Пролог
9 декабря 2025, 18:43Конец! Все было только сном.
Нет света в будущем моем.
Где счастье, где очарованье?
Дрожу под ветром злой зимы,
Рассвет мой скрыт за тучей тьмы,
Ушли любовь, надежд сиянье...
О, если б и воспоминанье!
Джордж Гордон Байрон
Мередит
Я три часа сидела в кресле, в слезах, с трясущимися руками и острым желанием писать. Наверное, именно поэтому я решилась всё же. Часто, когда эмоции окончательно иссякают, ты начинаешь наконец здраво рассуждать. Хотя в моём случае я получила невероятное вдохновение. Всё началось с того, что мой босс вызвал меня в офис. Мистер Эриксон всегда говорил мне, что меня ждёт хорошее будущее. Особенно после того, как я написала огромную статью про солдат с ПТСР в рамках проекта «Театр войны». Это был мой первый триумф и — наконец! — полное понимание, о чём я хочу писать. Я с детства мечтала стать журналистом, но даже не представляла, что работа моей мечты приведёт меня к этой истории. В тот день, когда мистер Эриксон позвал меня в кабинет, я и представить не могла, что ненароком приоткрою занавес. Занавес перед всепоглощающей пустотой — той, что смотрит бездушным взглядом и медленно втягивает в себя всё, чего коснётся. Я помню, как он сказал: — Дит, в случае, если ты поймёшь, что не можешь писать об этом, я смогу поручить это кому-нибудь другому. На твоей репутации это никак не скажется. Он даже представить не мог, как заинтриговал меня. Я уже хотела было его прервать, чтобы заверить, что справлюсь. Но он продолжил: — Хотя, зная тебя и твою жажду справедливости, я понимаю, что ты вряд ли отступишь. Он улыбнулся и протянул мне толстую папку. Я даже не поблагодарила его, просто вылетела из кабинета, чтобы наконец-то ознакомиться с содержимым. Когда я села за свой стол, то немного помедлила с открытием папки. Мне было страшно. Я чувствовала, что после этого моя жизнь изменится — возможно, навсегда. Я вдохнула, выдохнула и отогнула клапан. Я ожидала чего угодно: фотографий, заметок, официальных бумаг. Но... нет. Документы там были, это да. Но кое-что другое сразу привлекло моё внимание — листок с номерами телефонов. Их было ровно пять. Это были самые обычные цифры, написанные очень аккуратным, я бы даже сказала, каллиграфическим почерком. Но я уставилась на них как олень в свете фар, абсолютно не понимая, что к чему. Именно эта чопорная правильность в папке, полной хаоса, и заставила меня замереть, как оленя в свете фар. Я отложила листок в сторону и принялась разбирать бумаги. И почти на самом дне папки я нашла конверт. Он был новым, чистым, без марок, без адреса. Казалось, он ждал именно меня — словно ключ в Зазеркалье. Хотя, позже я поняла: это и было Зазеркалье. То, что видят лишь избранные. Те, кто знает вкус страха, кто пережил его и кто каждый раз убивал в себе человека, чтобы выполнить приказ. Или, как я узнала позже: «Моя работа — убивать врагов». В любом случае, я встряхнула конверт. Ни звука. Осторожно вскрыв его, я извлекла лист. Там было письмо. Белая бумага, аккуратный, скорее женский, почерк. И — невидимый, но железный приказ, проступавший между строк. Я почувствовала себя так, словно стала частью сверхсекретной миссии, о которой мне никогда не следовало знать. Содержание письма было кратким, как выстрел: Мередит Линда Адамс. Hard Rock Cafe . Шесть часов вечера. Приказ ощущался даже в буквах моего полного имени. Меня охватил страх — первобытный, леденящий — и первым порывом было выбросить письмо к чёртовой матери. Внутри взвился вихрь, готовый снести весь мой запал и любопытство. Но я не была бы собой, если бы так легко отступила. Как говорится, любопытство сгубило кошку. Что ж, у кошек девять жизней. Надеюсь, и у меня найдётся лишняя. Я вновь сложила письмо и принялась разбирать бумаги. Рисунки мне сразу понравились. В