Первое знакомство с "куклами"
2 февраля 2026, 20:08 Я плохо помню своё настоящее имя. Иногда кажется, что его и не было, или оно осталось громко звучать там, в Болонье, где остался запах аптекарских трав и слишком резкий голос дяди.
Он называл себя Доктором. Говорил много всего: умного, длинного, скучного. Мне казалось, что слова у него никогда не кончаются, а терпение — наоборот.
Я был неудобным ребёнком. Так он говорил. Я бегал, трогал всё руками, смеялся не вовремя и задавал вопросы, на которые он не хотел отвечать. Наверное, поэтому однажды он просто подарил меня.
В тот день мы ехали ужасно долго. Погода была чудесная, однако до ужаса жаркая. Колёса монотонно стучали, а дядя всё говорил и говорил, словно объяснял самому себе, почему поступает правильно.
Я не плакал, мне было странно. Когда тебя отдают, а не теряют, это чувствуется иначе.
Синьор Карабас тогда был молодым.
Высоким, с широкой спиной и живыми, но колючими глазами. Он наклонился ко мне, посмотрел внимательно, изучающе.
— Рыжий... — задумчиво произнёс он. — Подойдёт.
А потом прозвучало моё новое имя.
Арлекин.
Я не понял, что в этот момент перестал быть собой и просто кивнул, а когда обернулся, дяди уже рядом не было...
***
В театре до меня уже были дети. Крохотные щеночки, Мартин и Симон, бегали по коридорам, путались под ногами и кусались за штанину, если им казалось, что на них не обращают внимания. Они всегда были вместе и спали, свернувшись клубком, будто боялись, что их разлучат. Был Бригелла — долговязый мальчик, с золотыми кудрями и зелёными глазами, которые всегда смотрели так, словно он знает что-то важное, но не спешит делиться. Он был старше и сразу решил, что будет главным. У него это почти получилось. И был Пьеро. Он всегда сидел тихо, никогда ничем не делился, и не хотел с нами играть вне спектаклей. Он был бледным, с большими тёмными глазами и волосами, подстриженными ровно, «под горшок». Пьеро был задумчив, и, казалось, всё время чего-то ждал. Или кого-то. Я пытался с ним заговорить, но он чаще молчал, чем отвечал, но зато слушал меня, и мне это очень нравилось. Пару раз я даже заставил его улыбнуться, повторяя по памяти самые смешные термины на латыни, которые часто тараторил мой дядя. Страшно было только первые два дня... Потом начались занятия. Карабас учил нас падать так, чтобы было смешно, плакать так, чтобы аплодировали, и улыбаться, даже когда хочется есть или спать. Я оказался ловким и моё тело будто само знало, как правильно двигаться. А ещё я... помню нянечек! Нянечки были добрые, и исполняли все наши прихоти. Кормили, укладывали спать, следили, чтобы мы не ушиблись и не подрались слишком сильно. Они говорили, что мы счастливые дети, потому что живём в театре, и я им верил. Не то, чтобы я жаловался на свою жизнь до театра, нет... Хотя у меня никогда не было мамы или папы, у меня был дядя, крошечная плюшевая лошадка и даже собственная кровать! О чём ещё мог мечтать ребёнок, правда? По вечерам я лежал и смотрел в потолок, думая, что теперь у меня есть дом, друзья и имя, которое всем нравится. Синьор Карабас иногда приходил, смотрел, как мы репетируем без его помощи и кивал. Его одобрение ощущалось как тёплый свет. И мне хотелось выкрикнуть: "папа!" Но ни я, ни кто либо ещё не позволяли себе такого.***
А потом появились ещё актёры. С годами, разумеется, не сразу... И почти все сразу вливались в нашу маленькую семью, которая становилась всё ярче и шумней. Следующим, после меня, появился Артемон. Это был самый странный ребёнок, которого мне доводилось видеть — худой, смуглый и темноволосый, но его лицо... Вокруг левого глаза Артемона кожа была белоснежна, а прядки волос, росшие над ним, точно так же как бровь и ресницы над левым глазом - были белёсыми. Карабас тут же успокоил нас, говоря, что это просто такая изюминка его внешности, и мы тут же осмелели, принявшись строить планы по завоеванию доверия у новенького. Он был меньше меня на год, но тогда год казался пропастью. Артемон не смотрел в глаза взрослым и почти не говорил вначале. Позже я узнал, что он был ничей. Карабас сказал, что мальчик будет