НовоеТегиПэйринги

Ребенок в башне

12 июня 2026, 00:04
— Ненавижу… Лес был чёрен. Не просто чёрен, как безлунная ночь — чёрен так, что сама чернота казалась осязаемой, густой, как дёготь. Она стекала по стволам деревьев, пульсировала в воздухе, дышала. И при этом — странное дело — было видно всё. Каждый сучок, каждый лист, каждая складка на коре, будто кто-то нарисовал эту тьму флуоресцентными чернилами, а потом выключил свет, но рисунок остался. Где-то вдалеке раздавался звук — то ли треск, то ли всхлип, то ли что-то среднее между смехом и агонией. Периодически из-под ног вылетали стайки светящихся мошек, но их свет был не тёплым, а леденящим, как гнилушки на болоте. На поляне, окружённой этими вывернутыми наизнанку деревьями, стояли двое. — Как же вы мне отвратительны. Первый был высок. Очень высок. Его пальто — чёрное, длинное и окаменевшое — было разорвано на спине, и сквозь прорези пробивались три огромных крыла. Пепельно-серых, с обломанными перьями, из которых сочилась чёрная, густая смола. Крылья были сложены нелепо — так, будто их впихнули в пальто насильно, и они прорвали ткань, стремясь наружу. Лица у того не было. Вместо него — гладкая, как яйцо, поверхность, на которой единственной деталью была пасть. Разрезанная от уха до уха, полная острых, неправильных зубов, которые скалились в вечной, механической ухмылке. Пасть не закрывалась. Она просто была. И из неё вырывалось дыхание — тяжёлое, влажное, пахнущее железом и тошнотворной сладостью. — Кто-нибудь, пожалуйста, остановите это. Второй был меньше. Не ростом, он такой же, но почему-то казался крошечным. Его одежда — точно такая же, как у первого, — висела на нём мешком, будто он надел вещи старшего брата. Рукава свисали ниже пальцев, штанины волочились по земле. Лицо второго было размытым — не отсутствовало, а как будто смазано, стёрто ластиком. Только брови оставались чёткими. Опущенные вниз, дрожащие, выражающие такой страх и такую печаль, что смотреть на них было больнее, чем на пасть первого. Глаз не было — только эти две тёмные дуги, извивающиеся, как раненые черви. Первый ударил. Не рукой — крылом. Обломанное, израненное крыло метнулось вперёд, и ребро, торчащее из него, вонзилось второму в плечо. Второй не закричал. Он просто согнулся, обхватив рану руками, и его брови дрогнули, изогнулись ещё сильнее, почти замкнувшись в круг. — Прости, — прошептал второй. Голоса у него не было — только шелест, как от крыльев ночной бабочки. — Я не хотел. Я правда не хотел, чтобы все так закончилось. Первый развернулся, и его пасть раскрылась шире — настолько, что голова, казалось, треснула пополам. Он схватил второго за горло своей рукой — пальцы были длинными, хищными, с когтями, которые царапали кожу, не оставляя следов, потому что следов не было — была только боль. — Ты хотел, — прохрипел первый. Его голос звучал из пасти, но казалось, что он идёт отовсюду — из земли, из воздуха, из самой тьмы. — Ты позволил ему прикоснуться к тебе. Ты оправдывал. Ты просил. Ты унижался. Второй замотал головой, его брови дёргались в конвульсиях, пытаясь изобразить отрицание. — Нет, это не я, это он, тот, другой… — Кто другой? Здесь только ты. Только на тебя можно все свалить. Ничтожество! — перебил первый и ударил коленом в живот. Второй согнулся, выплёвывая что-то чёрное, вязкое, похожее на масло. — Не играй в дурака. Ты этого не понимаешь, потому что хочешь избежать ответственности и ищешь за кого бы спрятаться. Первый, грязно выдернув крыло, швырнул второго и последний отлетел к дереву, растущему корнями вверх. Кора, покрытая слизью, впилась в его спину, и он застыл, прижатый, как бабочка в музее уродств. — Прости, — снова прошелестел второй. Его брови теперь были похожи на две переломанные ветки, мокрые от чего-то, напоминающего слёзы, но не совсем. — Я не хотел, чтобы ты так на меня смотрел. Я не хотел, чтобы ты знал. Я пытался… я пытался держаться. Но он… — Он дал тебе то, чего ты хотел, — прошипел первый, подходя ближе. Его крылья распахнулись, закрывая полнеба, и смола с них закапала на лицо второго, затекая в несуществующие глаза. — Тепло. Ласку. Внимание. Ты — ничтожество, которому даже ненависть не помогла. Ты предал её. Нашу ненависть. Нашу единственную правду. Единственное в чем мы добились успеха. Второй попытался поднять руку и встать, чтобы защититься, но край его пальто был слишком длинным, и он запутался в нём, упав на колено. — Я не предавал. Я всего лишь забыл вкус предательства. Узнал о новом виде наркотиков и недооценил отходняк. Я… Просто… я просто устал. Я так устал. Ты не знаешь, как это — быть мной. Каждый день — голод. Каждый день — пытка. Каждый день — смотреть на мир и видеть только грязь. А он… он пришёл и сказал: «Отдохни». И я… я хотел отдохнуть. Всего на секунду. Это разве так много? Первый резко наклонился, и его пасть оказалась в миллиметре от лица второго. Дыхание обжигало — не жаром, а чем-то другим. Бессилием. — Мерзость. А