглотнул. Я кивнул. Ханджи отправилась в столицу. По своим очень важным учёным делам, как обычно — смотается куда-то, никогда на месте не сидит эта женщина. Она даже не знает, что её долгожданная подруга вернулась. Я думаю, она будет в сильном шоке, когда узнает и увидит её. Наверное, устроит истерику. Будет прыгать, обнимать, задавать миллион вопросов. Ханджи умеет радоваться — иногда даже слишком бурно. Она вцепится в неё, как клещ, и будет таскаться за ней по всему корпусу. Я пошёл дальше. Обогнул переднюю часть здания и завернул за угол. Идя дальше, всё было тихо. Ветер стих — только редкие порывы, слабые, едва ощутимые, как чужое дыхание на затылке. Слышно было иногда перешёптывания солдат — они думали, что я не слышу, но я слышал всё. Каждое слово, каждое дыхание, каждый скрип сапог. Звучание сверчков — монотонное, убаюкивающее, как колыбельная, которую поют мёртвые матери. Оно наполняло ночь, делало её живой, дышащей — такой, которая не спит, а ждёт. Я поднял голову и увидел звёзды. Редкие, бледные, едва пробивающиеся сквозь облака. Они мерцали тускло, безжизненно — будто устали светить. Как старые фонари, которые вот-вот погаснут. И тут — фигура на одном из зданий. Сидела на крыше — расслабленно, свесив ноги, положив руки на колени. Смотрела на звёзды. Медленно, плавно переводила взгляд с одних на другие. Сначала на одну — потом на другую, на третью, на четвёртую. Словно считала их или искала что-то. Будто надеялась найти ответ там, наверху. В этой фигуре я узнал Ровис… Вот ответьте мне — какого… Спокойно, Леви. Вдох. Выдох. Какого она тут забыла? Ей внятно и чётко сказали идти в комнату. Завтра мы отправимся в кадетский корпус — рано утром, на рассвете, когда птицы ещё не проснулись. А она сидит и прохлаждается, как будто у неё в запасе вечность. Самое бесячее — что она меня не слушает. Переговаривается и не слушается моих приказов. Обычно с девчонками всегда было просто. Они либо боятся что-то говорить в лицо — стоят, опустив глаза, и краснеют, как помидоры. Либо, наоборот, делают всё что угодно, лишь бы я обратил на них внимание — крутятся, улыбаются, заигрывают. С парнями обычно было тяжелее. Они повозмущаются — я дам пару раз по роже, они успокоятся. Потом повозмущаются снова — я дам ещё. И так до бесконечности, пока не привыкнут. Но эта… Стерва настоящая. Я решил, что пора это всё заканчивать. Подошёл ближе. Поднял голову. — Отбой уже был, — сказал я низко. Голосом не терпящим возражений. Я не кричал, я давил. Каждое слово, как пощёчина. — Ты должна была уже десятый сон видеть. — А чего же ты не спишь, капитан? — повернулась она ко мне, прищуриваясь. Она не шелохнулась. Сидела так же расслабленно, как и до этого, даже не встала, даже не повернулась ко мне лицом — только голову повернула, и то не до конца. Будто я был не командир, а мелкая помеха — комар, которого можно отмахнуть. Бесит… — Тебе ясно сказали идти в комнату, — я повысил голос. — Это приказ. Моё терпение было на грани. Я чувствовал, как внутри закипает раздражение — горячее, едкое, оно поднималось из груди в горло, в голову. Пальцы сжались в кулаки — ногти впились в ладони. — Ты не мой капитан, Леви Аккерман, чтобы я тебя слушалась! — рявкнула она, слезая с крыши. Она спрыгнула легко, бесшумно — приземлилась на полусогнутые ноги, амортизируя, как кошка. Ни звука — только лёгкий шорох сапог о влажный камень. Выпрямилась плавно, как вода, как движение в танце. Подошла ко мне, но держалась на расстоянии — ровно столько, чтобы успеть среагировать, если я нападу. Соблюдала дистанцию. Выглядела злой. Брови сдвинуты к переносице — так, что между ними пролегла глубокая складка. Губы сжаты в тонкую линию — ни кровинки, ни намёка на улыбку. Ноздри раздуваются — она тяжело дышала. Глаза горят — чёрные, глубокие, как колодцы, в которых плещется пламя. Но я про себя улыбнулся. Это было даже мило. Когда она злилась, её лицо оживало — исчезала эта ледяная маска, кукольная пустота, и появлялось что-то живое, настоящее, человеческое. От этого даже раздражение прошло. Меня веселило, что я её довожу до таких эмоций — до бешенства, до рыка, до желания убить. — Пока ты носишь этот плащ, — сказал я строго, — ты будешь исполнять мои приказы беспрекословно. — А если не буду? — она сделала два шага вперёд. Расстояние между нами сократилось до вытянутой руки. Я чувствовал её запах — яблоки, смешанные с холодным ночным воздухом. — Что ты мне сделаешь? Пожалуешься Эрвину? Можешь уже бежать жаловаться. Она смотрела на меня с вызовом. В её чёрных глазах плясали искры — маленькие огоньки ярости и упрямства. Она не отступала — ни на шаг. Ноздри раздувались — от гнева, от азарта. Грудь тяжело вздымалась под плащом. — Не заставляй меня применять силу, — сказал я сухо, но уже с грубостью. В моём голосе зазвучал металл — тот самый, который слышали все, кто когда-либо переходил мне дорогу. Холодный, звенящий, как клинок, вынимаемый из ножен. Чтобы поняла и знала своё место, чтобы не забывала, кто здесь капитан. Кто имеет право отдавать приказы и кто отвечает за жизни. Она посмотрела на меня недовольно. Челюсть сжалась — желваки заходили под тонкой кожей. Её взгляд говорил: «Ты мне не указ». Она обошла меня — чтобы не задеть плечом, как будто показывая, что ей это противно, что прикосновение ко мне для неё оскорбительно. Сказала мне в спину тихо, но я услышал: — Урод. Я улыбнулся уголком губ. Не оборачиваясь, ответил: — И тебе спокойной ночи. Её шаги удалялись — быстрые, твёрдые, уверенные. Она не ускорялась, не замедлялась. Просто шла. Я остался стоять на месте, глядя в темноту, где растворилась её фигура. Ну и характер, давно меня уродом не называли, даже не помню когда.

