покой
9 ноября 2025, 16:00Покой. Святость. Структура.
Клэнси пытается держать дрожащие плечи неподвижными под пристальным взглядом неоновых ламп сверху. Всё, что движется, всё, чему он позволяет двигаться, преклонившись перед алтарём Бишопа – это его губы, отпускающие беззвучные молитвы в пыльный воздух безлюдных церковных залов. Службы давно закончились, и колени болят от проведённых на твёрдом полу часов, но мальчик пока не уходит.
Покой. Святость. Структура.
Постулаты религии, что плетёт ткань его жизни, столь же несомненные, как касание одежды к коже. Виализм и Священный Муниципалитет – это кислород в лёгких Клэнси, сама почва под его ногами. Только вот сейчас у него не очень получается дышать, а земля будто сотрясается.
Они начались несколько месяцев назад, эти атаки. Вскоре после того, как ему исполнилось четырнадцать.
Клэнси убеждён, что это последствие какого-то проступка с его стороны. Неисповеданный грех, необузданные порочные желания – что-то, что он упустил. Что-то, что он не смог взять под контроль. Поэтому этот ужасный, всепоглощающий страх явился в качестве наказания и не отступит, пока он всё не исправит.
Покой.
У него не получается сохранять спокойствие.
Святость.
Он согрешил, он нарушил священный закон.
Структура.
Он расходится по швам.
Клэнси молится о спасении. О прощении. О прозрении. О чём угодно, что прогонит панику. О чём угодно, что снимет эту вину с его плеч. Но мальчик знает, что наверняка совершил что-то ужасное, чтобы заслужить это, потому что никогда раньше страх смерти не ощущался настолько близко, что его дыхание опаляет затылок. И даже этот страх – грех, ведь смерть – это высшее прославление.
Что бы он ни делал, он не может прекратить только лишь всё усугублять.
Клэнси всё же всхлипывает, когда его саднящие горло и лёгкие больше ни секунды не могут сдерживать рвущийся наружу плач, покидает молитвенную позу и сгибается пополам, обхватив руками туловище, вжавшись лбом в гладкий бетонный пол. Слезы струятся из глаз, увлажняя цемент, а рот широко открывается в ужасном беззвучном крике.
Привычные стихи заученных молитв он сменяет на простоту единственного содрогающегося воззвания:
— Отец, что я натворил? Пожалуйста, просто скажи, что я сделал не так. Я готов на что угодно... Я готов на что угодно, только избавь меня от этого.
— Тут кто-то есть?
Клэнси вздрагивает всем телом, и звук тяжелой мантии, шелестящей по бетону, вынуждает его оцепенеть. Он не может заставить себя поднять глаза.
— Простите меня, Отец. Я потерял счёт времени, — шумно вдыхает Клэнси, ловя ртом воздух. Пальцы зарываются в ткань рубашки, пока он умоляет своё тело не шевелиться.
Но такое чувство, будто он стал одержим неким демоном: тело не слушается приказов, как бы он ни молил. И чем дольше Клэнси прокручивает в голове эту идею – что он больше себе не хозяин, что нечто впустило это зло в душу, – тем быстрее сердце колотится в груди, пока в ушах не начинает звенеть. Пока кожа не покрывается холодной испариной. Он чувствует себя тонущим, словно взаправду находится на грани смерти.
Лишь опустившаяся на плечо рука Кеонса его заземляет.
— Клэнси, дитя моё, что тебя беспокоит? Ты дрожишь как лист, — теперь Кеонс присел перед ним на колено. И Клэнси хочет броситься в объятия Бишопа и вцепиться в него, в свой якорь, в своего пастуха, своего защитника. Но это было бы неправильно.
Это было бы очередным грехом для грядущей исповеди, очередной чёрной меткой на его счету. А сколько ещё ошибок ему дозволено совершить, прежде чем его душа станет слишком нечистой для того, чтобы Бишопы могли возвысить её до прославления?
Покой, твердит он себе. Успокойся.
— Я не знаю, что со мной не так, — выдавливает, запинаясь, Клэнси, всё ещё не поворачивая лица от пола. Он всхлипывает и проводит рукавом комбинезона под носом, вытирает мокрые щёки – свидетельство недостающего контроля над собой.
— Отец, мне кажется, меня наказывают.
Кеонс медленно убирает руку с плеча Клэнси, лишая единственного утешения, что у него было – ощущается это так, будто что-то с корнем вырвали изнутри. Он съёживается ещё больше, полный стыда.
