Часть 40
15 января 2026, 18:07Год спустя.
Апрель в университетском городке Гейдельберге был похож на картинку из путеводителя, но был самой настоящей реальностью, которую чувствуешь буквально кожей. Солнце в Германии грело уже по-летнему, но в тени старых университетских лип еще витал прохладный, сыроватый дух от реки Неккар. Воздух так вкусно пах цветущими каштанами — не навязчиво-сладко, а горьковато и свежо, как зелень, только что растертая в пальцах.
Мостовая под колесами коляски мерно постукивала по старинному, отполированному веками булыжнику. Аня Штольман шла неспешно, плавно, наслаждаясь теплом на лице и тишиной переулка, нарушаемой только щебетом птиц и мирным сопением маленького Платона.
Платону было семь месяцев, и в коляске малыш уже не лежал пассивно, а гордо сидел, как маленький властелин, обозревая мир. Серьезный, кучерявый, голубоглазый, с двумя нижними зубами, которые блестели, когда он улыбался. Сейчас сын Анны и Якова был поглощен изучением листа, который мама сорвала ему с каштана. Коляска «Emmaljunga», идеальная, модная, купленная с рук на местном сайте объявлений (по инициативе практичной Ани), катилась плавно, почти бесшумно.
Аня поправила прядь волос, выбившуюся из простой косы, но такой эффектной из-за длины и густоты волос. На Анне было песочное платье из хлопка и мягкий серый элегантный пиджак — практично, ведь Платон то и дело тянул к ней руки, желая на руки, но по-европейски элегантно. Ее красота была теперь иной: не хрупкой, немного нервной, девичьей, а спокойной и мягкой. Сияние молодой мамы от здоровья и долгого сна, когда это удавалось. Легкие веснушки на носу, проступившие за немецкую весну, и глаза, больше не тронутые постоянной тревогой, а лучащиеся счастьем.
Мысли текли лениво, в такт шагам, цепляясь за знакомые места. Вот аптека, где они с Яковом впервые купили бандаж для беременных, а потом, дома, никак не могли понять, как получше надеть его. Вот пекарня, где по утрам покупали еще теплые Brötchen — рогалики с хрустящей корочкой. Яков тогда ходил с тростью, и продавщица, пухлая, добродушная фрау Эрика, всегда приберегала для него самый мягкий рогалик, говоря: «Für den starken Mann, damit er wieder Kraft hat» (Для сильного мужчины, чтобы силы вернулись).
Силы возвращались не по волшебству. Это была настоящая работа. Скучная, ежедневная, без героического ореола. После переезда из клиники в небольшую квартиру в университетском квартале их жизнь подчинилась двум графикам: реабилитации Якова и ее беременности.
Учебу Аня сдавала дистанционно, сидя за кухонным столом, заваленным не только конспектами по историографии, но и брошюрами про грудное вскармливание. Ее муж ей неизменно подсовывал на немецком, чтобы осваивала. Яков в это время обычно лежал на гимнастическом коврике в гостиной и под счет метронома из телефона выполнял упражнения на стабилизацию корпуса. Пот, скулы, сведенные от напряжения, и тихое ругательство, если мышцы не слушались. Никакого пафоса. Только повторение: вдох — напряжение, выдох — расслабление. Он очень старался.
Беременность вела акушерка Марта, «Hebamme», бой-баба, пожилая, с руками, похожими на корни дерева, и взглядом, видевшим насквозь. Она приходила на дом, аккуратно щупала живот, измеряла давление, задавала вопросы о питании и самочувствии. Никаких лишних УЗИ, никакой запугивающей статистики.
— Природа мудра, ваше тело, Анна, знает, что делать, — говорила она. — А вы ему просто не мешайте.
Марта научила Аню пить травяные чаи от тошноты и показала Якову, как делать легкий массаж пояснице на поздних сроках.
Их соседями по дому оказалась пара из Гамбурга, тоже ожидающая ребенка. Увидев Якова впервые — бледного, передвигающегося по дому на костылях (он пережил очередной переезд), а на улице в инвалидной коляске с жестким корсетом под одеждой, — они смотрели с нескрываемой жалостью.
— Бедный парень, — сказала как-то Лиза, соседка, Ане. — И у вас еще малыш на подходе... Как же вы справитесь?!