Территория Разведкорпуса. Продолжение обхода.

Я ещё обошел территорию. Прошёл мимо конюшен — длинное, низкое здание из тёмного камня. Внутри было темно, только редкие огоньки масляных ламп — дежурные, которые оставляют на ночь, чтобы лошади не боялись. Лошади спали стоя. Изредка всхрапывали — тихо, почти по-человечески — и перебирали ногами, будто им снились бесконечные поля. Пахло сеном — сладковатым, сухим, уютным. Навозом — резким, едким, но привычным. И кожей — от сёдел и упряжи, которые висели на стенах. Проверил восточную стену. Там дозорные стояли на посту, как вкопанные. Двое — с копьями и факелами. Они заметили меня издалека — замерли, вытянулись. Я кивнул — они кивнули в ответ. Западные ворота — заперты на засов. Тяжёлый деревянный брус, окованный железом, лежал на массивных крюках. Охрана бодрствует — двое солдат у входа, двое на стене. Ничего не обнаружил. Всё в порядке. Направился в Разведкорпус. Последний раз взглянул на звёзды. Что же ты там искала, Ровис? Что заставило тебя сидеть на холодной крыше ночью и смотреть на небо? Тоску по прошлому? Надежду на будущее? Ответы на вопросы, которых ты сама себе боишься задать? Или просто хотелось побыть одной? У крыльца Разведкорпуса я встретил Петру. Она разговаривала с дежурными — что-то им объясняла, размахивая папкой с бумагами. В свете фонаря её рыжие волосы казались золотистыми, как осенние листья. Они горели, как огонь — ярко, живо, почти неестественно. Она жестикулировала активно — тыкала пальцем в какие-то списки, что-то подчёркивала, что-то зачёркивала. Брови были сдвинуты — она сосредоточенно вчитывалась в бумаги. Заметив меня, она отошла от них и подошла ко мне. — Капитан! — отдала честь девушка. Её голос был звонким, но в нём слышалась усталость. — Отбой уже был, — сказал я, глядя на неё. Что ж вам всем не спится? — Да… но я отдавала расписание дежурств для каждого отряда, — заикаясь и смущаясь, говорила она. Щёки её покраснели — от холода или от смущения. Глаза бегали, не смея смотреть на меня. Она крутила в пальцах край рукава — нервный жест, который я замечал у неё много раз. — Это можно сделать утром, — сказал я. — Отбой уже был. Нечего тут шляться. Я повернулся к ней спиной и хотел уйти. Но она спросила: — Капитан… — Да? — сказал я, наполовину повернувшись. — Можно вопрос? — спросила она. Спросить, можно ли задать вопрос — идиотизм, но я не стал про это ничего говорить. — Слушаю, — сказал я. — Я видела девушку… — начала она, заикаясь и бегая глазами. — Раньше я её не видела… тёмные волосы, невысокая… — Это тебя не касается, — ответил я и ушёл, заходя в здание.