— Кто тебя наказывает? — спрашивает Кеонс. Его голос сохраняет мягкость – он бы никогда не утратил самообладание до такой степени. — И за что?
— Бог, — шепчет Клэнси. Само слово звучит слишком возвышенно, чтобы его произносил вслух кто-то вроде него. Даже Бишопы не очень часто касаются вопроса высшей силы, для служения которой были избраны и от чьего имени выступают пророками, посредниками между гражданами и огненным судом.
Клэнси снова содрогается – каждая мышца в его теле напряжена до предела, словно вот-вот треснет, – как флаг под порывом штормового ветра.
— Мне кажется, я сделал что-то очень неправильное, и теперь меня наказывают. Но я... Я не знаю, в чем дело.
Кеонс негромко хмыкает, возвышаясь над ним.
— Ты был прилежен на исповедях и в делах раскаяния. Возможно, ты просто не желаешь рассказывать мне о природе этого проступка?
Клэнси горячо мотает головой:
— Нет, Отец, это не так. Прошу, если бы я только знал, что я сделал, я бы исповедовался перед всем приходом. Я бы покаялся в центре города. Я бы...
В конце концов Кеонс осаждает его, и Клэнси вынужден проглотить свои возражения.
— Расскажи мне об этом наказании. Что тебя тревожит?
Внутри Клэнси весь горит, он знает – из-за собственной гордости. Если бы он оттачивал смирение, как следовало, то смог бы признаться в этом Кеонсу без всякой заминки. Но поскольку он так хочет впечатлить своего Бишопа, поскольку он сделал бы всё возможное, чтобы быть не просто хорошим гражданином, а лучшим, слова даются с трудом.
— Иногда я просыпаюсь посреди ночи, и тут меня сковывает страх. Но не просто как от страшного сна. Что-то как бы овладевает мной изнутри. Оно вызывает дрожь по всему телу, и оно не дает мне дышать, — слёзы снова просачиваются из глаз, но он стискивает зубы, сдерживая новые всхлипы. — Моё сердце стучит как бешеное. По ощущениям я будто умираю, но боюсь этого. Я боюсь умереть не готовым…
Кеонс цокает языком и опять протягивает руку, в этот раз обхватывая щеку Клэнси и приподнимая его голову.
— Мальчик мой, это всего лишь то самое, что мы обсуждали ранее. Ты должен научиться заглушать свой внутренний хаос молитвой и чтением священных текстов. Вот и всё.
— Я так и делал. Я молился и молился о том, чтобы Вы освободили меня от этого, а писания я уже выучил так хорошо, что и во сне их вижу. Это другое. Я никогда не испытывал такого ужаса, — настаивает он, но отводит взгляд, когда глаза Кеонса за вуалью сужаются.
Вдруг прикосновение, которое еще мгновение назад было его единственной привязью к безопасности, стало теперь знаком его слабости и зависимости. Пальцы сжимаются всё настойчивее, и Клэнси вынужден встретиться с Бишопом взглядом.
— Не существует такого волшебного снадобья, что усмирило бы наши мятежные сердца, — напоминает ему Кеонс твёрдым голосом, — требуется огромная самодисциплина и упорство, чтобы преодолеть те испытания, на которые обрекают нас наши души. Ты знаешь это.
Клэнси заставляет себя кивнуть.
— Да, Отец.
Хотя эти слова не приносят ему успокоения. Какой бы силой он не располагал – её недостаточно.
Клэнси сделал всё возможное, чтобы укротить свой дух. Всё, о чем его Бишоп только просил. Он служит его писарем и смотрителем храма, передает младшим те знания, что сам получил, будучи ещё маленьким мальчиком. Он даже отверг друзей, отверг семью, как будто совсем их не любил. Ничто не сравнимо с его приверженностью вере. Ничто.
Но даже её недостаточно, чтобы прогнать этот страх.
— Клэнси, ты талантливый последователь нашего учения и прилежный служащий моего района, — Кеонс поднимается с пола и протягивает руку всё ещё стоящему на коленях мальчику, — но покой никогда не является в сердце без усилий. Люди не перестают бороться, даже повзрослев, и всё равно не достигают совершенного мира. А ты ещё так молод.
Клэнси, подав руку Кеонсу, даёт поднять себя на ноги, но не находит сил повернуть головы и посмотреть ему в глаза.
