Закон звезды

4 апреля 2026, 22:03
Было воскресенье. Горо знал это, потому что по воскресеньям больница затихала, как старый сад после листопада. Коридоры пустели, медсестры говорили вполголоса, и даже автомат с кофе в холле работал как-то лениво, будто тоже брал выходной. За окном было лето. Жара стояла такая, что асфальт плавился, а воздух дрожал над крышами, как над раскаленной сковородой, но в больничной палате было прохладно. Кондиционер гудел ровно, и его монотонный шум смешивался с тиканьем капельницы, создавая ту особую, больничную симфонию, к которой Горо давно привык. Сарина лежала на кровати, укрытая тонкой простыней, и ее глаза были открыты. Она смотрела на потолок, на звезды из фольги, которые он приклеил несколько недель назад. Полярная звезда. И маленькая, рядом с ней. Его звезда. Он вошел, сел на стул, положил на колени планшет, но не открыл его. Знал, что сегодня не будет работать. — Доктор Горо! — сказала Сарина, и в ее голосе появилась та особенная интонация, которую он научился распознавать. Интонация человека, который задумал что-то важное и не собирается отступать. — Да? — спросил он, поднимая глаза. — Сегодня я даю концерт. Горо не удивился. Он уже привык к ее «концертам». То поставит на уши всю больницу из-за очередной выходки, то устроит забастовку из-за того что мужчина не поет ей песню.

***

Он вошел в палату, и первое, что увидел, — ее лицо. Сарина лежала на кровати, поджав губы, сложив руки на груди, и смотрела на него с выражением, которое он научился распознавать за месяцы общения с ней. Это было выражение человека, который принял решение. Твердое. Окончательное. Бесповоротное. Такое выражение бывает у генералов перед битвой, у самураев перед харакири и у двенадцатилетних девочек, которые решили, что их доктор слишком скучный и должен понести наказание. — Сенсей, — сказала она, и в ее голосе появилась та особенная, торжественная нотка, которую он слышал только в суде, когда судья зачитывает приговор, и в храме, когда священник произносит проповедь. — Да? — спросил он, садясь на стул и уже предчувствуя неладное. Стул скрипнул под его весом — старый, больничный стул, который помнил не одного врача, сдавшихся под натиском маленьких пациентов. — Я объявляю забастовку. Горо замер. Ручка, которую он достал из кармана халата, чтобы заполнить утреннюю карту, застыла в воздухе, как птица, которая не знает, куда лететь. Он перевел взгляд с ее лица на тумбочку, где стояла чашка с водой и лежала стопка таблеток — розовых, белых, желтых, маленьких и круглых, как конфеты, но с горьким вкусом, которые она должна была принять десять минут назад. Таблетки были нетронуты. Вода была нетронута. — Забастовку? — переспросил он, надеясь, что ослышался. Надеясь, что это шутка. Надеясь, что сейчас она рассмеется и скажет: «Я пошутила, док, вы такой доверчивый!». Но она не рассмеялась. Она смотрела на него серьезно, и в ее глазах не было ни капли веселья. — Забастовку, — подтвердила она, и ее голос зазвучал тверже, как сталь, как бетон, как приговор, который не обжалуется. — Я не буду принимать лекарства. Горо положил ручку на колени. Ручка покатилась по белой ткани халата и упала на пол, но он не поднял ее. Снял очки, протер стекла краем халата — медленно, тщательно, давая себе время подумать. Надел обратно. Все это время Сарина смотрела на него с выражением, которое говорило: «Я не отступлю. Я скала. Я неприступная крепость. Я — бастующий рабочий, который требует справедливости, и никакой врач, даже самый занудный, не заставит меня проглотить эти розовые, белые и желтые таблетки, пока не выполнит мои условия». — Почему? — спросил он, хотя уже знал, что ответ его не обрадует. Знал, потому что она уже устраивала забастовку неделю назад, и две недели назад, и месяц назад. Как будто