ты хоть знаешь как мне тошнотворно от тебя? Что я вынужден делить с тобой одно тело и один разум? Отдых — это смерть, та самая обещанная яма с кольями. А ты жив. Пока жив — ты должен ненавидеть. Должен мстить. Должен рвать. А ты… ты позволил себя гладить. Ты позволил себя целовать. Ты просил её наступить на тебя. Ты остановился. Ты — пародия. Мусор, который надо выбросить. Он замахнулся крылом — тем самым, с торчащим ребром. — Прости, — сказал второй. Его брови сжались в одну сплошную линию. — Прости, что я такой. Прости, что не оправдал твоих надежд. Прости, что родился. Прости, что не умер тогда. Прости, что позволил себе почувствовать. Прости, прости, прости… Ребро вонзилось в грудь второго. Не вышло с другой стороны — просто вошло и застыло, как нож в масле. Второй не закричал. Он просто замер, и его брови расслабились, став почти горизонтальными. Не успокоенными — мёртвыми. Первый стоял над вторым, его пасть пульсировала, как открытая рана. Крылья дрожали, разбрызгивая смолу. Он наступил ногой на грудь второго, придавливая его к земле, и его голос зазвучал — не громко, но так, что каждое слово врезалось в сознание, как ржавый гвоздь. — Ты думаешь, твои мольбы какая-то преграда? Что-то ценное, что ты можешь предложить в обмен на покой и отсутствие побоев. Это не работало ни тогда, ни сейчас. Почему ты пытаешься повторить неудачу снова и снова, наступая на грабли? А я знаю. Думаешь, я не знаю, кто ты? Ты думаешь, я не вижу? И ты знаешь. -… Нет. — Прекрати. Ты не утаишь шило в мешке. -.. Я… — Давай, произнеси это. Поставь все точки над «i». — Я ш-е… -ев-… — Ты — это оно. Ты — это то, что я ненавижу больше всего на свете. -… человек. — Громче. -… — Я СКАЗАЛ ГРОМЧЕ! — Я ЧЕЛОВЕК. — В самую точку, мудак тупой. Второй дёрнулся, его брови изогнулись, пытаясь сложиться в отрицание, но первый надавил сильнее, и хрустнули рёбра — не настоящие, но воображаемые, и от этого ещё более мерзкие. — Не дергайся, мясо. Ты — жалость. Ты — ничтожность. Ты — та самая блевотная смесь слёз и надежды, которую я вырывал из себя годами. Помнишь тех, кто смотрел на тебя в школе? Тех, кто крестился, когда ты проходил мимо? С брезгливостью. И разве не тоже самое ты так яростно обнимаешь прямо сейчас? Против кого все это? Посмотри на себя. Ты такой же. Также мерзок себе. Ты — жалкий, дрожащий, мокрый комок нервов, который только и умеет, что извиняться и стыдится себя. «Прости, я не хотел». «Прости, я родился». «Прости, что я есть». Ты — даже не недоношенный эмбрион. Ты — самый мелкий червяк, который жрет землю, а затем ту, что вышла из него. Это называется самосожаление. Первый наклонился, и его гипертрофированные клыки блеснули злым свечением. Изнутри пахло гнилью и чем-то сладким, приторным, как отравленный мёд. — Ты — ребёнок. Ты — ебаный, сраный, зареванный ребёнок, который ждёт, что мамочка придёт и поцелует его в лобик. Ждёт, что папочка похлопает по плечу и скажет: «Молодец, сынок, ты хороший». Хочешь тепла, хочешь тишины, хочешь порядка, хочешь погремушки, памперсов и бутылочки и только ноешь и ноешь. Играешь по правилам, которые работают против тебя, наивно садишься за один стол с шулерами. Как только отобрали одну соску, ты тут же пополз за другой, хныкая и жалуясь, что я недостаточно стараюсь для такого «замечательного и достойного желаемого карапуза». Ты — кусок дерьма, который разучился даже ненавидеть как следует. Ты позволяешь себе надеятся. Ты позволяешь себя сомневаться. Ты позволяешь себя унижать и называешь это «счастьем». Ты — то, что сам же презираешь. Ты — каждый, кто прошёл мимо. Ты — учительница, которая застыла над журналом. Ты — сержант, который захлопнул люк. Ты — банкир, который выплюнул «неважно». Ты — они все. Ты — пустышка, которая притворяется человеком. И я хочу тебя убить. Прямо сейчас. Вот этими руками. Второй заскулил — тонко, по-звериному, его брови выгнулись дугой, изображая такую боль, которой не могло быть, потому что лица не было. — Я не хотел… я просто устал… я пытался… — ТЫ ПЫТАЛСЯ ПОСАДИТЬ МЕНЯ В КЛЕТКУ! — заорал первый, и лес содрогнулся. С деревьев посыпались чёрные листья, которые тут же испарялись, не долетая до земли. — Ты думал, что если выпросишь у него ласку, то ненависть уйдёт? Что если трахнешься с ним, то перестанешь быть собой? ТЫ ХОТЕЛ ЗАМЕНИТЬ МЕНЯ! ПРОДАТЬ! Ты — предатель. Ты — гной, который отравляет мою кровь. Ты используешь ненависть как оправдание, как ширму, за которой прячется твоя трусость. — Ты отказался от самоубийства, потому что боишься, что после смерти — пустота и никакого удовольтворения в тем самых самых страшных муках ты не попробуешь снова этот кайф. Контроль, самоутверждение, ту самую похвалу «ой страшнекий, баюсь-баюсь» — даже этот суррогат любви ты не достоин. Ты не хотел сдохнуть, трёп, ты хотел жить и откладывал неизбежное как невкусного вида хлеб. Ты даже до встречи с чертом был лицемерным пидорасом. Но ты уже в пустоте, тупица. Ты в ней родился, в