7. Красным по бежевому.

12 августа 2026, 20:12
            

***

            <…>понятие «аномия» трактуется как состояние тотального распада социальных связей. Согласно теории Эмиля Дюркгейма, именно аномия является фундаментальной причиной самоубийств.<…>             <…>когда рвутся последние социальные связи, субъект проваливается в изоляцию, где исчезают любые моральные и этические границы.<…>

— из научно-исследовательской работы автора «Детерминанты девиантного поведения и аномического суицида в молодежной среде», 2020 год.

***

Александра Смирнова.

— Ну наконец-то… — глухо выдыхаю, стряхивая с ног эти ебучие, инквизиторские лодочки на тонкой шпильке, выданные мне на вечер вместе с негласной инструкцией: «как изображать нормальную дочь». Ступни, сведенные судорогой после трех часов балансирования на цыпочках, касаются ледяного керамогранита, и по икрам тут же поползет блаженная волна облегчения. Отшвыриваю туфли в сторону так, что один со стуком отлетает к белоснежному плинтусу, оставляя на идеальной стене едва заметную черную черту. Плевать. Хочется просто рухнуть прямо здесь, в прихожей, на этот стерильный пол, и вытереть об него лицо, смывая слой тонального крема, под которым моя кожа задыхалась весь этот проклятый вечер. — Ты рано, — мать выросла в дверном проеме гостиной бесшумно, как призрак. Идеально ухоженный, дорогой призрак. Кидаю на нее быстрый взгляд, замечая тонкий хрустальный бокал с белым сухим в руке и привычную пустоту во взгляде. Она даже не посмотрела на брошенное пальто, ее глаза впились в мое лицо, выискивая признаки катастрофы, — и, судя по тому, как поджались ее губы, катастрофа была написана у меня на лбу неоновыми буквами. — И тебе добрый вечер, мам, — хриплю я, стягивая с шеи шарф, который душил меня похлеще удавки. — Да, карета превратилась в тыкву до полуночи. А принц оказался мудаком. Все по классике, ничего нового. Можешь отменять бронь на свадебного фотографа. Огибаю ее по широкой дуге, стараясь не задеть плечом и не вдохнуть шлейф ее тошнотворно-сладких духов. Мне нужно налить себе воды, потому что во рту пересохло от выпитого на нервах шампанского и от того словесного поноса, который мне пришлось выслушивать и генерировать последние три часа. — Что ты опять натворила, Александра? — Мать пошла следом, ритмично стуча каблуками своих шелковых домашних тапочек. — Павел написал Виктору десять минут назад! Извинился за испорченный вечер. Сказал, что у вас: «возникли непреодолимые разногласия». Ого. Мальчик знает сложные слова. Видимо, гуглил синонимы к слову «ебанутая», пока я заказывала себе пятую порцию самого дорогого шампанского чисто из принципа. — Непреодолимые разногласия? — Фыркаю, с силой дергая на себя тяжелую дверцу встроенного холодильника. — А мне он весь вечер затирал про то, как невыносимо тяжело управлять папиным бизнесом, когда вокруг одни нищеброды и идиоты.  Достаю ледяную стеклянную бутылку, наливаю воду в первый попавшийся тяжелый стакан для виски и выпиваю залпом, чувствуя, как от холода сводит горло, и как этот спазм хоть немного смывает приторный привкус этого ебучего свидания. Вот только мерзкое послевкусие того, что меня пытались продать, все равно остается. Это была гребаная выставка породистых собак, где меня выставили на ринг, предварительно отмыв, причесав, нацепив красивый ошейник и приказав не лаять — только предполагаемый «породистый кобель» оказался обычной плешивой гиеной. — Он сын ключевого партнера Виктора! — Вино в ее бокале опасно качнулось, оставив на стенках маслянистые следы, и едва не расплескалось на идеальную поверхность мраморного острова. — Блестящий мальчик! Выпускник Лондонской школы экономики! Вежливый, воспитанный, из потрясающей семьи! Мы с Виктором две недели готовили этот ужин!  «Мы с Виктором» Ну конечно. Сделка года. Виктор всегда любил выгодные инвестиции. А мать всегда любила угождать Виктору. Если быть до конца честной, отчим никогда не делал мне ничего откровенно плохого, — чего уж там! — за все эти годы он даже ни разу не повысил на меня голос, не поднимал руку, исправно оплачивал мои счета, репетиторов, брендовые шмотки, которые выбирала мать и держал дистанцию.  Он был до тошноты вежлив, корректен и стерилен.  Но всякий раз, когда мы оставались в одной комнате, и он смотрел на меня своими блеклыми, водянистыми глазами, не моргая, как гребаная рептилия, у меня внутри все сжималось в ледяной ком. — Мы хотели, чтобы вы присмотрелись друг к другу! А ты… ты даже не попыталась! — Я присмотрелась, мам. Говно ваш мальчик. Стираю каплю ледяной воды с подбородка тыльной стороной ладони, и тяжело упираюсь в столешницу обеими руками. — Он весь вечер смотрел в свой телефон, параллельно пытаясь положить руку мне на колено. Причем делал это с таким лицом, будто делает мне одолжение. А когда я убрала его грабли, он искренне удивился и спросил, цитирую: «А чего ты ломаешься? Виктор же сказал, что ты без комплексов». Наклоняю голову, впиваясь взглядом в побледневшее лицо матери. — Вы ему прайс на меня заранее скинули, да? Или просто намекнули, что товар проблемный, поэтому можно сразу переходить к тест-драйву?!  Я так живо представила, как его холеные пальцы будут ползать по моей коже, как он будет пыхтеть сверху, уверенный в своей ахуенности, что меня едва не вырвало прямо на эти устрицы, которые он заказал: «специально для меня». Даже Киса, со всеми его закидонами, по сравнению с этим Пашей был гребаным британским джентльменом. Лицо матери ожидаемо пошло некрасивыми красными пятнами, а пальцы на тонкой ножке бокала побелели так, что казалось, хрупкий хрусталь сейчас лопнет и порежет ей кожу.  — Как ты смеешь так говорить?! — Весь ее выверенный аристократизм слетел в одну секунду. — Мы заботимся о твоем будущем! Виктор пытался ввести тебя в приличный круг! Чтобы ты общалась с нормальными людьми, а не с тем уголовным отребьем, с которым ты трешься по подворотням! — Приличный круг? — Криво усмехаюсь, чувствуя, как внутри закипает та самая черная, ядовитая злость. — Это где устрицы жрут? Знаешь, мам, я сегодня эти ваши устрицы ела. Давилась, улыбалась, кивала, пока этот денди рассказывал мне, какой он классный. Я честно старалась, мам. Ради тебя Делаю паузу, наслаждаясь тем, как нервно дернулась мышца на ее шее. — … но когда он предложил поехать к его другу, чтобы, цитирую: «разогнаться нормальным первым номером», я не выдержала. Глаза матери округлились. Она замерла, слегка приоткрыв рот, и в эту секунду выглядела удивительно жалко. — Что..?! — Кокаин, мам. Твой идеальный, блестящий мальчик с лондонским образованием — обычный, скучный торчок. Только у него наркота стоит дороже, чем у моих друзей с района, и нюхает он ее не в подворотне. Так в чем разница, мам? В ценнике за грамм? — Ты врешь, — она судорожно замотала головой, отступая на полшага. — Ты все придумываешь! Снова твои больные фантазии! Конечно, проще оболгать успешного парня, чем признать, что ты сама опять вела себя неадекватно! Это ты просто решила все испортить! Как всегда! Назло мне! — Голос взлетает, срываясь на истеричный фальцет. — Чтобы показать, какая ты бедная-несчастная жертва! Чтобы доказать, как мы с Виктором тебя тираним! Тебе же просто нравится купаться в этой своей грязи! Ты сама ее ищешь! — Да сними ты уже эти блядские розовые очки! — Мой голос срывается на крик, разрывая горло наждачкой.  Шагаю к ней вплотную, не в силах больше сдерживать ярость, рвущую грудную клетку на куски.  Почему она никогда мне не верит?! Господи, почему презумпция виновности в этом доме всегда, по умолчанию, висит на мне?! Она не поверила мне шесть лет назад, когда ее святая, непогрешимая Алина изрезала маникюрными ножницами свое дорогущее платье, просто чтобы подставить меня и выжить со своей территории. Мать тогда посмотрела на крокодильи слезы своей падчерицы, послушала ее фальшивые, тоненькие всхлипы и молча влепила мне домашний арест, назвав «больной, неконтролируемой завистницей». А я стояла и видела, как из-за маминого плеча Алина победно ухмылялась. Она не поверила мне в девятом классе, когда местные мажоры ради прикола подкинули мне в рюкзак ворованные деньги. Я стояла в душном кабинете завуча, кусая губы до солоноватого вкуса крови, глотала слезы и клялась, что не брала их. А мать… Мать даже не стала меня слушать. Она просто достала кошелек, брезгливо отсчитала купюры на стол, извинилась за мой «маргинальный ген» и вытащила меня за шкирку в коридор, шипя о том, как я позорю новую семью. Она не поверила мне, когда я два года назад пришла домой с разбитым лицом, чудом сбежав от компании пьяных отморозков. Меня трясло от пережитого ужаса, я не могла сделать вдох от паники, а первое, что сделала моя мать — судорожно задернула шторы на окнах, чтобы соседи не увидели, и начала орать, — орать, что я сама виновата, раз шляюсь по ночам, и что если Виктор увидит эту кровь на светлом итальянском паркете, он нас обеих вышвырнет на улицу! Она оттирала пол тряпкой, пока я сползала по стене, обхватив себя руками. Она никогда не видела моих слез, потому что ей было мерзко на них смотреть. Она даже не видела моих шрамов, пока они не покрылись татуировками, потому что ее взгляд всегда скользил только по ценникам и чужим социальным статусам. И она не верит мне сейчас. — Он лапал меня, мам! Он лез мне под юбку, прикрываясь именем твоего мужика! А ты стоишь и защищаешь его?! — Ору ей прямо в лицо, так близко, что чувствую запах ее мятной зубной пасты и винного перегара. — Ты серьезно готова подложить собственную дочь под первого встречного, лишь бы твой Виктор погладил тебя по головке?! Лишь бы остаться в этом ебучем склепе?! Воздух разрезал звонкий, хлесткий звук. Голова мотнулась в сторону с такой силой, что шейные позвонки жалобно хрустнули, а щеку мгновенно обожгло пульсирующим огнем. В левом ухе противно, тонко зазвенело, и этот мерзкий, въедливый ультразвук перекрыл все разом: и ровное гудение дорогого холодильника, и тиканье настенных часов, и мое собственное прерывистое дыхание. Пытаюсь сглотнуть, но на языке тут же расцветает густой, солоновато-ржавый привкус, — кажется, от удара я сильно прикусила внутреннюю сторону щеки. Физическая боль для меня — рутина, — я падала с гаражей, разбивала колени в мясо, когда училась кататься на скейте, да даже тушила окурки о собственные запястья. Но эта боль, горящая на лице отпечатком материнской ладони, прошибала до самых внутренностей, парализуя легкие. Мать по-прежнему стояла напротив, со свистом, хватая ртом воздух. Ее рука, только что отвесившая пощечину, безвольно повисла в воздухе, мелко подрагивая. Тонкий хрустальный бокал с белым вином, который она все это время сжимала во второй ладони, выскользнул из ослабевших пальцев. Он рухнул на пол, и в этой звенящей тишине звук показался мне оглушительным взрывом. Хрусталь разлетелся на десятки сверкающих, острых осколков, брызнув ледяными каплями на ее шелковый халат. А по белоснежному, итальянскому мрамору, над которым она так тряслась, начала медленно растекаться желтоватая лужа. Я даже не шелохнулась. Сквозь упавшие на лицо пряди волос смотрю в ее расширенные глаза. Жду одну секунду, две. Я, как маленькая дура, все еще жду, что она ахнет, прикроет рот ладонью, бросится ко мне, обнимет и скажет, что не хотела. Скажет, что верит мне. Что ей жаль… Но чуда так и не происходит. — Никогда. Не смей. Так со мной. Разговаривать. — Чеканит, дрожа всем телом, и в этом шипении столько ядовитого презрения, что мне физически становится холодно. — Я дала тебе все. А ты… ты просто сгниешь, как твой отец. И никто, слышишь, никто тебе не поможет, когда ты окажешься на дне! Слова бьют больнее пощечины. Они выжигают кислород, оставляя после себя зияющую, сквозную дыру, в которой больше нет ни легких, ни сердца, ни того глупого, наивного комочка тепла, который все эти годы ждал, что его полюбят. — Я уже на дне, мам, — голос звучит глухо и абсолютно бесцветно. Я больше не кричу и даже не плачу. Истерика, которая еще секунду назад рвалась наружу, закипая под ребрами, вдруг испаряется, оставляя после себя звенящую пустоту. Эмоции просто отключаются, словно кто-то выдернул шнур из розетки. Экран погас. Питания больше нет. Так и смотрю ей прямо в глаза, смеряя долгим взглядом ее трясущуюся фигуру в шелковом халате, эти жалкие осколки на полу, винную лужу, испортившую ее драгоценный интерьер… и криво, надломленно улыбаюсь. Где-то глубоко внутри, ровно там, где раньше, несмотря на весь этот многолетний ад, упреки и холод, все