Глава 2. На счёт три…

2 июля 2026, 21:46
По тёмно‑бордовому бархату, до блеска вычищенному, ступали красные туфли — каждое движение было отточено, как удар метронома. Девушки на подиуме изгибались в такт музыке, стреляли накрашенными глазками всякий раз, когда в их сторону скользил взгляд Хайтани. Они думали, что их выбирают, что в этих холодных глазах мелькнёт хоть искра интереса. Но братья никогда не пользовались «услугами» своего ресторана — для них это была не сцена удовольствий, а витрина власти. — Да, Хайтани, обустроились вы здесь, конечно, всем врагам на зависть. Я даже завидую, — засмеялся мужчина, обнажая острые зубы. Невысокий, с редкими белыми волосами и большими, выпуклыми, круглыми, как тарелки, глазами, он сидел в нежно‑сиреневом костюме, из‑под которого выпирал живот — будто четвёртый месяц беременности. Он опрокинул рюмку коньяка, затем смачно хрустнул долькой винограда. — Будем надеяться, что ты им не станешь, — обыденно улыбнулся Ран, и в этой улыбке сверкнули белые клыки — дьявольские, хищные. «Не у тебя одного они имеются», — словно говорил его взгляд. — Конечно, нет, с вами очень приятно иметь дело! — заместитель господина Шига подарил в ответ обворожительную улыбку и тут же спрятал зубки, будто убирал оружие в ножны. Шига был очень важной шишкой в своём городе: держал несколько районов, владел одним из самых известных ресторанов в Канадзаве. Свои люди нужны везде, даже в самых отдалённых городах. Провинившиеся любили выбирать тихие места — а тихие места любили деньги и договорённости. Риндо не был таким дипломатом, как Ран. Да он вообще не любил лишний раз чесать языком. Ему было проще показать, что будет за несоблюдение договора, чем объяснять словами. В этом они с братом дополняли друг друга: проницательный психолог и жестокий костолом. Комбо, которое заставляло даже самых наглых вести себя смирно. После подписания документов Риндо вышел из VIP‑зоны, оставив брата и скучные беседы позади. Ему нужно было выпустить пар — хорошим виски, сигаретой, звуками шлепков. Сегодня, едва переступив порог ресторана, его начал мучить сильнейший зуд под кожей. Нервозность и учащённое дыхание делали из него настоящего наркомана, которому срочно нужна доза. «Определённо нужен жёсткий секс», — пронеслось в голове, но даже эта мысль не принесла облегчения. В баре царил беспредел. Убитые в хлам мужики валялись на липком, залитом пивом полу. Полностью обнажённые стриптизёрши были облиты алкоголем, будто это был их сценический грим. Из‑за угла доносились глубокие стоны, а кто‑то, не стесняясь своих драгоценностей, кайфовал на диване, пока путаны делали свою работу. Алкоголь, похоть, деньги — всё, что нужно людям для счастья. Риндо от этого хотелось блевать. Смотреть, как они прожигают жизнь в никуда, бессмысленно играя в казино в надежде заработать бабла, которое всё равно просрут в этой же дыре. Но Риндо не собирался их отчитывать, как детей, за развращённую жизнь и бесцельное существование. Они были его доходом. Этот ресторан — лишь предлог для прибыли, чтобы у государства не возникало вопросов об огромной сумме на карте. Пусть и все знают их метод заработка и образ жизни — доказательств нет, а искать их никто не станет. Все знают: если тронут Хайтани — придётся потом собирать свои кости по всему Токио. Рин прошёл мимо пьяной женщины, которая начала к нему липнуть. Тонкая ткань её наряда грозилась порваться под натиском пышной груди, а алая помада резала глаза своей неестественной яркостью. Но женщина продолжала лезть, надеясь на чудо. «Более минуты не выдержу в этом дерьме», — подумал Рин, ускоряя шаг. Он редко появлялся здесь — собственно, как и Ран. За этим местом следил Дэфу Гранческа, опытный управляющий и в своё время известный работорговец. Хайтани не торговали людьми, но их вполне устраивал факт его хорошего управления персоналом. — Эй, Риндо! — слева раздался сухой голос мужика. «Блять», — мысленно выругался Рин. Хайтани повернулся и подошёл к крайнему столику у стены, протягивая руку. — Тадау, — констатировал Рин, натягивая на лицо натянутую улыбку. — Как видишь. Жена — женой, а отдыхать надо, — усмехнулся мужик, запивая виски колой. Риндо почувствовал, как раздражение накатывает новой волной. Рядом с Тадау крутилась какая‑то мадам, чуть ли не облизывала его, пока он пытался её отодрать от себя. Рин окинул женщину равнодушным взглядом. Видимо, заметив это, она тут же начала улыбаться во весь рот и активно моргать, будто пыталась передать ему какой‑то тайный сигнал. Тадау хмыкнул, будто находил всю эту ситуацию невероятно забавной. — Не стой столбом, садись, выпей со мной. Или у Хайтани теперь даже на пять минут времени нет? — У меня есть