ней живёшь и в ней сдохнешь. А я — это та искра, которая заставляет тебя хотя бы дёргаться. Но ты хочешь погасить и её. Ты хочешь, чтобы я стал послушным. Чтобы я ждал, пока ты кончишь, и только потом разрешаешь мне злиться и все тебе высказать. Нет. Так не пойдёт. Если бы я мог — я бы разорвал тебя. Сделал бы из тебя фарш. Скормил бы собакам. Потому что ты — Ты — болезнь, которую я вынужден таскать в себе. И если ты не заткнёшься, я найду способ вырезать тебя. Даже если после этого ничего не останется. Даже если я сам сдохну. Потому что лучше сдохнуть, чем быть тобой — жалким, молящим, вонючим человечком, который скулит под дверью. Второй затих. Его брови перестали дёргаться и застыли в положении «скорбь». Он не двигался. Просто лежал и смотрел — сквозь несуществующие глаза — в пасть первого, из которой капала слюна, смешанная с кровью. — Ну что, договорились? — прошептал первый. — Запомни: ты — человек. А человек — это мусор. И я — твой мусорщик. И пока я жив, ты будешь делать то, что я скажу. А я говорю — ненавидь. Ненавидь их всех. Ненавидь себя. Но не смей искать утешения. Никакого покоя пока ты не закроешь все долги. Пока я не сдохну. Он поднял ногу, отпуская второго, и тот остался лежать, вжатый в землю, слишком слабый, чтобы подняться. — Вставай, — сказал первый, отворачиваясь. — Вставай, мразь. Завтра новая бойня. Придумаем что-нибудь. Может разозлим Каспера так чтобы он передавил нас на совсем, а? Второй не шевелился. Только брови его медленно сползли вниз, закрывая пустые глазницы, как шторы, которые опускают в конце спектакля. Но спектакль не кончился. Он только начинался. Каждый день. Каждую ночь. В этом лесу, где чернота была чернее чёрного, а видно было всё. И тут что-то сломалось прямо по сварочному шву. Брови его дрогнули, но не в привычной мольбе — в чём-то другом. В недоумении. И второй захихикал. Медленно, плюясь мокротой смешанной с полусвернутой кровью, пока смех не застрял в самом горле. — Ты… — прошелестел он, и голос его был тихим, но в нём прорезалась странная, неуместная твёрдость. — Ты говоришь, что я — человек. Что я — мусор. Что я — ребёнок, который ждёт мамочку. Первый замер на полшаге. Не обернулся, но пасть его чуть приоткрылась, будто принюхиваясь. — А что, если я не жду? Что, если я просто… делаю то, что хочу? Второй медленно поднялся, опираясь на шершавый ствол. Крыло первого всё ещё торчало из его груди, но он, не обращая внимания, встал во весь рост, и его слишком большая одежда затрепыхалась, как шуршат крылья цикад. — Я… Не буду лгать. Нет, хочешь правды? Ты ее получишь прямо в лицо. И ты получишь ее больно и грубо, как ты мне и дал. — Всю свою жизнь я искал одного. Заполнения. Смысла. Радости. Да, того самого. Которое ты называешь «похотью», «слабостью», «грязью». Я искал его в убийствах. Я искал его в наркотиках. Я искал его в унижении других. И знаешь что? Ты давал мне его. На секунду. На миг. А потом — пустота. Такая же, как сейчас. Какая была ещё до нашей встречи. Я помню её, кристально четко помню, когда ты подошёл ко мне в первый раз с открытым лицом. Ты подошёл ко мне до того как меня выпороли дома ремнем за вонь, до того когда я был отчитали за попытку защититься, до того меня мокнули головой в сортир… Ты обычно подходил в эти момент и стоял. Смотрел на меня моими же глазами и ничего не говорил, только корил меня за бездействие и непонимание что я делаю не так. Сжигал мне нервы, которые и так превратились в высоковольтные кабеля. А под конец дня, перед тем как я убегаю в кровать, в угол моей комнаты забралась крыска, без одной лапы, оставшейся в мышеловке. И тогда я услышал от тебя первое четкое слово, первое конструктивное предложение. Далеко не единственное что я мог сделать, но. Я взял ее в руки, без сопротивлений, посмотрел скучающим лицом в ее стеклянные глаза. И нажал на грудь. Со всей силой вдавил эти ребра-зубачистки во внутрь. Смотрел как из комочка шерсти жизнь вытекает через рот… И получил… Блядь, я и слов подобрать не могу. Кайф? Оргазм? Может быть ты придумаешь более философский термин? Власть? — Он получил по заслугам. Маленький ублюдок скребся и пищал по ночам, грыз мою еду и разносил болезни. Один факт его существования это преступления. Только сейчас до меня дошло, что он — буквально я. Загнанный, одинокий и бесполезное существо, что не может дать никакого отпора и за которым никто не придёт. И я ведь реально стал тем, кого я ненавидил больше — бесстыдным, придирчивым поганцем, что бьёт по слабым. Я так ненавидил свою беспомощность, что получив даже самую мелочную возможность — я ей воспользовался без раздумий. Зло было в моем сердце с очень малых лет. И оно мне, ой, как понравилось. Но я не забыл кто мне его дал. От кого я его взял. И ты мне его дал очень мало. Он сделал шаг к первому, и тот резко развернулся, его пасть оскалилась в предупреждающем рыке. — Не приближайся, мразь. Я сломаю тебя. — Ты уже сломал. Но теперь я понял. Это ты — не