равно упрямо теплилась жалкая, детская привязанность… что-то окончательно лопается с тем самым, глухим стеклянным хрустом, до жути похожим на звук ее разбившегося бокала. Кажется, это рвется последняя, натянутая до предела нить надежды на то, что у меня все еще есть мать. И вместе с этой нитью обрывается мой поводок. Я свободна? Кажется, да. И мне пиздец как холодно. Такое чувство, словно этот холод зарождается где-то в районе желудка, мертвой воронкой высасывая остатки тепла из конечностей. Левая щека все еще горит — пощечина пульсирует на коже раскаленным клеймом, — но внутри меня уже наступила ядерная зима. Мозг просто отказывается записывать следующий отрезок времени на подкорку. Защитный механизм психики бьет по рубильнику, вырубая свет, иначе я бы просто сошла с ума прямо там, стоя босиком на холодном полу и глядя, как мать трясущимися руками тянется за салфеткой, чтобы спасти свой ебучий интерьер от пятен. Просто склейка кадров. Цифровой глитч. Я не помню, как я развернулась. Не помню, шла ли я по коридору или бежала, срывая дыхание и спотыкаясь о собственные ноги. Не помню звука, с которым с размаху захлопнула и провернула замок на двери своей комнаты, намертво отсекая себя от остального дома и от их фальшивого мирка. Сознание возвращается резким, болезненным рывком, словно в грудину всадили два разряда дефибриллятора. Выныриваю из темноты под собственный прерывистый скулеж. Грудь вздымается так часто и поверхностно, что мышцы сводит судорогой. В глазах двоится от слез, которые я даже не заметила, как начала проливать. Они текут сплошным, кипящим потоком, прочерчивая горячие дорожки на остывшей коже, окончательно размазывая тушь, и заливаясь в рот, так что на губах оседает тошнотворный вкус соли. Опускаю безумный взгляд и вижу свои трясущиеся, покрытые мурашками руки — на указательном пальце сорван ноготь, под кутикулой запеклась капля крови, —И только потом осознаю, что именно я сейчас делаю. Вокруг меня эпицентр локального урагана: постельное белье сдернуто и валяется на полу бесформенной кучей; ящики прикроватной тумбочки вывернуты наизнанку — косметика, зарядки, какие-то блокноты, заколки, — все это грудой мусора усеивает бежевый ковер; палетка теней разбита, и по бежевому ворсу рассыпалась грязно-коричневая пыль; матрас сдвинут набок с такой нечеловеческой силой, которой у меня просто не могло быть; а книги скинуты с полок, их страницы замяты, обложки раскрыты, словно переломанные крылья. — Где… ну где же… блять, где?! — Паника накрывает меня с головой, захлестывая черной, удушливой волной. Анестезия. Мне срочно нужна блядская анестезия. Потому что шок от ее слов начинает отступать. Местная заморозка спадает прямо во время хирургической операции на открытом сердце. Чувствую, как прямо сейчас, под ребрами, просыпается та самая боль, ради которой еще не придумали легальных таблеток. Она разворачивается, как огромный ком колючей проволоки в груди, вспарывая легкие при каждом судорожном вдохе. «Ты врешь... опять фантазируешь... никогда не смей», — слова матери эхом отскакивают от стенок черепа, вонзаясь в виски. Если я прямо сейчас, сию же секунду не нажму на «паузу», не выключу этот гребаный, несправедливый мир — эта боль просто разорвет мое сердце на куски. Я сдохну прямо здесь, на этом ковре, захлебнувшись собственной невыплаканной обидой. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… — шепчу как молитву, разрывая плотную шелковую подкладку старой сумки, купленной еще на первом курсе. Треск рвущейся ткани бьет по ушам. — Блять... Переворачиваю вверх дном коробку с зимней обувью, вытряхиваю косметичку, рассыпая по полу карандаши и помады, пока не натыкаюсь на тяжелый стеклянный флакон нишевых духов — подарок отчима на Восьмое марта, — и с животным рыком швыряю его в стену. Толстое стекло разлетается вдребезги с оглушительным звоном, а по обоям тут же стекает маслянистое пятно, и комнату мгновенно заполняет удушливый, тяжелый запах пачули, бергамота и приторной ванили. Этот запах маминой «успешной жизни» лезет в горло, вызывая мгновенный рвотный спазм. Меня тошнит от этого дома. Тошнит от самой себя. Мне нужен этот спасительный квадратик. Только он. Больше никого и ничего. В нем нет предательства. Он не посмотрит на меня с брезгливым разочарованием и не ударит наотмашь по лицу, защищая какого-то лощеного мажора. Эта синтетическая дрянь — единственное в этом проклятом мире, что любит меня безусловно. Наркотику плевать на мои оценки, на мое прошлое, на шрамы под татуировками. Он просто принимает меня такой, какая я есть, обнимает изнутри теплым, безопасным одеялом, а взамен забирает лишь остатки моей никчемной души. Честный обмен. Идеальный, сука, бартер. Я точно помню, что оставляла заначку — крошечную, микроскопическую дозу, завернутую в фольгу и спрятанную на самый-самый черный день, который я всегда так наивно надеялась оттянуть. И этот день наступил. Темнее уже не будет. Солнце в моей вселенной только что сгорело дотла, оставив после себя лишь едкий пепел. Падаю на четвереньки, обдирая колени о жесткий ворс ковра. Дыхание со свистом вырывается из горла. Пальцы, трясущиеся мелкой дрожью, впиваются в узкую щель между плинтусом и задней стенкой тяжелого книжного шкафа. Дерево сопротивляется, и острые щепки занозами впиваются под ногти. Сдираю фаланги в кровь, стираю кожу о жесткий край ДСП, но физической боли просто не существует. Моя нервная система сейчас глуха к таким мелочам. Похуй. Вот вообще похуй. Сердце делает кульбит и с размаху бьется о ребра, замирая где-то в горле. Мозг, еще не получив химию, уже выплескивает в кровь жалкие крохи авансового дофамина. Выдергиваю руку так резко, что с размаху ударяюсь локтем о край полки. Рука немеет, но я не обращаю внимания. Судорожно разжимаю кулак, впиваясь взглядом в свою ладонь и... мир вокруг меня останавливается, — потому что в сжатом кулаке оказался лишь скомканный, жесткий фантик от какой-то древней конфеты, а под ним только моя собственная содранная кожа: мясо, смешанное с грязью, и кровь, которая издевательски ярко стекает по перерезанной линии жизни на ладони. — Нет… нет-нет-нет, — голос срывается на сип. Я клянусь, я оставляла его там! Бросаюсь обратно к шкафу, засовывая туда руку