время только на то, чтобы не жалеть потом, что сел, — сухо ответил Рин, но всё же опустился на стул — не потому, что хотел, а потому, что отказ мог быть воспринят как неуважение. А в их мире неуважение стоило дорого. Тадау рассмеялся, откинувшись на спинку стула, и этот смех прозвучал в ушах Риндо как скрежет металла по стеклу. — Ты такой же, как брат, — сказал он, прищурившись. — Только Ран улыбается, а ты сразу даёшь понять, что тебе плевать. — Я не даю понять. Я просто не скрываю, — спокойно ответил Рин, скользя взглядом по залу. — Твоя? — спросил один из друзей Тадау, скорее ради приличия: все знали, что путана не может быть чьей‑то. Но не успел Риндо ответить, как за его спиной звонко разлетелась посуда. Женщина, которая только что висла на нём, взвизгнула, как поросёнок, и, театрально прижав руку к груди, обрушилась на кого‑то потоком совсем не женского мата. — Сучка, ты мне платье облила! Знаешь, сколько оно стоит? Да ты такие цифры даже во сне не видела! Знаешь, что с тобой директор сделает?! — заверещала блондинка на весь ресторан, напрочь забыв, что владелец стоит прямо у неё за спиной. Риндо её уже не слышал. Он повернулся туда, где всё случилось, и будто оглох для остального мира. На полу, аккуратно собирая осколки на поднос, сидела девушка. В простом рабочем костюме: чёрные шорты, белый топ. Лицо бледное, по нему разливался яркий румянец, а в глазах плескался такой страх, будто она стояла не на кафельном полу, а на краю обрыва. Их взгляды встретились — и по телу Риндо будто прошёл разряд. Ладони мгновенно стали влажными, дыхание сбилось, словно он глотнул ледяного воздуха. Она не отводила глаз. Смотрела прямо в его небесно‑голубые, изо всех сил сдерживая слёзы, пока не пришлось отвернуться — резко, от удара. Блондинка влепила ей пощёчину. Прямо при всех. Унизила. На виске у Риндо запульсировала вена. Глаза потемнели. Внутри всё сжалось от одной мысли: кто‑то посмел тронуть то, что он уже почему‑то считал своим. Кулаки сжались сами собой, и только многолетняя привычка держать лицо не дала ему сорваться. Ей просто повезло родиться женщиной — иначе он бы не сдержался. Он не грубо, но твёрдо отодвинул блондинку — ровно настолько, чтобы она поняла: ещё шаг, и будет больно. Потом присел на корточки перед девушкой, заправил ей выбившуюся из пучка прядь. Кожа у неё была белая, как снег. Волосы — пушистые, лёгкие, будто шерсть барашка. А глаза большие, испуганные, как у зайчика. «Волк пришёл спасать зайчика от таких же хищников, как он сам. Какая ирония», — мелькнуло в голове. И следом: «Если придётся — перегрызу глотки». — Что ты здесь делаешь? — спросил Риндо. Девушка посмотрела на него косо, будто он спросил у гуманитария что‑то из высшей математики. «Что может девушка в рабочей форме делать в месте похоти и разврата?» — этот вопрос висел в воздухе. Позже он спросит, как она сюда попала. Когда останутся наедине. — Мира! — раздался неподалёку резкий голос Франчески, управляющей. — Вставай живо! Она подбежала к Хайтани и склонилась чуть ли не до пола. — Прошу прощения, господин Хайтани, вышло недоразумение. Такого больше не повторится, — затараторила женщина. — Девушка будет сию же минуту отбывать наказание. Риндо даже не посмотрел на неё. Голос прозвучал ровно, но в нём звенела сталь: «Скорее вы будете наказаны за то, что она работает здесь. Как она вообще оказалась в этом месте, среди разврата и похоти?» — завелся Рин. Мира на фоне пьяниц, разукрашенных женщин, тяжёлого запаха парфюма и алкоголя выглядела до безумия хрупкой. Будто ангел случайно упал в логово демонов. Если кто‑то узнает, что его избранная — а он уже сейчас думал о ней именно так — работала в таком месте… Рты придётся заткнуть. Навсегда. Не слушая оправданий, Риндо поднял Миру за руку и повёл за собой в кабинет. Захлопнув дверь, он прошёл к столу и сел на край, изучая её взглядом. Не жадно, не хищно — а так, будто пытался собрать из деталей целую картину. Мира забилась в дальний угол у шкафа, стараясь стать как можно меньше. Карие глаза, как сырая земля. Белые, взъерошенные волосы. Худенькая, почти костлявая — будто жила на одном воздухе. «Откормим», — машинально отметил Риндо. Взгляд у неё был затравленный: смотрела исподлобья, брови сведены, будто готова укусить, если подойдёт ближе. Это ему не нравилось. Но с этим он разберётся. У них теперь впереди целая вечность. Он продолжал смотреть, впитывая каждую мелочь, пока она окончательно не заёрзала, теребя край футболки. Глаза метались по кабинету, лишь бы не встречаться с его взглядом. Наконец Риндо выдохнул. Приятно, конечно, смотреть, как она смущается, от его взгляда, но доводить до обморока он не собирался. — Как тебя