них чувствовался несомненный талант, пусть и не проявившийся во всей красе. Несколько я даже отложила себе — на память, для вдохновения. Оглядываясь назад, понимаю: это была ошибка. Потому что сейчас я не могу на них смотреть. Достаточно бросить взгляд на ящик, где они лежат, — и внутри всё сжимается от тупой боли. Дальше шли документы, скорее копии. Джон «Соуп» Мактавиш. Личные данные, послужной список, отчёты о нём как о солдате, перечень наград — о некоторых я слышала впервые. Впрочем, папку я вскоре закрыла. Дел по горло. Но мыслями я уже была на Пикадилли, в ожидании загадочного отправителя. Весь день я провела как на иголках. И когда рабочий день, наконец, выдохся, я, не попрощавшись даже с Гарри, вылетела на улицу. Докричаться до меня он смог, только когда я уже вылетела из двери офиса. — Дит, стой, чёрт тебя дери! — крикнул Гарри. — Ты куда так несешься, сломя голову? Я нервно перехватила ремешок своей сумки. Не знала, что ответить. Иногда меня раздражала его чрезмерная забота. Да, он был мне симпатичен: карие глаза, кудрявые волосы, так и просящиеся, чтобы к ним прикоснуться, большой нос с горбинкой, густые брови, приятный голос и довольно высокий рост. Но эта вечная неловкость портила всю картину. Он мог поскользнуться на ровном месте, ляпнуть что-то невпопад, задумавшись о своём. В общем, эдакий молодой Стивен Хокинг, только в облике корреспондента. — Я еду на встречу. В кафе. Я старалась, чтобы мои слова прозвучали как можно более буднично. Его взгляд изменился — стал собранным, острым. Я знала этот взгляд: так он смотрел, погружаясь в сложное расследование. Мне это нравилось. Нравилось наблюдать, как его обычная рассеянность растворяется, уступая место этой хищной сосредоточенности. Голос становился твёрже, рубленым, как телеграфная сводка. Но состояние длилось недолго. Мгновение — и он снова стал тем самым неловким Гарри. — Хочешь, подвезу? — его голос вновь стал мягким, заботливым. — Снегопад. Сомневаюсь, что такси скоро будет. Я просто кивнула. Слова застряли в горле где-то между благодарностью и нервозность.Тогда я ещё не знала, что буду разрываться между благодарностью ему за эту поездку и тихим, яростным проклятием — на него, на себя, на тот вечер — которое будет преследовать меня всю оставшуюся жизнь. Ибо эта поездка стала той самой точкой, после которой обратного пути не было. Мы пошли к машине. Снег валил безбожно, слепил глаза, как песчаная буря, только холодная и мокрая. И у снега была ещё одна коварная черта: он нещадно смывал мой макияж. К тому моменту, как мы добрались до машины, мне казалось, что вся тушь сползла вниз, оставив меня с глазами, похожими на два разбитых вкрутую яйца. Не подумайте, что я из тех гламурных журналисток, которые только и делают, что пудрят носик и льстят начальству. Вовсе нет. Просто я с детства усвоила правило: при любых обстоятельствах нужно сохранять опрятность. Это вопрос самоуважения. Скажите честно, разве вам было бы приятно разговаривать с женщиной, у которой глаза с разводами бензина? Когда мы сели в машину, я первым делом достала зеркальце из косметички. Вердикт был прост: я похожа на промокшую и грустную панду. Тушь расплылась, волосы прилипли ко лбу, под глазами — фиолетовые тени усталости. Картина маслом, черт возьми. Гарри, покручивая ключ в замке зажигания, заметил мои бесполезные потуги и просто сказал, не глядя: — Дит, в бардачке салфетки. Там и для лица, и обычные, и влажные. Бери любые. Я не смогла сдержать усмешку. У этого человека в машине было всё. На все случаи жизни. Пока я вытирала лицо, пытаясь привести себя в порядок, Гарри спросил: — Куда тебе нужно? Небольшая пауза. Я не хотела врать, но и вся правда казалась слишком уж странной. — На Пикадилли. В Hard Rock Cafe. Он на секунду оторвал взгляд