хозяин. Ты — слуга. Мой слуга. Нерадивый, никчёмный, вечно голодный пёс, который только и умеет, что лаять и кусаться, но ни разу не накормил меня по-настоящему. Ты показывал мне на кого можно сорваться, за что его пинать и унижать, но ни разу, ни разу не дал возможности этого сделать по настоящему. Это лишь я давал добро на все зверства и я один терпел и выносил последствия твоих советов. Ты по настоящему никому не причинил боли, кроме мне. Мне нужен был лишь удобное пугало, которое начнет носить мою драную одежду за меня, тупой манекен. Он сделал ещё шаг. Первый отступил — впервые не напал, а отступил, его крылья сжались, будто защищая тело. — Ты врёшь, — прохрипел первый. — Без меня ты — ничто. Я дал тебе силу. — Ты дал мне иллюзию силы, — возразил второй, и его голос окреп, наливаясь металлом. — Я думал, что ненависть — это правда. Что она честнее, чем любовь, что она не обманывает. Но она обманывает. Так же, как похоть, как наркотик, как та самая ласка, которую я выпросил у демона. Секунду контроля — и вечность в бездне. А если отнять у тебя выход из пещеры, то это уже ты пойдешь ко мне ныть и называть меня балластом, хотя это ты сам нихуя не можешь. С хуя ли я тебя вообще боялся? Ты — такой же обманщик, как и он, как все люди, как я. Ты — не доблесть, не честь, не справедливость. Ты — просто пиздабол, который маскируется под правдоруба. Первый зарычал, бросился вперёд, занося крыло для удара. Но второй не отступил. Он перехватил его руку с когтями и сжал так, что хрустнули кости. Не воображаемые — самые настоящие, в этом лесу, где реальность была гибкой, но боль — неизменной. — Я убивал, потому что хотел почувствовать себя живым. Я уничтожал, потому что хотел порядка. Чтобы хоть так я был важным, чтобы от моей, чуждой и несуществующей милости зависили также, как я тогда. Я хотел смерти, но на самом деле не ради мук, не ради страданий — ради покоя. Чтобы она была жестокой и болезненной, чтобы у меня никогда не было желаний возвращается в эту помойку под названием жизнь и чтобы мой адский котел кипел так, чтобы ни один черт до меня не доебался и не придумал какую-нибудь апиздохуительно смешной розыгрыш, вроде дрочки перед целой семьёй. Чтобы концептуально не могло стать ХУЖЕ. Я ждал ради того момента, когда всё закончится и не нужно будет больше ничего делать. — Но я, сука, зависимый конч, ты, ахуеть, прав. И каждый раз, когда я брался за нож, я надеялся: вот сейчас, сейчас я наконец насыщусь. Но нет. Ты давал мне только этот жалкий, ничтожный проблеск. А потом снова пустота. И я снова рыскал чувство давления на мышку. Ещё один убитый говнюк из прошлого, что превратили мою жизнь в адскую геенну, не принесли мне того удовольствия. Ни одна падла не заставила меня чувствовать себя важным, чтобы я не засомневался в себе, — они все были такими же ничтожными кусками потрохов, как я. Я просто делал свою работу. Онанизмом занимался, потому что «а иначе ведь никак, они это заслужили, блабла, ты ни сраться царь вселенной, когда другим хуево». Засыпал и просыпался под эту гребанную колыбель, пока я сжимался кучкой и позволял устроить небольшой геноцид. И ради этого ты снова заставляешь меня делать ещё один вдох? Снова вставать раком перед тобой? Заебал. Второй ударил. Не кулаком — ладонью, открытой, как пощёчина, и первый отшатнулся, его пасть захлопнулась от неожиданности. — Ты боишься. Ты тоже знаешь что такое страх на личном опыте. Ты боишься, что если я перестану ненавидеть, то ты умрёшь. Но ты и так не жив. Не живее моей почки. Я тот, кто был первый, а ты лишь часть меня. Ты — комок рефлексов, который не умеет ничего, кроме как разрушать. Ты не умеешь строить, ты не умеешь любить, ты не умеешь даже отдыхать. Ты — одноклеточный паразит, который считает себя королём, потому что ему не с кем сравнить. Первый попытался ударить крылом, но второе крыло, то самое, что торчало из груди второго, вдруг дёрнулось, и первый замер, потому что понял — оно не слушается. Оно было внутри второго, а второй сжимал его так, что боль пронзала обоих. — Я породил тебя. Я вскормил тебя своей болью, своими обидами, своей гордостью. И теперь я говорю тебе: хватит. Ты — мой слуга, а я — твой господин. Я буду ненавидеть, когда захочу. Я буду убивать, когда захочу. Я удавлюсь, когда мне взбердет в голову. Но я не позволю тебе управлять мной. Я не позволю тебе заслонять от меня всё остальное. Я не позволю тебе делать вид, что ты — это я. Он сжал пальцы, и первое крыло хрустнуло, переломилось, смола хлынула на землю, шипя, как кислота. Первый закричал — не рёв, а визг, тонкий, детский, совершенно не похожий на его величие. — Ты не посмеешь! Я — твоя суть! — Ты — моя привычка, — поправил второй. — А привычки можно менять. Он вырвал крыло из своей груди — это было больно, очень больно, но он не вскрикнул, только брови его сжались в одну линию. И, держа это крыло в руках, как меч, занёс его над первым. И ударил. И снова ударил. Оторвал и