ей нравилось смотреть за мучениями не самой себя, а доктора, который вообще работает в другом отделении. — Условия, — сказала она, как настоящий профсоюзный лидер, как человек, который вел переговоры с самим премьер-министром. — Я выдвигаю условия. Горо вздохнул. Вздох получился глубоким, протяжным, таким, каким вздыхают люди, которые понимают, что проиграли битву, еще до того, как она началась. Он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди и приготовился слушать. Зритель. Самый главный. Самый единственный. И, возможно, самый глупый, потому что он снова попал в эту ловушку, хотя обещал себе, что больше никогда не попадется. — Какие? — спросил он, и его голос был ровным, спокойным, как поверхность озера в безветренный день, хотя внутри все кипело, как чайник на плите. — Вы должны спеть песню Ай, — сказала Сарина, и в ее голосе появилась та легкая, почти невесомая нотка торжества, которую он слышал только у победителей лотереи, у рыбаков, которые поймали золотую рыбку, и у детей, которые получили то, что хотели. — Спеть песню, — повторил Горо, и его голос остался ровным, спокойным, но где-то глубоко внутри, в том месте, где пряталась его гордость, что-то застонало. — Это не входит в мои обязанности. Я врач, а не эстрадный исполнитель. В моей должностной инструкции, утвержденной министерством здравоохранения, нет пункта «пение для пациентов». Я лечу, а не развлекаю. Это разные профессии. Для развлечений есть аниматоры, клоуны, волонтеры с гитарами, которые приходят по средам и играют что-то веселое. Я же, в свою очередь, отвечаю за физическое состояние рожениц, принимаю у них роды, лечу женщин… — Тогда я не буду пить таблетки, — перебила она, и ее голос был спокоен, как у человека, который держит в руках козырный туза и знает, что партия выиграна. Горо замолчал. Он посмотрел на таблетки. Розовые, белые, желтые. Каждая из них была важна. Розовые — для поддержания иммунитета, чтобы ее организм мог бороться хотя бы немного. Белые — для снижения температуры, которая поднималась каждый вечер, как прилив. Желтые — для того, чтобы она могла дышать, чтобы легкие не наполнялись жидкостью, чтобы кашель не разрывал горло по ночам. Без них ее состояние ухудшится. Без них она будет кашлять сильнее. Без них боль вернется, та самая боль, от которой она просыпалась по ночам и плакала в подушку, а на следующий день радовалась что ее любимый доктор пришел навестить ее в палату. — Ты умрешь, — сказал он, и его голос прозвучал жестче, чем он хотел. Слова выпали из него, как камни из разорванного мешка. Тяжелые. Острые. Окончательные. Они упали на пол палаты и разбились на мелкие осколки, которые впились в тишину. Сарина посмотрела на него. В ее глазах не было страха. Не было обиды. Только спокойствие. Такое спокойствие бывает у людей, которые уже давно знают, чем все закончится, и перестали бояться. Которые перестали надеяться. Которые перестали ждать чуда, потому что чудо — это для других, а для них — только счетчик на капельнице и белые стены. — Я все равно умру, — сказала она, и ее голос был таким же ровным, как у него. Ни слез. Ни дрожи. Никакой жалости к себе. Такое ощущение, что она смирилась с тем что она не выздоровеет, ведь ее состояние с каждым днем не улучшалось. Казалось бы, это детский организм, должно быть побольше силенок, но, нет. — Но если вы споете, я умру чуть позже. Горо молчал. Он смотрел на нее, на ее бледное лицо, на огромные глаза, на губы, сжатые в тонкую линию, и понимал, что она не отступит. Она никогда не отступала. Даже когда не было сил говорить. Когда боль становилась невыносимой. Она не отступала. Девочка сжимала кулаки и шла вперед. Или лежала. Но не сдавалась. — Это шантаж, — сказал он, и его голос был холодным, как лед, хотя внутри все горело. — Это