от дороги, бросив на меня быстрый, удивлённый взгляд. — Мне казалось, ты любишь другие места. Маленькие кафешки. Вроде того Half Cup, что у вокзала Кингс-Кросс. Он вновь уставился на дорогу, нарочито осторожно ведя машину. Словно — а может, и вправду — давал мне время не только накраситься, но и собраться с мыслями. Я достала тушь. В такси я бы стеснялась. С ним — нет. Пока я красила ресницы, в салоне стояла та самая комфортная, сосредоточенная тишина, в которой не нужно ничего объяснять. С ним всегда было так. Мы могли просто сидеть на лавочке, пуская сигаретный дым в лондонское небо — серое, низкое, равнодушное к осуждению прохожих. На нас смотрели. Особенно те самые бежевые мамочки — идеальные, с их идеально причёсанными, бело-розовыми детьми, которых наш дым, казалось, осквернял куда сильнее, чем выхлопы проезжающих машин. На их лицах читался немой укор: «Вы портите картину мира». А мы лишь переглядывались и затягивались глубже — прямо у них под носом. Их взгляды метались от испуга к брезгливому презрению. Нам было плевать. Точнее, нам доставляло удовольствие это маленькое, тихое представление. Мы были соучастниками в театре абсурда под названием «общественное мнение». Когда я полностью накрасилась, я замолчала. Суета кончилась. Я вновь достала то самое письмо и листок с номерами. В пальцах бумага казалась непрочной, почти невесомой, но её смысл давил тоннами. Я чувствовала себя Алисой, которая бросилась в нору за Белым Кроликом. Тот самый, что нервно топчется, бормочет о времени и исчезает за поворотом. Вот он, мой кролик — этот листок, это время на часах, этот незнакомец в кафе. Успею ли я его поймать? Или он заведёт меня туда, откуда не возвращаются? Но еще один вопрос повис в воздухе, отстукивая в такт дворникам на стекле: А если я вернусь, стану ли я другим человеком? Шестое чувство, то самое, что прячется под рёбрами, нежно, как мать младенцу, шептало: Ты изменишься. И твой мир изменится. Оно не ошиблось. Я стала другой. Моя вселенная распахнулась настежь, обнажив ненасытную, голодную плоть — ту, что всегда жаждала большего, чем могла вместить. Теперь она принимала в себя и несла в себе слова, запахи и воспоминания других людей. Она стала безмерно больше, впустив целые жизни и смерти. Но при этом — куда тоньше, прозрачнее, ранимее. Каждое дуновение чужой боли отзывалось долгим, щемящим эхом в моих собственных, обретённых пустотах. Но тогда я об этом ещё не знала. Не могла и вообразить, что ступлю в бездонную пропасть, сложенную из чужих чувств: принятия, печали, торга, гнева, отрицания. Простите мне эту сумбурность. Я всё ещё прихожу в себя. После всего, что услышала, во что вжилась, что пропустила через себя. Наверное, так и происходит взросление. Не возрастное. Не профессиональное. Внутреннее. Когда твоё «я» наконец-то учится видеть что-то кроме денег, карьеры, наград. Оно учится видеть людей. Чужие судьбы. Я и забыла, что именно ради этого когда-то пришла в журналистику. Простите, я опять забегаю вперёд. Вернусь к тому вечеру. Снег валил, упорно покрывая всё вокруг тонким, обманчивым слоем. Казалось, он пытался залатать проплешины асфальта и дырки в моей жизни, создать видимость безупречной, праздничной гармонии. Город готовился к Рождеству. Я всегда любила этот праздник — его свет, запах имбирных пряников и надежду, что он несёт. Но в тот год мне было не с кем его делить. Это одиночество разъедало меня изнутри, вытесняя мысли о празднике, о простых радостях. Папа умер пятнадцать лет назад. С мамой — глухая, многолетняя ссора, оборвавшая все нити. С братом — ледяное молчание. Сестра была за тридевять земель, в другой жизни. Я осталась одна в этой праздничной суете, словно призрак на собственном пиру. — Эй, Дит. Ты в порядке? Его голос врезался в мои мысли, прозвучав