НовоеТегиПэйринги

Глава 1

30 сентября 2023, 01:22

Слава храбрецам, которые осмеливаются любить, зная, что всему этому придет конец. Слава безумцам, которые живут себе, как будто они бессмертны, – смерть иной раз отступает от них. Отступает, ха-ха-ха! А вдруг ты и не умрешь, а превратишься в плющ, да и обовьешься вокруг меня, дурака. Ха-ха-ха! (Плачет.) А я, дурак, обращусь в дуб. Честное слово. С меня это станется. Вот никто и не умрет из нас, и все кончится благополучно. Ха-ха-ха! А ты сердишься. А ты ворчишь на меня. А я вон что придумал. Спи. Проснешься – смотришь, и уже пришло завтра. А все горести были вчера. Спи. Спи, родная.

Евгений Шварц, «Обыкновенное чудо»

***

      Для девочки, которой только недавно исполнилось одиннадцать, Маша слишком часто застревала в прошлом.       Возможно, эта дурная привычка передалась ей от отца, Федора Алексеевича, заклинателя теней и главного воеводы Второго войска. «Дарклинг», – таким титулом его нарекли за темный кафтан и непреклонные речи, и по счету он был вторым Дарклингом, не считая Черного Еретика.       Однако в таком малом возрасте знать о тайнах отцовских привычек Маша просто не могла.       Была ли она сама заклинательницей? Скорее всего, нет, ведь из ее рук еще не родилась ни одна буря, ни разу капли дождя не танцевали по ее прихоти, ни один костер не потух по ее вине. А если тени и преследовали ее по пятам, то вовсе не потому, что Маша сама того хотела.       Была ли Маша гришем? Отец уверял ее, что да. «Я об этом позаботился», – говорил. Учителя же только молчали и покачивали головами. Пусть все и твердило об обратном, Машины покои оставались в крыле гришей по сей день.       Была ли Маша усилителем, как ее отец? Была, и именно поэтому вызвать в ней силу насильно не получалось – ни остротой клинка, ни отцовским прикосновением. Но все равно, каждый раз, когда он снимал перчатки и брал ее на руки, Маша предвкушала, надеялась, молилась про себя – искренне, как умеют только дети: «Святой Григорий, пожалуйста, пожалуйста. Я уже готова». Но обещанное блаженство не наступало: под кожей ничего не теплилось, и только всполохами обиды обжигали родные ладони.       Что будет, если бить собаку каждый раз, как кидаешь ей кость? Она расхочет ее грызть. Но что, если отнять и кость, и кнут? Собака вздохнет в последний раз, радостная, что больше не бьют, и заснет насовсем.       Как кнутом стегали Машу эти объятия, напоминая о собственном недостатке. А потом их вовсе не стало.       Окончательно от отца ее переселили лишь в четыре. До этого он почти всегда возился с малышкой сам, отказывая в любой помощи, – всем женщинам их большого терема оставалось только дивиться, как ловко их суровый воевода управляется с дитём. Еще в младенчестве, при необходимости быстро передвигаться, Маша садилась ему на плечи, совсем как заморская обезьянка с лубочных картин – ловкая, почти невесомая. На собраниях она обычно пряталась под столом, разглядывая птиц, вырезанных на ножках. Она легко засыпала в дороге, завернутая в отороченный соболем черный кафтан, пока сани везли их домой через замерзший Сокол. Безмолвная свидетельница всех важных решений, всегда слишком молчаливая, чтобы злиться на неё или раздражаться.       Вера Ильинична, пожилая тучная сердцебитка и любимая всеми нянька, все причитала: «Разбалуете, Федор Алексеич», – но перечить все равно не смела. С поля битвы отец возвращался ненадолго и ночами все засиживался с дочерью, чтобы изгнать из головы искаженные лица умирающих, развидеть наконец этот табель с цифрами, с которого ему каждый день докладывали: «Умерло, ранено, умерло, ранено». Чем больше становилось столбцов, тем скорее хотелось вернуться домой.       Показываться перед мужчиной с непокрытой головой было непринято, и поэтому этот их ритуал был тайным: за тяжелыми дубовыми дверьми, пока Маша рассказывала о выученном, он распускал ей косы, гребешком распутывал узелки. Когда под его чудесные рассказы она нехотя засыпала, заклинатель теней тушил лучину и до самого утра не смыкал глаз.       