переговоры, — поправила она, и в ее голосе появилась легкая, почти незаметная улыбка. — Взрослые люди ведут переговоры. Я уже взрослая. Мне почти тринадцать. — Тебе двенадцать. — Почти тринадцать. Горо вздохнул снова. Вздох получился еще глубже. Он чувствовал, как где-то внутри, в том месте, где обычно прячется гордость, что-то скребется, пытается выбраться, кричит: «Не сдавайся! Ты врач! Ты должен сохранять авторитет! Ты не можешь петь! У тебя нет слуха! Ты опозоришься!» Но он посмотрел в ее глаза — живые, горячие, полные того странного, детского упрямства, которое он видел только у нее, — и понял, что авторитет — это просто обычное слово. — Хорошо, — сказал он, и его голос прозвучал так, будто он согласился на капитуляцию, на поражение, на позор. — Я спою. Сарина улыбнулась. Улыбка была яркой, победоносной, такой, какой улыбаются генералы, выигравшие войну, и дети, получившие то, что хотели. Она откинулась на подушку, сложила руки на груди, приготовилась слушать. Зритель. Самый главный. Самый единственный. И самый строгий критик, которого только можно было представить. Горо встал. Стул скрипнул снова, будто прощаясь с ним. Поправил халат — белый, крахмального цвета. Откашлялся. Он не знал, с чего начать. Он не знал ни одной ее песни. В его голове не было ни одной мелодии, которую он мог бы воспроизвести. Только тишина. Только стук сердца — слишком быстрый, слишком громкий. Только шум капельницы, которая тикала, как часы, отсчитывая секунды до того момента, когда он опозорится перед Сариной. — Ну? — сказала Сарина, и в ее голосе появилось нетерпение, смешанное с любопытством. — Я думаю, — сказал он. — Думайте быстрее. Он закрыл глаза. В темноте под веками всплыла какая-то мелодия. Мужчина не помнил слов, и вообще хотел в последний момент сказать: «Все, перестань ерундой заниматься. Принимай таблетки и запивай». Но не мог. Смотря на ее эмоции, Горо не хотел чтобы эти счастливые глаза ушли под откос. Он открыл рот. И запел. Звук, который вырвался из его горла, был далек от музыки. Он был похож на скрип несмазанной двери в старом доме. На вой чайника, который забыли выключить на кухне. На звук, который издают кошки, когда наступают им на хвост. На все, что угодно, только не на мелодию. Горо пел, и его голос дрожал, и он фальшивил на каждой ноте, и слова, которые он выдумывал на ходу, не складывались в рифму, и смысл ускользал, как вода сквозь пальцы, оставляя только чувство неловкости и желание провалиться сквозь землю. Сарина слушала. С каменным лицом. Не улыбалась. Не хмурилась. Просто слушала. Ее глаза были открыты, и она смотрела на него, и в этом взгляде было что-то, чего он не мог прочитать. Внимание? Сосредоточенность? Удивление? Он не знал. Он не хотел знать. Он просто пел, потому что обещал. Потому что она просила. Потому что это было единственное, что он мог сделать. Горо закончил. Открыл глаза. Посмотрел на нее. В палате было тихо. Так тихо, что он слышал, как капает вода из крана в соседней комнате — как метроном. Как где-то далеко, на другом конце коридора, кто-то зовет медсестру — тонкий, жалобный голос, который никто не слышит. Как бьется его сердце — слишком быстро, слишком громко, слишком отчаянно. — Вы ужасно поете, — сказала Сарина, и ее голос был серьезен, как у профессора, который ставит двойку на экзамене, и как у судьи, который выносит приговор. — Я знаю, — сказал Горо, и его голос был спокоен, как у человека, который уже смирился со своей участью, который принял свой приговор и не собирается его обжаловать. — Фальшиво. — Знаю. — Громко. — Знаю. — Слова были неправильные. — Я импровизировал. — Это было заметно. Горо молчал. Он смотрел на таблетки. Розовые, белые, желтые. Потом на чашку с водой. Потом на Сарину, которая все еще смотрела на него с выражением строгого критика.