по самое запястье, яростно скребя ногтями по паркету, не обращая внимания на то, как длинные щепки вспарывают нежную кожу, оставляя глубокие борозды. Выгребаю комки серой пыли, какие-то заржавевшие скрепки, старые чеки, резинки для волос… Пусто. Вот только мозг отказывается в это верить. Куда он делся?! Мать нашла и выбросила, даже не поняв, что это? Я сама сожрала его в один из прошлых блэкаутов, когда память выключалась, и забыла?! Уронила? Сдвинула?! Какая, блять, разница?! Его. Нет. Осознание этого факта падает на меня многотонной бетонной плитой. Оседаю на пятки посреди разгромленной комнаты, залитой духами и усыпанной осколками моей прошлой жизни. И вот тут та самая боль, от которой я так отчаянно пыталась сбежать, настигает меня. Она разворачивается в груди огромным, ржавым мотком колючей проволоки, вспарывая легкие; каждое слово матери: «никогда», «грязь», «сгниешь как отец» — теперь звучит в моей голове на максимальной громкости, напрямую вбиваясь в оголенные нервы. Из горла сам собой вырывается тихий, надрывный вой. Я даже не сразу понимаю, что этот звук издаю я. Обхватываю себя окровавленными руками за плечи, впиваясь ногтями, сжимаюсь в комок, прижимаясь лбом к собственным коленям, и раскачиваюсь на полу, задыхаясь от слез, которые теперь жгут лицо кислотой. Мышеловка захлопнулась. Я добровольно, с радостью сунула голову под тяжелую стальную пружину в надежде сожрать свой кусок отравленного сыра. Но сыра там не оказалось. Пружина просто переломала мне шею. И теперь я буду умирать здесь, в полном сознании, чувствуя каждую секунду этой агонии. Руки сами, повинуясь какому-то древнему, больному инстинкту, сползают с плеч на бедра. Ногти, под которыми еще осталась грязь от плинтуса, с остервенением впиваются в кожу бедра, начиная яростно, методично расчесывать. Деру ее сверху вниз, срывая эпидермис, оставляя длинные, горящие борозды, и разрывая плотный слой черных татуировок, которые я набила еще прошлым летом, чтобы навечно замуровать под чернилами белесые нити старых порезов, которые теперь трещат под моими пальцами. Расчесываю собственное тело, пытаясь докопаться до той первой, детской боли, с которой все началось. Сначала проступают просто красные вспухшие полосы, но я давлю еще сильнее, ломая ногти, пока из-под черного пигмента не начинает проступать знакомая, горячая, липкая влага. Рубиновые капли набухают на черных узорах, сливаются в струйки и медленно ползут вниз, к коленям. Боль отступает? Нихуя. Этого мало. Слишком слабо. Кожа горит адским огнем, мышцы сводит судорогой, но голос матери в голове звучит только громче, перекрывая все. «Ты врешь...» — Заткнись, — шепчу в пустую темноту комнаты. — Заткнись, заткнись, заткнись…! Замираю, тяжело и хрипло дыша, и тупо пялюсь на свои исполосованные, перемазанные кровью ноги. На то, во что я сама превратила свое тело. Расфокусированный взгляд сквозь влажную пелену медленно скользит в сторону приоткрытой двери в ванную — там, в темноте, за зеркальным шкафчиком, на самой верхней полке, спрятано оно, — маленькое, идеально острое лезвие от канцелярского ножа. Мой старый, молчаливый друг, который никогда не задавал вопросов, не требовал быть «нормальной» и не обвинял во лжи. Единственный хирург, чьему скальпелю я доверяю на сто процентов, и который способен ювелирным разрезом выпустить эту гниющую обиду. Буквально кожей вспоминаю это ощущение: серебристый холод металла, прижатый к синеватой венке на запястье... легкий, уверенный нажим... секундное, упрямое сопротивление плотной кожи, тихий, едва слышный хруст расходящихся тканей... а затем освобождающее тепло, толчками ползущее по руке. Вместе с кровью всегда уходил страх и наступала абсолютная, тишина в голове. Никакой матери. Никакого Виктора. Никакого одиночества. Идеальный вакуум. Оно зовет меня. Шепчет, что в этот раз оно точно спасет; что один глубокий, правильный разрез решит абсолютно все мои проблемы. Уже подаюсь вперед, опираясь окровавленной ладонью о ворс ковра, собираясь встать и пойти в эту спасительную темноту, чтобы закончить все одним точным движением… но организм, такой жалкий в своей жажде жизни, вдруг резко бьет по тормозам. Внутри что-то замыкает. Инстинкт выживания, который я глушила алкоголем и таблетками, поднимает голову и с размаху бьет меня под дых одной-единственной, трезвой мыслью: Если ты сейчас пойдешь туда и вскроешься — ты собственной кровью распишешься под каждым ее словом. Я не хочу умирать. Господи, я ведь совсем не хочу умирать! Я просто хочу, чтобы перестало болеть. Чтобы кто-то выключил этот адский громкоговоритель у меня в голове. Ползком, путаясь в собственных дрожащих ногах, бросаюсь к груде сброшенных вещей на полу, в панике раскидывая их в стороны, пока не нахожу телефон, валяющийся под скомканным шелковым одеялом. Экран вспыхивает, и этот резкий, холодный цифровой свет безжалостно бьет по воспаленным, заплаканным глазам. Мои пальцы дрожат так сильно, что я трижды не могу попасть по нужным цифрам пароля. Подушечки скользят, размазывая по треснутому стеклу дисплея мою собственную свежую кровь, серую пыль из-за плинтуса и грязные, соленые слезы. Подношу телефон к уху, вжимаясь в него так сильно, что твердый пластик больно давит на хрящ. Задерживаю дыхание, до боли зажмуриваю глаза и слушаю монотонные, длинные гудки, каждый из которых отдается в пустом желудке спазмом надежды. — Ну возьми… Вань, пожалуйста, возьми, — умоляю в пустоту, глотая сопли и раскачиваясь взад-вперед. — Ну где ты шляешься?! Гудок. Гудок. Гудок. — …абонент временно недоступен… — автоответчик бьет по нервам хуже электрошокера. Он кинул меня в ЧС? Или у него опять сел этот его убитый, вечно разбитый телефон? Или… он просто обиделся на мои выебоны про «свидание» с устрицами?! Паника перерастает в настоящий, животный ужас. Комната вокруг меня начинает сужаться. Едва не роняю телефон на колени, почти не различая плывущие буквы из-за пелены непрекращающихся слез, и начинаю лихорадочно печатать. Все те громкие слова о том, что я «выше этого дерьма» и «контролирую процесс», стираются в труху, осыпаясь ржавой пылью мне под ноги. Гордость? А нет больше никакой гордости. Ее перемололо в труху вместе с моим хребтом. Есть только зияющая дыра в груди и страх.

