6. Суета и немного криминала.

19 июня 2026, 21:10

***

<…> Патрик перегнулся через стойку регистрации, более похожую на церковную кафедру, и увидел рядом с гроссбухом дешевую тетрадку, подписанную: «Почти умершие». В такой список приятно попасть: может, сразу попросить, чтобы его вписали? <…>

Эдвард Сент-Обин. «Патрик Мелроуз. Книга 1»

***

Иван Кислов.

Запрыгиваю на переднее пассажирское сиденье наглухо тонированного «Опеля» и с силой, от души, впечатываю дверь в проем. Металл встречается с металлом с таким грохотом, что в ушах на секунду воцаряется блаженная, вакуумная тишина, отсекающая все звуки внешнего мира: завывания ветра, крики чаек и мой собственный прерывистый хрип от слишком быстрого побега. — Кис, сука! — Рявкает Хенкин, резко поворачивая голову. — Я когда-нибудь реально приварю к этой двери доводчик. Или твою башку. Чтоб ты на собственной шкуре почувствовал, как ей больно. — Ей не больно, Борь, она железная, — хриплю, откидываясь на подголовник и прикрывая глаза. Это был наш старый, почти священный ритуал. Хэнк трясся над своим «немцем» так, словно это была не машина, а священная корова или единственная уцелевшая капсула с кислородом на тонущей субмарине: он полировал торпеду, маниакально вытряхивал коврики после каждого нашего заезда и искренне, почти физически страдал, когда я превращал закрытие двери в акт немилосердного убийства. А я просто не умел по-другому. Мне было жизненно необходимо иногда бесить Хенкина.  Его непробиваемое спокойствие работало как красная тряпка — хотелось ткнуть палкой в эту скалу и проверить, где у этого бронепоезда заканчивается тормозной путь, и есть ли у него вообще хоть какой-то предел прочности, — потому что мой собственный остался где-то в районе прошлого вторника, раздавленный весом чужих долгов и собственных страхов. За окном медленно поплыл серый, размытый Коктебель. Дворники на лобовом с мерзким скрипом размазывали октябрьскую хмарь, превращая город в одну сплошную акварельную мазню, где мокрый бетон сливался с таким же мокрым небом. Закрываю глаза, чувствуя, как раскаленный свинец в висках начинает медленно остывать, превращаясь в тупую, привычную тяжесть.  Последняя неделя прошла в режиме «педаль в пол, тормоза в кювете».  Работа на Рината высасывала из меня все: время, остатки здоровья и те жалкие крохи человечности, что еще теплились где-то в районе совести. Днем я изображал живой труп на парах, стараясь не сдохнуть от гула люминесцентных ламп, которые казались мне прожекторами на допросе, а ночью месил грязь в промзонах, считал этажи в темных подъездах и кормил паранойю, которая вросла в подкорку глубже, чем любая татуировка. Организму, выжатому до состояния сухой шкурки, требовался тотальный перезапуск, но вместо этого он просто вибрировал в такт мотору.  Я чувствовал этот резонанс каждой клеткой и каждой ворсинкой на куртке: поршни ходили где-то под ребрами, выжигая остатки дешевого топлива, а мозг транслировал на внутренний экран сигналы о критическом износе оборудования. Вокруг вспыхивали красные лампочки, датчики орали о перегреве, а во рту стоял стойкий привкус ржавчины и паленой проводки. Система работала на пределе, на одних честных словах и вскрытых резервах, и я просто ждал, когда из-под капота моей черепной коробки повалит черный едкий дым. Но я вывезу.  Пусть эти шестеренки внутри перетирают друг друга в кровавую труху, скрипят и плавятся от перегрева, высекая искры где-то под ребрами, но я дотяну до финиша. У меня тупо нет опции сдохнуть на полпути. А как только это дерьмо закончится, — когда я окончательно расквитаюсь с Ринатом, вытащу тупую голову Гендоса из этой петли, в которую он залез по самый подбородок, и обнулю все ебучие счета, — я сброшу эту систему до заводских настроек. Перечеркну старые схемы и просто исчезну с радаров. Я уже знаю, как.  