***

Но сегодня в ее голосе было что-то другое. Не просто желание устроить переполох. Торжественность. Он отложил планшет на тумбочку — рядом с пустой чашкой из-под чая и стопкой старых журналов — и повернулся к ней всем телом. Как зритель. — Концерт? — переспросил он, и его голос прозвучал мягче, чем обычно. — Мировое турне, — поправила она, и в ее голосе появилась та легкая нотка превосходства, которую он слышал только у настоящих артистов. — Сегодня я выступаю в Токио. Завтра в Осаке. Послезавтра в Нью-Йорке. Всю неделю. Билеты уже проданы. Горо оглядел палату. Белые стены. Желтый свет ночника. Капельница, которая тянулась к ее руке, как тонкая нить жизни. Звезды из фольги на потолке, которые уже начали отклеиваться по углам. Никакой сцены. Никакого зала. Никаких зрителей. Только он. И она. — Где? — спросил он, хотя уже знал ответ. — Здесь, — сказала она, и ее голос зазвучал тверже, когда она показала на кровать. — Это моя сцена. Горо хотел возразить. Хотел сказать, что кровать не может быть сценой, что у нее нет софитов, нет акустики, нет ничего, что превращает обычное место в место для чуда. Но он посмотрел на ее лицо — на ее глаза, которые горели даже сейчас, когда тело уже почти не слушалось, — и слова застряли у него в горле, потому что она уже горела. Сама по себе. — Софиты — вон там, — сказала она, показывая на потолочную лампу, которая горела ровным белым светом. — И не говорите, что это не софиты. — Это не софиты, — сказал Горо, но его голос прозвучал неубедительно, и он сам это услышал. — Для звезды любая лампа — софит, — отрезала она. — Это закон. — Какой закон? — Закон звезды. Я его только что придумала! Горо замолчал. Потому что спорить с законом, который придумала девочка, было бесполезно и не нужно, потому что она была права, ведь для настоящей звезды любая комната — зал, любой свет — софит, любой зритель — зал, полный людей. Он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. Зритель. Самый главный фанат. — Начнем с Токио, — объявила она. — Токио, — сказал он, и его голос стал ровным, спокойным, как у диктора, который объявляет выход артиста. — Стадион "Токио Доум". Сорок пять тысяч зрителей. — Сорок пять? — возмутилась Сарина, и в ее голосе появилась та детская обида, которая всегда заставляла его улыбаться. — Пятьдесят пять! Я звезда! — Пятьдесят пять, — поправился он, и уголки его губ дрогнули. — Все билеты проданы за час. Она улыбнулась. Улыбка была такой яркой, что Горо на секунду показалось — в палате зажгли еще одну лампу. Он подумал, что если бы он мог сохранить эту улыбку в баночке, как варенье, он бы открывал ее каждое утро и намазывал на хлеб. Но он не мог, он мог только смотреть. Она запела. Тихо. Голос ее был слабым — таким слабым, что, казалось, вот-вот оборвется, как нитка на старых часах. Она сбивалась на высоких нотах, кашляла в середине куплета, но не останавливалась. Не сдавалась. Горо слушал. Он не знал этой песни. Наверное, она сочинила ее сама, чтобы удивить доктора своим талантом придумывания песен. Когда она закончила, в палате стало тихо. Только капельница тикала и кондиционер гудел за окном. — Осака, — сказал Горо, и его голос был мягче, чем обычно. — Зал "Фестивал-холл". Восемьсот мест. — Восемьсот? — она скривилась, и в ее голосе появилось разочарование. — Маленький зал. — Эксклюзивный, — сказал он, и его голос зазвучал так, будто он рассказывал о чем-то очень важном. — Только для своих. Она посмотрела на него. Долго. В ее глазах мелькнуло что-то, чего он не мог прочитать. Благодарность? Нежность? Что-то, что она не умела выражать словами. Ее губы чуть дрогнули, и она отвела взгляд. — Для своих — можно, — сказала она наконец, и ее голос стал тише, теплее. Она запела снова. Другую песню. Ту, которую он слышал от Ай на диске. В ее голосе было столько жизни, что Горо на секунду забыл, что она прикована к кровати, что капельница в ее руке считает не часы, а дни, что звезды на потолке из фольги, а не из света. Он закрыл глаза, чтобы лучше слышать. Голос ее плыл, как облако. Иногда он становился громче, иногда срывался на шепот. Она закрыла глаза, и Горо увидел, как ее ресницы дрожат — от напряжения, от слабости, от того, что она вкладывала в песню все, что у нее оставалось. Он подумал, что если бы он мог, он бы отдал ей свои силы. Свое дыхание. Он мог только сидеть и слушать. — Нью-Йорк, — сказал он, когда она замолчала. — Мэдисон-сквер-гарден. Двадцать тысяч зрителей. Она открыла глаза. В них было удовлетворение. Легкое, детское, почти невесомое. — Это уже похоже на мировое турне, — сказала она, и ее голос зазвучал гордо. Она запела третью песню. Голос ее становился слабее с каждой нотой. Она кашлянула в середине куплета — сухо, надрывно, так, что Горо вздрогнул. Его рука дернулась, будто он хотел подать ей воды, но он сдержался. Она не остановилась. Не сдалась. Горо смотрел на нее и думал о том, что настоящие звезды не те, что светят на небе. А те, что горят даже тогда, когда все внутри уже погасло. — Париж, — сказал он, когда она замолчала. — Оливье, — сказала она, и в ее голосе появилась та легкая, детская глупость, которая заставляла его забывать, что она умирает. — Лондон. — Фиш-энд-чипс. — Рим. — Пицца. — Токио, — повторил он, и его голос дрогнул. — Бис. Она посмотрела на него. В ее глазах было удивление и радость. Такая чистая, такая настоящая, что Горо на секунду показалось — он слышит, как бьются ее ресницы. Ее губы разомкнулись в улыбке, и на щеках появился слабый румянец — первый за много дней. — Еще? — спросила она, и в ее голосе появилась надежда. — Еще, — сказал он твердо. Она запела. Четвертую песню. Пятую. Шестую. Голос ее прерывался, она задыхалась, но не останавливалась. Горо слушал и чувствовал, как в груди разливается тепло. Не от батарей. От нее. Он не заметил, как его рука легла на край ее кровати — близко к ее руке, но не касаясь. Боялся помешать. — Сидней, — сказал он, когда она замолчала, и его голос был таким же ровным, как в начале. — Опера-хаус. — Там есть кенгуру? — спросила она, и в ее голосе появилось любопытство. — Не на сцене. — Жаль. Она посмотрела на окно. За стеклом было лето, солнце заливало подоконник желтым светом, и на карнизе сидел воробей, чистил перышки. Она запела снова. Седьмую песню. Восьмую. Девятую. Горо потерял счет. Он потерял счет времени, городов, стран. Они объехали весь мир, не сдвинув кровать ни на сантиметр. Потому что для настоящего путешествия не нужны билеты, нужна фантазия и вера, и кто-то, кто будет сидеть рядом и слушать. — Последняя, — сказала Сарина. Ее голос стал совсем тихим, почти шепотом. — Самая главная. Горо выпрямился на стуле. Он не знал, что она споет. Не знал, какие слова вылетят из ее ослабевшего горла. Она запела. Негромко, почти без звука. Песню, которой он никогда не слышал. Может быть, она сочинила ее только что. Может быть, она сочинила ее давно, но ждала подходящего момента. Горо слушал и не дышал. Он боялся, что если выдохнет, песня прервется. Что нитка, на которой держался ее голос, оборвется. Тишина. Такая глубокая, что Горо слышал, как воробей чирикает за окном. Как капельница тикает и как бьется его сердце. — Спасибо, — сказала она. Ее голос был шепотом, но в этом шепоте было столько силы, сколько не бывает в криках. — За то, что были зрителем! С вами была Сарина, увидимся в следующем мировом турне! — Девочка улыбнулась и сделала вид, что держит микрофон в руках. — Это было потрясающе, — сказал он, и его голос стал тверже, хотя внутри все дрожало. — Это было мировое турне. Лучшее, которое я видел. Она улыбнулась и закрыла глаза, не от боли, а от усталости или счастья. Ее ресницы опустились, как шторы в театре после спектакля. Горо сидел рядом, смотрел на нее и думал о том, что сегодня она объехала весь мир, не вставая с кровати, не сдвинувшись с места. Потому что настоящее путешествие не в ногах, оно в сердце. За окном светило солнце. Лето было в разгаре, и воздух дрожал от жары, и воробей на карнизе все чистил перышки, и мир был таким же, как всегда. Звезды из фольги мерцали в свете лампы — полярная звезда и маленькая, рядом с ней. — Пусть моя принесенная звездная карта ненастоящая, — сказал он тихо, зная, что она не слышит. — Но звезды есть. И ты — самая яркая. Она не ответила. Она спала. Такие звезды не гаснут никогда.