полезен, а если он полезен — значит, нужен. Для меня это звучало логично. Войдя в театр, первое, на что обратил внимание Артемон, были Мартин и Симон. Щеночки тогда никого не слушались. Они были быстрые, шумные, кусались и убегали, как только взрослые повышали голос. Мы смеялись и гонялись за ними, но толку было мало. Мальчик просто сел рядом: не звал их, не тянул рук... Мартин подошёл первым, затем подтянулся и его брат. Они обнюхали его, ткнулись носами, и через минуту оба уже лежали у него на коленях. С того дня щеночки слушались только Артемона. Мне это казалось волшебством. — Ты колдун? — спросил я. Он пожал плечами. — Они просто понимают, что я им друг, — сказал он тихо. С того дня Артемон стал частью нашего театра, правда сначала не полноценным актёром, ибо был слишком мал и застенчив, но он всегда помогал Карабасу дрессировать щенков, и у него здорово получалось!***
О, а я уже упоминал того, кого поклялся в этой жизни больше никогда не упоминять? Пульчинелла, так его звали... Я каждую ночь молюсь богу, чтобы он помог мне забыть его, но эта история без Пульчинеллы не имеет никакого значения. Он был моим ровестником. Резкий, с острым лицом, и вечно недовольным голосом. — Это глупо, — сказал он первым делом, когда просмотрел одну из наших репетиций от начала до конца. — Так не играют. Попрошайки на рыночной площади и те лучше танцуют! Я тогда подумал, что его выгонят в тот же день. Он хотел быть идеальным. Не просто хорошим. Не просто заметным. Лучшим. Бригелла сразу его невзлюбил, ведь комментировал больше всех он именно его. Самые яркие роли и самые лучшие тексты Бригеллы Пульчинелла заучивал вместе со своим текстом, и при первой же возможности исправлял своего "коллегу", вызывая у вышеупомянутого приступы ярости. Пульчинелла повторял сцены до изнеможения, злился, если у него не получалось, и смотрел на других так, будто они мешали ему стать тем, кем он должен быть. У него был тяжёлый характер, это чувствовали все. Он не умел быть мягким и не хотел учиться понимать. Отчего-то Карабас не пресекал такое поведение, и мне было жутко любопытно, отчего так происходит. Нянечки вздыхали; Бригелла злился; Пьеро избегал любых конфликтов, и всё чаще стал запираться в своей комнате. А я… я смеялся. И представить себе нельзя, насколько глупо он выглядел в такие минуты! Когда у Пульчинеллы что-то не выходило, он сжимал кулаки и смотрел в пол, будто хотел его проломить. Я подходил и говорил что-нибудь глупое, иногда падал, а иногда изображал сцену неправильно — специально, чтобы он видел, что ошибаться можно. — Ты не стараешься, Арлекин. — говорил он мне с раздражением. — Почему ты всегда изображаешь из себя клоуна?! Тебе нравится быть посмешищем? — Зато у меня выходит смешить людей, — отвечал я. Он ненавидел меня за это. А потом однажды мы остались вдвоём в зале. Он репетировал трагическую сцену: плакал так, что лицо краснело, а голос по-настоящему срывался. Слишком идиотско для детской роли. Отчего-то мне стало дико смешно, и я хохотал до тех пор, пока не пошатнулся и не упал со сцены. Пульчинелла остановился, и посмотрел на меня как умолишённого, а затем разразился таким же истерическим смехом, как я мгновение назад. Лёжа на спине, я продолжил гоготать, подрыгивая ногами в воздухе. Спустя пару минут мы отдышались и Пульчинелла таки признал, что порой переигрывает, а потом хрипло прокашлялся. Так треснул его непробиваемый панцирь. Однако с того дня он стал держаться рядом. Пульчинелла был сложным другом. Он злился, когда я импровизировал, и бесился, если публика смеялась не там, где он считал нужным. Он говорил, что комедия — это предательство глубины, а я говорил, что глубина без смеха просто яма. Но почти всегда после наших спектаклей он говорил, что я — самый лучший, потому что никогда не притворяюсь и не боюсь быть смешным... Мы постепенно стали друзьями. Просто сидели рядом, делились хлебом, спорили, но и защищали друг друга от старших. Если кто-то толкал меня, то Пульчинелла вставал первым, ну а если кто-то дразнил его, то я превращал всё в шутку, погашая конфликт. Я тогда ещё не знал, что идеал это ловушка, и что люди, стремящиеся к нему, чаще всего страдают больше всех. Но в детстве Пульчинелла был такой уж проблемой...***