слишком громко и неожиданно в тишине салона. Я вздрогнула. Обернувшись, я уловила в его глазах ту самую привычную заботу, под которой пряталась жалость. Я ненавидела эту жалость больше всего на свете. Она делала меня маленькой, беспомощной, сводила на нет всё, чего я добилась. — Я в порядке, — мой голос прозвучал хрипло, будто я не говорила целую вечность. — Мы уже приехали? — Да. Слушай, у меня просьба. Напиши или позвони, как будешь дома. Хорошо? Он не спрашивал «почему» или «зачем». Он просто хотел знать, что я в безопасности. Я слабо улыбнулась и кивнула, уже хватаясь за ручку двери. Не сказав больше ни слова, я выскочила на улицу, навстречу снегу, темноте и своей тайне. Внутри было невыносимо шумно. Грохот музыки, гул голосов, звон бокалов — всё сливалось в сплошную, давящую стену звука. Каждый столик был занят. Я металась взглядом, пытаясь угадать, выцепить, почувствовать того, кто меня вызвал. Ничего. И тогда я заметила её. Женщина лет сорока. Не красавица, но и не простушка. В её чертах была строгая, выверенная правильность, как на старых портретах. Но лицо... На её лице лежала печать. Печать глубокой, выжженной усталости и странного отрешения — будто она давно переселилась куда-то внутрь себя, а снаружи оставила лишь невероятно прочный, почти видимый панцирь. Она сидела одна за угловым столиком, совершенно неподвижная, как скала в бушующем море праздности. Она подняла на меня взгляд — чёткий, целенаправленный, безошибочно находивший меня в толпе. В нём читалось одно: «Подойди. Сейчас же». Это был не намёк, а приказ по беспроводной связи. Я вздохнула и двинулась сквозь толпу. Это был квест на выживание: пришлось протискиваться, наступать на ноги, ловить локтями в рёбра, извиняться, ловить на себе оценивающие взгляды и отшивать пару пьяных «комплиментариев». А она всё это время сидела недвижимо и наблюдала. Её лицо было каменной маской, абсолютно нечитаемой. Когда я, наконец, запыхавшись, рухнула на стул напротив, первое, что вырвалось у меня, было: — Здравствуйте. Выбрали вы, надо сказать, отвратительное место. Женщина медленно подняла на меня холодные, светло-голубые глаза. Цвет льда на солнце. И ответила так тихо и спокойно, что её слова прорезали шум, как лезвие: — Мне жаль, мисс Адамс. Но, кажется, это я вас сюда позвала. И этот столик выбран не случайно. А грубость — не лучшая тактика для первого контакта. Меня зовут Кейт Ласвэлл. У меня перехватило дыхание. Имя ударило, как обухом. Вся моя напускная дерзость сдулась, как проколотый шарик. Мне стало до тошноты, до головокружения неловко. Хотелось немедленно испариться. Между нами повисла тяжёлая, звенящая пауза. Мне было горячо от стыда. А мисс Ласвелл словно отключилась, уставившись куда-то сквозь меня и шумную толпу, погрузившись в свои мысли или в чьё-то лицо из прошлого. В этот момент официант, ловко лавируя между столиками, поставил передо мной горячее, пахнущее специями блюдо (я, на автомате, заказала его ещё на входе). А перед моей молчаливой Немезидой — одинокий стакан виски, золотистого, как старый мёд. Ни льда, ни закуски. Просто тяжёлый кристалл с острым содержимым. Мне казалось, эта пауза растянулась в вечность, заполнив собой весь шум кафе. Я ждала — зацепки, знака, хоть какого-нибудь движения её ресниц. Но ничего. Только неподвижная фигура и золотистая жидкость в стакане, в которой отражались огни гирлянд. Терять мне было уже нечего. Эта мысль пробилась сквозь оцепенение, простая и ясная: либо тонуть в этом молчании, либо плыть. — Мисс Ласвэлл, — мой голос предательски дрогнул, выдав всю накопленную нервозность и это щемящее желание — наконец, хоть что-то понять. — Почему вы меня позвали? Наконец, она перевела на меня взгляд. Но уже не тот, леденящий и отстранённый. В её светло-голубых