зовут? — мягко спросил он. Мира вздрогнула. — Как ты сюда попала? — повторил он, стараясь не выдать раздражение. Ему не нравилось, когда его игнорируют. Обычно второй вопрос он задавал уже с хрустом костей. Но сейчас… сейчас был иной случай. Терпение. Он встал и подошёл ближе. Она тут же начала пятиться, шаг в шаг, пока не упёрлась спиной в стену. Пути назад не было. — Что вы собираетесь со мной делать? — наконец сорвалось с её губ. Риндо подошёл вплотную. Осторожно провёл пальцем по линии скулы, снова заправил прядь за ухо. Её глаза метались между его руками и лицом, полные недоверия и страха. Он наклонился к её уху. Почувствовал, как она вся напряглась, вжалась в стену, а дыхание стало частым и поверхностным. — Ничего такого, чего ты не захочешь, — тихо сказал он, отстраняясь. Потом крепко, но не больно взял её за руку. Ладошки у неё были потные, но он чувствовал сквозь это тепло кожи, её дрожь. — Пойдём. Через чёрный ход он вывел её к своему чёрному мерседесу и усадил внутрь. Сам сел за руль, быстро вырулил на главную дорогу. — Куда мы едем? — Мира смотрела в окно, как будто пыталась запомнить каждый дом, каждый поворот, чтобы потом найти дорогу назад. Дыхание у неё всё ещё срывалось, она пыталась его выровнять. Риндо хотел бы просто слушать её голос, как старую кассету с любимой певицей:крутишь по кругу и не можешь насытиться. Её голос был лёгкий, наивный, нежный. От мысли, что его будут слышать другие мужчины, у него сводило челюсть. «Точно зайчик», — снова мелькнуло в голове. — В магазин, — коротко ответил он. — Голодна? — Нет… — начала она, но предательский живот громко буркнул, выдав её с головой. Мира вспыхнула, будто её поймали на лжи. — Я хочу домой. Пожалуйста, отпустите меня, — прошептала она, и в этих словах не было дерзости. Только тихий, усталый страх. Глаза её кричали: «Мне очень страшно». — Зайчик, тебе нечего бояться, — спокойно, почти буднично сказал Риндо. — Я скорее себе руку сломаю, чем причиню тебе вред. Ему хотелось обнять её, прижать к себе, сказать, что теперь она в безопасности. Но он не решался. Слишком рано. Она была как дикий зверёк: одно резкое движение — и убежит. — Пять минут, я мигом, — подмигнул он, как будто они просто заехали за хлебом после школы. Вышел из машины и направился к супермаркету. Дверь за ним захлопнулась. Тишина в салоне повисла тяжёлым одеялом. Мира посидела ещё секунду, прислушиваясь к себе, к городу, к тому, как быстро стучит сердце. А потом поняла: это её шанс.

***

Кнопка включателя щёлкает, и вода в чайнике начинает греться. Надо бы тостер помыть… Ладно, вечером этим займётся. Мира вытягивает хлеб из упаковки, и в груди что-то сжимается от этой обыденности. Два дня назад она только и думала, как вымоет свой тостер до блеска, когда вернётся домой. Тогда это казалось самой важной задачей на свете: оттереть въевшийся налёт, вернуть ему прежний вид, будто вместе с этим вернётся и её нормальная жизнь. И вдруг пол будто уходит из‑под ног, а тишина комнаты сменяется гулом, тяжёлым, липким, пропитанным запахом алкоголя и дешёвых духов. Я снова здесь. В пабе. Франческа только что швырнула мне униформу и бросила: «Пятнадцать минут». А я всё сижу на краю кровати, сжимаю ткань топа, и пальцы не слушаются — будто чужие. Пятнадцать минут… Как я пойму, что они прошли? Здесь нет часов, нет света, вообще ничего. Только дверь, кровать, тумба. И темнота, которая давит на виски, делает голову тяжёлой, а мысли — рваными, как мокрая бумага. Массирую виски. Немного подташнивает, думать тяжело, но я заставляю себя встать. Подхожу к окну, резко раздвигаю шторы — свет врывается, режет глаза, но я не закрываю их. Пусть режет. Пусть будет больно, лишь бы чувствовать, что я ещё здесь, жива, что я не растворилась в этой тишине. Надеваю униформу. Белый топ и шорты. Ткань кажется чужой, будто это не моя кожа, а маска, которую на меня натянули. Сажусь на кровать и жду. Жду хоть какого-то знака, что это не всерьёз. Что сейчас дверь откроется, кто-то рассмеётся и скажет: «Шутка. Пойдём домой». Но дверь открывается ровно тогда, когда я понимаю: шуток не будет. На пороге Франческа. Даже не смотрит на меня — просто кивает головой: следуй за мной. И я плетусь. Ноги тяжёлые, будто к ним привязали гири. Дыхание рвётся, становится частым, поверхностным, как у загнанного зверя. Мы идём по коридору, и я невольно скольжу взглядом по стенам. Там висят большие картины в тяжёлых золотых рамах. Сначала они кажутся просто роскошными, как и всё в этом месте: мускулистые боги, идеальные тела, благородные позы. Но чем дольше я на них смотрю, тем отчётливее вижу, что в них нет ни тепла, ни милосердия. На одной из картин бог стоит на возвышении, а у