@oh.saha: кис, возьми трубку

пожалуйста

мне очень плохо

Сообщение даже не доставлено. Таймаут выключает подсветку, свет дисплея плавно гаснет, погружая комнату в полумрак, но я даже не двигаюсь. Тишина в комнате становится оглушительной. Она давит на барабанные перепонки, в ней слышно только мое собственное, рваное дыхание. Так и продолжаю тупо пялиться на свои собственные, жалкие сообщения на заляпанном кровью экране. Я ведь действительно сейчас стою на коленях посреди разрушенной комнаты, перемазанная пылью и соплями, и умоляю барыгу о спасении, унижаясь за чек с химией, просто потому, что родная мать только что брезгливо вышвырнула меня из своего сердца. Вот оно, дно. Я действительно пробила его головой и теперь захлебываюсь той самой грязью, которой меня только что упрекнули. Судорожно хватаю с пола сброшенную подушку, утыкаюсь в нее лицом и со всей дури, до скрипа в зубах, закусываю плотную ткань. И только тогда позволяю себе разреветься навзрыд. Я вою в эту подушку, срывая связки, задыхаясь от собственных слез, которые жгут лицо кислотой, пока тело бьет крупная, неконтролируемая дрожь. Кусаю ткань так сильно, что челюсти сводит мертвой судорогой, а во рту появляется приторный, химический вкус ополаскивателя для белья, смешанный с медью моей собственной крови, лишь бы ни один звук не вырвался за пределы этой комнаты. Потому что если я закричу, и мать за стеной услышит… она не прибежит сюда, чтобы упасть на колени, обнять меня и сказать, что все будет хорошо — она достанет свой айфон и позвонит Виктору. А потом они вызовут ту самую частную бригаду из закрытой реабилитационной клиники за трехметровым забором, про которую Виктор однажды так небрежно рассказывал за ужином. Приедут крепкие, вежливо-равнодушные санитары в стерильной форме. Меня скрутят прямо на этом ковре, вколют убойную дозу транквилизатора, от которого отключится мозг и я пущу слюни, и увезут туда, где на окнах решетки, на дверях нет ручек, а персоналу платят огромные бабки за то, чтобы «проблемные дети» богатых родителей сидели тихо и не портили им фасады. Меня лишат последней свободы, запрут в белой палате и превращают в послушный, улыбчивый овощ на лекарствах, сделав ту самую «удобную, чистую дочь», о которой всегда мечтала мать. Пять минут абсолютного, животного отчаяния на полу разгромленной комнаты. Пять минут, за которые я, кажется, умираю и сгниваю заживо. А затем паника начинает трансформироваться. Сквозь соленые слезы пробивается холодный, лихорадочный расчет выживания. Эмоции выключаются, словно кто-то внутри меня нажал на кнопку экстренного сброса и сухо щелкнул тяжелым рубильником. Выжженная дотла психика просто перестает продуцировать слезы. На их место приходит дикая, животная реакция организма, искалеченного зависимостью: если я не могу получить дофамин и любовь, я должна получить анестетик. Мое тело больше не принадлежит девочке Саше, которая ждала маминого тепла — оно полностью переходит под управление ядовитого автопилота. Если Киса не отвечает, нужен кто-то другой. Кто-то, у кого точно есть всегда. Кто-то, кто не будет задавать вопросов. Кто-то, кто не будет смотреть с братской тревогой и читать нотации о том, что я себя убиваю. Киса заставляет меня чувствовать. А я больше не могу, сдохну, если почувствую хоть еще одну каплю этой реальности. Мне нужен тот, кто не станет играть в спасателя. Мне нужен тот, кто просто назовет цифру. Имя всплывает в воспаленном мозгу, как спасательный круг. Тот самый ублюдок с ледяными глазами, с которым Киса сам же меня и познакомил полгода назад. У него не было души, зато был стабильный поставщик и четкий прайс. А у меня были деньги отчима на карте. В мире Дизеля этого достаточно, чтобы стать лучшими друзьями. Мозг работает в режиме скрипта: выйти, найти Диза, купить тишину в голове, любой ценой. Не глядя в зеркало — я и так знаю, что похожа на труп, восставший из свежей могилы, — накидываю безразмерное худи прямо на мятое платье. Рывком распахиваю дверь своей комнаты, вылетая в коридор, и на полном ходу, со всего размаха, вслепую врезаюсь в кого-то мягкого и теплого. — Эй! Ты че, больная?! Алина отшатнулась, чуть не выплеснув на себя свой гребаный зеленый детокс-смузи из высокого стакана, и теперь с брезгливой гримасой отряхивала рукав своего нежно-розового, пушистого кашемирового костюма для дома, словно об меня можно было испачкаться одним лишь прикосновением. В любую другую секунду я бы с удовольствием вцепилась ей в волосы и размазала ее идеальное личико по этим бежевым обоям, высказав все, что думаю о ней, ее папочке и их фальшивом мире. Но сейчас мне было плевать. Я даже не стала ей отвечать. У меня тупо не было на это ресурса — ни морального, ни физического. Я просто отпихнула ее плечом, так, что зеленый сок в очередной раз опасно плеснулся в ее стакане, заставив Алину возмущенно взвизгнуть. — Психопатка! — Ее писклявый голос ударил мне в спину, когда я уже неслась по коридору к входной двери. Похуй, что она думает. Вылетаю на лестничную клетку, и не дожидаясь лифта, несусь вниз по ступенькам, перепрыгивая через одну, рискуя свернуть шею в незашнурованных кедах. Улица встретила меня ледяной пощечиной. Октябрьский коктебельский ветер, пропитанный тяжелой соленой сыростью и едким запахом гниющего водорослевого мусора с побережья, с размаху ударил в лицо, мгновенно забравшись под тонкое худи, выстужая тело костей. Я бежала. Бежала так, словно за мной гнались черти. Хотя, нет, они не гнались — они и так уже сидели у меня в голове, удобно устроившись на подкорке, — и этот хор внутри моего черепа был невыносим. Легкие загорелись адским огнем уже на первом квартале. Воздух со свистом и хрипом вырывался из горла, царапая трахею