Весь план прописан в голове, выверен до миллиметра, каждого шага и вздоха, — осталось только дождаться идеального тайминга, когда нужные переменные сойдутся в одну точку. Я не тупой малолетка, пересмотревший криминальных сериалов, и слишком хорошо знаю изнанку этой кухни, чтобы верить в сказочный билет на ночной поезд до лучшей жизни: чтобы исчезнуть по-настоящему, мало просто выкинуть симку, сломать телефон и залечь на дно в соседней области, — нужно стереть себя, — обрубить концы так чисто и безжалостно, чтобы даже самые голодные ищейки пастухов уперлись окровавленными носами в глухую бетонную стену, и чтобы для них Иван Кислов просто перестал существовать в материальном мире. Я выбью этот скрытый «exit».  Тот самый, которого нет на их планах эвакуации и который не светится люминесцентной краской на стенах, и выйду наружу. Туда, где не нужно каждые три секунды оглядываться через плечо, проверяя, не пришел ли за тобой пастух с кнутом. Главное, не сгореть дотла раньше времени и продержаться ровно до того момента, пока мои пальцы не лягут на нужный рубильник. А пока… пока я просто существую в режиме квантовой неопределенности. Меленин как-то затирал мне про кота Шредингера, пока мы курили на крыше, и он тогда выглядел таким одухотворенным, словно открыл мне глобальный секрет мироздания, а не просто пересказал статью из Википедии, которую выудил в перерывах между своими философскими приходами. Он с умным видом вещал про суперпозицию, про то, что кот может быть одновременно жив и мертв, пока коробка закрыта… но Мел, при всей своей начитанности, нихуя не понял самого главного. Суть ведь не в том, что кот может быть одновременно жив и мертв. Шредингер был гребаным оптимистом. Он придумал красивую сказку для физиков-теоретиков, которые сидят в чистых кабинетах и дрочат на формулы. В их стерильном мире есть наблюдатель. Есть интерес. Есть какой-то мужик в белом халате, который стоит над коробкой с секундомером и гадает: «ну что там? Жива скотинка или уже откинулась?». В реальности суть эксперимента Шредингера в том, что всем насрать на кота. Мир просто проходит мимо коробки. Она может вонять разложением, может вибрировать от криков, может быть залита кровью изнутри — никто не обернется, — наблюдатель ушел на обед, или он пьян в говно, или просто смотрит в другую сторону, потому что чужие муки не вписываются в его зону комфорта. Ты сидишь в этой темноте, грызешь собственные лапы от голода и гадаешь, когда сработает механизм с ядом, а вокруг тишина. Я и есть этот кот. Киса в коробке. Смешно, пиздец. Еще пару часов назад, стоя в промзоне, я бодро примерял на себя шкуру бешеного пса, сорвавшегося с цепи. Злой, шелудивой дворняги, которая выжила на одних инстинктах и привычке кусать все, что движется слишком близко к его кости. Псом быть проще — у пса есть понятный враг, есть территория, которую надо метить кровью, и есть голос. Громкий, срывающийся на хрип лай, от которого шарахаются травоядные овцы и брезгливо морщатся пастухи. Псу всегда есть кого кусать. Но псы живут снаружи. А коты… коты заперты внутри. В этой ебаной картонной могиле, которую сам же себе склеил из лжи, чужих долгов и паленой синтетики. Я просто задыхаюсь в режиме ожидания. Вроде бы я здесь, в физическом мире: сижу в этом комфортном кресле, чувствую, как подогрев жарит поясницу, слышу шелест шин по мокрому асфальту и то, как Хэнк плавно переключает