Разведкорпус. Второй этаж.

Это не её ума дело. Я сам нихрена не знаю. Сам не знаю, что будет с ней и как дальше будет. Петра часто совала свой носик куда не надо — а я это очень не любил. Любопытство — хорошее качество для разведчика, но плохое — для выживания. Вопросы могу задавать только я. Остальные могут только отвечать. Я направился в свою комнату. Не в кабинет — в комнату. Странно… Гостевые комнаты находились недалеко от моей. Все знали, что я не люблю шум, поэтому меня поселили в левое крыло — самое тихое, самое дальнее от казарм, от столовой, и самое главное от Ханджи. Обычно в гостевых никого нету. Там пусто и тихо, только пыль и мерзость под названием пауки. Проходя мимо её комнаты, я заметил — света не было. Дверь закрыта. Замок — нетронут. Всё тихо. Но я знал — она не спит. Скорее всего, проклинает меня. Сидит в темноте и придумывает новые оскорбления. Рисует моё лицо на стене и стреляет в него ножами. Ну и пусть. Плевать.

Разведкорпус. Левое крыло. Комната Леви.

Я дошёл до своей небольшой, но чистой комнаты. Стены — белые, без единого пятна. Пол — деревянный, скрипучий. Кровать — узкая, с жёстким матрасом, тонким одеялом и плоской подушкой. Стол — у окна, с лампой и стопкой бумаг. На бумагах — рапорты, списки, черновики. Я писал их перед тем, как лечь, но не закончил. Стул — деревянный, без изысков. Шкаф — в углу, с выдвижными ящиками. Ничего лишнего. Никаких украшений. Никаких безделушек. Только самое необходимое. Только то, что нужно для жизни. Я вошёл, закрыв дверь. Привычным движением сбросил плащ на вешалку — аккуратно расправил, чтобы не мялся. Ткань была грубой, холодной — как и всё вокруг. Проверил, лежат ли клинки на своём месте — под подушкой, в специальных ножнах, кожаных, потёртых от времени. Достал один — лезвие блеснуло в свете ночника. Провёл пальцем по острию — острый. Всё в порядке. Ровис… снова вспомнил ее. Она — сложная, опасная и непредсказуемая проблема, но очень полезная. Как острый, но хрупкий хирургический скальпель. Им можно спасти жизнь. А можно, если держать неправильно, порезаться самому. Можно вскрыть артерию и истечь кровью, даже не заметив. Эрвин верит, что сможет направить её лезвие в нужную сторону. Может, и сможет. Он мастер по таким делам — ломать людей, собирать их заново, использовать их слабости как оружие. Моя задача теперь — быть наблюдателем. Смотреть. Слушать. Запоминать. И быть готовым в любой момент вмешаться. Ради того, чтобы эта бомба не взорвалась в самый неподходящий момент и не унесла с собой тех, кого она, по иронии, должна учить выживать. Я лёг уставился в потолок — белый, без единой трещины, без намёка на изъян. Комната была новой — здесь ещё никто не жил подолгу. Чисто, стерильно, безлико, как в лазарете. В ушах почему-то стоял не скрип половиц, не завывание ветра за окном, не моё собственное дыхание. А её голос, когда она сказала: «Не надо меня провожать». В нём не было просьбы. В нём был приказ. Твёрдый, чёткий, беспрекословный. Солдата, который не собирается быть ведомым. Который сам решает, куда идти и с кем. Интересно, сколько она продержится? Скоро мы это и узнаем. Завтра будет интересный день. Как только я закрыл глаза — веки стали тяжёлыми, свинцовыми — ко мне сразу пришло воспоминание. ***