наждачкой. Слабые мышцы ног сводило судорогой, развязанные шнурки с влажным чавканьем хлестали по лужам, щедро окатывая голые щиколотки ледяной, маслянистой грязью. Но я не останавливалась. Так и продолжала бежать, глотая слезы, которые тут же леденели на расцарапанных щеках. Два квартала до автосервиса Дизеля. Всего два гребаных квартала отделяли меня от спасительного вакуума. Я должна успеть. Должна успеть нажать на выключатель, пока эта черная дыра внутри не сожрала меня окончательно, не оставив даже оболочки. Сворачиваю за угол, оставляя позади чистые тротуары жилого района, и врываюсь в промзону. Асфальт здесь резко сменяется битым кирпичом и глубокими, черными лужами. Бегу туда, где за покосившимся, исписанным баллончиками бетонным забором обычно гудели болгарки, матерились механики и воняло жженой резиной, смешанной с машинным маслом. Грязная и уродливая территория, которая сейчас казалась мне вратами в рай. Торможу, едва не поскользнувшись на мокрой глине, тяжело опираясь изодранными руками о колени. Согнувшись пополам, со всхлипами втягиваю в себя морозный воздух, сглатывая накопившуюся слюну с отчетливым металлическим привкусом крови. Поднимаю глаза, ожидая увидеть тусклый желтый свет из приоткрытых железных створок, но вместо этого взгляд упирается в ржавую стену — на массивных металлических воротах, намертво стягивая толстую цепь, висит огромный, амбарный замок. — Нет… — выдыхаю, и облачко пара срывается с губ. — Нет, сука, нет! Подбегаю к створкам, как умалишенная. Окоченевшими пальцами впиваюсь в ледяной металл цепи и начинаю яростно, со всей дури ее дергать. — Эй! Диз! Дизель, блять! — Кричу, срывая голос, колотя кулаками по рифленому железу. Металл жалобно и гулко лязгает в ответ на мои удары, но створки даже не шевелятся, не оставляя ни малейшего зазора. Мои крики просто тонут в завываниях ветра, разбиваясь о глухой забор, за которым стоит мертвая тишина. Ни гудения обогревателей. Ни голосов. Ни тонированной тачки Дизеля. Ни его самого. Гудки тянутся бесконечно долго, каждый из них отдается тупой болью в висках. —... абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети... — Да вы, блять, сговорились?! Срочно. Мне нужен кто-то еще. Листаю контакты — эту грязную изнанку моей жизни, которую я так старательно прятала от матери, — пока палец не замирает именах, которые звучат как кликухи из дешевых криминальных сериалов: «Шрам», «Сизый», «Морж», — те самые стервятники, с которыми Киса строго-настрого, под угрозой физической расправы, запретил мне связываться без него. — Это не барыги, Сань, — говорил он тогда, сверля меня тяжелым взглядом. — Там мразь на мрази, готовая за чек продать родную мать, а тебя они пустят по кругу и даже не вспомнят, как звали. Но сейчас Кисы нет. А у меня больше нет выбора. — Че надо? — Голос сиплый, прокуренный, и от него веет такой грязью, что хочется вымыть ухо с мылом. — Привет… это… это Саша. Ну... подруга Кисы. Мне пофиг, что. Все, что есть быстрого. Оплата двойная, на карту прям сейчас, только скажи, куда подъехать. В трубке нависает пауза, а затем раздается хриплый, булькающий смешок, от которого по спине ползет липкий холодок. — Опоздала, принцесса. Быстрого нет, — он смачно сплевывает. — Вчера у всех наших склад накрыли, сами в жестких минусах сидим. — Совсем ничего?! — Голос срывается на истеричный визг. — Умоляю! Найди хоть крошку! — Я те че, ебать, фокусник? — Огрызается он. — Сказал же русским языком: быстрого нет. Есть медленный. Загонять умеешь? Если надо, подъезжай в гаражи, уколю по-братски, хули. В голове, как вспышки стробоскопа, мгновенно вспыхивают картинки: синие, исколотые в решето руки с черными дорожками сгоревших вен; гниющие трофические язвы, прикрытые грязными бинтами; стеклянные, полумертвые глаза живых трупов, валяющихся в обоссанных подъездах в лужах собственной рвоты и мочи, — те самые «настоящие» наркоманы, от которых я всегда так брезгливо, высокомерно дистанцировалась. Я же всегда убеждала себя, что я другая, и вот она, черта. Прямо предо мной, прочерченная ржавой, грязной иглой. Меня трясет. Я не употребляла уже полторы недели, с той самой ночи на мосту, когда я украла у Кисы зип-лок и чуть не остановила собственное сердце. Полторы недели чистоты. Для нормальных людей — ничтожный, смешной срок; для меня — вечность. Десять суток я жила с оголенными нервами. И я вывезла этот ебучий скрип собственных шестеренок, не сорвалась, хотя лезла на стены. Ради чего? Ради чего было все это дерьмо?! Чтобы сейчас, после того как родная мать вытерла об меня ноги, поехать в грязный гараж и протянуть руку ублюдку со шприцем?! «Ты просто сгниешь, как твой отец» Заткнись, заткнись, заткнись! — Ну так че, подскочишь, не? Зажмуриваюсь так сильно, что перед глазами почему-то всплывает лицо Кисы. Ваня может терпеть мои истерики, может мириться с таблетками и дорожками, потому что сам в этом варится. Но если он увидит на сгибе моего локтя черную, воспаленную точку от иглы… он не будет меня спасать. В его глазах появится то самое брезгливое, мертвое разочарование. Он отвернется, потому что спасать гниющий труп бессмысленно. А я могу пережить ненависть матери, но если на меня так посмотрит Кислов, то я этого не вывезу. Волна тошнотворного ужаса прокатывается по телу, намертво блокируя животную тягу. Моя боль никуда не делась, она все еще рвет грудную клетку на части, требуя выхода. Но исколоться в грязном притоне — это не выход, — мне нужен чистый, моментальный срез. Так, чтоб сразу. И нет сожалений. — Пошел ты, — шепчу пересохшими губами. Телефон с глухим, жалким плеском выпадает из моих ослабевших рук прямо в глубокую, затянутую бензиновой радугой лужу, накрывая мою последнюю ниточку связи с этим миром, а я