передачи. Но по факту меня уже нет. Осталась лишь статистическая погрешность, зависший системный сбой. Ампула с ядом уже разбита. Невидимый газ пущен в мои вены, механизм глухо тикает где-то под ребрами, отмеряя оставшиеся дни, а крышка заколочена наглухо гвоздями моего собственного, трусливого молчания. И самая ирония этого эксперимента в том, что в моей личной, искривленной вселенной никакого Наблюдателя нет и в помине. Мать видит «хорошего сына Ваню», пацаны видят «Кису-кореша», а Саня… Саня видит во мне свою персональную бетонную стену, об которую можно с размаху биться всеми своими паническими штормами, точно зная, что она не рухнет. Я для нее безопасная зона, громоотвод для истерик и жилетка, в которую можно выреветь свои отхода. Никто из них не хочет поднимать гребаную крышку. Им всем слишком удобно верить, что коробка пустая, или что кот внутри просто мирно спит. Никому не впиралось заглядывать в темноту и смотреть, как я в панике выдираю себе шерсть вместе с кусками мяса, стираю когти о картон и пытаюсь прогрызть выход там, где его отродясь не было. Если они откроют коробку — им придется признать, что внутри гниет труп, — а трупы, как известно, воняют и портят аппетит. Глухой, ритмичный щелчок поворотника внезапно бьет по натянутым нервам, пробивая брешь в моей персональной картонной тюрьме. Рефлекторно втягиваю носом теплый, пахнущий кожей и цитрусовым ароматизатором воздух салона, смаргивая черные пятна перед глазами. — Бабка выжила? — Ровный голос Хенкина окончательно прорезает мою ментальную жвачку, выдергивая в реальность. — Какая бабка? — Туплю, еще не до конца переключившись с режима «квантовая неопределенность» на режим нормального человеческого диалога. — Которую ты залил кипятком в своих фантазиях, Станиславский хренов, — плавно переключает передачу, и машина мягко, без единого рывка, отрывается от обочины. — Та, что снизу. Сердечница. Которой ты пророчил инфаркт от потопа. — А-а… — выдыхаю, вспоминая свой сольный спектакль. — Бабка — кремень. Переживет нас всех, Борь. Таких, как она, даже кипяток не берет. Из чистого советского чугуна отлита. Чувствую, как тепло от сиденья начинает пробираться сквозь джинсы к пояснице. Напряжение в мышцах, державшее меня в тонусе последние несколько часов, начинает потихоньку сдаваться, и я буквально растекаюсь по креслу, как подтаявший гудрон, глядя на то, как дворники продолжают методично размазывать серую морось. — Ты сам-то как? — Хэнк бросает на меня быстрый взгляд, и его брови на секунду сходятся на переносице. Хуево, Борь. Так хуево, что хочется просто выть в голос, забившись в какой-нибудь темный угол. Хочется выключить режим «бессмертного ублюдка», стянуть с себя эту броню из колючей проволоки и цинизма, которая уже вросла в мясо, и просто лечь; свернуться ебаным эмбрионом, уткнуться лицом кому-нибудь в колени — в теплые, мягкие колени, — закрыть глаза и замереть. Чтобы кто-то другой, кто-то более эмоционально сильный и спокойный, просто гладил меня по голове, перебирал пальцами слипшиеся волосы на затылке и тихо говорил, что весь этот пиздец однажды закончится. Что я имею право просто поспать. Что мне больше не нужно ни за кого нести ответственность, не нужно никого спасать с крыш, не нужно выбивать долги и мониторить чужие геолокации, сгорая от страха. Я просто, сука, устал быть несущей конструкцией в здании, которое уже наполовину рухнуло. Мой внутренний стержень трещит по швам, позвоночник крошится от веса чужих проблем, а кожа горит от хронического, болезненного недоеба не столько в физическом смысле, сколько в эмоциональном. Мне физически не хватает кого-то, кто обнимет не для того, чтобы я залез к ним в трусы, а просто чтобы удержать меня от падения. Но я никогда этого не скажу. Стоит мне только приоткрыть заслонку и признаться вслух, что я не вывожу — меня просто смоет к хуям потоком собственной паники. Пальцы сами по себе начинают отбивать какой-то рваный, нервный ритм по колену, выдавая с потрохами то, как сильно меня сейчас колотит изнутри от этого перегруза. — Нормально, — отрезаю ровным тоном, пряча ладони в карманы куртки. — Просто не спал нихера.  — Опять твои мутки, Кис? — Буквально спинным мозгом чувствую, как он сверлит меня боковым зрением. Только этого мне сейчас не хватало. Нет, серьезно, как друга я его всегда уважал, это без базара, — да что уж там, я бы за него глотку перегрыз, не задумываясь, — но как же, сука, не в тему порой бывает эта его блядская, почти ментовская проницательность. Видать, и впрямь гены пальцем не раздавишь. Иногда в Боре просыпается его батя-полковник, и он начинает смотреть на тебя так, будто у него в бардачке вместо влажных салфеток лежит заряженный полиграф, а под пассажирским сиденьем спрятан паяльник для допросов с пристрастием. Хэнк всегда чуял, когда я пизжу. Ловил эти микроколебания в моем голосе, считывал нервную моторику, просто потому что знал меня с тех времен, когда мы еще пешком под стол ходили и вместе пиздили яблоки в чужих садах. И че мне теперь делать? Рассказать ему правду? Вывалить все это кислотное, радиоактивное дерьмо прямо здесь, на его чистенькие коврики? Рассказать, как Смирнова всосала убойный концентрат и чуть не откинулась прямо на ледяной набережной у меня на глазах? Как я стоял там, парализованный животным ужасом, не смея даже вздохнуть, и молился всем несуществующим богам, чтобы ее изношенное, хрупкое сердечко не разорвалось на куски? Признаться, что меня потом всю ночь трясло от одной лишь мысли, что смерть могла прийти к ней прямо из моего ебаного кармана? Или, может, пойти дальше и признаться, что я сам уже давно прогнил изнутри? Что последние недели барыжу такой отборной, токсичной дрянью, от которой сам полночи выл, ловя панические атаки, душил себя собственными руками до кровавых гематом и видел глюки, от которых плавился бетон? Или для полного набора добавить сверху контрольный выстрел: что я хожу под реальной, тяжелой статьей из-за еблана Гендоса? Что я добровольно продал свою свободу и жизнь Ринату, впрягшись за этот долг, лишь бы Зуеву не проломили башку, и теперь нас обоих могут собрать по частям в лесополосе, опознавая исключительно по зубам? Ага, блять. Разбежался.  Прям щас исповедаюсь, батюшка Борис, отпускай грехи. Если я ему это выдам, Хэнк же просто со всей дури ударит по тормозам посреди проспекта; заблокирует двери, врубит режим «капитана справедливости» и пойдет «решать проблемы», — он же правильный, сука! — полезет к Ринату, попытается говорить с отморозками на языке закона или силы, подключит своего батю, бросится спасать Саню от самой себя и попытается навести порядок в моей жизни своими большими, чистыми руками. А я не позволю ему сломать себе хребет под тяжестью моего дерьма — моя грязь должна оставаться только на моих руках, — если Хенкин залезет туда со своими благими намерениями, эта грязь оторвет ему руки по самые плечи, пережует его светлое будущее в фарш и сожрет заживо.  Поэтому мне нужна была дымовая шашка.  