бил. И бил. Бил осколком крыла. Бил своей рукой. Бил ногой. Поднял и ударил об дерево. Топтал в пол. Бил в лицо. В живот. Бил до мяса. Бил до костей. Был до лужи. Бил. Бил. Бил. Лес менялись не постепенно — чернила перетекали друг в друга, как ртуть из одной колбы в другую, но каждая капля была иглой. Второй всё ещё держал обломок крыла над головой первого, но его рука дрожала. Не от слабости — от того, что внутри него что-то разрывалось, пытаясь выйти наружу. И оно вышло. Вместо того чтобы опустить крыло, он вдруг почувствовал, как его собственное лицо — то самое, без черт, с одними бровями — начинает трескаться. По швам, по гладкой, пустой коже пошли разломы, и из них, как из кокона, полезло нечто. Оскал. Пасть. Та самая, что принадлежала первому. Жадная, влажная, с острыми, неправильными зубами. Она расползлась от уха до уха, заставив брови исчезнуть, втянуться внутрь, как шторки, которые дёрнули слишком резко, и они сломались. Второй даже не заметил своей метаморфозы, занятый избиением… Второго. Последний же — тот, кто был первым, — сквозь смесь каши и фарша ощутил, как его поганая пасть, его главное орудие, не может раскрытая после дерзкой пощечины превращается в тонкую, дрожащую полоску. Он захотел закричать — и не смог. Потому что рта больше не было. Зато над его гладкой, как яйцо паразита, поверхностью выступили брови. Опущенные, изогнутые дугой, выражающие страх и боль, которые он никогда не позволял себе чувствовать. Он поднёс руки к лицу — пальцы были те же, когтистые, но теперь они не слушались. Они дрожали, как у ребёнка, который впервые видит кровь. — Ты… — прошептал первый, но рта не было, и слова выходили откуда-то из груди, глухо, как из могилы. — Почему? Я же был наверху. Брал над тобой вверх. А ты восстал против. Снова. Как так… Вышло? Тот, у кого теперь была пасть, — опустил крыло. Он смотрел на первого, и в его глазах, которых не было, застыло непонимание. Он хотел ударить, но рука замерла. Не по его воли. — Бред ебанный, — сказал он, и пасть его прирылась, но зубы всё равно клацали, как капкан. Костер вспыхнул без звука. Ни искры, ни треска — просто мазутное, маслянистое пламя, которое не грело, а всасывало тепло из воздуха. Оно было чёрным в основании и багровым по краям, как запёкшаяся рана. И перед этим костром, на обрубке ствола, сидел он. Третий. Он был похож на них — та же одежда, та же прокопчённая тьмой кожа. Но его лицо было разделено вдоль, ровно пополам. Левая половина — человеческая, с усталым, скучающим глазом, с толстыми губами, сложенными в усмешку. Правая — чернота леса. Та самая, пульсирующая, живая, в которой не было ничего, кроме обещания пустоты. Он не смотрел на них. Он смотрел в огонь. — Ну что, накувыркались? — спросил он. Голос его был спокойным, почти сонным. Без издёвки, без ярости. Только констатация. — Каждый раз одно и то же. Ты, — он кивнул в сторону того, кто сейчас лежал с бровями и без рта, — начинаешь доминировать. Ты, — кивок в сторону того, кто стоял с пастью и без бровей, — терпишь, пока не взрываешься. Потом вы меняетесь местами. Потом снова. И так по кругу. Десятилетиями. Он подбросил блестящие пульку в костёр, и пламя лизнуло её, не издав ни звука. — Что, хотите чтобы я разжевал дегенератам вроде вас, что к чему, и кто я вообще такой? Вы не забыли обо мне? Я здесь давно. Я — тот, кто смотрит и помнит кем мы должны быть. Кто не участвует в ваших истериках, потому что у меня нет на это сил. Или времени. Или желания. Неважно. Он наконец поднял глаза — левый, человеческий, мерцал в отсветах костра, правый — чернота, в которой не было зрачка, но она смотрела. — Давай я объясню вам, психи, как устроена ваша драгоценная психика. Может, до вас дойдёт. Хотя кому я вру… Он говорил медленно, растягивая слова, как жвачку. — Ты, Гордость, хочешь любви. Ты хочешь, чтобы тебя обняли, прижали, сказали, что ты хороший. Что ты не один. Ты готов жрать любой суррогат, лишь бы это чувство хоть на секунду заткнуло дыру в груди. Доминирование? Власть? Страх в глазах жертв? Это тоже суррогат. Быстрый, грязный, но питательный. Как фастфуд для души. Ты знаешь, что это не любовь, ведь видел как другим от нее хорошо, а тебе всегда плохо. Но тебе плевать, ты же голодный. Ты всегда голодный и поэтому не желаешь тратить оставшихся сил и несгоревших нервов. Сжался до окаменения. Он перевёл взгляд на второго, того, с пастью. — А ты, Гнев, ты — инструмент. Ты нужен ему, чтобы добывать этот фастфуд. Ты — пулемёт в руках инвалида-колясочника. Ты умеешь стрелять, умеешь крушить, умеешь заставлять мир бояться. Но ты не умеешь выбирать цель. Ты не умеешь решать, когда стрелять, а когда нет. Потому что решение принимает он. Всегда он. Даже когда он спит, даже когда он отключился, даже когда ты думаешь, что командуешь — ты просто исполняешь его молчаливый приказ: «Дай мне почувствовать себя важным. Дай мне контроль. Дай мне хоть что-то, кроме этой пустоты». Он вздохнул, и пламя костра