даже не думаю его поднимать. И какая же это, сука, идеальная в своей абсурдности ирония. Я стою посреди ебаной промзоны. В месте, которое по умолчанию должно состоять из ржавчины, битого стекла, арматуры и острых металлических ошметков. Вокруг гаражи, автосервис, свалка строительного мусора… и ни одного — ни одного, блять, острого осколка под ногами! — ни единого ржавого гвоздя, торчащего из покосившегося забора; ни одного обломка лезвия или жестянки, о которую можно было бы прямо здесь, на месте, с размаху полоснуть запястье, чтобы выпустить эту агонию. Мироздание словно смеется надо мной, с ухмылкой перекрывая один вентиль за другим: сначала лишило семьи, потом дозы, а затем отказало в лезвии, и утопило телефон в мазуте. Медленно поворачиваю голову и смотрю на возвышающуюся над ржавыми крышами гаражей недостроенную шестнадцатиэтажку. Этот серый, уродливый бетонный скелет с пустыми глазницами окон, который бросили строить еще лет десять назад, конкретно сейчас кажется мне самым прекрасным местом на земле. Храмом, где отпускают все грехи. И ноги сами, повинуясь гипнотическому зову, несут меня туда. Я не помню, как перелезла через высокий забор, — не помню, как пробиралась через строительный мусор, битый кирпич и гнилые доски на первом этаже, — просто шла вверх по серым бетонным ступеням без перил. Один этаж, второй... пятый... десятый. Легкие горят, сердце стучит о ребра так, словно хочет проломить их и вырваться наружу, но я не останавливаюсь. Просто продолжаю идти туда, где мне всегда было спокойно. Шквальный коктебельский ветер бьет в лицо с такой звериной яростью, что я едва удерживаюсь на ногах. Он срывает капюшон, швыряет ледяные капли прямо в глаза, спутывает волосы в мокрые плети и больно хлещет ими по щекам. Но здесь, на высоте птичьего полета, среди серых рваных туч, этот жесткий, колючий ветер кажется мне единственным во вселенной, которому до меня есть хоть какое-то дело. Подхожу к самому краю. Никаких парапетов, никаких перил, только обрыв и шестнадцать этажей зияющей пустоты. Внизу город кажется игрушечным макетом: крошечные машинки-жуки ползут по мокрым артериям дорог, крошечные люди-муравьи спешат по своим делам. Они там, внизу, копошатся в своей грязи, предают друг друга, строят из себя святых, бьют по лицу тех, кого должны любить… А я здесь. На самом краю крыши. Мыски моих кед наполовину висят в пустоте, пока я закрываю глаза, раскидывая руки в стороны, ощущая, как впервые за этот бесконечный, проклятый день мне становится легко. Гравитация больше не давит на плечи — она зовет меня вниз, ласково, как старая подруга. Она шепчет, что там, на мокром сером асфальте, все закончится. Там не будет ни боли, ни сосущего чувства вины, ни ломки, ни предательства. Там будет только вечная, глухая тишина. Делаю глубокий вдох, до краев наполняя легкие ледяным воздухом, и чуть подаюсь вперед, отрывая пятки от бетона, позволяя ветру решать мою судьбу. Равновесие уже было потеряно. Мир наклонился вперед, готовясь принять меня в свои холодные, бетонированные объятия, как вдруг… чьи-то пальцы впиваются в ткань моего худи так, что слышится треск рвущихся ниток, и рывком дергают меня назад, прочь от спасительной тишины, обратно в этот гнилой мир. — Ебучая ты сука! — Раздается над самым ухом сорванный до сипа вопль. Гравитация, секунду назад обещавшая мягкий полет, снова становится тяжелой, злой и беспощадной. Сцепленные в один нелепый, отчаянно дергающийся комок, мы со всего маху рухнули спиной на мокрый, промерзший гудрон крыши, и удар был таким сильным, что в затылке взорвалась граната, перед глазами вспыхнули снопы колючих желтых искр, а из легких с жалким треском выбило весь кислород. Дежавю. Уродливое, липкое дежавю. Тот же мокрый бетон под спиной, те же рваные тучи в небе, та же холодная грязь, налипшая на одежду, и то же тяжелое, костлявое тело, которое вмяло меня всей своей массой, не давая ни пошевелиться, ни вдохнуть. Киса находился сверху. Его острое колено с такой садистской силой прижимало мою ногу к гудрону, что кости ныли от протеста, грозя хрустнуть; а длинные, узловатые пальцы до синяков впились в мои запястья, намертво пригвоздив их к земле над моей головой. Парень хрипел. Под мокрым капюшоном его лицо было бледным, почти прозрачным, а по виску текла струйка пота, смешиваясь с моросью. Его грудная клетка ходила ходуном, а сердце под серой футболкой колотилось с такой бешеной, нечеловеческой скоростью, что, казалось, сейчас пробьет его ребра и вопьется в мои. — Ты… ты совсем… ебанулась, да?! — Выдыхает слова пополам с сиплым свистом. Из его рта вырываются густые клубы пара. Я уже сдохла, верно? Это посмертные глюки. Не мог же он снова меня стащить. Не мог же он появиться из ниоткуда, когда телефон лежал на дне мазутной лужи. Или... мог? — Дизелю… — Киса делает жадный, судорожный вдох, закрывая глаза, словно его сейчас вырвет от перенапряжения. — Дизелю спасибо скажи! Эта мразь мне звякнула… Сказал, ты ему вызванивала, как поехавшая... Я гео твое открываю… а точка у этой ебучей стройки! Он сжал мои запястья еще сильнее, до хруста в суставах, и наклонился ниже. — Я снизу смотрел, Смирнова! Я подбегаю, поднимаю башку, а ты, сука, на самом краешке стоишь! Ручки свои раскинула! Космонавтка ебучая! Я на шестнадцатый этаж за две минуты взлетел! Без лифта, блять! На одних, сука, соплях и адреналине! Он снова зашелся тяжелым, сиплым кашлем, утыкаясь лбом мне в плечо. — Тебя никто не просил… — Заткнись! — Рявкает, вскидывая голову. — Не заткнусь! — Ору прямо в его разъяренное, бледное лицо, ощущая, как горячие, злые слезы снова прорывают плотину, заливая виски и затекая в уши. — Отвали от меня! Я не просила тебя бежать на шестнадцатый этаж! Я хотела… — Да