Девочка и не заметила сразу, что гребень в руках отца стал вдруг ненароком срываться. В плену острых зубьев оказывалось все больше волос, и когда Маша выкрикивала «Ай!», папа слишком спокойно проговаривал: «Потерпи».       Вскоре ее переселили в детское крыло, к гришам-ровесникам. Вот когда Маша впервые устроила бойкот. Стала вдруг разбрасываться словами, надувала щеки, кричала: «Он меня разлюбил!» Тетя Вера такие речи тут же пресекала:       – Марья Федоровна, отца-то не обижай! Взрослая больно с папашей жить! Вон какая дереза вымахала!       А сама успокаивала Федора Алексеевича: «Пройдет обязательно, все через это проходят». В тот день, когда кто-то из взрослых впервые, в шутку, назвал его многодетным отцом, прежде тихая, Маша впервые подралась.       «Грех жаловаться», – говорила она с собой чужими словами. И чем дольше росла, тем яснее понимала: и в правду, тогда в Малом дворце действительно было слишком хорошо.       Не было этих бесконечных, чужих детей, снующих по коридорам. Этого жесткого расписания, этой дурацкой повинности, обязательной проверки. Разнопестрия кафтанов. Не было повсюду стольких глаз, стольких рук, отделяющих ее от отца. Стольких… условностей.       Что осталось у ней от всего, что она раньше называла домом? Только деревянные брусья да «спокойной ночи», сказанное перед сном в присутствии уже новой, чужой служанки. Никаких больше «папа», никаких «батюшка», только «мой соверенный».       А раньше, раньше были друзья. Дров хватало на всех, еды. Маша хранила имена любимых ближе к сердцу. Паша, сын двух фабрикаторов, оказавшийся отказником, был старше Маши лет на шесть. Ему, как самому взрослому, оставляли в крайних случаях все заботы о том несчастном количестве детей, которое жило тогда во дворце. Ксюша, красавица-инферн, огневушка-поскакушка; смешные близнецы-корпориалы, один отражавшийся в другом, как в зеркале. Еще пару ребят-отказников, с которыми она теперь почти не пересекалась – те жили в другом крыле. У каждого из них уже было во дворце свое дело: кто-то работал на кухне, кто-то – в швейной мастерской. Все они были старше, у всех теперь было много забот.       В классах сменились дети, и только Маша обдирала старые скамейки. Она смотрела грустными глазами на лица преподавателей, читая в них глубокое отчаяние. Какие отговорки они придумают в этот раз? Как скажут своему соверенному, что его дочь бесталанна, и пора перестать надеяться?       Маша верила, что была отказницей, и именно поэтому отец забыл о ней.       Стал отдаляться. Когда умерла тётя Вера, пересадил дочь на руки суетливых нянек – свои перчатки Маша носила дольше, чем каждая из них задерживалась во дворце. Кто-то был слишком груб и постоянно толкал под локоть, когда Маша ошибалась; кто-то – слишком молод и суетлив, или вовсе неосмотрителен. А потом личная служанка и вовсе сменилась одной служанкой на всех.       Любовь отца – заморский фрукт, разделенный на дольки: все успели встать в очередь, кто-то отхватил даже больше, чем нужно, а Маше достались лишь засохшие кожурки.       Не то, чтобы она не старалась. Она наворачивала круги у пруда, примыкала ушами к земле в попытке услышать зов камня, оставляла порезы на коже, надеясь, что сможет остановить кровь. Но все было тщетно.       Когда она впервые в жизни сказала отцу три заветных слова на шуханском, он ответил:       – Мен де сені жақсы көремін. И уверен, что ты можешь больше.       Когда рассказала вслух заученные из Физиолога мудрости, он сказал:       – Ты молодец. А еще чему ты сегодня научилась?       Когда принесла неловкий рисунок на огрызке бересты – всадник на коне пронзает мечом уродливую летающую мышь («папа убивает волькру» – было подписано внизу), он спросил:       – У тебя хорошо получилось. А зачем здесь меч, милая?       – Я не знала, как нарисовать разрез. Ты никогда не показывал, поэтому я подумала, что Нешеньер бы тоже мог их убить. Ведь он разрезает тьму!       – Меня радует твоя догадливость, но ты не этому должна уделять время, Мария.       Она готова была стоптать три железных обувки, три посоха чугунных изломать, да хоть три железных просвиры сгрызть, чтобы только отец был ею доволен. Чтобы снова уснуть однажды у него на руках.

