Часть 10. Ещё не феникс, но уже и не голубь.
2 ноября 2025, 00:20Кабинет тонул в приглушенных, мягких тонах, но мне было некомфортно. Доктор Ким, откинувшись в кресле, слегка наклонился вперед. Его голос был бархатным, но в нем чувствовалась стальная настойчивость.
— Сумин, вы описали тренировки как «эффективный способ снять стресс». — Он смотрел прямо мне в глаза, отчего по спине пробежали мурашки. — Но то, что вы рассказали... это звучит не как снятие стресса, а как попытка убежать. Когда вы бежите до изнеможения, чтобы «заглушить голос»... что происходит, если вы останавливаетесь?
Я закрыла глаза, мысленно возвращаясь в тот день. Зал ожидания, гул голосов, и нарастающая паника внутри.
— Самокопание, — выдохнула я, чувствуя, как знакомый ком подкатывает к горлу. — Начинаю прокручивать все проблемы. Все неверные шаги. Что можно было бы изменить.
— «Самокопание» — очень точное слово, — его голос прозвучал спокойно, с сочувствием, которое вызывало у меня раздражение. — Оно будто раскапывает старые, незажившие раны. А эта «тяжесть»... она когда-нибудь ощущается как потеря интереса к тому, что раньше приносило удовольствие?
Глубокий вдох. Я обещала Чану. Один сеанс. Расскажу всё, получу рецепт и выброшу его. Простой план.
— Мне нужно начать, — сказала я, отчеканивая слова. — Это как «глаза боятся, а руки делают». Стоит подумать о любом действии — уборке, готовке, — и появляется усталость. Но стоит пересилить...
— «Пересилить»... — Доктор Ким сделал заметку в блокноте, и его взгляд стал пристальнее, тяжелее. — Вы говорите об этом как о борьбе. Каждый раз. Скажите, эта «усталость заранее» — она физическая? Или это... внутренняя опустошённость, которая делает любое действие бессмысленным?
Вопрос застал врасплох. Я никогда не смотрела на это под таким углом. Отведя глаза, я уставилась на свои сцепленные пальцы.
— Скорее, и то, и другое. Как после интенсивной тренировки, когда в мышцах молочная кислота. Начать «больно» и не хочется, но дальше становится легче.
Он отложил ручку.
— Сумин, как врач, вы знаете, боль — это сигнал. Здоровый человек после тренировки чувствует восстановление. А вы... вы чувствуете его? Или каждое утро — это новая «тренировка» с уже накопившейся «кислотой»?
Его голос стал тише, но твёрже. Меня охватило лишь одно желание — уйти.
— Я не понимаю. Мне нормально. Я не визжу от радости, но и не хнычу, как дитя малое.
Он мягко кивнул, и в его глазах вспыхнуло сосредоточенное понимание.
— «Нормально» — это не плохо. Но когда оно становится постоянным фоном... это уже не усталость. Это состояние, при котором психика экономит ресурсы. Как организм в состоянии голода.
— Догадываюсь, — прошептала я, чувствуя, как стены начинают давить. – Но разве это не нормально? Когда я иду на работу, я, естественно, не хочу на нее идти, потому что там всегда есть проблемы. Но когда я в процессе операции, проблем никаких нет - есть только задача и вариант ее решения. Как, по-вашему, тогда живут медики?
— Это — самое опасное заблуждение, Сумин. И самый частый ответ, который я слышу от коллег. «Так живут все медики». Но разве то, что это распространено, делает это нормальным? Вы же не сказали бы своему пациенту с хронической болью: "Ну, с вашим возрастом это нормально, терпите". Вы бы начали искать причину и лечить. Почему с вашей собственной болью должно быть иначе?
Он сжал ручку. Во мне закипело недовольство. Ебучие кошки-мышки и очередные наставления.
— В стоматологии идеальный прикус — редкость. И что, все остальные тоже «не такие»? Зубы есть, работают — и ладно. А тот пациент — не я. Это моя задача — лечить других. И мне, конечно, немного все равно, последуют ли они моим рекомендациям или решат с этим жить. Моя цель — дать качественную обратную связь на этапе обращения.
