НовоеТегиПэйринги

Глава 9

1 сентября 2024, 19:10
      Старик-лекарь говорит мне записывать всё, что беспокоит; что бумаге можно всё-всё высказать. Как будто не доложит потом, смерд, прихвостням генеральским. Ну ничего, бумага-то при мне будет, найду, где схоронить. А для лекаря я здоров, мне лучше. У меня все хорошо, вообще-то. Здесь хуже, чем во дворце, но терпимо. Не топят правда никогда как следует, ноги вечно мерзнут, и сосед храпит лошадью, но я уже почти не замечаю. Хотя бы бумага не стоит здесь столько, сколько в захудалой Равке. Дуболомы! Проще продать керчийским скупщикам лес и купить у них же втридорога, чем самим научиться. Только палкой по коре царапать и могут, пока пройдохи из-под носа у них петушка уводят.       Но, справедливости ради, генерал щедр. В деньгах я не нуждаюсь, а при той аскезе, в которой предпочитаю жить (пусть считает это моей милостью; был бы совсем гордый – вообще бы не брал), получается даже скопить пару-тройку крюге. Я по младости уверял себя, что в нём совесть так заиграла, но теперь в эту чушь собачью не верю. Не убил в тот раз – и ладно, уже хорошо. А теперь уж я учён, нужен, просто так из лап своих меня не отпустит. Малый – единственное место во всей Равке, где действительно ценят науку.       А деньги, деньги – это так, вида ради: показать заморянам, что и у нас не скупятся на образование. Ну и чтобы я помалкивал, конечно. Мне это льстит, пусть я без того в забвении. Не ходил бы к лекарю, будь по-другому. В голове всё вспышками, как эти новомодные фейерверки на площади у церкви Бартера. Вот какой он, усатый Гезен, вот кто действительно не скупится! Есть, на что? Тогда празднуйте, дети мои, кутите и меня не стесняйтесь. Наши такого не могут, но я всё записываю, как бы местные учителя ни старались утаить от меня знания. Для желтого огня применяют порох: догадаться не трудно, серой несет так, что любой изнеженный аристократишка нос воротит. Но цветастые всполохи – это диво! Право-слово, ручаюсь, что к тому алкем причастен. Где только на наших ни плюются, а в итоге что? Куда ни сунься – за новомодной игрушкой найдешь незаконно ввезенное «гришкино отродье».       Сегодня мне не снились розы. И шатун этот проклятый не снился, хвала святым. Я даже заскучал без них. Правда приступ все же почти случился, когда мы с собратьями по несчастью решали, как осаждать выдуманный город. От напряжения сланец в руках разломился, но я все же переждал, не провалился. Может прав старик, и держать внутри – только яду в душу напускать. Только не знает он, как горчит на языке весь этот яд. Может, я уже весь им пропитался. Может меня вообще уже давно нет.       Мамка всё детство убеждала меня, что народная вера вся – лишь суеверия, и что гриши (они, конечно же, не я) выше этого. И во дворце все вдолбить пытались: нет ни мавок речных, ни захудалых леших, которые в Равке, небось, всё равно от голода бы все померли. Вдалбливают всем: есть один закон – закон подобия. «Мы верим в науку», – говорил генерал на редких совместных ужинах. Это-то и была первая ложь, на которой я его поймал: никому доселе не удавалось, а я ещё тогда, на первом десятке всё про него понял, всё! Мавок может и нет. А вот Неморе в народе не зря так зовут, не зря. Есть на свете суеверия, которые уважает даже генерал.       Случилось то в дни, когда мать ещё была жива, и Маша, тогда совсем болезная и слабенькая, только-только появилась во дворце. Помню своё удивление, когда мать нашептала, что этот кулёчек, с которым все так носятся, – генералова дочь. Никто не мог выяснить, в чем дело: девочка всё молчала и почти не дышала, прямо как подмененная. Честь мне была тогда – отнести люльку, которую мать как раз смастерила для Машки. Ноша эта заставляла внутри что-то плясать, как искорки от пламени. С детства такой был, мальчик на побегушках – лишь бы угодить, доказать, что не бесполезен. Мать ненавидела, когда её отвлекали от работы, и когда я потянулся к аккуратной резьбе, шлепнула по ладони. Но угодила иначе: позволила отнести люльку прямо к генералу. И я понёс её, как победный плат, как будто жизнь моя оттого зависела. В хоромах он был не один, но с Машиной будущей нянькой, Верой Ильиничной, самой обычной деревенской бабой, которая и утащила меня за собой