Огромная, вонючая дымовая шашка, которая заставит Борю поморщиться, брезгливо закатить глаза и закрыть эту тему раз и навсегда. К счастью, в моем арсенале была одна такая беспроигрышная карта, которая всегда работала безотказно — образ безответственного, озабоченного ублюдка, которым я, собственно, и так являлся в глазах общественности. Гораздо легче позволить людям думать, что ты бесчувственная, грязная мразь, чем пытаться объяснить, что ты просто из последних сил держишь небо, которое падает им на головы. Делаю глубокий, рваный вдох, заталкивая всю эту радиоактивную поебень и отчаяние обратно под ребра, и физически заставляю расслабиться сведенные судорогой плечи. Медленно поворачиваю к нему голову. Мышцы лица слушаются неохотно, словно чужие, но губы уже сами собой, по давно отработанному рефлексу, растягиваются в ленивой, блядской, сытой ухмылке, обнажая зубы. Глаза я чуть прищуриваю, наглухо стирая из них животную панику и липкий страх, оставляя на поверхности только мутную, похотливую пелену и бытовую усталость. Маска надета. Забрало опущено. — Да какие мутки, Борь? Просто ночь была… активная, — голос звучит низко, с хрипотцой, идеально попадая в тональность человека, который не спал по очень приятным причинам. — Пиздец какая активная.  Хватка Хэнка на руле на секунду расслабляется. Буквально физически слышу, как в его голове щелкает тот самый тумблер, отключающий коп-режим, уступая место брезгливому осуждению.  Сработало. — Понятно. Очередная великая любовь до утра? — Типа того, — пожимаю плечами, откидываясь назад и прикрывая глаза, чтобы он не увидел в них ни капли правды. — Трахались как кролики, я даже поспать не успел, братан. А ты сразу «мутки, мутки»… Испорченный ты человек, Хенкин. Везде тебе криминал мерещится. — Я реалист, Кис, — фыркает, плавно крутанув руль одной ладонью и встраиваясь в левый ряд с невозмутимостью гребаного танка. — У тебя вечно какая-то херня. То мутные типы, то менты, то барыги, то пришельцы с Нибиру. Простая статистика, Кис. Твоя жопа притягивает проблемы быстрее, чем магнит стружку. — Отсоси, а? — Огрызаюсь, глубже вжимаясь в кожаное кресло. Хэнк даже не моргает. Только чуть растягивает губы в издевательской полуулыбке, не отрывая взгляда от дороги: — За этими услугами возвращайся обратно в общагу. Хотя, судя по тому, с какой космической скоростью ты оттуда эвакуировался, ты и там этот квест не вывез. Спринтер, блять. Быстрее раздевался или одевался? Сука. Как же он меня бесит.  Выдаст с этим своим каменным ментовским ебалом — хоть стой, хоть падай. Хочется прописать ему в это самоуверенное, правильное табло, но я лишь молча скриплю зубами, отворачиваясь к запотевшему стеклу. Но, кажется, действительно прокатило. Судя по его ахуительным шуткам, в его правильной голове наконец-то захлопнулась толстая папка с красной пометкой «криминал» и вернулась на полку, уступая место привычному, засаленному архиву «озабоченный уебан». Ну, окей. Пусть уж лучше он считает меня похотливым ублюдком, чем поймет, что я ходячая экологическая катастрофа. Уж лучше быть в его воображении шлюхой, чем трупом. По крайней мере, для протокола. — Слушай, Казанова… а че ты тогда в трубку орал, как недорезанный? — Не унимается, склоняя голову набок, и с интересом изучая мое лицо. — Раз у вас там все так «активно» и страстно было, откуда текст про сантехнику? В перерывах между позами сочинял? Или ты теперь кончаешь с криками: «вырубай пробки в щитке»? Нет, когда-нибудь я ему внатуре пропишу. Прям с разворота в эту самодовольную челюсть. Но, если честно, Хенкин сегодня чертовски хорош. Логика железобетонная, хватка бульдожья. У меня аж какая-то извращенная, братская гордость берет за этого мусорского сынка. Растет смена, папаша бы прослезился. Устало усмехаюсь, признавая свое поражение в этой локальной перепалке, и решаю выдать ему ту самую полуправду, которая