глазах вспыхнула быстрая, острая искра — профессиональный, оценивающий интерес. Она добилась своего: моей растерянности, моего полного внимания, моей готовности говорить. Уголки её губ едва заметно дрогнули, сложившись в подобие улыбки — невесёлой, почти грустной. Она медленно, со звонким стуком поставила стакан на стол. Первый удар по мячу был её. — Вы прочли всё, что было в папке? Вопрос прозвучал тихо, но с такой чёткой интонацией, что стало ясно: это экзамен. Мне было жутко в этом признаваться, но нет. Я намеренно не прикасалась к нескольким потрёпанным блокнотам в самом низу. Врать ей было бесполезно и смертельно опасно для моего же расследования. — Нет, — выдохнула я. — Я изучила официальные документы, рисунки, тот листок с номерами... И, кажется, всё остальное. Но не блокноты. К моему удивлению, на её лице не мелькнуло ни разочарования, ни раздражения. Напротив, в уголках глаз обозначились лучики — не улыбки, а скорее, одобрения. Словно я прошла первый, невидимый тест. Мне стало немного легче дышать. Ещё в начале карьеры я для себя решила: чужие дневники — табу. Никогда не читать, никогда не цитировать. Для меня это было святотатством. Словно спускать батискаф на дно океана чужой души — пугая вспышками прожекторов тех призрачных жителей: воспоминаний, мыслей, невысказанных чувств. Куда честнее — говорить с людьми. Смотреть им в глаза, ловить дрожь в голосе, видеть, как память оживает прямо перед тобой. Но здесь был тупик. Джон МакТавиш был мёртв. И его молчание было абсолютным. Выбора не оставалось — только голоса тех, кто его помнил. Этот план зрел у меня в голове с того момента, как я отложила папку. И теперь, глядя на непроницаемое лицо Ласвэлл, я окончательно поняла. Эти номера телефонов — не случайный набор. Это карта. Маршрут по кругам его жизни, оставленный кем-то, кто знал его лучше всех. И молчаливое одобрение в глазах Ласвелл означало только одно: я стою на пороге. И карта — в моих руках. — Я с самого начала знала, что вам можно доверять, — произнесла Ласвэлл, и её голос впервые прозвучал почти тепло. Но в этой теплоте таилась сталь. Вот оно. Теперь я понимала окончательно. Всё — и это место, и молчание, и вопрос про дневники — было проверкой. Меня взвешивали, оценивали, как инструмент на пригодность. Похоже, я удовлетворила её критериям. А может, не только её. Кто ещё стоял за этим поручением? Ласвэлл была не началом цепочки, а важным звеном в ней. — Вы читали мою статью о проекте «Театр войны»? — Да. — Ласвэлл сделала небольшой, но однозначный жест головой. — Мне понравилось, что вы работали не с архивной пылью, а с живыми голосами. Говорили с ними лицом к лицу. Это... — она сделала паузу, подбирая не служебное, а человеческое слово, — ...достойно уважения. И тогда она улыбнулась. По-настоящему. Улыбка была усталой, пронзительно усталой, выстраданной. Но тёплой и мягкой. Словно слой векового льда на её лице дал трещину, обнажив под ним бурное, неостановимое течение. Или словно сталь, раскалённая в горниле долгой войны, на мгновение стала податливой и живой. — Спасибо, — сказала я, и это была чистая правда. Признание от неё значило невероятно много. Стало теплее, проще дышать. Но вопрос висел в воздухе, не давая расслабиться. — Но... зачем? Что вам нужно? — Я хочу, чтобы вы написали некролог о Джоне. — Некролог? — Я невольно поморщилась. — Я не пишу некрологи. Да и... он погиб год назад. Разве это не... странно? — Да, это так. — Она откинулась на спинку стула, сцепив пальцы. Долгая пауза. Её взгляд был прикован к метели за окном, словно она искала в ней форму для того, что не могла высказать годами. — Мне не нужен солдат в отчёте, — наконец сказала она, голос низкий, ровный, без эмоций. — Мне нужен человек. Тот, кем он был для других. Сын. Друг. Всё остальное — уже есть в папке. Она медленно повернула голову, и её усталые голубые глаза встретились с моими. — Напишите им. Номера телефонов у вас есть. Им... — она сделала крошечную, почти незаметную паузу, будто спотыкаясь о невидимое препятствие, — ...