в подклет, туда, где топились печи. Фёдор Алексеевич шел с нами: даже не возразил, словно и не заметив меня, хотя моё присутствие явно было нежеланным, и я просто попался под руку. Генерал был непохож сам на себя, отвечал без привычного холода в голосе, как будто слова доходили до него с задержкой. Пока спускались, малышка в его руках не плакала, не кричала и не шевелилась. Пусть мы уже знали тогда, кто это, но никто, как всегда, не задавал лишних вопросов. И я волочился, как завороженный, кружилась голова. Странный, до боли странный разговор вели они с нянькой: «А кто ж отвечать будет, если не мать?» – «Сам отвечу». – «Слова-то хоть знаете, государь?» – «Знаю, старая». «Всё у вас тут не по-людски», – ворчала старуха, и генерал почему-то всё ей прощал. В тот день она говорила с ним совсем как с мальчиком.       Подклет полнился кадками и прочей утварью, и потому я не сразу заметил на столе дёжку с тестом. Печь была еле тёплая, хотя в помещении стояло тепло, будто жар сбавили совсем недавно. Но зачем бы вдруг? Для ранней весны это казалось неправильным, неразумным. Следом всё прояснилось, насколько вообще в таких чудных обстоятельствах возможна ясность. Нянька вдруг наказала мне взять хлебную лопату, а Федору Алексеевичу – где такое видано! – таким же приказным тоном – отдать ей Марусю и отойти, не мешать. Тот словно от сердца дочь оторвал, и во время обряда – теперь я понимаю, что это был именно обряд, от которых гриши так открещиваются – не спускал с нас встревоженных глаз. Всё держал руки за спиной, будто сдерживаясь. Когда нянька положила на лопату свёрток, я чуть не выронил её от ужаса. Я не почувствовал веса, нет, вовсе не от этого тяжело стало её держать. В голове гудела одна мысль: сейчас ребёнка сунут прямо в печь! За оторопь мне прилетело, и я крепче схватился за ручку, убеждая себя, что никто не желает девочке вреда. Старуха схватила со стола рушник и примотала Машу прямо к лопате. Маша, Машенька, любимая Маруся лежала, как неживая, и только по тому, как шелохнулись её еще совсем светлые реснички, я понял, что жива-таки, жива! Я мечтал, чтобы бабка отняла от неё свои противные пальцы, хотел сам коснуться края пелёнки, перевязанной на грудке крестом, и забрать Машку побыстрее, туда, где светло и хорошо. Проблески разума были коротки: подумалось на миг, что, наверное, тепло могло привести Машу в чувство, но следом случилось то, чему детское сознание не смогло найти ответ. Прежде чем вырвать у меня из рук лопату, нянька прямо на личико Маруси положила лепешку из теста, предварительно сделав в ней дырочку, – видимо, чтобы дышать. Было ясно одно: целители в Малом дворце не занимались такими вещами. Но чудеса на этом вовсе не кончились.       Когда меня отпихнули за ненадобностью, я спрятался в пыльный угол и зажмурился в ожидании, чувствуя, что не должен быть здесь, не могу видеть того, что случится. Хотя обо мне, кажется, совсем забыли. Раздался характерный звук, и я – отсчитывавший секунды, настолько было невмоготу – подавил крик. Вдруг раздался мужской голос, неузнаваемый. «Что печешь?» – спрашивал он, словно то было не притворство, вовсе не игра. Но то был чад, неправда, видение! Только когда открыл в нерешительности глаза, вспомнилось, что вообще-то здесь был генерал. На удивление, это не испугало: наоборот, я зацепился за его образ, как за спасение. Помнится в нём теперь только какое-то непонятное замирание, словно он не дышал. Может ждал ответа, так же как я? Выдал себя внезапным хрустом пальцев за спиной. Хруст этот почему-то оглушил, и стало ясно: передо мной стоял совсем другой человек. Главной была эта женщина с крепкими, смуглыми руками, и он в ту минуту почему-то верил ей.       «Пеку худобу, собачью старость», – ответила нянька. В смысле, хворь, болезнь, как потом выяснилось. Эту фразу я навсегда запомнил, а вот что ответил генерал – нет, лишь журчание его слов, будто новоземенскую молитву. Тут-то Машу наконец-то вытащили, – невредимую, тихую, милую. Но только я позволил себе выдохнуть, как всё пошло по кругу: всего три раза, по-писаному, они повторили всё то же самое. И потом раздался крик – длинный, протяжный и такой долгожданный! Когда вынули Машу окончательно, она билась, ругалась на дурацкое полотенце. Не очевидно ли? – привязали бедную и не дают воздуха…       Это был восторг. Генерал тут же сорвался с места, сам её размотал, поднял над собой, осматривая, уже не слыша увещеваний. Большего я не увидел. Нянька выпихнула меня сообщить всем радостную новость, но Машин крик и так должны были непременно слышать во всем дворце. Почему-то в это искренне верилось. Спустя время Маше действительно стало в разы лучше, и я часто слышал в коридорах детский плач, пока служанки носились с ней туда-сюда. Мне было слишком мало лет, чтобы понять эту сцену, но теперь именно в этом воспоминании я нахожу ответ всему.       Мамка сказала тогда, что то был отказничий обряд, и что генерал прибегнул к нему от отчаяния, – ни одному целителю, кроме Веры, не удалось Машеньке помочь, вот он и пошёл на это откровенное суеверие. А Вера Ильинична, мол, училась, не во дворце, а как могла, переняла от матери родильную науку. Мамка не верила в крестьянские байки. Говорила: «Ты себя не давай обмануть, сын. Наука зоркости требует, а не слов волшебных. Как только генерал это позволяет, понять не могу». А я теперь понимаю. То ведь наш последний с ней разговор был. Она вошла, как Маша в печь – и не вышла: придавило во время стройки, небось от неверия. Она лежала там, на улице, ледяная, мёрзла в грязной луже, а Маша была тёплая, румяная, мягкий пирожок. Вслед за матерью и отец вошёл – и не вышел: волькры разорвали на части при очередной попытке перехода. Не то, чтобы он часто бывал во дворце, я почти его не помнил, но на похоронах пришлось разыграть убитого горем сына. Чтобы всем угодить. Чтобы только не выставили. Потому то и вцепился в Марусю, неосознанно понял тогда: с ней уж ничего не случится. Она-то никогда не покинет.       Наивность брошенного дитяти: как собаке держаться за обглоданную кость, радуясь, что она все же есть. Доказано было вскоре: не уйдет – так отнимут. Проклятый этот торг! Да, я был беспечен, не осознавал, кому перехожу дорогу, пошёл против своего естества загнанной овечки. Но я дорожил Машей! Жалел её, видел в ней смирение не девочки, но обреченной на монастырь царевны. Священник или учитель сказал бы, что деве-отказнице жить именно так должно, но я не был ни тем, ни другим. Мы росли вместе, видя иной идеал, и мне было больно. Генерал совсем не давал Маше свободы, лишал её обычных детских радостей. Но разве хотеть взглянуть разок на город – плохо? Узнать, как живет люд по ту сторону дворцовых стен? Никак не могу изгнать из памяти эту фигурку сикурской росписи – сине-белого зайца, который так ей приглянулся. Его пришлось оставить: торговец прогнал нас, одетых, как рвань, да и забрать фигурку все равно было нельзя, – лишний след. Потому я и пообещал Марусе купить такую же в следующий раз. Но не успел.       Одна радость: я вновь не прогадал. Даже тогда Маша снова вышла невредимой. Не побоюсь этого слова, как бы меня ни затыкали: воскресла! Улыбалась мне сквозь боль, потом, недели после, как будто ничего не случилось! А я ведь держал её в своих руках, когда лоза вдруг обвила её грудь, никому не дал коснуться и осквернить! Если бы мог, забрал бы её у всего света, и у генерала в первую очередь. Потому что святая она, святая! Не зря вонзились в её тело шипы, расцвели розы! Люди так оторопели, что не посмели даже подойти ближе, все охали, падая ниц. А я нашёл силы, подполз-таки! Да, когда зверь только оттолкнул меня, я ударился головой, и вообще мало соображал, но… у неё не было пульса! Лоза не тронула её запястье, и потому я смог коснуться её там – и пульса не было, не было! Это вам не сказки: сколько бы я ни лил слез, ни одна не оживила Марусю! А потом пришёл он. И отнял у меня мою девочку. Но и его слёзы не волшебные, а значит что-то он все же утаил.       Я выше написал, что забрал бы Марусю, если бы мог. Слукавил, каюсь: я и заберу её скоро. Потому что моя опала кончится. И я непременно докажу, что генерал просто всех обманул. И меня попытался. Но я не бесчувственный, нет, я могу его понять. Когда страшно – идешь на любые меры. И я пойду – для того, чтобы выяснить, как он это сделал. Это генерал сделал меня таким – он и его сердцебит. Но я не сумасшедший. Я не сумасшедший. Ему не удастся меня переиграть.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!