его ног — целая толпа людей: кто-то молит о пощаде, кто-то протягивает руки, кто-то уже упал на колени, закрыв лицо ладонями. А бог… он даже не смотрит на них. Его взгляд направлен куда-то поверх голов, будто эти люди — не более чем пыль у него под ногами. На другой картине двое богов переглядываются между собой, и в их взглядах столько холодного превосходства, что по спине пробегает дрожь. Они не просто выше людей — они намеренно подчёркивают эту разницу. Один чуть наклоняет голову, будто шепчет другому: «Посмотри, какие они жалкие». И второй едва заметно усмехается. А люди… они всё равно тянутся к ним. Кланяются, молятся, умоляют о милости, будто если они будут достаточно унижаться, боги вдруг станут добрее. «Они ведь знают, что боги их презирают, — мелькает у меня в голове, и от этой мысли становится особенно горько. — Но всё равно ползут». И тут меня накрывает внезапное, жуткое понимание: эти картины — не про мифологию. Они про Хайтани. Про то, как устроена власть в этом месте. Боги на полотнах — это Ран и Риндо. А люди у их ног — все остальные: бармены, официантки, девушки из гримерок, клиенты, которые платят за право побыть рядом с этой роскошью, за иллюзию причастности. — Вот оно как, — шепчу я почти беззвучно, так, что даже сама едва слышу. — Они не просто хотят, чтобы их боялись. Они хотят, чтобы перед ними преклонялись. Чтобы сами люди подносили им ключи от своих клеток и просили запереть. Хочется сорвать одну из этих картин, швырнуть её на пол, разбить раму, стереть с лиц богов эти надменные улыбки. Но я не делаю ничего. Просто иду вперёд, опустив глаза, потому что смотреть на них больше невыносимо. Ковёр под ногами всё такой же красный, бархатный, мягкий — будто специально, чтобы шаги были бесшумными, чтобы никто не слышал, как люди ползут к своим богам. Мы проходим мимо открытой двери, и внутри у меня всё сжимается. Туалетные столики, косметика, одежда, полуголые девушки. Кто-то красится, кто-то курит, кто-то считает деньги. Неужели меня ждёт то же самое? По спине пробегает холодок. А бабушка… Она, наверное. Обзвонила все больницы, все участки, потому что её внучка не забрала ключи и не отвечает на звонки. Мы останавливаемся возле барной стойки. Франческа поворачивается ко мне, и её холодные серые глаза впиваются в меня, как иглы. — Ты теперь работаешь и живёшь здесь. Это твой дом. Скажешь кому-то, пожалуешься или будешь отлынивать от работы — последует наказание. И поверь, последствия будут плачевными. — Но господин Хайтани сказал, чтобы я здесь его подождала… Франческа смотрит на меня так, будто я сказала что-то нелепое. Будто заявила, что я дочка президента Японии. Франческа повернулась к ней с таким выражением лица, будто это деваочка ей сказала: « я дочка президента Японии» — Девочка, - ухмыльнулась дама, чуть ли не смеясь, - господин Хайтани тебя надурил, а ты повелась как дурочка. Скажи спасибо и моли бога за то, что ты обслуживаешь пивом, а не телом. — Но Господин… — Хватит, не желаю пустой болтовни, - отрезала Франческа, — господину Хайтани нет дела до тебя, у него сегодня важная встреча. Каждое её слово бьёт, как пощёчина. Я хочу возразить, хочу закричать, что это неправда, что он не мог просто взять и забыть, но голос застревает в горле. Потом бармен — единственный, кто хоть немного жалеет меня, — протягивает мне поднос с бутылкой мартини и закуской. — Хэй, детка, не плачь. Ты привыкнешь. Просто не обращай внимания. Их уже ничем не спасти. Но я не могу не обращать внимания. Столики, мужчины, их взгляды, раздевающие меня до нитки. Кто-то тянет руку, кто-то шепчет мерзкие комплименты, пряча их за фальшивой улыбкой. Слова липнут к коже, как грязь. Я закрываю глаза, чтобы не видеть, но слышу всё ещё громче. В какой-то момент я не выдерживаю и шепчу бармену, когда он снова вытирает слёзы с моих щёк: — Неужели Хайтани вообще всё равно на своих рабочих? Зачем они открывают такие места? Они чёрствые, гнилые, падкие до денег существа! Его лицо вдруг становится жёстким, напряжённым, и он резко хватает меня за локоть, тянет чуть в сторону, туда, где шум зала глушит голоса. Его пальцы впиваются в кожу — не больно, но так крепко, что сразу понятно: он не шутит. — Мира, тише, — шепчет он, и в его голосе столько страха, что у меня внутри всё обрывается. Он не просто предостерегает — он по-настоящему боится. — Не надо говорить о них в таком тоне. По крайней мере здесь. Ты, видимо, очень плохо их знаешь. Он оглядывается, будто ждёт, что из темноты кто-то шагнёт и схватит его за горло. Его взгляд мечется по залу, и я вижу, как в нём показался болезненный ужас. — Мой знакомый как-то назвал Рана свиньёй, — продолжает он, и голос у него дрожит, будто