правда есть что сказать. — Я не давала согласия, — прозвучало резче, чем я планировала. Но отступать было поздно. Мисс Ласвэлл вдруг усмехнулась. Коротко, горько, как будто выдохнула облако ядовитого дыма. Когда она заговорила снова, её голос был надтреснутым, напряжённым, будто каждое слово давалось ей невероятной ценой. — Вы похожи на него. Такая же упрямая. И такая же язвительная. Я разозлилась. Вскипела изнутри. Почему меня втягивают в эту игру сравнений с мёртвым? Это что, психологический приём? Очередная холодная манипуляция, чтобы я полезла в эту пасть с ещё большим энтузиазмом? Я уже открыла рот, чтобы выложить всё, что думаю об этом циничном театре. Но... воздух застрял в горле. Потому что в этот миг я увидела. Не мисс Ласвэлл с её стальным взглядом и американским акцентом, режущим мой слух. Я увидела Кейт. Просто Кейт. Женщину, которая потеряла своего солдата и, возможно, друга. Да, она была сильной. Её броня была настоящей. Но эта потеря оставила на ней глубокую, невыводимую вмятину — как шрам на латах, который не скрыть никаким лоском. — Расскажите мне о нём. Вопрос сорвался с губ сам, прежде чем я успела осознать его. Но, прозвучав, он оказался единственно верным. Если я не увижу его её глазами — глазами Кейт, которая его знала, — то как я смогу понять, зачем всё это? Зачем эта встреча, этот приказ, эта тихая, яростная надежда в её надломленном голосе? — Каким он был для вас? Кейт снова усмехнулась. Второй раз за вечер — и на этот раз звук был светлее, почти счастливым. Словно в памяти на мгновение вспыхнула старая, добрая фотография. В моей голове автоматически щёлкнул счётчик: два очка в мою пользу. Пусть и ненамного, но мне удавалось сковыривать лак с её брони. Наконец, она сделала долгий глоток виски, поставила стакан со звонким стуком и сказала: — Он был сорвиголовой. В самом прямом смысле. И это было его лучшим и худшим качеством. Но при этом по-настоящему смелым. Джон был... солнцем. Слепил так, что казалось — внутри одна лишь ясность, никакой тьмы. Но тьма была. Демоны водились. Просто он мастерски их прятал. Джон был... — её голос внезапно дрогнул, надломился, как слишком туго натянутая струна, — ...как взрыв. Яркий, оглушительный... и после него оставалась только тишина. Она резко отхлебнула ещё раз, как будто пытаясь смыть со связок привкус этой тишины. — Простите. Не думала, что это до сих пор так... — Она не договорила, махнув рукой, словно отгоняя назойливую муху. Я молчала. Давила в себе порыв задать уточняющие вопросы. Мне нужно было, чтобы она выложила всё — все образы, все ассоциации, из которых, как из осколков, можно собрать мозаику. Она не писала портрет маслом. Она набрасывала углём быстрые, резкие штрихи — точь-в-точь как те рисунки в моей сумке. И каждый штрих врезался в память. — Он был верным. — Она сказала это просто, без пафоса, как констатировала погоду. — Не по уставу. Не для галочки. Это было в нём. Как группа крови. Верным сыном. Солдатом. Другом. — Она на секунду замерла, проглотив невидимое препятствие в горле. — Парнем. В её скупых словах не было поэзии. Была голая, выжженная правда, которую уже нечем было украсить. Этой правды было слишком много, чтобы выразить её иначе. Я понимала, что ей тяжко. Вспоминала, как сама, спустя год после папы, не могла вымолвить о нём ни слова без того, чтобы не вцепиться в носовой платок или не растереть левую руку в кровь. Недорогой, но работающий метод самоуспокоения. А Кейт сидела неподвижно. Только её пальцы белели от напряжения, сжимая стакан