***

      Дни в Малом дворце стояли однообразные. Раскланялся на пороге второй месяц осени, и это значило, что новенькие уже привыкли к новому распорядку: девочки увидали во снах всех своих женихов, а мальчики окропили подушки полуночными скупыми слезами. Как только кончилось лето, вышли из заслуженного отпуска старшие гриши, расселись по лавкам дети. Только воздух в классах суетился и тревожились вместе с листвой остатки погребенной в саду летней пыли. Ничего не должно было нарушить тягучее спокойствие пусть уже не первых, но все еще ленивых дней. Однако переполох все-таки случился.       Прервался в одном из классов рассказ об усилителях: влетела, как буря, учительница-шквальная, нашептав что-то другой на ухо; та передала новость в одну из лабораторий; а третья не удержалась и рассказала детям, улыбнувшись заговорщицки:       – По секрету вам скажу. К нам во дворец приехала новая девочка. Необычная.       Покатился колобком смех из дальнего угла:       – Это какая еще? Солнечная святая, что ли?       – Сами узнаете! – подмигнула учительница и вернулась к фьерданским наречиям. Напрасно она надеялась, что дети последуют ее примеру: шепотки не заканчивались до самого конца урока.       По счастливой случайности в этом классе сидела и Маша. Сердечко у нее – тук-тук – перекатилось, перевернулось, застучало молоточком, и больше не лезли в голову фьерданские наречия. К концу дня исколола все пальцы – всегда ругалась на тех, кто придумал заниматься шитьем ближе к сумеркам, – и когда после ужина пошла к себе в комнату, то застала неожиданное.       – А что… происходит?       Двое мужчин двигали в ее комнате мебель, а постельница, руководившая процессом, ответила:       – Подселят соседку к тебе.       – А почему ко мне? – вырвалось в ступоре. Не спавшие еще дети, наблюдавшие за процессом, зашептали в углу, но женщина разогнала их руганью. Маша оставалась единственным ребенком во дворце, у которого была своя комната, но теперь и этот последний оплот личного у нее отнимали.       – Смотри какая! – усмехнулась постельница. – Без того живешь, где неположено, так еще и одна – больно благодать! Нет сейчас мест больше свободных.       «Не знаешь ты, видимо, – подумала Маша, – чья я дочь». Но сама смолчала, проглотила обиду. Пусть у отца и были свои доносчики (Маша знала об этом не понаслышке), выбором дворовых он уже давно не занимался. Не стоило лишний раз его беспокоить, привлекать еще больше внимания.       Слуги передвинули в комнате стол, сундук, поставили в освободившийся угол кровать, уложив сверху перину. А Маша стояла, как отчужденная, и смотрела на все словно не своими глазами: вот принесли еще один сундук, уместили в него стопку белья, заперли.       Откуда-то сбоку раздалось:       – Елена Ивановна, а кафтан какого цвета приготовить? А то не очень понятно…       Кафтан?       Постельница ответила служанке строгим голосом:       – Фиолетовый неси. Как хозяин вернется, там определимся.       А потом развернулась к Маше, неловко жавшейся у большого коридорного окна, и сказала:       – Можешь зайти. Но трогать ничего не смей.       Забавно: не по указке ли этой женщины тронули то, что было у Маши? Ведь папа не мог этого сделать. Его не было во дворце, он не мог распорядиться так быстро. Но знал ли он о том, что новую девочку вообще нашли? О том, что она была особенной? Конечно знал, иначе быть не могло.       Когда перед отбоем прибежала младшая горничная, чтобы оставить кафтан и застелить постель, у Маши сорвалось вдруг с языка:       – А можно я сама застелю?       – А сможешь? – удивленно спросила в ответ горничная – молоденькая, еще неопытная. Однако искренний вопрос замутненное происходящим сознание исковеркало, опорочило – Маша запротестовала обиженным котенком, вырвала простыню из чужих рук:       – А что мочь-то? Дай сюда!       Но, взглянув в глаза испуганной девочке, тут же извинилась. Вспомнились отцовские слова: «Нетерпение, милая, загонит тебя в гроб. Нужно быть умнее. Только это нас спасет».       – Ты можешь идти. Я правда все сделаю, обещаю.       Горничная кивнула и вышла, оставив Машу в одиночестве. Какое-то время за дверью еще раздавались голоса слуг, а в соседней комнате скрипели половицы – соседские девочки любили перед сном повторить выученные загодя приёмы.       Когда утихли последние хождения, Маша поднялась с кровати и подкралась к двери. Лет шесть назад, еще перед своим отъездом, Паша, дорогой сердцу друг, тайком сделал для нее дубликат ключа. Она прибегала к нему очень редко, в исключительных случаях, но этот вечер был именно таким: не зря так руки дрожали, пока Маша вставляла ключ в замочную скважину. Как вошел до конца – молчок. Прислушаться – никого. Повернуть один раз, снова задержать дыхание, повернуть второй. Все тихо.       