Я закинула ногу на ногу, бровь поползла вверх в вызывающем прищуре. Доктор Ким спокойно выдержал мой взгляд.
— Вы абсолютно правы. Но если зубы болят, человек идет к врачу. Вы сказали: «Мне немного все равно, последуют ли они моим рекомендациям». Но это ложь. Вы бросались под тайфун за незнакомой девочкой. Вам не все равно. Вам глубоко, до боли не все равно. Но почему эта готовность бороться за чужую жизнь останавливается на пороге вашей собственной?
Его слова, как скальпель, проникли сквозь броню. Я слышала это раньше, но сейчас они достигли цели.
— Я давно это заметила, — голос мой дрогнул. — Так воспитана. Ставить близких на первое место. Жертвовать собой ради благополучия тех, на кого мне не все равно. Я ради этого в медицину и пошла. А с собой... как-нибудь потом. Возможно, так и мне проще.
Доктор Ким слушал, не перебивая, его взгляд стал глубже, сосредоточеннее. Когда я закончила, он медленно кивнул, не как человек, который услышал нечто новое, а как тот, кто наконец-то увидел полную картину пазла.
— «Так воспитана», — тихо, почти задумчиво повторил он. — Это очень важное признание, Сумин. Спасибо за него. Вы описываете не слабость, а мощнейшую жизненную установку. Установку, которая, я не сомневаюсь, сделала вас блестящим врачом. Но сейчас... сейчас эта же установка методично убивает вас.
Он отодвинул блокнот, его жесты стали ещё более собранными.
— Вы путаете причину со следствием. Вы пошли в медицину не потому что хотите жертвовать собой. Вы пошли в медицину, потому что вы — спасатель по своей сути. В этом ваша сила, ваше призвание. А жертвенность... — он сделал паузу, подбирая слова, — это уже симптом болезни, которая извратила вашу здоровую потребность помогать. Болезнь взяла вашу лучшую черту и превратила её в оружие против вас же, убедив, что ваша собственная жизнь — это приемлемая плата за чужое благополучие.
Его голос зазвучал твёрже, снова обретая ту стальную терапевтическую прямоту.
— И это — ложь. Самая опасная ложь депрессии. Она шепчет, что вы не важны. Что самый «лёгкий» выход — это исчезновение. Но это не «проще», Сумин. Это — конец. Конец всем историям, всей помощи, которую вы могли бы ещё оказать, всей любви, которую вы могли бы ещё получить и отдать.
Слова попали прямо в сердце. Я думала, оно уже не способно чувствовать, но оказалось — способно.
И тогда из меня хлынуло. Всё, что копилось месяцами, я вылила на дока: страх, что Чан в итоге перегорит и уйдет; уверенность, что работа вот-вот рухнет из-за одной ошибки; ужас перед будущим, которое видится одной сплошной серой полосой.
В кабинете воцарилась тяжёлая, оглушительная тишина. Доктор не спешил её разрывать. Он смотрел на меня с огромным уважением, которого я не понимала, и которое снова рождало во мне раздражение.
— Спасибо за эту искренность, — наконец сказал он. — Вы выложили на стол самое страшное — убежденность в том, что будущее — это нескончаемая серая полоса. И знаете что? Депрессия всегда так говорит. Она — лгунья. Вы сейчас описали не будущее. Вы описали самый темный кошмар вашего настоящего состояния. Вы пытаетесь разглядеть горизонт из глубокой ямы. Это не значит, что горизонта нет. Это значит, что сначала нужно выбраться из ямы.
И тогда я рассказала ему о просмотренном недавно фильме, который вызвал схожие критические вопросы. Меня мучил вопрос, зачем на протяжении всех 4 частей Джон Уик борется, живёт и идёт дальше. Его жена умерла от рака, собаку убили, дом взорвали, из членов наёмного мира исключили, объявив на него охоту.
– Какого черта и для чего он все эти 4 части сражается, где его раз 70 чуть не убили, рискует всем? — спросила я, и в этом вопросе был мой собственный, невысказанный.