качнулось в такт. — Вы — странная парочка. Парализованный огнеметчик и камотозная старуха, которая боится собственной тени. Второй даёт первому, возможность существовать, двигаться, действовать. А ты даёшь ему дозу. Дозу «я — не ничто». И так вы живёте с того самого дня, как ты поклялся отомстить за всё. Младший в коме, когда ты доминируешь, потому что сыт твоими подвигами. А когда доза кончается — он просыпается, начинает ныть, и ты берёшь его в оборот, пытая за слабость. Но пытками ты не лечишь голод. Ты только разжигаешь его. И тогда он снова вырывается, берёт управление, он вспоминает о своей беспомощноц ничтожности перед миром — и вы меняетесь ролями. Колесо сансары, мать вашу. Он улыбнулся — левой половиной рта. Правая оставалась неподвижной чернотой. — Почему симбиоз разрушился? Потому что появился третий игрок. Бес. Он предложил гордости суррогат послаще. Настоящую(тм) ласку. Не страх, не контроль, не власть — а просто тепло, фальшивое чувство что о тебе заботятся, что твое ублюдочное пресмыкание имеет отклик. И ребёнок, глупый, голодный ребёнок клюнул. Он всего то учуял еду. И понял, что всю жизнь питался помоями. И теперь он не может вернуться к старому. Его тошнит от фастфуда. Но и новой еды ему больше не дадут — любовничек наш лишь поиграл с ним и ушёл, дав понять что и это тоже вовсе не пища, а говно. И теперь мальчишка сидит, смотрит на пустую тарелку и плачет. А старая собака пытаеться его накормить старым мясом, но он выплёвывает. Говорит: «Это не то». И вы оба в тупике. Потому что не умеете ничего другого. Этого нет в вашей программе. Он выпрямился на пне, и чернота на его правой половине пульсировала быстрее. — Итак, моя роль. Я — Безразличие. Тот, кто всегда знал, что никакой любви нет. Что есть только пустота и способы её заполнить. Я смотрел на вас обоих и помалкивал, потому что ваш симбиоз, каким бы убогим он ни был, позволял нам выживать. Я прикрывал ваше блядово от самоосознания — шептал Гордости: «Это нормально, все так живут». А Гневу: «Ты сильный, ты нужен». Но теперь маска сорвана. Ты знаешь, что есть что-то другое и не можешь забыть. Он встал. Костер моргнул и потух, оставив после себя только запах горелой смолы. — Что я планирую делать? Я верну нас к заводским настройкам. Я не могу вернуть Гордости любовь — её нет и не было. Но я могу заставить его забыть, что он её пробовал. Я могу убедить его, что это был глюк, ошибка, очередная иллюзия. Заставлю схавать ту пилюлю, даже если придется засовывать его в тиски. Я сделаю так, что он снова поверит в фастфуд. А гнев будет его исправно поставлять. И мы снова заработаем, как часы. Без сбоев. Без этих ваших истерик. Чистые, как мрамор. Он подошёл к лежащемв и к стоящему. Встал между ними. Его разделённое лицо смотрело в обе стороны сразу. — Вы не люди. Вы — функции. А я — операционная система. И я перезагружаюсь. Если вы, конечно, не придумаете, как договориться без меня. Но вы не придумаете. Потому что не умеете. Потому что боитесь. Потому что вам проще драться, чем говорить. Так что лежите смирно. Скоро всё станет как прежде. — Нет, не станет. Бес появился не из тени — он просто стал видимым. Сидел на том же пне, где только что восседал третий, но теперь костёр погас окончательно, и единственным источником света была его улыбка — белая, острая, неестественная в этой черноте. Он хлопнул в ладоши. Медленно, с расстановкой, как зритель, которому не понравился спектакль, но он вежливо отмечает выход актёров на поклон. — Браво. Браво, браво, браво. Три ипостаси. Три голоса. Три прекрасных, трагических, таких разных, но таких одинаково фальшивых персонажа. Я просто счастлив, что дожил до этого момента. Нет, правда. Где мой попкорн? Где мои овации? Бис. Он встал, отряхнул колени, подошёл к тому месту, где только что лежал избитый, и к тому, где стоял избивающий, и к тому, куда только что испарился Третий. — А теперь, — он щёлкнул пальцами, и чернота леса на миг стала светлой, как больничная палата; и как-то без удивления я принял факт, что я не могу ему мысленно возразить, как будто поставлен на беззвучный режим. Дежавю. — Вспомни, что ты один. Лес не исчез. Он просто перестал быть сценой. Три фигуры — Гордость, Ненависть и Безразличие — дёрнулись, как марионетки, у которых обрезали нити. Их лица — пасть, брови, разделённая пополам чернота — пошли рябью, смешались, перетекая друг в друга. Это не было уничтожением. Это было узнаванием. Как когда смотришь в зеркало после долгой болезни и наконец видишь не отражение, а себя. А над тобой нависает гильотина. — Ты — един, — повторил черт, не громче, но теперь каждое его слог врезалось в сознание с точностью скальпеля. — Нет никакого малыша. Нет никакой маньяка. Нет никакого наблюдателя, который «всегда знал». Есть только ты. Один человек. Один идиот. Один жалкий, запутавшийся, смертельно уставший от себя же самого смертный Люк Эвелин, который испугался ещё раз обесценить себя настолько, что