Яков не слышал. Он справлялся. Каждый день. Летом они начали ездить в местный «Therme» — термальный комплекс с бассейнами. Для него это была лечебная физкультура в воде, снимающая нагрузку с позвоночника. Для Анны — облегчение тяжелеющего тела. Яков учился плавать заново, движения его были осторожными, но настойчивыми. Аня сидела на краю бассейна, загорая, и наблюдала, как его силуэт под водой становится все увереннее и красивее.
А через три месяца, в сентябре, когда у Ани уже был круглый, девятимесячный живот, а студенты вернулись в город, эти же соседи встретили их на улице. Яков шел без трости. Не быстро, но твердо. И он не просто шел — он нес сумку с продуктами в одной руке, а другой бережно поддерживал Аню под локоть, поднимаясь по невысокому бордюру. Лиза замерла с открытым ртом.
— Mein Gott... Jakob, это же... невероятно, — выдохнула она. Яков лишь пожал плечами, слегка покраснев от внимания.
— Реабилитация, — сухо бросил он. — Она работает, если работать.
В его тоне не было гордости, только констатация факта. Он был крепким орешком, и во время болезни треснула лишь скорлупа, но не ядро.
Роды тоже были без пафоса. Домашние, с Мартой и дежурной акушеркой из клиники. Долгие часы схваток в их спальне, застеленной старыми простынями. Яков не геройствовал. Он был просто там. Переводил ее сбивчивые русские слова на немецкий для акушерки, поил водой, морсом, тер холодным полотенцем лоб, массировал поясницу, когда боль становилась невыносимой. Его лицо было белее ее простыней, но руки — твердыми и точными. Когда наступило время тужиться, он стоял у изголовья, и Аня, забывшись, вцепилась ему в руку так, что потом неделю синели следы от ее ногтей. Яков тогда не издал ни звука.
И вот этот крик. Резкий, чистый, требующий. Платон. Его положили Ане на грудь, липкого, сморщенного, невероятного. Яков смотрел на них, и по его лицу текли слезы, которые он даже не пытался смахнуть. Он просто плакал, молча, опустив голову, а его большая, дрожащая рука легла поверх ее руки, прижимавшей к ней сына. Это была не просто радость. Это было глубочайшее, первобытное облегчение и изумление.
— Все в порядке, — бормотал он на ухо ей, на русском, бессвязно. — Все хорошо. Ты молодец. Наш малыш здесь. Все хорошо.
Теперь их малыш сидел в коляске и бросал каштановый лист на мостовую, требуя от мамы новое развлечение. Аня улыбнулась, наклонилась и подняла с травы для него шишку. Платон ухватил ее обеими руками, сразу попытавшись засунуть в рот.
Анна выпрямилась и увидела впереди знакомое здание старого университета. Сейчас там, в аудитории на втором этаже, идет лекция. Лекция по римскому праву профессора Штольмана. Она ускорила шаг, везя коляску по знакомой дорожке. Скоро перерыв. Яков их приглашал прогуляться.
Дверь в аудиторию №212 была приоткрыта ровно настолько, чтобы пропускать внутрь полоску апрельского света и выпускать обрывки чьего-то властного, отчеканенного голоса. Аня придержала коляску и с любопытством заглянула. Минута до перерыва.
Аудитория была старинной, с высокими потолками и темными дубовыми панелями на стенах. Солнечные лучи, пронизанные пылью, падали на ряды деревянных скамей, где сидели человек сорок студентов. Но все внимание было сосредоточено на том, кто стоял у большой грифельной доски, испещренной латинскими терминами и схемами.
Яков. Вернее, здесь он был профессор Штольман. В темно-сером пиджаке, идеально сидящем на его теперь уже прямых, уверенных плечах. Белая рубашка, галстук с едва уловимым узором. Запонки, хорошие часы. Яков не просто говорил, казалось, он вел мысль, как дирижер ведет оркестр, жесткой, отточенной жестикуляцией. Его немецкий был безупречен, без тени акцента, холодновато-ироничен и абсолютно точен. Яков цитировал Ульпиана по памяти, тут же переводил сложную мысль на общедоступный язык, ловил на неточности задумавшегося студента, но не зло, но с такой беспощадной ясностью, что у того заливались краской уши.