Для меня Карабас был… большим. Не злым, как иногда о нём нелестно отзывался Бригелла, когда синьор в очередной раз делал замечания его хореографии, и не страшным, как иногда мог назвать его Пьеро. Он пах кожей, деревом и чем-то прянным. Когда он говорил со мной, наклонялся, чтобы быть на одном уровне. Он помнил, как я упал со сцены, и смеялся не надо мной, а вместе со мной. Иногда он клал руку мне на плечо — тяжёлую, надёжную. Мне казалось, что если что-то случится, Карабас разберётся и порвёт за нас любого. Он говорил: "— Театр — это семья", и я слепо верил ему. Когда Артемон однажды не мог уснуть, Карабас сам отнёс его в спальню. Я видел это из-за двери и подумал, что так и должен выглядеть отец. Большой, строгий, но справедливый. Такой, который решает, кто где будет жить, что есть и кем станет. Я хотел, чтобы он мной гордился. Когда я смешил публику, я смотрел не в зал; я смотрел на Карабаса, и если он кивал, мне было достаточно. Я не знал тогда, что взрослые могут меняться, и что мечты, когда сбываются, иногда превращаются в оковы. Но в детстве Карабас был для меня не тираном. Он был тем, кто дал мне имя, дом, сцену и известность, а я взамен любил его так, как любят дети — без условий.***
Со временем, как мне казалось, жизнь пошла в гору. Синьор Карабас купил театр побольше, и мы смогли позволить себе расшириться. Именно тогда он и решил, что способен воспитывать не только мальчиков, но и девочек. Нам тогда уже было по десять лет, и синьору казалось, что наши спектакли стали слишком монотонными, скучными и грубыми, и что пора превносить в театр нечто лёгкое и прекрасное, дабы привлечь больше зрителей. Так в театре появились наши первые актрисы. В один из самых посредственных дней, ранним утром, в нашем "доме" появился некто незнакомый. Карабас назвал её "Мальвина". Мужчина, что привёз её, был аккуратно одет и говорил с синьором вежливо, но от него веяло холодом. Он всё время держал Мальвину за плечо, будто показывал, что она его собственность. Мы подсматривали за всем этим в щелочку, гадая, как теперь изменится наша жизнь. Первым долгом я заметил её волосы. Они были голубые, цвета морозного зимнего неба. Мне показалось, что такие волосы бывают у кукол из витрин, которых нельзя трогать руками. Пока взрослые разговаривали, девочка стояла смирно, и не сопротивлялась. Её лицо не было заплаканным и не выдавало никаких эмоций вообще. Это почему-то пугало больше всего. Карабас долго расспрашивал того мужчину. Он спрашивал про возраст, происхождение, здоровье. Мужчина отвечал, что она дочь иностранного купца, что девочка странная, что из-за волос её считают дефектной. Я не знал, что такое «дефект», но понял, что это что-то плохое, потому что Карабас задумался. Потом он подошёл к Мальвине и наклонился, как делал всегда с нами. — Ты умеешь читать? — спросил он. Она кивнула. — А писать? Снова кивок. Карабас выпрямился и сказал: "Я возьму её." И тогда зазвенели деньги. Я вздрогнул. Раньше деньги не звенели так громко, особенно когда кто-то становился частью театра. Они обычно появлялись потом, после спектаклей, аплодисментов или праздников. Я вновь посмотрел на Мальвину. Она стояла ровно, будто внутри у неё была палка, которая не давала согнуться. Когда мужчина отпустил её плечо и ушёл, она даже не обернулась. Мне показалось, что она боялась, что если обернётся, то её вернут. На этом мы оставили их и убежали каждый к себе, ибо знали, что скоро Карабас приведёт её знакомиться с нами. И знакомство не заставило себя долго ждать. Бригелла оказался рядом первым, протягивая ей руку в знак приветствия. Я видел, как его ладонь чуть дрогнула. Будто он хотел взять её за руку насильно, как это принято у нас, мальчишек, но не решился. — Добро пожаловать... — сказал он неловко, и она впервые посмотрела на него, всё так же не проронив ни единного слова. Позже я узнал, что Мальвина почти не спала первую ночь. Нянечки говорили, что она сидела на кровати и складывала