***

Вечер опустился на город медленно, как вода, которая заливает низину после долгого дождя. Сначала небо стало бледно-розовым, потом лиловым, потом густо-синим, и в этой синеве зажглись первые звезды — робкие, едва заметные, будто боялись, что их осудят за то, что они загорелись слишком рано. Аквамарин сидел на диване в гостиной, вытянув ноги, и смотрел в окно. Не на звезды — на свое отражение в темном стекле. Он только что вернулся с прогулки с Аканэ, усталый после сегодняшней гулянки с девушкой. Руби сидела рядом, поджав под себя ноги, и листала что-то в телефоне. Экран освещал ее лицо голубоватым светом. — Аква, — сказала Руби, не отрываясь от телефона. — Ты провожал Аканэ? Он не ответил. Не потому, что не хотел. Потому что не знал, что сказать. Да, гуляли и провожал ее. Да, было хорошо. Да, она улыбалась, и в этой улыбке было что-то, что заставляло его сердце биться чаще, хотя он всегда считал, что его сердце давно забыло, как это делается. — Молчание — знак согласия, — сказала Руби, и в ее голосе появилась та легкая, почти невесомая нотка, которую он научился распознавать с детства. Нотка человека, который задумал что-то недоброе. — Значит, гулял. — Гулял, — сказал он, потому что врать не имело смысла. Она все равно узнала бы. Она всегда узнавала. Даже когда он не говорил. Даже когда делал вид, что ничего не случилось. — И как она? — спросила Руби, откладывая телефон и поворачиваясь к нему всем телом. В ее глазах горело любопытство. То самое, детское, которое она не переросла и, наверное, никогда не перерастет. — Не стеснялась? Не убежала? Не сказала, что у нее аллергия на твою скучность? Аквамарин посмотрел на нее. В ее улыбке было что-то, что он видел только у нее. Не насмешка. Не злорадство. Просто сестринское желание подколоть брата, который слишком серьезен, слишком молчалив, слишком похож на каменную стену, которую никто не может пробить. — Она не сказала, — ответил он. — А что говорила? — не унималась Руби. — Что я невыносим. — Это она еще мягко сказала, — фыркнула Руби. — Я бы сказала, что ты катастрофа. Ходячая катастрофа в человеческом обличье. Ты когда-нибудь замечал, что, когда ты рядом, люди начинают зевать? Не потому, что ты скучный. Потому что ты высасываешь всю энергию. Как пылесос. Только пылесос хотя бы шумит. Аквамарин не ответил. Он смотрел в окно, на звезды, которые становились все ярче по мере того, как небо темнело. Он думал о том, что Руби права. Он действительно высасывает энергию, он действительно скучный, он действительно невыносим. Но Аканэ все равно улыбалась. Все равно держала его за руку. — Ты бы видел свое лицо, когда вы вернулись, — продолжала Руби, и в ее голосе появилась та легкая, почти ласковая нотка, которую он слышал только когда она говорила о нем. — Ты выглядел так, будто тебя ударили по голове, и ты наконец-то стал нормальным. — Я нормальный, — сказал он. — Ты ненормальный, — сказала она. — Но Аканэ, кажется, это нравится. Странная девушка. Я ее понимаю. Аквамарин повернулся к ней. Она улыбалась. Улыбка была не той, которой она улыбалась на сцене — яркой, ослепительной, для миллионов зрителей. Это была другая улыбка — теплая, домашняя. — Ты говоришь глупости, — сказал он. — Это моя работа, — ответила она. — Я — твоя сестра. Сестры обязаны подкалывать брата. Это написано в конституции. — В какой? — В конституции сестер. Ее приняли тысячу