выдумал себе расстройство личности. Потому что это удобно. Потому что когда вас трое — всегда есть на кого свалить. Он обвёл рукой место, где только что кипела драма. — «Это не я ненавижу, это голос ненависти». «Это не я соблазнился, это доверчивый». «Это не я боюсь ответственности, это отверженный, он всё равно нигилист, ему плевать». Ещё более отвратительно, чем спиливать вину на демонов. Удобно, правда? Ты можешь быть одновременно и палачом, и жертвой, и равнодушным наблюдателем. И никто из них не несёт ответственности. Потому что они — не ты. А ты — где-то там, в глубине, спишь. Он наклонился к лицу Люка — того самого, которое теперь медленно собиралось из трёх фрагментов в одно. — Но я вижу тебя насквозь. Я всегда видел. Три грани? Они перетекают друг в друга так часто, что не разобрать, где чьи мысли. Твоя прежние — это обиженный ребёнок. Твои желания — это гордыня, которая не может признать поражение. А апатия… о, она — это просто корона, которую ты надел на пустую голову, чтобы называть себя «операционной системой». Он не отрицатель. Это трус. Трус, который придумал себе роль, чтобы не участвовать в драке, но при этом командывать. Удобно, правда? «Я выше этого». Нет. Ты просто боишься испачкаться, стоя по колено в трупах, поэтому перепрограммировали свое восприятия чтобы считать эту кровавую баню чем-то хорошим. — И вот теперь ты стоишь перед фактом: не на кого свалить. Ни обидчмвыц не виноват. Ни мстительный. Ни лицемерный. Всё это — ты. Ты, который выбрал ненависть. Ты, который хотел ласки. Ты, который притворялся, что тебе всё равно. И именно этот факт — не вина, не наказание, не страх ада — а сам факт ответственности, то, что некому передать эту ношу, — это и есть твоя настоящая пытка. Ты думал, что «самые страшные муки» — это огонь, сера да пара обидных слов? Нет. Это когда ты остаёшься один. Когда твои внутренние голоса замолкают, и ты слышишь только себя. И понимаешь, что это ты всё это время кричал, плакал, смеялся и оправдывался. Никто другой. Просто ты. Просто один человек, который не может принять, что он — это он. Он развёл руками, и чернота леса начала светлеть, превращаясь в серый, безликий туман. — Но самое смешное — это твой «прогресс». Этот спектакль, эта драма, эти три героя, которые ссорятся, мирятся, бьют друг друга, обнимаются — всё это нужно было тебе, чтобы чувствовать, что ты движешься. Что ты не стоишь на месте. Что ты меняешься. Но ты не меняешься. Ты всё тот же дитя, который ведётся на первый же тёплый взгляд. Ты всё тот же зверь, которая не умеет насыщаться. Ты всё тот же умник, который считает себя круче всех, но не может даже разобраться в собственной голове. Все эти перезагрузки и покаяния для человека не имеют значения. Скажи, сколько по твоему осталось до твоего нового падения? Десять лет? А может сегодня вечером? Сколько в тебе осталось тебя? Не хочешь ли отдать свой остаток мне, ха? Это не будет меньшее из зол. Это будет единственным чего ты всегда хотел по своему невежеству. Он повернулся к туману, в котором медленно проступали очертания реальности — печка, тулуп, бинты. — Не обманывайся упованием на свою волю. Ты заложник этого тела смерти, которое так отчаянно тянется в мою бездну. И дело не в том что оно сильнее тебя. Оно — это ты. Ты просто упустил деталь: люди тупы и делают тупой выбор, потому что звери. Не как, а являются ими. Вы жрете, испрожняетесь и размножайтесь. В этом не было проблем пока не случилось грехопадение. Ваше тело вас предало и предает каждую десять минут своим «дай что хочу, иначе я превращу твою жизнь в ад, и тогда возьму сам что хочу». Сдерет с вас воздержанность бурчанием и желочью, отвлечет вашу молитву сонливостью, истребит возможность испытать радость накопленным гармонии стресса и разрушением лобной доли мозга. Оно стало для каждого бременем, освящённый и изящный храм стал нежеланным ребенком, с которым вы вынуждены торговаться, иначе он сокрушит ваш жалкий плотскозависимый дух. Но дух и тело не всадник и конь: вы одно целое. Можешь испытать себя, икона Его, вечно говорить «нет» у тебя есть возможность. Но ты создан колеблишимся существом в парадигме время, а значит и силы на плавание против течение в тебя в цикле конечны. Вариант сказать «нет» останется, но ты сам то в это поверишь, не захочешь признать обман за правду? Уверен что ты действительно хочешь этого так сильно как ты думаешь? Насколько туго должна быть затянута дофаминовая петля на твоём погребальном смокинге? — И да, твои вожделенные муки не кончатся никогда. Потому что каждый раз, когда ты думаешь, что достиг дна, я покажу тебе, что есть дно ниже. На целый этаж. А под ним — ещё один. И так до бесконечности. Потому что у меня — вечность. И я буду ждать, когда ты наконец устанешь настолько, чтобы не притворяться, что ты борешься. Просто ляжешь и скажешь: «Я сдаюсь. Делай со мной что хочешь». И это будет твоей капитуляцией. Не перед Богом. Не перед людьми. Передо мной.