руки на коленях, как учили. Она не плакала, не звала маму, не просилась домой. На одной из репетиций я спросил у Карабаса: — Она будет играть? Он ответил не сразу. — Со временем будет, — сказал он наконец. Раньше он так не говорил. Я не знал тогда, почему меня задело именно это. Почему от этих слов стало холодно. Ведь «со временем» звучит нормально. Почти как «скоро». Но внутри что-то не соглашалось. В тот день я впервые услышал от Дуремара слово «продали». Он сказал его легко, между делом, будто речь шла о занавесе или новой декорации. Я переспросил, потому что не был уверен, что правильно понял. — Продали? — повторил я неуверенно. — Как вещь? Дуремар улыбнулся. — Не глупи, Арлекин. Так должно быть. В ту ночь я много думал о Мальвине, о её волосах, и о том, как она стояла, будто боялась занять лишнее место. И вдруг понял важную вещь и разницу между нами. Меня отдали, выбрали, дали имя. А её — купили. После этих событий был очередной спектакль, и я смеялся так же громко, как всегда. Карабас был доволен, публика хлопала. И только когда я остался один, то понял, что смеялся слишком громко. Как будто хотел заглушить что-то внутри. Я всё ещё любил Карабаса, и мне нравилось играть, но именно тогда, глядя на девочку с голубыми волосами, впервые подумал, что театр может быть местом, где никто не может чувствовать себя как дома. Но на этом "покупка" актёров не закончилась. Сразу через месяц после этих событий в наш театр поступили последние актрисы первого плана. Изабеллу привёл синьор Панталоне — известный венецианский купец, время от времени останавливающийся в нашем городе. Его я узнал сразу — по громкому голосу, тяжёлым шагам и злости, которую он даже не пытался спрятать. Он держал её за руку так крепко, что у девочки побелели побелели. Она не сопротивлялась. Мне показалось, что она уже давно поняла: сопротивляться — значит сделать хуже. Изабелла была красивая. Это было видно даже мне, ребёнку. Но красота у неё была не радостная, а строгая — как у статуй. — Карабас, дружище, выручай, — верещал Панталоне. — Эта дурнушка без устали читает стихи и поёт днями напролёт, да так что уши вянут! Я её и холодной водой поливал, и бил, всё бестолку. Помимо неё ещё восемь дочерей, да ни одна из них не ведёт себя так, как эта... Он говорил это так, будто перечислял её пороки, и на последнем слове грубо толкнул её вперед. Карабас слушал внимательно, не перебивая; только кивал время от времени, а затем бросил на стол горсть серебряных. Серебро звякнуло глухо, не как золото, но, казалось, купца это ничуть не задело. Он лишь схватил свои деньги и вышел вон, даже не прощаясь. Прошло несколько часов. Мы уже почти забыли про неё: театр быстро поглощает всё новое, и мы понимали, что новую актрису не было смысла беспокоить. Люди сами начинали открываться, со временем и с многочисленными репетициями. Только мы вернулись к привычным делам, как из коридора донёсся шум. Я выглянул из-за кулис и увидел Дуремара. Он держал за руку незнакомца в плаще и пыхтел от волнения. На шум прибежал и Карабас, который явно был недоволен тем, что кто то отвлекает его от обеда. — Ты кто? — грубо спросил Дуремар, дёргая незнакомца за руку. От его резких движений капюшон сполз, представляя всем какую-то странную девчонку с растрёпанными русыми волосами. Глаза её бегали по комнате, пока не остановились на ком-то позади нас. — Я… — начала она и замолчала. Внезапно, впервые за день Изабелла подала голос и вышла вперёд первой. — Это Фламиния, — сказала она, и её голос дрогнул. — Она со мной... Фламиния вырвала руку у Дуремара и встала рядом, плечом к плечу. — Я не уйду, — сказала она Карабасу. — Если она здесь, я тоже здесь. Карабас недовольно шмыгнул носом и наклонился к ней. — Что ты умеешь, Фламиния? Девочка не ответила, она просто сделала шаг назад, и сделала сальто. Среди актёров послышался удивлённый вздох. Она перекатилась по полу, взлетела на руки, перевернулась, будто у неё внутри не было костей, и замерла, стоя на ладонях. Потом легко, почти не касаясь пола, выпрямилась. В зале стало тихо. — Акробатка, значит — хмыкнул синьор. — Ты