лет назад. Ты просто не знаешь, потому что ты мой брат. Аквамарин хотел возразить. Хотел сказать, что тысячу лет назад не было никакой "конституции сестер". Что это глупость. Что она придумала это на ходу, чтобы подколоть его. — Аква, — сказала Руби, и ее голос стал тише. — Ты в порядке? — В порядке, — сказал он. — Ты выглядишь так, будто опять витаешь в облаках. Он не ответил, потому что она была в чем-то права. Он оказался рядом с девочкой, которая называла его занудой и требовала, чтобы он пел. — Я просто устал, — сказал он. — Ты всегда устал, — сказала она. — Ты родился усталым. Ты умрешь усталым. И в следующей жизни снова родишься усталым. Это твоя суперсила — Усталость. Она зевнула. Широко, по-детски, не прикрывая рот. Аквамарин смотрел на нее, и в ее лице, в ее зевке, в ее закрытых глазах он вдруг увидел Сарину. Та, которая лежала на кровати и смотрела на кассеты с Ай и мечтала оказаться на большой сцене с фанатами, но она еще не знала что главный ее фанат намного ближе, как она думала. — Я спать, — сказала Руби, и ее голос стал сонным, тягучим, как мед. — Не шуми и не включай свет, как в прошлый раз! — Однажды, блондин перепутал светильники и случайно включил свет в комнате Руби, когда та уже видела свой девятый сон. Она откинулась на спинку дивана, закрыла глаза. Ее дыхание стало ровным, спокойным. Она не спала — он видел, как дрожат ее ресницы. Но она делала вид, что спит. Аквамарин смотрел на нее. На ее лицо, освещенное слабым светом уличного фонаря, который пробивался сквозь шторы. На ее губы, чуть приоткрытые, как у ребенка. На ее руки, которые она сложила на груди — так же, как когда-то складывала та Сарина, когда устраивала забастовку и требовала чтобы Горо плясал под ее дудку. — Ты упрямая, — сказал он тихо, почти шепотом. — Всегда была упрямой. Она не ответила. Не шевельнулась. Аква не знал, слышит ли она, или спит, или просто делает вид, что спит, чтобы не отвечать на его слова, которые он не умел говорить вслух. Парень сидел рядом, смотрел на нее, и в голове его крутились воспоминания. Сарина, которая тоже закрывала глаза и делала вид, что спит, чтобы он не видел ее слез. Он тогда сидел на стуле — старом, скрипучем, который помнил не одного врача, сдавшихся под натиском маленьких пациентов. Ждал, когда она откроет глаза и скажет: «Доктор Горо, спойте еще». Она не открыла. Девушка уснула. А он сидел и смотрел на нее, и думал о том, что она такая же упрямая и нисколько не изменилась. Аквамарин посмотрел на звезды за окном. Они горели ярко — холодные, далекие, равнодушные. Но одна из них — самая яркая, почти над самой крышей соседнего дома — казалась теплее других. Или ему просто хотелось так думать. Он наклонился к Руби. Поправил одеяло, которое сползло на пол, коснулся ее плеча — легонько, чтобы не разбудить. — Спокойной ночи, звезда, — сказал он тихо, почти без звука. Руби не ответила, но уголки ее губ дрогнули. Чуть-чуть. Едва заметно. И в этом дрожании было что-то, что заставило его сердце сжаться, или отпустить. Он не знал. Парень никогда не умел разбираться в своих чувствах. Он выключил свет, вышел из комнаты и закрыл дверь. В коридоре было темно, только ночник горел в прихожей, отбрасывая желтый круг на пол. Он прошел к себе, сел на кровать, не раздеваясь, не зажигая свет, просто сидел в темноте и слушал тишину.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!