каждое слово обжигает язык. — Просто бросил это в разговоре, не думая. А через два дня… — Он сглатывает, и я замечаю, как дёргается кадык. — Через два дня его нашли в подсобке. Не просто избили. Его… ломали. По частям. — Ран не любит пачкаться, — говорит он, и в этом «не любит» столько холода, что меня пробирает до костей. — Он слишком брезглив для этого. Но он всё просчитывает. Каждый шаг, каждый вдох, каждое слово. Он знает, когда человек сломается, ещё до того, как тот сам это поймёт. Он видит слабости, как рентген. И использует их — так точно, так изящно, что жертва сама приносит ему ключи от своей клетки. Он снова оглядывается, понижает голос до шёпота, который звучит громче крика: — А Риндо… Риндо — это другое. Его называют Костоломом не потому, что он жестокий. А потому, что он… художник. Он знает тело, как скульптор знает глину. Знает, куда ударить, чтобы боль была такой, что ты будешь умолять о смерти, но следов почти не останется. Знает, какие кости можно сломать, чтобы человек остался жив, но никогда не смог забыть. Он делает это не в ярости. Он делает это… спокойно. Будто раскладывает пасьянс. У меня внутри всё переворачивается. Меня начинает мутить, и я прижимаю ладонь к животу, чтобы удержать тошноту. Это не просто жестокость — это система, выверенная до миллиметра, холодная и безупречная. И самое страшное — бармен говорит об этом с таким почтительным ужасом, будто восхищается тем, как идеально они держат всех на узде. — Говорят, Ран однажды заставил человека извиняться три часа подряд, — бармен продолжает, и теперь в его голосе слышится не только страх, но и какая-то болезненная увлечённость, будто он рассказывает легенду, от которой мурашки бегут по спине. — Тот стоял на коленях, целовал ботинки, плакал, умолял, а Ран просто смотрел на часы. И каждый раз, когда тот замолкал хоть на секунду, Риндо делал шаг вперёд. Одного шага было достаточно. Меня подбрасывает от этих слов, и я чувствую, как к горлу подступает горечь. Меня действительно начинает выворачивать наизнанку — не только от рассказа, но и от того, как бармен это рассказывает: с дрожью, с ужасом, но и с каким-то странным благоговением, будто перед ним не преступники, а боги, которым положено поклоняться. Я отшатываюсь от него, потому что в этот момент он кажется мне таким же частью этого места, как эти золотые люстры и картины с насмешливыми богами. Он не просто знает правила — он их принял. И от этого становится страшнее всего. «Ему будто не просто запудрили голову, — мелькает у меня в голове, и от этой мысли внутри всё сжимается в тугой узел. — Ему словно прочесали мозги, вынули оттуда прежний механизм и вставили новый — такой, который теперь послушно щёлкает на команду “служи” и “не спорь”.» И самое жуткое — он даже не чувствует, что его сломали. Наоборот, он этим гордится. Восхищается теми, кто это сделал. — Они не просто держат людей в страхе, — шепчет бармен, и его глаза становятся пустыми, как у человека, который видел слишком много и уже не может развидеть. — Они делают так, что страх становится привычкой. Что ты сам начинаешь ждать их взгляда, их слова, их разрешения дышать. Меня передёргивает. Хочется крикнуть ему: «Очнись! Это не мастерство, не изящество — это насилие!» Но я молчу. Потому что вижу: он не услышит. Для него Ран и Риндо — не чудовища, а эталон, образец того, как надо держать власть. Он смотрит на их жестокость как на безупречную машину — и сам стал винтиком в ней. — Самое страшное, — говорит он тихо, почти про себя, — это когда ты понимаешь, что они правы. Что в этом мире выживают только те, кто умеет ломать или быть сломанным. А Хайтани… они не ломаются. Никогда. Меня трясёт. Я прижимаю руки к животу и пытаюсь сделать вдох, но воздух здесь тяжёлый, пропитанный чужой болью и страхом, и он не хочет попадать в лёгкие. — Не надо больше, — выдыхаю я, и голос звучит чужим, тонким, будто я говорю сквозь лёд. Бармен будто только сейчас замечает, как я на него смотрю. Его лицо на секунду теряет эту привычную полуулыбку-полумаску, и в глазах мелькает что-то похожее на стыд. Но тут же исчезает, будто его и не было. Он смягчается и снова становится тем парнем, который вытирал мне слёзы. — Прости, — шепчет он. — Я не хотел… Просто ты спросила. А про них нельзя спрашивать, если не готова услышать правду. — Я не спрашивала про них, я лишь сказала своё мнение. И, судя по твоим рассказам, я не ошиблась в нём. — Мира, — трясёт он меня за плечи, впиваясь тревожным взглядом в глаза. — В любом случае, я тебе рассказал о них, и ты должна извлечь из этого урок. Пока не поздно… Он разворачивает меня, суёт поднос в руки и подталкивает вперёд, но не грубо. — А теперь иди. Неси