Доктор Ким замер, и в его глазах вспыхнула искра глубокого профессионального интереса.
— Сумин. Это не случайная параллель. Это — ваша психика, пытающаяся сформулировать самый главный вопрос. Вы спрашиваете: «Зачем он всё это делает, если в конце умирает?» А давайте переформулируем: «Зачем мне бороться, если в конце я всё равно умру?»
Его голос стал интенсивным, почти горящим.
— Вы видите только финал — смерть. Но вся история — это не про смерть. Это про волю. Про яростный, нерациональный бунт против системы, которая решила его сломать. Ваш просмотр кино и этот вопрос — это первый, едва заметный всплеск воли. Первый выстрел в вашей войне. Ваша борьба сейчас — это не про то, чтобы стать «счастливой». Это про то, чтобы отвоевать у болезни каждый крошечный кусочек себя. Право на одну спокойную ночь. Ваша депрессия хочет, чтобы вы увидели только конец. Задача терапии — помочь вам увидеть битву. Эта битва — и есть смысл.
И тогда, исчерпав все аргументы, я произнесла самое страшное. Тихо, почти беззвучно, признавшись в том импульсе под водой. В том, что я устала бороться и вижу только один гарантированный способ всё закончить.
Повисла мертвая тишина. Всё профессиональное спокойствие с доктора Кима словно слетело. Он выпрямился, его поза стала собранной, как у хирурга перед экстренной операцией.
— Теперь всё изменилось, Сумин, — его голос был низким, выверенным и не допускающим возражений. — Вы перешли от разговора о симптомах к непосредственной угрозе жизни. Мой протокол действий меняется кардинально. Тот импульс под водой — это критическое.
Он взял блокнот и начал писать, его движения были быстрыми и точными.
— Вот ваш план на ближайшие 24 часа. Он не обсуждается. Вы никуда не уходите, пока мы не составим план безопасности. Мы прямо сейчас позвоним кому-то из близких. Вы не будете одни. Я выпишу вам препарат, который снизит остроту этих мыслей и даст передышку. Вы останетесь здесь, в клинике, на ночь, под наблюдением.
Он посмотрел на меня прямо, и в его взгляде не было ничего, кроме решимости.
— Та часть вас, что заставила вас прийти сюда и рассказать мне это — это та часть вас, которая хочет жить. Она сейчас очень слаба. Так что сейчас я буду той силой, которая будет бороться за вас. Согласны ли вы сейчас, в этот момент, следовать этому плану?
Я посмотрела на дверь, представляя пустую квартиру, тишину и осколки на полу. И тихо, почти шёпотом, выдохнула:
—Я хочу домой...
– Наберите тому, кто мог бы вас забрать завтра под наблюдение. И тогда, я обещаю, вам нужно будет оставаться всего на одну ночь, – он кивнул на мой телефон, и я с сомнением взяла его в руки.
Кому мне писать? Чану, чтобы оторвать его от семьи? Или семье, которая не должна об этом знать? Но выход нашелся сам.
Неизвестный:
Как ты там, птичка?
Сумин:
Чего...
Неизвестный: Это Хёнджин. Я слышал, Вы с Чаном оба расклеились. Помощь нужна?Сумин:
Мне нужно, чтобы кто-то караулил
меня, иначе не выпустят из больницы.