— Herr Meier, «bona fides» — это не просто «добрая совесть» как субъективное чувство. Это объективный стандарт поведения в римском частном праве. Представьте, вы покупаете у меня раба, который, как нам обоим неизвестно, страдает падучей болезнью, или эпилепсией. Если я умолчу — это не нарушение «bona fides». Но если вы спросите прямо о его здоровье, а я солгу — вот он, деликт, или правонарушение. Разница, как видите, в вопросе.
Яков повернулся к доске, чтобы подчеркнуть что-то мелом. Лекция подошла к концу. В этот момент луч солнца, скользнув по окну, упал прямо на Аню в дверном проеме. Она не вошла, не желая прерывать. Просто стояла, одной рукой придерживая коляску, в которой Платон, заинтересовавшись новыми звуками, перестал мусолить шишку и уставился вглубь комнаты.
Сначала Анну заметила студентка на заднем ряду. Девушка отвлеклась от конспекта, взгляд ее скользнул к двери, задержался, стало любопытно. Потом еще один студент, сидевший сбоку, уставился на красивую девушку с коляской. Шепота не было. Было тихое, почти незаметное изменение атмосферы. Легкий поворот голов, быстрый взгляд. Они смотрели не на нарушителя тишины. Они смотрели на красивую, сияющую женщину.
Аня в этот момент не думала о том, как выглядит. Она думала о своем муже. Видя Якова в этой стихии, властного, блистающего, немного заносчивого, она чувствовала знакомый, теплый комок гордости где-то под сердцем. Ее лицо, обрамленное выбившимися из косы русыми прядями, было безмятежным. Солнце золотило кожу, проступавшие веснушки, губы, тронутые естественным блеском. Простое платье песочного цвета обрисовывало знакомые ему, дорогие линии — уже не девичьи, а женские, мягкие после родов. В ее позе, в спокойном сиянии ее взгляда, устремленного на него, была та самая «неземная» красота, о которой он жарко шептал ей ночами. Красота не статуи, а цветущего дерева, живая, укорененная, дающая тень и плоды.
Яков, закончив мысль, сделал паузу, давая студентам ее усвоить. Его взгляд, привыкший сканировать аудиторию на предмет понимания или скуки, механически прошелся по рядам и наткнулся на дверь. На нее.
Все его профессорское самообладание дрогнуло и рассыпалось в прах.
Штольман замолчал на полуслове. Рука с мелом застыла в воздухе. Дыхание, только что ровное и уверенное, перехватило. На мгновение в его серо-голубых, обычно таких острых и насмешливых глазах, отразилась чистейшая, мальчишеская радость. Как будто явилось самое прекрасное и неожиданное доказательство его теории. Лицо Якова, секунду назад бывшее маской интеллектуальной суровости, преобразилось. Углы губ задрожали, потом поползли вверх, складываясь в ту самую редкую, беззащитную и абсолютно счастливую улыбку, которую не видел никто, кроме Анны и Платона.
Он опомнился первым. Кашлянул в кулак, сунул маркер в карман пиджака.
— Итак… этим вопросом мы и займемся на следующей лекции. Материал для самостоятельного изучения — в списке. Все свободны.
Звонка не было, но студенты, привыкшие к его педантичной пунктуальности, зашумели, собирая вещи. Яков уже не смотрел на них. Он быстро, почти небрежно, сгреб бумаги с кафедры, сунул их в элегантный кожаный портфель и направился к выходу, на ходу коротко кивая и отвечая на вопросы, но весь его вид выдавал одно — профессор торопится.
Штольман вышел в коридор, и дверь закрылась, отсекая любопытные взгляды. Пространство наполнилось им, его запахом (дорогой лосьон после бритья), его теплом, его вниманием, которое теперь было приковано только к ним двоим.
— Ты вовремя. Я ждал. Пойдем обедать? — спросил он, и его голос был ниже, теплее, чем на лекции.
— Гуляли. Решили зайти, раз уж ты приглашал, — улыбнулась Аня. — Не мешаем?
— Ты всегда только помогаешь, вдохновляешь, — он сказал это так, будто это было само собой разумеющееся. Яков наклонился и поцеловал ее в щеку, потом, не разгибаясь, перевел взгляд на коляску. — А это что за юный студент? Уже знаний требует?
Платон, увидев отца, задергал ногами и протянул к нему руки, издав торжествующее «А-а-га!».