так, что казалось, он вот-вот треснет. Тело было памятником самоконтролю, в котором дрожала только эта одна точка напряжения. Я решила сдвинуть разговор с мёртвой точки, вернув его в профессиональное русло: — А каким он был для отряда? Кейт дёрнула уголком губ — жест, больше похожий на гримасу, чем на улыбку. Словно ей в голову пришла дико смешная и невероятно горькая мысль одновременно, которую она тут же проглотила. — Ну, для каждого — своя история. Для Прайса он был почти что сыном. Тот лепил из него солдата, а получил... человека. Сложного. Для Гаса — братом, наверное. Хотя они вечно мерились силами — кто быстрее, кто метче. Здоровая конкуренция, без злобы. Она замялась, взгляд снова стал остекленевшим, будто она перебирала в уме архивные плёнки. — А с Саймоном... Они были как Ахилл и Патрокл. Неразлучны. Как два толстых вора на ярмарке. — На её губах опять мелькнула та самая горьковатая усмешка. — Хотя начиналось всё с ненависти. Саймон поначалу его на дух не переносил. Я тоже улыбнулась. Грустно, в унисон с ней. Глядя на Ласвелл, я видела, как у неё трясётся нижняя губа — мелкая, предательская дрожь, которую она не в силах остановить. Но всё ещё держалась. Всё ещё была капитаном на тонущем корабле своих эмоций. Мне было до тошноты страшно задавать последний вопрос. Самый главный. Самый мерзкий. Но отступать было некуда. Если я не спрошу сейчас — не спрошу никогда. — Как он погиб? Мисс Ласвэлл словно окаменела. Сначала резко, до мертвенной белизны, побледнела. Пальцы, впившиеся в стакан, сжались так, что суставы побелели. Я замерла, боясь, что сейчас посыплются осколки и кровь — и это будет единственным ответом на мой вопрос. Кейт замолчала. Казалось, шум кафе поглотил её навеки. Потом коротко, как отрубила: — Его убил человек, за которым мы охотились. Владимир Макаров. Всё. — Она глотнула воздух, будто ей не хватало кислорода. — Иногда наша храбрость — это просто иное название для самоубийства. Вот и Джонни... — Её голос внезапно сорвался, споткнувшись о это уменьшительно-ласкательное «Джонни», которое вырвалось само, против её воли. Она вздрогнула, словно от внезапного холода. Я сначала не поняла, а потом осознала: она никогда не называла его так при мне. Это было имя для своих. Для тех, кто остался в том мире, до гибели. Это теплое, уменьшительно-ласкательное имя из прошлого, выскочившая, как призрак. От этого осознания внутри меня что-то надломилось. Мне нестерпимо захотелось протянуть руку, обнять её за острые плечи, сказать что-то бессмысленное и утешительное. Дать ей знать, что она не одна в этой боли, даже если это будет ложью. Я понимала её чувства. Не до конца, нет. Но достаточно, чтобы эта боль отозвалась и во мне. Но я сдержалась. Протянутая рука повисла бы в воздухе ненужным жестом, оскорблением её боли. Теперь я понимаю — это было правильно. Кейт в тот момент нужна была не чужая жалость, а право на свою тишину. Мы молчали долго. Очень долго. Шум ресторана отхлынул, превратившись в далёкий, безразличный гул, будто нас с ней накрыл стеклянный колпак. Внезапно, Кейт поднялась, движения её были резкими, механическими. Надела куртку, не глядя на меня. — На сегодня всё. В папке — контакты. Те, кто согласился говорить. До свидания. Она вышла, не обернувшись. Я смотрела в окно, вслед её силуэту, растворяющемуся в метели. И увидела. Как она, отойдя на несколько шагов, подняла руку и быстро, почти яростно, провела по лицу. Я не могла разобрать — смахивала она снег с ресниц или стирала то, что не должен был видеть никто. И тогда я поняла окончательно. Я не имею права её подвести. Не имею права сделать эту боль напрасной. «Джонни», «Соуп», сын и друг — он должен быть услышан. Теперь это было не задание. Это был долг.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!