Хван: Жди, птичка, буду утром. Больше ничего не потребовалось. Медсестра, дождавшись подтверждения, мягко, но настойчиво проводила меня вглубь клиники, в небольшую комнату для кризисного наблюдения. 3 на 2 метра. Голая белая стена, зарешеченное окно, с которого нельзя было даже распахнуть створку, и узкая, почти монашеская кровать. Дверь закрылась с тихим, но однозначным щелчком. Я осталась без вещей, без телефона, без отвлекающих факторов. Осталась наедине с собой. Собой, от которой я так отчаянно бежала. Словно у меня подкосились ноги, я рухнула на жесткий матрас. Что теперь делать? Думать? Чувствовать? Во мне не было ни сил, ни желания ни для того, ни для другого. Только густое, безразличное оцепенение. Я уставилась в потолок, слушая, как тикают часы моей замороженной жизни. Вечером пришла та же медсестра, принесла маленький бумажный стаканчик с таблеткой и ужин. Я молча проглотила ее, не спрашивая названия. От еды я все же отказалась. А позже, уже на ночь, принесли вторую таблетку – транквилизатор. Я выпила ее, повернулась к стене и закрыла глаза, ожидая привычной битвы с бессонницей и кошмарами. Но их не случилось. Сон навалился на меня внезапно, тяжелым, безразличным покрывалом, не дав ни шанса на сопротивление. Не было мыслей, не было снов. Было только полное, беспробудное небытие. И впервые за долгие месяцы в этой пустоте не было боли. Сон был бездонным колодцем, без сновидений, без мыслей. Меня выдернули на поверхность голосом медсестры. — Сумин-сси? За вами приехали. Хёнджин. Нужно вставать. Я попыталась приподняться, и комната тут же поплыла перед глазами. Голова была тяжелой и пустой одновременно, словно вчера я в одно лицо всадила бутылку текилы... И шлифанула ещё абсентом. «Ничего, это побочка, — промелькнула обрывчатая мысль. — Просто встать и обуться». Сделав неверное движение, чтобы спустить ноги с кровати, я не удержала равновесие и грузно, по-медвежьи неуклюже, плюхнулась на пол. Удар о прохладный линолеум отозвался только покалыванием, как когда отсидишь ногу. Зато легче было взять кроссовки в руки, они оказались ближе ко мне... Ну, или я ближе к полу. Пальцы плохо слушались, были ватными. Я уставилась на кроссовки, которые расплывались перед глазами, двоились и плыли. Сфокусироваться было невыносимо сложно. Это заняло вечность. Я с трудом продевала шнурки в дырочки, не могла просунуть пятку в обувь. Мир сузился до этой одной, абсурдной задачи — завязать шнурки, когда тебя развозит как после литра текилы. Когда я, наконец, поднялась, опершись о стену, то поняла — стоять ровно невозможно. Меня шатало, но не как с бодуна – будто я всё ещё была в стельку пьяна. Сделав первый шаг к двери, я покачнулась и едва не грохнулась снова, вовремя ухватившись за косяк. Моя походка была точь-в-точь как у пьяной — неуверенной, шатающейся, меня штормило из стороны в сторону. Я шла, цепляясь за стену, чувствуя, как пол уходит из-под ног, а мир плывет и раскачивается. Медсестра, видя мои метания, ловко подошла и твердо взяла меня под локоть. — Ничего, пройдет через пару часов, — сказала она, поддерживая. И я, почувствовав опору, уже более уверенно пошла к выходу. Внутри не было ни стыда, ни страха. Только одно осознание: прямо сейчас я физически неспособна причинить себе вред, хитро придумано. И в этом странном, химическом бессилии была своя, извращенная безопасность. Медсестра, не отпуская моего локтя, подвела меня к стеклянным дверям. За ними стоял Хван Хёнджин. Увидев нас, его лицо озарилось привычной, лучезарной, чуть клоунской улыбкой — той самой, что снимает напряжение в любой комнате. Он даже поднял руку для приветственного взмаха. Но жест замер на полпути. Его улыбка не исчезла — она застыла, превратилась в маску, натянутую на внезапно побледневшее лицо. Он видел всё: мою шатающуюся, пьяную походку, мое состояние. Его взгляд скользнул по мне, и я физически ощутила, как он сканирует разруху, которая из