— Если сердце осуждает тебя, это только для того, чтобы привести к лучшему пониманию наших путей.
Кеонс вытирает лицо Клэнси от слёз краем мантии. Затем снимает маленький серебряный флакон с цепи, обёрнутой вокруг пояса, и капает немного масла на кончик указательного пальца, подносит руку ко лбу Клэнси и вырисовывает на коже трезубец. Морщины беспокойства тут же разглаживаются, так что лицо Клэнси вновь принимает бесстрастный вид.
— Ступай и будь спокоен, — шёпотом дарует ему благословение Кеонс, поцеловав в щёку через невесомую вуаль.
Клэнси хлюпает носом и глубоко кланяется.
— Благодарю, Отец. Я не заслужил Вашего великодушия.
Секундой позже:
— Следует ли мне покаяться? Я позволил эмоциям взять над собой верх.
Кеонс отворачивается и следует к вестибюлю.
— Не сегодня. Думаю, боль в коленях будет достаточным напоминанием о цене подобных срывов.
На этом Клэнси свободен, вновь оставшись в одиночестве пустынных залов. Он переводит взгляд на статую в передней части помещения: руки подняты высоко над головой, словно тянутся за даром свыше.
На мгновение Клэнси жалеет, что он не из камня, что он не так неподвижен и тих, как статуя. Думает о неоновых надгробиях и безупречном сне, ожидающем его однажды. И несет своё тело домой.
***
— Кто это сделал? — напряженно спрашивает Клэнси, и Джош закусывает край губы, подавляя прилив стыда: один его глаз неимоверно опух. Он знал, что не сможет этого скрыть, но надеялся, – может, наивно – что Клэнси посчитает невежливым обращать на это внимание. Тогда, возможно, им не пришлось бы обсуждать последние провалы Джоша на религиозном фронте. Он всё время кого-то разочаровывает. — Учитель счёл мои вопросы на сегодняшнем занятии неприемлемыми, поэтому меня отвели к Ниллсу, — Джош вспоминает ярость в глазах своего Бишопа, когда его заставили повторить вопрос. Вспоминает жжение хлыста на своем лице. Красный рубец рассекает кожу через угол глаза, и из-за отёкшего века последний с трудом открывается. Но, по крайней мере, когда Джош проверяет, со зрением всё в порядке. Он думает, что, на самом деле, легко отделался, с учётом всех обстоятельств. Клэнси протягивает руку, и его пальцы сперва замирают под подбородком Джоша, прежде чем большим он с лёгкостью пёрышка проводит по нижнему краю рубца. Джош застывает как вкопанный. Здоровым глазом он видит, как злость в выражении лица Клэнси медленно растворяется в безучастность – снова. Он – правильный виалист и всегда таким был. — Что ты спросил? — интересуется Клэнси, так тихо, что Джош практически не слышит его за грохотом крови в ушах. Большой палец снова проходится по уязвимому участку на лице Джоша, но он и мускулу не позволяет дрогнуть. Джош сглатывает, пытаясь восстановить самообладание – повторить его Клэнси почти что ещё стыднее, чем Ниллсу. — Я хотел узнать, правда ли Бишопы слышат наши молитвы... Я знаю, — быстро добавляет он, когда глаза Клэнси расширяются от шока, — я знаю, что неправильно было это спрашивать. Но иногда, как бы я усердно ни молился, кажется, что никто не слышит. В самой глубине своего нутра, том уголке, что не откроет даже Клэнси, он желает, чтобы ему не приходилось молиться столь жестокому человеку, как Ниллс, чьи руки всегда запятнаны – от того, сколько граждан он помазывает. Чей район отвечает за обработку тел ушедших. Задумываясь, как часто эти руки лелеют смерть, Джош не может представить, чтобы они могли дарить утешение, коего он так часто жаждет, когда молится. Но такие помыслы слишком кощунственны, чтобы признаться в них даже самому себе, поэтому их он запирает на задворках сознания, не до конца сформулированными и бессильными. И крайне осторожно обходит стороной. Когда Клэнси отнимает руку, пустота на её месте ощущается для Джоша как новая рана. Но эту мысль он тоже оставляет при себе. — В будущем, — говорит ему Клэнси, садясь на траву, что растёт в этой тихой части мемориальных садов, и кладя рюкзак на колени, — если у тебя будут такие вопросы, можешь спрашивать меня. — Алтарничек, — поддразнивает Джош, располагаясь напротив. Газоны, раскинувшиеся средь аккуратных садов – мягчайшие местечки во всей Деме, и Джошу нравится здесь больше всего в городе. Пускай они тоже являют собой очередное посвящение могуществу смерти. — Ну, по крайней мере я не буду бить тебя каждый раз, когда ты спрашиваешь что-то, чего не стоило, — шипит на него Клэнси, расстёгивая сумку. — А где твой молитвенник? — Не брал, — говорит Джош, откидываясь на траву и потягиваясь с довольным вздохом, — он ни к чему в такой день. Тёплое солнце золотистым дождём проглядывает сквозь прорехи в облаках, словно тянущиеся пальцы Бога. Лоскуты голубого неба, редкие и безупречные, как сапфиры, подмигивают ему сверху. Хотя лето крепко зажало город в свои тиски, трава прохладна на ощупь и мягко, как подушка, подстилает голову Джоша. Красно-чёрная божья коровка с любопытством ползёт вверх по его штанине и, добравшись до колена, беззвучно улетает. Он мог бы петь. Он мог бы молиться. Он мог бы боготворить. Просто вот так. — Ты попадёшь в ещё большие неприятности, если продолжишь говорить подобные вещи, — отчитывает его Клэнси, открывая свою книгу на нужной странице. Где-то в нескольких метрах поодаль садовник выдёргивает жёлтые сорняки из ровных рядов алых маков и выкидывает цветы-нарушители в корзину, ведь всё, на что они годятся – это отправиться в мусор. Клэнси смотрит на них краем глаза, и Джош замечает, что его губы дёргаются с каждым вырванным одуванчиком. — Нам обоим нужно готовить обеты. Или ты уже выучил? — бормочет Клэнси. Джош перекатывается набок, хмурясь. — Нет. Горькое семя пускает корни в груди Джоша. Клэнси в курсе, что он не настолько легко всё схватывает, чтобы так же быстро запомнить замысловатые строки обетов – их первого серьёзного шага в жизнь Муниципалитета как полноценных граждан. После этого они в течение года будут послушниками ордена, когда и начнётся настоящее обучение путям виализма. Когда сильные будут отделены от слабых. То свободное время, что они могут проводить сейчас вместе, скоро поглотится бо́льшим количеством проповедей, занятий и долгими одинокими часами за зубрёжкой писания. Испытания способностей и испытания покорности. Всё направлено на то, чтобы подточить свежие шестеренки до нужных размеров и поместить в часовой механизм этого города. Джош, скорее всего, больше не увидит свои любимые сады до истечения года, а потом он должен будет принести финальные обеты. — Я не смогу так читать, — шепчет он, в то время как сверху проплывает облако, воруя у него немного солнечного света. Глаз Джоша схватывает болью. — Нет смысла пытаться. Клэнси хмурится: — Извини, не подумал. — Пять раз «Отче Наш» в качестве акта раскаяния, — огрызается Джош, пародируя Ниллса, и замечает, как Клэнси сдерживает улыбку. — Может, я помогу? Буду читать тебе вслух, а ты повторять в ответ. Джош резко поднимается. — А разве можно так делать? Это не... Ну то есть, мы не... Улыбка Клэнси наконец просвечивает сквозь маску осторожного безразличия, и он качает головой: — Это не так работает, дурачок. — Оу, а как тогда оно работает? — в этом вопросе проскальзывает нотка едкого сарказма, которую никак не получается избежать, но в остальном он искренний. Никто раньше никогда не объяснял Джошу исчерпывающе суть священных клятв, так, чтобы он до конца понял. Клэнси меняет положение и отклоняется назад, опершись на руку. Его поза теперь не такая напряженная. Благодаря этому он выглядит более расслабленным, более естественным – иногда Джоша тревожит, что Клэнси скорее похож на одну из статуй, что стерегут городские улицы, чем на живого человека. — Сами по себе обеты – это просто слова. Просто фразы. Они ничего не значат, пока ты не вложишь в них своё сердце, — Клэнси поворачивает голову, подперев подбородок плечом и прослеживая путь ползущего по траве и затем по его пальцам муравья. — Это и есть верность. Это сила, стоящая за твоими словами, любовь, более глубокая, чем любая обычная эмоция. Она становится намерением. Она становится действием. Она становится… поклонением, своего рода. Джош ощущает растекающийся внутри покой – как и всегда, когда Клэнси теряется в размышлениях, рассуждая о высших