«Прошлое. Воспоминание Леви.

Возраст Леви — 10 лет.»

Подземный город.

Мы стояли на пустоши. Кругом — ничего. Только грязь под ногами — чёрная, липкая, чавкающая при каждом шаге, как болото. Это было место, где никто не жил. Ни одного дома. Ни одного человека. Ни одной лавки. Только земля, ветер и тишина. Тишина, которая давит на уши, заставляет слышать биение собственного сердца. Огромный валун — тёмная громада, похожая на спящего зверя — находился далеко. Метров семьдесят, не меньше. Он возвышался над пустошью, как памятник неизвестно чему. Его поверхность была шершавой, покрытой лишайником и трещинами. — Как только я повернусь, — сказал Кенни в привычном тоне. — Ты должен уже скрыться с моего поля зрения, чтобы я тебя не видел. Он стоял ко мне спиной. Прямая, напряжённая спина, как стальная струна. Плечи расправлены — широкие, мощные. Руки скрещены на груди. Голова чуть опущена. Я посмотрел по сторонам. — Но… как? — спросил я. — Кругом пустошь… — Это твои проблемы, — сказал он и отвернулся. — Думай. Он повернулся спиной — я увидел только его широкие плечи, тёмный плащ, сапоги, вросшие в грязь. Он замер — как каменное изваяние. — Начали, — произнёс он. Я замер. Ну и куда прятаться? Тут даже чисто физически я не успею добежать до ближайшего укрытия. Валун далеко — семьдесят метров, не меньше. Пока добегу, он повернётся раз десять. Через несколько секунд он повернулся медленно и плавно, но неумолимо — как стрелка часов, которая отсчитывает последние минуты жизни. — Увидел, — сказал он, глядя на меня сверху вниз. — Но… — Пятьдесят раз бежишь до камня, — сказал он. Я глубоко вздохнул всей грудью и побежал. Было нереально тяжело. Ноги болели — в бёдрах, в икрах, в ступнях. Обувь была старой, жала — на пятках уже натерлись мозоли. Дыхание сбивалось — воздух обжигал лёгкие, не хватало кислорода. Земля под ногами была рыхлой — ноги увязали по щиколотку, грязь засасывала. Когда я наконец закончил и подошёл к Кенни на ватных ногах — мышцы дрожали, колени подкашивались, в глазах темнело — он стоял и смотрел на меня всё это время. Ни сочувствия. Ни жалости. Только ожидание. — Теперь по новой, — отвернулся он. — Начали. Я снова стал осматривать местность. Что делать? Куда бежать? Камень слишком далеко. Если побегу туда, он меня увидит. Я побежал. Со всех ног до того самого камня, но снова провалился — не успел. — Увидел, — сказал он. Моя попытка снова не удалась. Я пытался снова и снова добежать до того камня, но у меня не выходило. Я не успевал. Я не мог. Как только я не успевал — я бежал круги. Пятьдесят кругов до камня и обратно. Потом снова. Снова. И снова. И снова. — На сегодня всё, — сказал он и стал уходить. Я еле плёлся за ним. Ноги не слушались — онемели, закоченели. Тело болело — каждая мышца, каждая кость. В глазах темнело — перед глазами плыли чёрные пятна, как мухи. — Не сутулься, — приказал он. Я выпрямился. Больно. Рёбра заныли, но терпимо. — Ты провалился, — продолжил он. — Но как? — спросил я, тяжело шагая. — Как мне скрыться от тебя? Ты слишком быстро поворачиваешься. — Не я быстро поворачиваюсь, — сказал он. — А ты слишком медленный. Мы шли молча.