ментальной уже давно стала и физической. Он видел, как мой некогда облегающий свитер висит на мне мешком, безжалостно подчеркивая острые ключицы и уменьшившиеся плечи. Он видел, как из-под широких рукавов выглядывают белые, почти прозрачные руки с более видными венами. Он видел впалые щеки и тени под глазами, такие густые, что казалось, настоящие синяки. Фингал под глазами. Я была не просто больной. Я была ходячим трупом. И он это видел. Его улыбка дрогнула и едва осталась на месте, для приличия. Он сделал быстрый шаг вперед, и его собственная, всегда такая уверенная осанка, на мгновение сломалась. — Птичка... Здравствуй. — выдохнул он приветливо, пряча все свои эмоции от встречи с такой мной. Он просто молча принял меня у медсестры, обхватив мою талию одной рукой, и взяв мою сумку с телефоном и пальто в другую. Там же уже лежали препараты и инструкция, как и что он должен давать мне. Его улыбка была такой неестественной. Но он очень старался сохранить в себе радость от ещё одной встречи со мной, не показывая свое замешательство. Посадив меня на переднее сидение, он закинул назад мои вещи, и сам сел за руль. – Спасибо, – тускло сказала я, ощущая, как свежий воздух выветривает остатки транка. – Хёнджин, как ты смог вообще мне написать? Я повернулась в его сторону, подпирая лицо рукой, когда локоть устойчиво впился в сидение. – Записку с номером в Тайване ты подкинула в наш с Чанни номер, напоминаю, – чуть более естественно улыбнулся он. — Решил, что раз уж ты доверила нам свои контакты, то и я могу своим воспользоваться. Он пытался шутить всю дорогу, рассказывать нелепые истории из гастрольной жизни, но его взгляд постоянно возвращался ко мне, к моим острым коленям, к пальцам, бессознательно теребящим слишком свободную ткань свитера. Он видел пропасть, в которую я смотрю, и, возможно, узнавал в ней отголоски собственного отчаяния, той тихой паники, что охватывает тебя, когда твой главный инструмент — голос — вдруг предает тебя. — Ладно, птичка, первым делом — стратегический запас провизии! — объявил он, заруливая на парковку у небольшого, уютного кафе. — Меня с утра еще не кормили, а тащить такую дылду, как я, — энергозатратное дело. Составишь компанию? Он смотрел на меня с такой наигранной, щенячьей надеждой, что отказать было бы равносильно удару. Но мысль о еде вызывала у меня тошноту. — Я... не голодна, — тихо сказала я, глядя в окно. — Просто посижу с тобой. Его лицо на мгновение дрогнуло, и в глазах мелькнуло что-то тяжелое — понимание, разочарование, усталость. Но он тут же снова натянул улыбку. — Ничего, ничего! Будешь пить чай и смотреть, как я уничтожаю порцию токпокки. Как на шоу! — Он вышел из машины, чтобы открыть мне дверь, его движения были по-прежнему энергичными, но в них чувствовалась почти физически ощутимая усталость. В кафе он усадил меня у окна и принес зелёный чай. Я смотрела, как Хёнджин, устроив напротив меня целое представление, с комичным азартом уплетал токпокки, громко причмокивая и закатывая глаза от мнимого восторга. Он был похож на большого, старательного ребёнка, который изо всех сил пытается развеселить грустного взрослого. И у него получалось. Несмотря на то, что мои скулы были уже словно окаменевшими, я не могла не улыбаться. — Ну нельзя же так, птичка, смотреть на это и не попробовать! — он протянул мне на палочке одну обжигающую, блестящую под соусом рисовую клецку. — Это же святотатство! Хотя бы один укус. Ради моего спокойствия! Его глаза умоляли, а улыбка была такой натянутой, что, казалось, вот-вот треснет. Я медленно взяла палочку и закинула в рот клецку. Острота ударила в язык и нёбо. Перец, чеснок, соус кочудян... но за этим жжением не было ни вкуса, ни удовольствия. Только сигнал — «еда», лишённый всякого смысла. Я прожевала и с трудом проглотила. — Ну как? — в его взгляде вспыхнула настоящая, неуверенная надежда. — Остро, — честно сказала я, и его лицо на мгновение