материях их веры. То, как их объясняет Клэнси, вселяет в сердце Джоша чувство, что всё это – истина. Когда Джош слушает его приглушенный голос, на него нисходит понимание, как выглядит чистая, безупречная вера – тот же знакомый покой, от которого хмурые складки разглаживаются со лба и Клэнси лучезарно улыбается, не переживая, что кто-то увидит. — Так что мы можем сидеть здесь и читать строки из книги хоть до посинения, но оно не будет ничего значить, пока мы этого не захотим, — Клэнси наконец поднимает взор, и солнце пляшет в его светло-карих глазах. — Это понятно? Джош кивает, но, когда Клэнси снова возвращается взглядом к книге на своих коленях, слегка подаётся вперёд. — Но почему наша преданность должна принадлежать исключительно Бишопам? Разве невозможно любить более одной вещи? Клэнси оглядывается по сторонам, словно боится, что кто-то ненароком услышит вопрос Джоша. Но когда он видит, что другие граждане, включая старательного садовника, погружены в собственные мысли, в собственные дела согласно расписанию, немного напряжения покидает его плечи. Джош чувствует укол вины, что вынуждает его волноваться. Клэнси затем наклоняется ближе, в результате чего его голова практически ложится на плечо Джоша, и шепчет тихо, ему одному: — Виализм призывает полностью посвятить наши сердце, разум и тело своему Бишопу, так что мы без раздумий должны отдать ему саму жизнь, если он только попросит. Это требует единичной преданности, такой любви, что отрекает эго, отрекает мирские связи и даже земную логику. Волосы Клэнси, тёплые от солнца и пахнущие мылом, практически касаются его щеки – стоит лишь слегка повернуть голову. Он снова чувствует эту тишину в груди, такой покой, который обволакивает ему сердце только рядом с Клэнси. Как бы Джош ни старался выудить из глубин души подобную убеждённость в собственной вере, для него невообразимо оборвать все земные связи ради любви своего Бишопа. Не то чтобы он считал себя неспособным на такую преданность – просто он хотел бы найти для неё более стоящий объект. Такой, что был бы способен полюбить его в ответ. Рубец на его лице пульсирует с каждым ударом сердца. — А ты любишь Кеонса так? — спрашивает он, потому что не знает никого более преданного их делу, чем Клэнси. И не знает Бишопа добрее, чем Кеонс. И потому что спрашивать это больно, но он ещё не знает, почему. Однако вопрос снова заставляет Клэнси отстраниться, скрывшись от Джоша обратно в страницы молитвенника. — Иногда да. Но любовь к Бишопу особенная. Она требует дисциплины и кротости духа. Поэтому наши клятвы сначала будут временными, и год, который мы проведем послушниками, предполагает намного более строгий путь учёбы и познания. Он должен нас преобразовать, сформировать. И тогда мы будем готовы. Джош не отрывает взгляда от рук Клэнси, наблюдая, как он водит пальцами по строкам текста. Некоторые из них подчеркнуты, другие теснятся с его собственными рукописными заметками. Его молитвенник – отражение его самого. Нагромождение рьяного стремления к знаниям и случайной поэзии. — Почитай мне, — говорит Джош, снова ложась на траву. Травинки щекочат изгиб его уха и покалывают красный рубец на щеке. Поэзия в действии. — Ты снова заснёшь, — ворчит Клэнси, но в его голосе слышна улыбка. Он тянет за одну из кудряшек Джоша, затем пропускает её через пальцы. — Ты всегда засыпаешь, когда я читаю вслух. Джош подпирает голову рукой, напуская на себя бодрый вид. — В этот раз не засну. Почитай мне, я всё запомню. Мысль об обетах побуждает его выжать максимум из каждого маленького мгновения, что у них осталось в распоряжении, смаковать эти последние полудни вместе. Клэнси недоверчиво качает головой, но возвращается к началу клятвы послушника и начинает зачитывать её фразу за фразой. Он останавливается после каждого изречения и даёт Джошу повторить за ним вслух, периодически поправляя неправильное произношение старинных слов. — А потом ты с другими послушниками в ряду выйдешь к алтарю. Обычно там стоит Бишоп со старейшиной церкви, и он преподнесёт тебе чашу для причастия. Ты встанешь на колени... Клэнси