нам подходишь. Можешь оставаться. Так Фламиния вошла в театр сама, следуя за своей лучшей подругой. Изабелла впервые за весь день выдохнула и немного расслабилась. Карабас сам взялся за обучение девчонок. Он стоял перед ними ровным, чётким голосом давал им инструкции. Показывал, как правильно держать осанку, как реагировать, когда делают комплимент, и когда стоит тактично молчать. Он был с ними терпелив, и мы были этому несказанно рады. Изабелла слушалась и делала всё с точностью, никогда не спорила, не задавала вопросов. Фламиния делала по-своему. Она смотрела Карабасу прямо в лицо, и иногда могла позволить себе импровизацию.Карабас сначала хмурился. Но потом, когда эти трюки взыскали одобрение среди публики, стал позволять ей добавлять в пьесу нечто от себя. — Внутри тебя горит огонь, деточка, — сказал он ей однажды. — Но его стоит держать под контролем, иначе ты можешь ненароком всё спалить, и тогда зритель не поймёт, что ты хочешь до него донести. Фламиния кивнула, но я видел — огонь у неё не из тех, что можно погасить какими-то рамками. Раньше Карабас радовался, когда актёры превносили что-то своё, а тут он формировал их, лепил, исправлял, убирал лишнее, и был очень доволен собой. А может он позволял вольности только "старым" актёрам, кто знает?***
А! Ещё одно воспоминание, прежде чем я тебе начну рассказывать ту самую историю. Знаешь, почему Артемон вечно ошивается рядом с Мальвиной? А дело вот в чём... В тот день у Карабаса с самого утра была ужасная мигрень. Его раздражало всё: от бесшумных шагов прохожих на улице до подрагивания свечей в комнатах. Дабы немного проветриться, синьор куда-то ушёл, и вернулся домой поздно вечером. Мы, актёры, выбежали его встречать, надеясь, что нашему "отцу" стало полегче, но он был зол пуще прежнего. — Мальвина! Вина,— рявкнул он, даже не разувшись. — Сейчас же! Мальвина вздрогнула, но рысцой ринулась на кухню. Кувшин показался ей неожиданно тяжёлым, пальцы побелели, тоненькие руки задрожали. Она это почувствовала, и судя по выражению на её лице, злилась на себя за слабость. В коридоре было темно, пахло пылью и холодным камнем. Она шла медленно, стараясь не расплескать ни капли. И тут за спиной раздался резкий, внезапный тявк — то был один из пуделей. Мальвина вскрикнула, дёрнулась, и вино выплеснулось, тёмной полосой растекаясь по полу, рукам, и по подолу платья. Тишина длилась долю секунды. Затем в коридор выбежал раздасадованный Карабас, угрожающе надвигаясь в сторону девочки. — Ну и что ты натворила? — он не кричал, но его голос стал звучать очень угрожающе. Мальвина вздрогнула и замерла, а после упала на колени, прикрыв рот ладошками. — Простите, с-синьор... Карабас сделал шаг вперёд. И тогда случилось то, чего не ожидал никто из нас. За долю секунды Артемон вклинился между ними, спешно смахивая с глаз непослушную белую прядь волос. Меня это восхитило: спина прямая, руки по швам, как будто он действительно знал, что делает. В коридоре стало очень тихо. Карабас посмотрел на него сверху вниз: так, что у меня внутри всё сжалось. Я подумал, что сейчас будет что-то страшное, но Карабас только сжал губы. — Уйди, — сказал он. Артемон не ушёл. Он не смотрел Карабасу в глаза — только прямо перед собой, и сказал: — Это моя вина. Не усмотрел за Симоном. Я тогда не понял, как это возможно, но внутри всё сжалось от страха за друга. Карабас выдохнул через нос. — Хорошо, — сказал он. — Значит, отвечаешь ты. В тот день Мальвину не тронули, но попало нашему горе-дрессировщику. Ему было запрещено выходить во двор и работать с животными на неделю — самое страшное для него наказание. Я видел, как он кивнул и принял это так, будто другого исхода не существовало. После этих событий эти двое стали не-разлей-вода, и Мальвина нет-нет, а старалась выгораживать странно выглядящего мальчишку за любую шалость.***
Но такая идилия была тогда, далеко в детстве...То, что произошло позже, возможно, повергнет тебя в шок. Готов ли ты узнать, как можно превратить обычных детей в марионеток, а затем сломать их по-одному?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!