омрачилось, но он тут же снова заулыбался. — Остро — это хорошо! Пробивает любые засоры! — Он забрал у меня палочку и доел токпокки сам, продолжая свой шоу-балет, а я нахмурилась, стараясь не смеяться с абсурдности этой фразы. Он отвёз меня домой. В лифте я снова почувствовала, как мир плывёт, и инстинктивно схватилась за поручень. Может, остатки седатива, может, мое состояние... Его рука тут же легла мне на спину, поддерживая. Когда мое тело коснулось постели, подняться я уже не могла. Да и не хотела. Я лежала, уставившись в потолок, и краем глаза видела, как он движется по квартире. Сначала просто носил чашки. Потом, будто невзначай, протер пыль с телевизора платком. Потом собрал разбросанные журналы в аккуратный столбик. Он не смотрел на меня прямо, но я чувствовала его взгляд — исподтишка, оценивающий, готовый в любой момент подхватить. К вечеру я уже засыпала, но видела, как он собирается, составляет список покупок. Выдав перед уходом ещё один транквилизатор и убедившись, что я его выпила, Хенджин ушел в магазин. А мой мир поглотила спокойная тишина. Я медленно открыла глаза, когда луч солнца попал мне в глаза. Комната была залита утренним светом. Я проспала больше... Четырнадцати часов? На пороге спальни, прислонившись к косяку, с кружкой в руке и своим фирменным, немного хищным прищуром, стоял Чонин. Его взгляд был оценивающим, острым, но без осуждения. Чего он тут делает? А из гостиной доносился низкий, размеренный голос Чанбина. Он о чем-то спокойно говорил по телефону, и его тон был собранным и аналитичным. Кажется, он что-то рассказывал Чану. Докладывал о моем состоянии? Хёнджин, выглянув из-за угла и заметив, что я проснулась, широко улыбнулся — на этот раз его улыбка казалась чуть менее натянутой, чуть более настоящей. — А, птичка ожила! — крикнул он. — Не пугайся, это подкрепление прибыло. Пока одна половина караулит нашего лидера на том конце света, нас прислали караулить тебя тут. Чонин молча подошел ближе и поставил на тумбочку рядом со мной стакан воды. — Не давись, — сказал он просто, и в его глазах мелькнула та самая «лисья» искорка, но сейчас в ней читалась не хитрость, а глубокая, безмолвная поддержка. Стало немного неловко, что меня видят такой, но и лёгкая усмешка сорвалась с губ. Приподнявшись на локтях, я взяла стакан и отпила немного. – Как ты, лиса-сестрица? – Чонин, улыбаясь все также загадочно – я не могла понять эмоции в этой улыбке – присел на край кровати и сжал мою холодную руку в своей теплой ладони. Я прислушалась к ощущениям. На удивление... Пустота. Словно умиротворение. Не хочется ни о чем думать, и тем более о бытии мира сего, который ещё несколько дней назад чуть не довел меня до ухода. – Думаю, чуть лучше, – я слабо улыбнулась, возвращая эту эмоцию Чонину. – Но что вы тут все делаете? – Мы 15го января уедем репетировать перед возобновлением тура. Но думаю... Из твоего дома уедем пораньше. Через несколько дней нас всех подменит Чанни, а мы... Подменим организаторски его на месте репетиций, – Чонин игриво подмигнул мне, чуть крепче сжимая ладонь. – Оденься, чтоб согреться, и иди завтракать. Предусмотрительно крикнув «и никаких возражений», он покинул комнату. Дверь оставалась открыта. Следующие два дня прошли в странном, полусонном ритме. Под их неусыпным, но ненавязчивым наблюдением я стала съедать несколько ложек супа или каши, которые готовил Хёнджин, но основным моим «питанием» по-прежнему оставался зелёный чай. Чонин со своей дотошностью, следил за часами приема таблеток, молча протягивая мне стакан воды и следя, чтобы я все выпила. Мир не стал ярким или счастливым. Он стал... Спокойным. Острые углы страха и отчаяния как будто обложили ватой. Наступило то самое умиротворение без мыслей, состояние наблюдателя за собственной жизнью. Утро третьего дня было особенно тихим. Я сидела на широком подоконнике в своей спальне, прижав колени к груди, и смотрела в приоткрытое