Яков рассмеялся. В одно движение он отстегнул ремни безопасности, вынул сына из коляски и поднял высоко в воздух. Платон залился счастливым визгом.
— Ну что, будущий юрист? Уже готов оспаривать мое толкование «bona fides»? — Яков прижал сына к себе, и Аня видела, как вся его поза, все мускулы стали другими — мягкими, защищающими.
Он стоял так, с сыном на руках, обняв его одной сильной рукой, а другой притянув к себе Аню за талию. Студенты, выходившие из аудитории, обтекали их, стараясь не мешать, но украдкой глядя на эту картину: неприступный и ироничный профессор Штольман, превратившийся в обычного, сияющего от счастья отца и мужа.
— Осенью, — сказал Яков ей тихо, на ухо, пока Платон пытался засунуть ему в рот свою мокрую от слюней шишку. — На факультете запускают программу для иностранных исследователей. Для историков права тоже. Я говорил с деканом. Твое место — там. Если захочешь.
— Ты уже все решил? — спросила Аня, но в голосе не было упрека, только любопытство.
— Я лишь расчистил площадку, — он посмотрел на нее, и в его взгляде была та самая смесь обожания и вызова. — Строить будешь ты. А я… я буду сидеть после лекций с этим господином. В моем кабинете уже стоит пеленальный столик. И коробка конструктора. На всякий случай. Но мы и дома можем посидеть.
Штольман боготворил ее. Не как икону, а как саму жизнь. За то, что Анечка была его тихой гаванью после бури. За то, что подарила ему этого крепкого, смешного человечка в своих руках. За то, что одним своим спокойным присутствием заставляла его хотеть быть лучше, сильнее, добиваться большего, нет, не из тщеславия, а просто чтобы быть достойным стоять рядом с этой своей, личной, тихой весной. Она была его вдохновением, его самой важной, выстраданной правдой. И сейчас, стоя в старом университетском коридоре с женой и сыном, он чувствовал себя не профессором, вернувшимся к кафедре. Он чувствовал себя самым счастливым человеком, нашедшим, наконец, свой рай.
Эпилог. Рамка
Июль в Москве встретил Якова и Анну густым, вязким теплом, пахнущим асфальтом, выхлопами и знакомой, забытой за год пылью. После кристальной, почти стерильной чистоты немецких улиц эта плотная, гостеприимная и немного удушающая атмосфера ощущалась как возвращение в реальный, шумный мир.
Аэропорт Шереметьево гудел, как гигантский улей. Очереди на паспортный контроль растянулись змеями. Платон, уже год и девять месяцев от роду, тяжелый и любознательный, сидел у Ани на бедре, уцепившись ручками в ее блузку и вращая головой на 180 градусов, пытаясь охватить все огни, экраны и чемоданы. Яков вез за собой две компактные, но набитые до отказа тележки: одна с их общим багажом, другая — чисто детская, с коляской-тростью, запасами фирменной одежки и игрушек, купленных еще в Германии, и любимым плюшевым зайцем Платона, купленным на рождественском рынке в Гейдельберге.
Штольман двигался легко, почти небрежно, одной рукой управляя тележкой и коляской. Спина, одетая в легкую льняную рубашку, была прямой. Только очень внимательный наблюдатель мог заметить едва уловимую скованность в движениях, когда он наклонялся, чтобы поправить сумку. Это была не боль, а память тела, привыкшая к осторожности. Штольман уже не думал об этом. Его мысли были заняты более насущным: проследить, чтобы Аня не устала, и не дать Платону выхватить чужой паспорт из рук впереди стоящей бабушки.
Наконец их очередь. Аня с Платоном и документами прошла первой. Инспекторша, уставшая за смену, бросила взгляд на немецкую визу в российском паспорте Ани, на малыша, беспокойно теребящего страницы, и махнула рукой: «Проходите». Яков двинулся следом, поставив тележки, чтобы освободить руки. Он прошел через арочный металлоискатель.
Раздался резкий, пронзительный, непрерывный звон, заполнивший собой шум зала.
Лицо сотрудника службы безопасности, молодого парня с усталыми глазами, стало сосредоточенным.
— Гражданин, пустые карманы. Ремень снимите. Пройдите еще раз.
Яков вздохнул — не испуганно, а с выражением глубочайшего, почти профессорского раздражения. Он снял ремень с простой металлической пряжкой, вывернул карманы брюк, показав ключи от гейдельбергской квартиры и смятый чек из кафе в аэропорту. Прошел снова.