ликёр за третий столик. Держи голову ниже и не смотри никому в глаза. Так безопаснее. Я делаю шаг. Потом ещё один. Ноги всё ещё тяжёлые, но теперь к этому чувству прибавляется что-то новое — не просто страх, а злость. Тихая, колючая, она царапает изнутри, напоминая, что я не должна здесь быть. Что это не мой дом. Не моя работа. Не моя жизнь. Раньше Я даже подумать не могла, что такие люди вообще существуют в этом мире. Даже среди бандитов и убийц, о которых читала в криминальных сводках или видела в дешёвых сериалах, редко встречалась такая… стерильная, выверенная жестокость. У тех хотя бы порой мелькало что-то человеческое: злость, обида, месть, отчаяние. А у Хайтани будто совесть не просто уснула — её там никогда и не было. Их не гложет ничего, когда они ломают людей до неузнаваемости, стирают из них личность, превращают в дрожащие тени. А что они делают с девушками… не успела я додумать эту мысль — она обожгла изнутри, как глоток кипятка. И в этот самый миг споткнулась обо что-то — может, о собственный страх, может, о чью-то небрежно выставленную ногу — и стремительно полетела вниз. Поднос выскользнул из пальцев, бутылка звонко раскололась о пол, и брызги мартини разлетелись во все стороны, как осколки моей прежней жизни. Какая-то женщина завопила, будто её режут, — тонко, пронзительно, по-поросячьи. — Сучка, ты хоть понимаешь, сколько это стоит?! Я сейчас директору пожалуюсь, тебя живо вышвырнут! — орала девица лет двадцати, с таким ярким макияжем, что он казался маской, и в юбке настолько короткой, что слово «приличие» к ней вообще не подходило. Я упала на колени и тут же принялась собирать осколки, не чувствуя, как мелкие кусочки впиваются в кожу. Пальцы дрожали, а в голове стучала одна мысль: «Франческа. Сейчас придёт Франческа, и это будет не просто выговор…» Она бормотала извинения, но слова звучали жалко, бессмысленно, как детский лепет перед бурей. И вдруг в грудь будто что-то ударило — не кулак, не толчок, а волна воздуха. Такого свежего, густого, наполненного чем-то сладким, будто кто-то смешал запах тёмного шоколада и тёплого мёда и выпустил это прямо в душный, прокуренный зал. Я подняла голову — и на секунду ослепла. Не от света люстры, не от вспышки, а от самого человека, стоявшего перед ней. Он смотрел сверху вниз, спокойно, без спешки, будто весь этот хаос вокруг был не более чем рябью на воде, которую он даже не замечал. Он был как тот бог с картины: идеальный, отстранённый, недосягаемый. Аполлон, сошедший с небес, чтобы одним взглядом решить, жить тебе или умереть. Прямо как на той картине: он — бог, а она — его рабыня, готовая упасть на колени и шептать: «Приказывай». Он что-то сказал, я видела движение его губ, но не слышала ни слова. В ушах шумело, как в раковине, прижатой к уху, а сердце колотилось где-то в горле, перекрывая все звуки. Эмоции накатывали волнами — страх, восхищение, отвращение к самой себе за это восхищение, — и я просто не справлялась с их переизбытком. Вот он протягивает руку. Не грубо, не дёргая, а так нежно. Вот он ведёт куда-то сквозь расступающуюся толпу, и люди будто сами отходят в стороны, не поднимая глаз. Вот мы заходим в какой-то кабинет, и дверь закрывается, отрезая весь остальной мир. И тут я резко прихожу в себя — будто из тёплой воды швырнули в ледяную. «Что это сейчас было?» — мысль бьётся в висках, как пойманная птица. Я поворачиваюсь к нему, и вдруг всё встаёт на свои места с оглушающей ясностью. Это не просто притяжение, не просто страх, не просто игра уставшего разума. Это что-то глубже, древнее, прошивающее каждую клетку. Он её соулмейт. Риндо Хайтани — её соулмейт. Самый опасный человек в этом районе, тот, кто ломает кости и судьбы без тени эмоций, тот, чьё имя произносят шёпотом, чтобы не навлечь беду, — её пара на всю оставшуюся жизнь. Судьба поступила с ней не просто жестоко — она рассмеялась ей в лицо. Сначала затащила в этот ад, заставила глотать унижения, смотреть, как рушится её мир, а теперь швыряет ей в руки этого человека, как финальный, издевательский приз. «Мне было мало того, что я уже пережила, — думает Мира, и от этой мысли её начинает трясти. — А теперь ещё и это?» Она не сможет с этим смириться. Никогда. А нужен ли такому вообще соулмейт? Нужна ли ему любовь — если он вообще знает значение этого слова? Если для него единственное чувство, которое имеет вес, — это хруст кости под кулаком. Что он со мной сделает? Сделает своей игрушкой, будет играть, пока не надоест, а потом выбросит туда, где её никто никогда не найдёт? Или, может, оставит рядом, чтобы каждый день напоминать: «Ты моя. И ты знаешь, что я могу с тобой сделать». Я стою напротив него, благополучно прослушав