рассказывает всё так естественно, будто речь идёт об общеизвестных вещах, но Джош поворачивает к нему голову, поморщившись. — Ты расстроишься, если я признаюсь, что ни разу не бывал на них? Клэнси замолкает, поднимая взгляд от книги. Выражение его лица нечитаемо. — Ни разу? Я знаю, они не обязательны к посещению, если ты не участник церемонии, но… неужели тебе не любопытно? Это же наше будущее. Так мы станем полноценными членами нашего города. Это... — Я знаю, я знаю, это всё очень священно и важно, — произносит Джош, садясь и отмахиваясь от очередной проповеди Клэнси об их вечном предназначении или о чём-то в этом духе. — Но обеты всегда, не знаю, пугали меня. Лицо Клэнси принимает осторожно отсутствующий вид, будто он оттачивает его каждый вечер перед зеркалом. — Почему? Джош сцепляет руки на коленях, пожимая плечами. — Я ненавижу говорить перед публикой? — он снова улыбается, когда Клэнси в ответ закатывает глаза, и хватает его за руку, несильно встряхивая. — Нет, нет, я серьёзно! Что, если я выйду туда и просто застыну? Что, если я посмотрю в хмурое лицо Ниллса и забуду каждое слово? Его смеющаяся интонация меняется по ходу речи – Джошу уже правда становится не по себе. Улыбка испаряется из его черт, как и игривая насмешка уходит из выражения лица Клэнси. Некоторое время они сидят в тишине. Джош знает, у некоторых людей любовь к Бишопам рождается из уважения и страха. Многие ценят твёрдую руку своего Бишопа и его разумные учения, но Джош всегда желал чего-то большего. Такой любви, которая не причиняла бы столько боли. В этом плане он завидует Клэнси. И уже это само по себе – ужасное преступление. — Ты справишься идеально, — говорит ему Джош, пихая его в предплечье. — Как всегда. Но Клэнси роняет голову, уткнувшись лицом в плечо. — Прекрати. Джош прикусывает язык – принимать похвалу за успехи в виализме равносильно первородному греху. Следовало бы это знать. Но он, запинаясь, продолжает: — Я просто имел в виду, что тебе не стоит переживать. Ты любишь своего Бишопа, и ты знаешь эти обеты наизусть. Ты даже знаешь, что такое дифтонг и как произносить это всё правильно на языке, который тебе едва знаком. Джошу не хватает воздуха. — Я проклятие и позор своего Бишопа. Если он посмотрит на меня, я застыну, и меня вышвырнут на улицу к другим вероотступникам или... или... — он осознаёт, что даже не знает, что делают с гражданами, не принёсшими свои обеты послушника. Взглядом он впивается в Башни Тишины, так и замерев, прикованный к их грозному облику, нависающему над городом. — Я задохнусь, — наконец говорит Джош, уверенный в истинности своих слов, как в траве под ногами и небе над головой. — Я задохнусь. — Нет, — успокаивает его Клэнси, перекатываясь на колени напротив Джоша, чтобы загородить ему вид на Башни. — Службы проводят в разные дни, ведь так? Церемонии Кеонса и Ниллса не накладываются друг на друга, так что я смогу прийти на твою. И если тебе станет страшно, просто найди меня в толпе и произноси клятву, как мы это делали сейчас. Как будто ты отвечаешь мне. Его лицо расцветает румянцем, когда Клэнси осознаёт, что сейчас сказал, и встряхивает головой. — Ну то есть... Ну, не прямо так, но все средства хороши... Договорились? Джош расплывается в широкой улыбке, хотя она растягивает опухшую кожу щеки и уголка глаза, вырывает несколько травинок, крутя их в пальцах. — Ты не обязан. Джош не может решить, будет ли проявлением эгоизма принять предложение о помощи или же, с другой стороны, горделивости – если отказаться. Он никогда не был хорошим судьёй в подобных вопросах. Иногда кажется, в любом его поступке можно отыскать что-то неправильное. Клэнси накрывает руку Джоша своей, чтобы он перестал выдергивать траву – один из садовников уже хмуро на них поглядывает. — Я буду на месте, — говорит он, убирая книгу в рюкзак. — Иди домой и приложи лёд к лицу. Джош провожает взглядом его удаляющуюся спину, пропуская поломанные травинки между пальцев. И произносит беззвучную молитву Богу о том, чтобы их запас летних дней никогда не иссяк.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!