Тот же неумолчный, издевательски-громкий звон.
Теперь вокруг стала собираться тихая аудитория из задержанных в очереди пассажиров. Аня, стоя уже за коридором, прижимала к себе Платона, ее лицо выражало не тревогу, а скорее усталое предвидение. Она это уже проходила.
— Гражданин, пройдемте, пожалуйста, — голос охранника стал суше. Яков кивнул, смерил его взглядом, полным холодного презрения к этой неизбежной глупости, и повернулся к Ане:
— Забери тележку и коляску, дорогая. Я сейчас.
Его увели в боковую дверь с табличкой «Служебное помещение». Внутри пахло озоном и старым линолеумом. За столом сидел мужчина постарше, с лицом, хмурым от усталости и подозрительности. Стандартная процедура.
— Где оперировались? — спросил таможенник, даже не глядя на него, заполняя какую-то форму.
— Германия. Клиника в Бад-Вимсбахе. Сложная операция на позвоночнике, — отчеканил Яков по-русски, но его интонация, отрывистая и четкая, выдавала человека, привыкшего к другому протоколу общения.
— Документы есть? — пытливо поинтересовался безопасник.
— Естественно, — хмыкнул Штольман.
Яков достал из внутреннего кармана пиджака не паспорт, а тонкую пластиковую папку. В ней аккуратно, в прозрачных файлах лежали: выписка из клиники на бланке с гербом, с печатями и подписями профессора Вебера, перевод на русский, заверенный у немецкого присяжного переводчика, и самое главное — несколько послеоперационных рентгеновских снимков в конверте. Он положил папку на стол так, будто это была не справка, а вещественное доказательство.
Таможенник медленно просмотрел бумаги. Его брови поползли вверх. Он вытащил снимки, поднес к свету старой лампы на столе. На пленке, в контрасте черного и белого, предстала причудливая, но безукоризненно симметричная архитектура из титана: транспедикулярные винты, кейдж, пластины. Это выглядело как чертеж инопланетного механизма, вживленного в человеческий позвоночник.
— Надо на рентген. Для протокола, — сказал таможенник уже без прежней каменной интонации. В его голосе появилась тень чего-то, помимо службы. Любопытства.
Рентген-кабинет в аэропорту был тесным. Молодой рентгенолог, увидев снимок, присвистнул.
— Опа… Это у вас… целый «технопарк» в пояснице. — Он пристальнее вгляделся в изображение на своем экране, сравнивая со старыми снимками. — И… позвонки-то, ткани… У вас что, никаких ограничений?
— Ограничения есть, — сухо ответил Яков, стоя перед аппаратом. — Не прыгать с парашютом. Не поднимать штангу. Все остальное — пожалуйста. Гулять, плавать, работать, носить на руках сына. В его голосе не было бравады. Констатация факта.
— Да вы… как сайгак, простите за выражение, — пробормотал рентгенолог, печатая заключение. — У нас после таких операций годами на колясках…
— Мне повезло с хирургами, — отрезал Яков. — И я много работал. Реабилитация — это тоже работа. Без выходных.
Когда он вернулся в зал, Аня уже катила обе тележки к выходу, а Платон, уставший от впечатлений, дремал у нее на плече. Яков поймал обрывок разговора своего таможенника с коллегой, кивком указывающего на него: «…матери моей такая же операция предстоит, дрожит вся… А этот, глянь, щас как пройдет — никто и не скажет».
Яков подошел к жене. Его лицо еще хранило следы высокомерного раздражения, но глаза, встретившись с ее взглядом, смягчились.
— Все в порядке, Яша? — спросила Аня, поправляя ему выбившуюся прядь.
— Абсолютно, — он взял у нее тележку и коляску-трость одной рукой, другой — легонько погладил по спине спящего Платона. — Просто моя внутренняя начинка вызвала небольшой административный восторг. Все в порядке, зайчонок? Едем к бабушке?
Он двинулся к выходу в город, легко управляя гружеными тележками, его осанка была прямой, голова — высоко поднятой. Таможенник, наблюдая, как этот самоуверенный тип с гордо поднятой головой, несущий весь скарб семьи, растворяется в толпе, покачал головой. Не с осуждением. С тем странным чувством, которое рождается на стыке удивления и надежды. Он достал телефон, чтобы написать матери: «Мам, держись. Там, в Германии, один мужик… после такого же, как тебе предстоит… он уже сына таскает, как ни в чем не бывало. Значит, и у тебя все получится».