завались ты уже хоть раз, Смирнова! Киса резко отпускает мои запястья, но вместо того чтобы отпрянуть, его горячие, мозолистые ладони с силой впиваются в мои щеки. Парень сжимает мое лицо так, что скулам становится больно, задирает его вверх и, его искусанные, сухие губы, покрытые корочкой запекшейся крови, с силой вминаются в мои, мгновенно глуша мой крик, со всеми моими несказанными проклятиями. Зубы больно клацнули о зубы, я почувствовала на языке знакомый, соленый привкус собственных слез. Мычу, задыхаясь, пытаясь отстаниться, но одна его рука скользит с моей щеки на затылок, пальцы намертво зарываются в мокрые, спутанные волосы, прижимая голову к бетону, а вторая сгребает худи, буквально впечатывая мое тело в свое. Целует так жадно, зло и отчаянно, словно пытается выкачать из меня всю ту тьму, что тянула меня вниз, и влить взамен свой собственный, пульсирующий адреналин.  Мир, секунду назад рушившийся на куски, вдруг схлопнулся до этой одной точки на мокром гудроне. Исчезла мать с ее пощечиной, исчезла Алина с соком, исчезли Дизель, тот левый барыга и шестнадцать этажей пустоты. Ничего этого больше нет. Остались только эти горячие губы, его тело, давящее на мое всей своей отчаянной массой, и его загнанный пульс, который бьет сквозь слои одежды прямо в мои ребра. Кажется, мозг, не справившись с перегрузкой, просто отключил аналитику, потому что, когда парень на секунду ослабил хватку, чтобы сделать рваный вдох, я сама, инстинктивно, без команды разума, обхватила его за шею окровавленными пальцами и с силой потянула обратно на себя. Вот только Киса оторвался так же резко, как и впился. Словно он только сейчас, когда я начала отвечать, осознал, что именно делает, и отшатнулся на миллиметр, но не поднялся, оставаясь висеть надо мной, упершись ладонями в мокрый гудрон по обе стороны от моей головы. Его грудь ходила ходуном, пока взгляд был намертво прикован к моим губам — к тем самым моим припухшим, горящим губам. — Ну, че? Лучше?! Хлопаю ресницами, на которых застряли капли мороси, продолжая безвольно цепляться пальцами за его мокрые волосы, и, кажется, вообще перестаю понимать устройство этой реальности. Физика и логика рухнули. Только что я стояла на краю шестнадцатиэтажки, готовая шагнуть в пустоту; только что меня ломало от агонии, а в голове орал голос матери, — а теперь я лежу на грязной крыше, у меня раскалены губы, во рту стоит отчетливый металлический привкус крови, а надо мной нависает Киса с вздувшимися венами на шее и взглядом маньяка. — Че ты молчишь-то?! — Пальцы на гудроне сжались так, что заскрипела мелкая крошка. — Я спрашиваю: легче стало, не?! Процессор перезагрузился?! — Кис… ты… че за… — слова с трудом собираются в предложение. Губы слушаются плохо, их щиплет от ледяного ветра и его агрессивного укуса. — Ты че сделал..? Киса криво, надломленно усмехнулся. — А че такое, Смирнова? — Наклоняется еще ниже, провисая на руках, так, что его мокрая, тяжелая от мороси челка мажет меня по щеке. — Ты же сама просила. Забыла уже? Хмурюсь, пытаясь пробиться сквозь туман в голове. — Что… просила? — «Поцелуй меня, Кис. Пожалуйста. Всего один раз… хочу проверить, живая я или нет!». Вспомнила? Или у нас снова удобный блэкаут, и ты нихуя не помнишь, когда тебе это невыгодно?! В голове раздается оглушительный, стеклянный треск. Не знаю, возможно, все дело в бешеном адреналине, но память, до этого укрытая плотным брезентом амнезии и химических отходов, внезапно прорывается наружу, затапливая сознание кристально чистыми, безжалостными вспышками: тот самый мост; воющий ветер; жесткая ткань его худи под моими пальцами; металлическая пряжка его ремня, впивающаяся мне в живот; мои собственные ледяные руки, отчаянно цепляющиеся за его шею… и мой голос. Мой скулящий голос, ищущей дозу чужого тепла: — Согрей меня… сделай так, чтобы я перестала думать… Выключи меня… Пожалуйста, Вань… Я-то думала, это был бред! Убеждала себя, что это просто грязная, эротическая галлюцинация, порожденная передозом и воспаленным подсознанием! Я сгорала от стыда, думая, что придумала это! А я реально… я реально стояла там, на мосту, вцепившись в него, и умоляла лучшего друга меня трахнуть? А он стоял и смотрел на это жалкое шоу?! Господи, какой же пиздец. Волна такого концентрированного стыда окатывает меня с головы до ног, что на секунду я даже забываю про шестнадцать этажей пустоты за его спиной. Щеки вспыхивают адским пламенем, и мне хочется провалиться сквозь этот гудрон, лишь бы не смотреть в его черные, бешеные глаза, которые сейчас буквально препарируют меня заживо. — Ты же тогда отказал… — хриплю, заставляя себя не отводить взгляд. — Сказал, что не подбираешь объедки за химией. — Отказал, — с готовностью соглашается Киса. Желваки на его острых скулах заходили ходуном, перекатываясь под бледной кожей. — Потому что ты была в невменозе, дура! Ты просила доказать, что ты живая? Ну так че… доказал?! Чувствуешь че-нибудь, или мне еще раз тебя укусить, чтоб дошло?! Сорванный голос тонет в завываниях ледяного ветра, гуляющего по пустой крыше. Я должна его оттолкнуть. Инстинкт, воспитанный годами защиты собственных границ, вопит, что я должна немедленно выставить руки, упереться ладонями в его грудь и скинуть с себя это тяжелое, промокшее тело; должна дать звонкую пощечину, закричать, чтобы он убирался к черту, вскочить на подгибающиеся ноги и сбежать подальше. Мои сжатые в кулаки руки находятся ровно между нами. Мне нужно сделать всего одно резкое движение. Но я лежу на грязном гудроне, абсолютно парализованная, и с ужасом осознаю самую больную вещь в своей жизни: я не хочу его бить. Я хочу, чтобы он действительно сделал это еще раз.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!