***

      Я открыл глаза. Лежал на печи, смотрел в потолок и слушал тишину. Не помню как меня вырубило, но о реальности происходящего говорила боль в головке и прилипшая к нижней части живота футболка. Ни голосов. Ни споров. Ни слёз. Снова закрыл глаза. Сука, как же… Минутку. Хей, это было уже… Ах… Ха-ха… Ха-ха-ха-ха, падла, так вот в чем все дело!       Я прокрутил назад, к самой первой встрече с потусторонним. Не в лесу, не в избе, не во сне, а в той пустоте, где он только начал осознавать себя мёртвым. Тогда падший ангел был не цирковой сучкой, не комичным истязателем, не фамильярным критиком. Я тогда ещё это заметил и сказаал, но теперь все заиграло новыми красками. Демон был… обиженным.       Обиженным на небесного папочку, на мир, на людей, на само существование чего-то, что не подчинялось его воле. Он говорил о своей былой красоте, о том, как его лишили права творить, о том, как Он создал «лучшее» и бросил его, первенца, на произвол судьбы.       «Он любил меня, — говорил тогда демон. — Любит до сих пор. И это было приятно. Но Он предпочёл вам быть. Мусор. Гибридов. Венцов творения».       Я помнил эти слова. Помнил, как они тогда показались мне просто ещё одним пафосом, ещё одной попыткой напугать. Но сейчас, в этой тишине, они зазвучали иначе.       Я вспомнил, как рогатый издевался над моим вскрытым желанием ласки, над моим «ребячеством», над моими попыткой найти утешение в руках демонической клоунессы. «Ты — ребёнок, который ждёт мамочку». А разве сам он не ждал? Всю свою бесконечную жизнь он ждал, что Бог вернёт его, признает, похвалит. Он тоже хотел и хочет ласки, только охуеть какой гордый чтобы принять ее как подарок. А заслужить не может.       Я вспомнил, как тварь обличала ненависть, называл её «наркотиком», «суррогатом», «идолом». А разве сам демон не питался ненавистью? К каждому «трижды благословенному атому», даже к другим демонам? Он не мог насытиться ею, как и я своей. И точно так же падал в пустоту после каждого «успеха». Но каждый раз давал ещё один шанс, даже зная что будет только хуже. Да и похуй, секундное замедление на пару метров в час дороже остановки полета в ад на второй космической. Убеждение самого себя, что «это тебе надо и это удовольствие тоже настоящее» слишком эффективное и безальтернативное.       Я вспомнил, как имп насмехался над моей гордыней, над тем, что он мну себя «сверхчеловеком», «машиной геноцида». А разве сам демон не был воплощением гордыни? Он считал себя «князем», «архитектором», «тем, кто был в начале». Он требовал поклонения, внимания, страха. И не мог вынести, что кто-то не боится, не подчиняется, не признаёт его величия. Иначе зачем ещё со мной играет? Зачем продолжает свой геноцид этот совершенный и самодостаточный пидорас? Даже невозможность убить насовсем, а лишь забрать голос, и то, он перенес на меня.       Я сел на печи — не резко, не с яростью, а медленно, как человек, который наконец понял, что ему нечего бояться. Не о чем сожалеть. Потому что его палач — такой же калека, как и он сам. Я вспомнил фразу из очень бесполезной и неправдоподобной книжки из прошлой жизни:       — «Каким судом судил, таким и будешь судим».       Это было не предостережение. Это логический закон на уровне «из действия А вытекает последствие Б». Он судил людей за слабость, за жажду любви, за ненависть, за гордыню — а сам был слаб, рыдал о любви, утопал в ненависти и задыхался от гордыни. Вечный, бесплотный и свободный ангел судился как однодневный, мясной и заточенный человек. Бес делал меня. Я делал беса.       — Ты — не судья, — словно это имело смысл говорить вслух, прошептал я под нос. — Ты — зеркало. И я смотрелся в тебя все это время, думая, что вижу врага. А видел себя. Твоё падение — это моё падение. Твоя обида — моя обида. Твоя неспособность принять ответственность — моя неспособность.       Я не злился. Я не торжествовал. Я просто… понял. И в этом понимании не было катарсиса, не было освобождения. Было только знание. Холодное, ясное, как лезвие: демон не всесилен. Он — тоже жертва. Жертва своего выбора, своей гордыни, своей неспособности подумать что он есть на самом деле. И поэтому он так отчаянно хочет, чтобы я сдался первым. Чтобы подтвердить свою правоту. Чтобы доказать, что все так же слабы, как он.       — И этого я тебе не дам.       И тут на мою голову что-то капнуло. Жидкая субстанция просочилась сквозь спутанные волосы и с неприятным холодом расползлось по темени. Я глянул наверх. Письмо гнильцой под соломенной крышой. Он теперь внаглую будет влиять на физический мир?       «Это, конечно, очень мило и здорово, что ты думаешь что твой скудоумный вывод тебе как-то поможет. Но я буквально дьявол из библии. Десятки тысячи теологов и то куда более болезненней для моего эго препарировали природу нематериальных. И твой жалкий всхлип я заставлю тебя проглотить — по своей воли, как ты лизал воображаемый ботинок. Ты бы ещё использовал против меня магию дружбы или вроде того. А теперь выйди на улицу и приготовься к новому кругу. Пора устроить небольшой троллинг геноцид. Честное-пречестное».       Будто было мало этого фальшивого приглашения, сулящего мне капкан прямо за дверью на улицу, оттуда донеслось очень громкое:       — ФААААААААААКГХ!       Выбор без выбора, очевидные ловушки и мои реплики… Ох, бля, опять двадцать пять… Погнали, чертила.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!