А они уже вышли под московское небо. Яков встретил такси, ловко упаковал вещи в багажник, усадил Аню с сыном на заднее сиденье. Сам сел вперед, дал адрес. И только когда машина тронулась, он обернулся и наконец позволил себе улыбнуться той самой, настоящей, усталой и счастливой улыбкой. Не профессора Штольмана. Не пациента, победившего боль. Просто Якова. Мужа. Отца их сына.
Аня смотрела на его профиль, освещенный мелькающими за окном огнями вечерней Москвы. На затылок, на те самые волнистые пряди, на сильную линию плеча под льняной тканью рубашки. Платон сладко посапывал в автокресле, уткнувшись мокрым носиком в ее руку. И в этот миг, в коконе такси, в сердцевине шумного города, который когда-то стал для них с мамой убежищем, а теперь был просто точкой на карте семейного маршрута, Аню накрыло тихой, ясной волной.
Папа, — подумала она, глядя в темное стекло, где отражалось ее собственное лицо и огни города. Папа, если бы ты видел. Если бы ты знал.
Перед внутренним взором встал не образ из детства, а взрослый, усталый взгляд Виктора Ивановича за рабочим столом, заваленным папками. Юрист. Борец. Человек, который верил в букву закона так сильно, что это стоило ему жизни там, в Минске, в мире, где правда была хрупкой, а зло — наглым и беспощадным, как Липские. Он хотел для нее другого, безопасного и светлого.
Твоя любимая дочь… она счастлива. Ты не представляешь, как счастлива.
Мысль была не словами, а чистым чувством, переполнявшим грудную клетку. Анна смотрела на Якова, который сейчас что-то говорил водителю, указывая дорогу, — уверенный, целеустремленный, цельный. Тот самый тип мужчины, которого отец, наверное, хотел для нее рядом. Сильный не только физически, а сильный духом, умом, волей. Тот, кто не сломился. Тот, кто смог не просто выжить, а построить новую жизнь. И главное — любящий. Любящий ее так, как она и мечтать не смела.
Она чувствовала тепло Платона рядом. Их сына. Внука Виктора Ивановича, которого тот никогда не увидит.
Мы везем маме внука, папа. Твоего внука. Его зовут Платон. Он очень серьезный, как ты. И у него твоя улыбка, кажется.
Грусть от этой мысли была светлой, как осенний дождь. Она не разрывала сердце, а лишь слегка сжимала его, напоминая о связи, которая сильнее смерти. Отец боролся за правду, чтобы где-то там, в будущем, его дочь могла вот так вот спокойно ехать в такси по ночной Москве. Его жертва не была напрасной. Она стала частью той почвы, из которой выросла ее нынешняя жизнь. Тихой, прочной, настоящей.
Яков, почувствовав ее долгий взгляд, снова обернулся. Увидел блеск в ее глазах, но не слезы. Увидел ту глубокую, спокойную нежность, которую не спутаешь ни с чем.
— Все хорошо? — тихо спросил он, его пальцы слегка сжали ее руку.
— Все прекрасно, — так же тихо ответила Аня, и ее губы растянулись в широкой, беззаботной улыбке. Она кивнула в сторону спящего Платона. — Он посапывает, как мой папа, Яша.
— Значит, будет хорошим юристом, — с полной серьезностью заключил Яков, и в его глазах мелькнула та самая, редкая искорка теплого, домашнего юмора.
Он повернулся к дороге, а Аня прижалась щекой к макушке Платона, закрыла глаза.
Спасибо, папа, — подумала она в пустоту, зная, что эти слова уже не нужны, но все равно важны. За все. Мы доехали. Мы дома.
И машина, мягко покачиваясь, везла их по ночному городу — не беглецов, не пациентов, не жертв. Просто семью. С крепким, сложным, любящим мужчиной во главе, с уставшей, но сияющей изнутри женщиной и с ребенком, который спал, не ведая, какую долгую и трудную дорогу прошли его родители, чтобы этот самый сон был мирным. Дорогу, которая, наконец, привела их всех, вместе, туда, куда нужно.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!