Следующие дни.

Следующая тренировка проходила так же. Снова не добегал и опять не добегал. — Шестьдесят кругов, — говорил Кенни. Круги с каждым днём увеличивались. С каждым разом — больше, тяжелее, изнурительнее. Следующие дни я только и слышал: «Круги. Круги. Круги». В какой-то день я почти добежал — но снова не успел. Это изнурительное занятие проходило снова и снова. Я упал на холодный камень. Щекой прижался к шершавой поверхности — холод обжёг лицо, заставил зубы застучать. — Я больше не могу, — сказал я. — Нет ничего невозможного, — сказал он. — Вставай и беги. — Я не могу скрыться от тебя, — сказал я, лёжа, глядя на него снизу вверх. — Ты просчитываешь только один вариант, — сказал он. — Но не просчитываешь другие. Сначала я не понимал значения его слов. Я пытался снова и снова добежать до того камня. Но не получалось. Но в один день я понял. Я просчитал только один вариант — добежать до камня, но ведь можно спрятаться не только за камень. — Начали, — произнёс Кенни. Я приготовился. Через шесть с половиной секунд он повернётся. Кенни всегда, все разы поворачивался через левое плечо. Я встал как можно ближе к нему — но так, чтобы он не чувствовал моего присутствия. Я считал. Пять… шесть… Сейчас. Кенни стал поворачивать плечо. Я в это время стоял с правой стороны — и прошмыгнул за его спину. Медленно, но прошмыгнул. Он заметил меня и ухмыльнулся. — Девяносто кругов, — сказал он. Хоть я и проиграл, но на три секунды он потерял меня из поля зрения. На три секунды. Да, это мало. Даже для ребёнка, но я смог. Эти круги были для меня самыми счастливыми. Когда я уже опустил руки — я смог.

Следующие дни.

Дальше я так же проигрывал. День. Два. Три. Но главное с каждым разом мои секунды становились больше. Четыре. Пять. Восемь. И даже десять — они росли. — Начали, — произнёс Кенни. Пять… шесть… Сейчас. Поворот за его спину. Он тут же поворачивается снова — через левое плечо, чтобы посмотреть за спину, но я знал, что он так сделает. Поэтому был быстрее него. Он не мог меня найти — потому что я был быстрее. За это время я изучил каждое его движение. Каждый поворот, каждый шаг, каждое моргание. Но он сделал то, чего я не ожидал. Стал действовать не по привычному шаблону — а по-разному. Каждый раз по-новому. Он увидел меня и ухмыльнулся. — Ты понял суть, — сказал он. — Просчитывать необходимо каждый вариант. Даже если их нет — ищи. Никогда не недооценивай соперника. Ты запомнил мои привычные движения, но необходимо просчитывать каждый исход и каждое движение. Ловить каждое микродвижение. После этого я понял: необходимо всегда просчитывать всё. ***

«Настоящее»

Разведкорпус. Комната Леви.

Необходимо просчитывать каждый вариант. Если она сбежит. Если она не справится. Если она захочет предать Эрвина. Просчитать надо всё — и что я буду делать. Будь готов к худшему — и тогда худшее не застанет тебя врасплох. Необходимо читать соперника — её жесты, её взгляды, её молчание. Улавливать каждое микродвижение, каждую интонацию, каждую паузу. Смотреть на неё и видеть не внешность — а ее слабые места, но она слишком упряма. Слишком своенравна и слишком горда. Она, скорее всего, не сбежит, хоть я и думал сначала иначе, чтобы показать, что она заслужила это звание легендарной Кеп. Гордость не позволит ей сбежать. Не позволит показаться слабой, не позволит признать поражение. Увидим, к чему это всё приведёт. Я закрыл глаза. Скоро утро. До рассвета — два часа. Скоро мы отправимся в кадетский корпус. И там начнётся новая игра. С новыми правилами. С новыми игроками и с ней — главной фигурой на доске. С этими мыслями я провалился в сон.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!