Аккуратно вынула ключ и села на кровать. Сна – ни в одном глазу.       Заприметился стол, небрежно сдвинутый с обжитого места. Первым делом надо было перепрятать все, что необходимо. Крестьянскую рубаху, которую сшила в ночи по выкройкам из старой библиотечной книжицы. Подаренную отцом ракушку – он сказал, что если приложить её к уху, то можно услышать шум древних вод Кенст Хьерте. Другие побрякушки, напоминавшие ей о детстве – цветные стеклышки, смешные камни, сломанный гребешок. Когда всему нашлось новое укрытие, Маша попробовала выровнять угол стола – его сильно занесло вбок, – но дуб не поддался, да и шуметь было нельзя.       Выдохнув, Маша вернулась на место и снова прислушалась. Слишком сильно манил кафтан, висевший на вешалке – голова кружилась так, словно она вновь по ошибке выпила браги из чужой рюмки. Но было и кое-что другое, на что удалось переключить внимание: постель, еще не видавшая хозяина.       Заструился под пальцами шелк постельного белья. Что-то новое заговорило в Маше, поселилось, свило гнездо. Вспомнились первые бессонные ночи в этой комнате, страх одиночества, не сравнимый ни с чем. Шершавые руки Веры Ильиничны, заглушающие тревогу. Тени по углам, холод одеяла. Ладони все гладили и гладили, разглаживали складки на чистой простыне. Хотелось, чтобы было хорошо, чтобы было тепло.       Будь здесь Федор Алексеевич, он бы не узнал свою дочь. Он увидел бы в ней птицу.       Вот что писано в Физиологе о куропатках: «Куропатка кладет много яиц в гнезде своем. Она весьма чадолюбива. И даже идет к чужим гнездам и таскает оттуда яйца. Только чтобы увеличить число птенцов своих. Так и ты, человек: когда собираешь богатство, не можешь насытиться, и все тебе мало».       Отец ненавидел нравоучения. Когда однажды Маша зачитала ему этот отрывок, он сказал:       – Маша, но ведь здесь совсем не о том. Куропатка делает это не из жадности. Она делает это потому, что хочет любви. Не стоит верить всему, что писано.       И когда Маша взбивала подушку, она чувствовала себя этой куропаткой.       Полюбовалась, довольная, на проделанную работу, а потом вдруг как ото сна очнулась. Снова вспомнила. Билось на задворках сознания: «Ничего не трогай. Это не твое. Не трогай».       В свете зажженной лучины поблескивали фиолетовые бусины, серебряные нити вышивки.       Но почему нельзя? Разве плохо будет, если Маша согреет холодный шелк, поносит кафтан совсем чуть-чуть? Сядет ведь потом, как влитой. Обжитой будет, прямо как эта комната. И соседке ни к чему не придется привыкать – стоит надеть его, и сразу как дома. Никакой инициации, никакого страха.       Да и вообще, Маша ведь заслужила – примерить хоть разок. Не в шутку – как в детстве, подметать пол отцовским черным. А совсем-совсем по-взрослому.       «Сдержанность во всем, – говорилось в поучении Григория детям, – есть наше достоинство». Отец так не считал, и когда была возможность потратиться на дорогие ткани, он тратился. И этот кафтан – тому подтверждение.       Но кем была Маша? Отказницей на скамье среди гришей. «Никаких кафтанов, пока силы не проявятся». Как невесте в день свадьбы плели впервые две косы, так и с нее должны были уже давно снять детский наряд. Но горловина стала слишком узка, и Маша застряла в детстве. Застряла на перепутье – девочка без цвета, без цели.       «Отец все равно в отъезде, – подумала эта девочка. – Он не узнает».       Аккуратно, стараясь ничего не помять, сняла кафтан с вешалки. Когда все застежки были застегнуты, подошла к зеркалу – фабрикаторской придумке. Желтый, тусклый свет искажал все, портил, но дыхание все равно перехватило.       Фиолетовый шел ей. Он подходил к ее русым волосам и зеленым глазам, казавшимся в полутьме огоньками («Так не похожа на отца», – шептали порой во дворце). Не зря папа как-то раз, во время очередного из детских допросов, признался, что ее мать была сильным фабрикатором.       Злость, успевшая остыть и осесть, снова закипела, подступила к горлу. Посыпались слезы-градины. И только потухшая вдруг лучина вывела Машу из забытья.       Она быстро, стараясь ничего не помять, сняла кафтан и повесила обратно. Затем отперла замок, а ключ спрятала.       Сон никак не шел. Считать овец было скучно, и потому Маша задавала вопросы пустоте: интересно, а сколько ей лет? А откуда она? И что за дар у нее такой? Но от дум отвлекал кафтан, походивший в темноте на странную, инородную сущность. Словно при чужом присутствии, Маша еще долго не могла сомкнуть глаз.       Той ночью в комнате больше никто не ночевал. Наутро постель была все еще нетронутой, и только вешалка пустовала. Новую девочку-гриша привели к общему завтраку.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!