окно. Дверь в комнату, как и всегда теперь, была распахнута настежь, чтобы я была на виду. За окном плыли тяжелые, серые облака, и вдруг сквозь разрыв в них пробился единственный, ослепительный луч солнца. Он был таким неожиданным и ярким, что я замерла, просто наблюдая, как он золотит крыши дальних домов. Словно и в моей жизни – первый лучик солнца, выглядывая из-за туч моей жизни. Я даже не услышала шагов. Внезапно чьи-то сильные руки обхватили меня сзади, подхватили и буквально сняли с подоконника, поставив на пол в центре комнаты. Сердце дико заколотилось от неожиданности. Я обернулась. Передо мной стоял Чанбин. Его обычно спокойное и аналитичное лицо было бледным, а в глазах читался лёгкий флер страха. — Что ты делаешь?! — выдохнул он, сдавливая мои плечи. Во мне что-то ёкнуло — не страх, а возмущение. Первая по-настоящему яркая эмоция за долгие дни, пробившая химическую апатию. — Я сидела! — мой голос прозвучал хрипло, но в нём впервые зазвенели нотки. — Я просто сидела и смотрела на облака! — Сидела на подоконнике. На восьмом этаже, — его голос был твёрдым, но с дрожью. — С открытым окном. Только сейчас я осознала, что створка и правда была приоткрыта, впуская в комнату холодный воздух. В моём состоянии я даже не заметила этого. Для него это был кричащий сигнал опасности. Для меня — просто способ подышать. — Я не собиралась... — начала я, оглядываясь на окно, но он перебил меня, и в его глазах была не злость, а решимость, с которой он доводит до совершенства сложнейшие танцевальные связки. — Я знаю. Но я пока не могу рисковать. Его руки наконец разжались. Я отступила на шаг, всё ещё чувствуя на плечах давление от его пальцев. Я была возмущена, смущена и... странно тронута. Это был не просто всплеск паники. Впервые за долгое время чей-то страх за меня был сильнее моего собственного безразличия к себе. – Спасибо. Вам всем, что не останетесь безучастными, – я поджала губы, слегка улыбаясь. Маленькими, почти невидимыми шажками что-то начало меняться. Апатия понемногу начала уступать место простому, бытовому существованию. Однажды утром я сама, без напоминания, заварила себе чай. В другой раз я заметила, как солнечный зайчик играет на стене, и проследила за ним взглядом, размышляя, какие красивые вещи может создавать природа. Это были крошечные, хрупкие искорки надежды, которые загорались не в душе, а где-то глубже — в теле, в инстинктах, по воле таблеток, медленно перестраивавших мою химию на обычный лад. Я даже смогла искренне улыбаться, хоть и слабо. Именно в такое утро, когда я впервые за месяц смогла дочитать до конца абзац в книге, Чонин, проходя мимо, бросил как бы невзначай: — Кстати, Чанни прилетает завтра. Слова прозвучали просто, но эффект был подобен удару грома. В груди что-то ёкнуло — не боль, а трепет. Тот самый, давно забытый трепет ожидания. И тут же, вслед за ним, накатила ледяная волна страха. Я ему столько наговорила. Отшивала короткими сообщениями, а потом и вовсе перестала отвечать. А тот звонок... тот ужасный звонок из ванной, после которого я начала терапию и больше не брала в руки телефон, чтобы не сорваться снова. Ребята взяли общение с Чаном на себя, становясь живым щитом и фильтром. Я не знала, что они ему говорили. Не знала, в каком он был состоянии. Неизвестность пугала больше всего. Что между нами теперь? Простит ли он меня за этот звонок? За слабость? Не разочаровался ли? Не испугался? Надежда и страх сплелись в тугой, болезненный клубок в эпигастрии. Я снова начала ловить себя на том, что смотрю в окно, но теперь уже не на облака, а на дорогу. И в этом взгляде была не пустота, а тревожное, невыносимое ожидание. Возвращение к жизни оказалось не менее мучительным, чем недавний опыт. Потому что оно заставляло чувствовать. И самым страшным чувством из всех оказался этот хрупкий, дрожащий шанс, который я боялась увидеть разбитым.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!