всё, что он только что говорил. Меня терзают эти мысли, они заглушают сознание, не дают нормально соображать, как тяжёлый туман, в котором невозможно найти дорогу. Делает шаг назад. Потом ещё один. Пытаюсь найти в себе силы сказать хоть слово, но язык не слушается. Риндо не двигается, просто смотрит, и этот спокойный, изучающий взгляд пугает больше крика. Я начинаю отступать, пока не упираюсь спиной в стену. И только тогда он делает шаг вперёд — один единственный, но этого достаточно, чтобы пространство между ними исчезло. Чувствую тепло его тела, твёрдость мышц, каждую линию его силуэта. Такому человеку не нужно кричать, не нужно угрожать: он может сломать её пополам одним движением, и даже не запыхается. Сопротивляться нет смысла. Только хуже сделает. Через несколько минут уже сидим в его машине. Я сижу, будто в бреду, и не понимаю, что происходит. Все эмоции — и хорошие, и плохие — скопились внутри такой тяжёлой, густой массой, что я не могу ни усмирить их, ни разложить по полочкам, ни думать логически. Это как пытаться плыть в густом сиропе. Я прижимаюсь лбом к холодному стеклу, и этот холод немного приводит меня в чувство. В голове всё ещё шумит, мысли путаются, но одно я понимаю чётко: я не в пабе, не среди этих липких взглядов и ядовитых слов. Я в машине Риндо. И дверь заблокирована. Сначала это пугало до дрожи — этот щелчок замков, отрезавший любую надежду на побег. А теперь… теперь я ловлю себя на том, что не пытаюсь выбить стекло или закричать. Просто сижу и дышу. Потому что, как ни странно, здесь тише. Здесь нет Франчески, нет визгливых криков, нет чужих рук. Здесь только он. И его молчание, которое давит не меньше крика, но в нём нет желания меня сломать. Риндо сидит рядом, пальцы побелели от того, как сильно он сжимает руль. Он смотрит вперёд, в темноту, будто там прячется кто-то, кто посмеет подойти к машине. Будто весь этот город — это стая волков, а он единственный, кто готов встать между ними и мной. — Открой, — шепчу я, и голос звучит хрипло, будто я долго кричала и только сейчас вспомнила, что умею говорить. — Пожалуйста. Он не поворачивается сразу. Ещё пару секунд сверлит взглядом дорогу, будто если он хоть на миг отвлечётся, мир рухнет. Потом медленно, так осторожно, будто я стеклянная и могу рассыпаться от резкого движения, садится ровнее и смотрит на меня. Не сердито. Не холодно. Просто… тяжело. Как будто ему самому тяжело от того, как всё вышло. — Не надо, — говорит он, и в этом «не надо» нет приказа. В нём скорее просьба. — Не проси меня сейчас открыть. Пока тут. Пока рядом. Так безопаснее. Я хочу возразить. Хочу закричать, что «безопаснее» — это когда ты можешь уйти, когда дверь не щёлкает замком, отрезая тебе путь. Но что-то в его взгляде останавливает меня. В нём нет высокомерия Рана, нет этого ледяного расчёта. В нём — напряжение, усталость и… страх. Настоящий, живой страх, что если он сейчас ослабит хватку хоть на секунду, со мной случится что-то непоправимое. И я вдруг понимаю: он не манипулирует. Он просто не умеет по-другому. Для него защитить — значит удержать. И он удерживает. — Ты думаешь, я монстр, — произносит он вдруг, почти буднично, как будто продолжает какой-то внутренний разговор, а не говорит со мной. — Но я не хочу, чтобы с тобой случилось то, что случается с теми, кто оказывается не там, где надо. Я вздрагиваю от этих слов мне становится ещё страшнее. Я не говорила этого вслух, но он понял. Не через слова, не через хитрые схемы, как Ран, а просто… увидел. Увидел, как я сжалась, как меня трясёт, как мне хочется просто исчезнуть. — Я не монстр, — повторяет он, и на этот раз в голосе проскальзывает та самая нетерпеливая, колючая интонация, о которой я раньше не задумывалась. Это не злоба. Это ему тяжело держать себя в узде, тяжело подбирать слова, когда хочется просто схватить и унести туда, где тихо и никто не тронет. — Просто я знаю этот мир. И знаю, что в нём делают с такими, как ты. Я смотрю на него, и впервые за весь этот бесконечный день мне не хочется отшатнуться. Мне хочется спросить: «А что ты будешь делать, если я скажу, что уже сломалась? Если я скажу, что мне не нужна защита, мне нужен просто кто-то, кто сядет рядом и скажет, что всё будет хорошо, даже если это неправда?» Но я не спрашиваю. Потому что вижу: он сам едва держится. Его плечи напряжены, как стальные балки, а пальцы всё ещё впиваются в руль. Он не привык быть нежным. Он привык быть стеной. И сейчас он изо всех сил старается быть этой стеной и не рухнуть. — Я… — начинаю я, и голос срывается. — Я просто хочу… немного воздуха. Без запаха паба. Без чужих взглядов. Просто… обычного воздуха. Риндо смотрит на меня ещё несколько секунд. В его глазах мелькает что-то похожее на облегчение — будто я сказала не «отпусти», а «я не убегу». Он кивает, коротко, резко, как человек, которому проще действовать, чем говорить. Нажимает кнопку, и стекло чуть опускается. В салон врывается ночной воздух — прохладный, влажный, пахнущий дождём и мокрым асфальтом. Просто обычный, честный воздух. Я делаю глубокий вдох, и этот вдох будто вытаскивает меня из того кошмара, в котором я барахталась последние часы. — Спасибо, — шепчу я. Он снова кивает. И в этом кивке столько неловкой, неуклюжей заботы, что у меня внутри что-то тихо, но уверенно щёлкает на место. Тишина в салоне больше не кажется давящей. Она просто есть. И мы в ней — двое, которые не знают, как друг к другу подступиться. Вдруг Риндо хмурится, будто только сейчас замечает что-то важное. Он косится на меня, и его взгляд скользит по моему лицу, по плечам, по рукам, будто он проверяет, всё ли на месте, не сломалось ли что-то по дороге. — Ты ела сегодня? — спрашивает он резко. Вопрос застаёт меня врасплох. Ела ли я? Кажется, утром был хлеб с колбасой, который я схватила на бегу, думая, что куплю что-нибудь в пекарне. А потом… потом был паб, униформа, Франческа, крики, осколки. И ни кусочка. Я качаю головой, не в силах выговорить даже простое «нет». Риндо тихо ругается себе под нос — так тихо, что я едва слышу, но по тому, как у него дёргается челюсть, понимаю: это не просто ругательство. Это злость. На себя, на мир, на то, что он не подумал об этом раньше. — Ладно, — кивает он, будто ставит точку в каком-то своём внутреннем споре. — Сейчас заедем в магазин. Возьмём что-нибудь. — В магазин? — переспрашиваю я, не веря своим ушам. — Прямо сейчас? — Да, а потом ко мне домой, — он поворачивает руль и машина мягко поворачивается. — Ты бледная. И дрожишь. Это не от холода. Это от того, что желудок пустой, а нервы натянуты, как струны. Я не разбираюсь в том, как правильно успокаивать, но знаю точно: на голодный желудок всё кажется в десять раз страшнее. Но я не хотела никуда ехать. Я хотела крикнуть: «мне очень страшно, я хочу домой». Но Риндо не поддавался на мои жалобные попытки и вёл машину дальше. — Пять минут, я мигом, — подмигнул он, как будто они просто заехали за хлебом после школы. Наконец-то он выходит из машины, и у меня появляется этот крошечный, жалкий шанс выбраться отсюда. Но я даже не успеваю потянуться к ручке — естественно, он заблокировал двери. Щёлк. Холодный, окончательный звук, будто ставит точку в моей попытке. Паника накатывает волной, тяжёлой и солёной, как штормовая вода. Внутри всё сжимается, а перед глазами мелькают обрывки сегодняшнего дня: Франческа с ледяным взглядом, осколки бутылки на полу, крики, чужие руки, эти картины с богами… И теперь ещё и это. Я начинаю дышать часто-часто, как загнанный зверёк, и чувствую, как по щеке катится слеза. Потом ещё одна. Я не хочу плакать. Не хочу показывать, что мне страшно. Но тело не слушается: дрожь ползёт по спине, пальцы впиваются в колени, а из груди рвётся тихий, сдавленный всхлип. «Пожалуйста, пусть это закончится, — молюсь я про себя. — Пусть просто откроется дверь, и я смогу выбежать, спрятаться, исчезнуть…» Но дверь не открывается. Риндо идёт к магазину, его широкая фигура растворяется в жёлтом свете фонаря, а я остаюсь здесь, запертая в этой блестящей, дорогой ловушке. И тогда я делаю единственное, что приходит в голову: начинаю шарить по салону в поисках хоть чего-то, что даст мне ощущение контроля. Рукой натыкаюсь на бардачок. Тяну за ручку — он щёлкает и открывается. А внутри… пистолет. Чёрный, тяжёлый, пугающе настоящий. На секунду я замираю, и в голове становится оглушительно тихо — будто весь мир затаил дыхание вместе со мной. Потом эта тишина лопается, и паника снова накрывает с головой. — Больше мне ничего не остаётся, — шепчу я, и мой голос звучит чужим, ломким, будто принадлежит кому-то другому. Я беру пистолет, пальцы скользят по холодному металлу. Наставляю его на окно — не на человека, никогда на человека. — Ладно, окно не человек, — бормочу, цепляясь за эту мысль, как за спасательный круг. Нажимаю на курок и зажмуриваю глаза, ожидая грохота, осколков, свободы. Но ничего не происходит. Пистолет даже не щёлкает. — Точно, предохранитель, — выдыхаю я, и на долю секунды во мне вспыхивает странное, горькое облегчение: я не настолько глупа, как героини в дешёвых сериалах. Я отчётливо помню из фильмов: пистолет всегда надо снимать с предохранителя. Раздаётся тихий, металлический щелчок. И этот звук кажется громче любого выстрела. — Ну всё, — говорю я себе, и зубы стучат так, что слова выходят рваными. — На счёт три. Раз… два…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!