идеально ляжет на его картину моего распиздяйского мира. — Да она свечи зажгла, Борь. Ебучие ванильные свечи, — выдыхаю, морщась, и пытаюсь устроиться поудобнее на скрипнувшем кожаном сиденье. — Закрыла дверь на ключ и начала мне какую-то лютую дичь про совместимость гороскопов затирать. Типа раз я Лев, то в постели должен быть необузданным хищником, и прочая херня. Я понял, что если прям щас не организую себе экстренную эвакуацию, эта рыжая нимфа меня либо на себе женит, либо в жертву Сатане принесет. Так что скажи спасибо, что я всего лишь трубу прорвал, а не захват заложников выдумал. Я реально был готов в окно выйти со второго этажа. Хэнк тихо фыркает. Я вижу, как напряжение окончательно уходит из его широких плеч, а уголки губ ползут вверх. Наживка заглочена вместе с поплавком. — Забей, — отмахиваюсь, чувствуя, как прокатила легенда. — Считай, плюсик в карму себе заработал. Спас кореша, выдернув с этого блядника. Тебе там, на небесах, зачтется. — На небесах мне зачтется, только если я тебя прям щас в багажнике закрою, обмотаю цепью и в залив скину, — тут же парирует Хэнк, не переставая улыбаться. — Экологию Коктебеля, конечно, засру окончательно, зато криминогенная обстановка в городе сразу улучшится. Он делает паузу, бросая на меня хитрый, насмешливый взгляд. — Не, ну серьезно, че сбежал-то? Страшная оказалась, когда штукатурка на подушку осыпалась? Или реально испугался, что она из тебя твою гнилую ауру высосет? Блять, ну вот чего он доебался? Как клещ, сука. Вцепится — хрен оторвешь, пока спичкой не прижжешь. Вот умеет же Борис Хенкин взять нормальную отмазку и ковырять мои загоны своими тупыми шутками, пока я не пошлю его нахуй, потому что для него это единственный способ убедиться, что я живой и функционирую в пределах своей нормы. А я буду огрызаться, потому что это единственный способ сказать ему «спасибо», не переломав челюсть от неловкости. Тру лицо ладонями, с силой надавливая на закрытые веки, пока под ними не начинают взрываться кислотные, фрактальные пятна, и пытаюсь на ходу склеить остатки своей позорной отмазки так, чтобы окончательно закрыть эту тему и не прозвучать как конченый шизофреник. Как объяснить нормальному, адекватному пацану вроде Хэнка, что у тебя тупо упал на горячую, готовую на все девку просто потому, что твой мозг поймал критический эррор от обстановки? Что этот приторный, удушливый запах ванильных свечек и гребаных пачули вдруг ударил по выжженным рецепторам так, словно это вонь дешевого освежителя в похоронном бюро? Что огромный плюшевый медведь в углу таращился на тебя своими мертвыми, стеклянными глазами-пуговицами так, словно это не плюшевая игрушка, а твой личный прокурор, молча зачитывающий длинный список всех твоих грехов? Я шел туда слить накопившуюся агрессию, получить дешевую дозу физиологического дофамина, застегнуть ширинку и выйти в туман, а она зажгла эти ебучие фитили, вырубила свет и потребовала… чего? Духовной близости? Интима? Взаимности?  Да у меня внутри сплошная радиоактивная пустошь, битое стекло, паранойя и обязательства перед отморозком, который может переломать мне ноги уже завтра. Вся эта плюшевая, уютная хуйня сработала как детонатор, с безжалостной резкостью подсветив то, насколько я гнилой, пустой и сломанный ублюдок, которому вообще не место среди нормальных, живых людей.  Меня буквально начало тошнить от самого себя на фоне этих розовых пледов. Для Хэнка это прозвучит не как отмазка — это прозвучит как готовый психиатрический диагноз с направлением в дурку. Да это, сука, и был диагноз. В самом деле, не скажу же я ему, что я просто испугался какой-то гребаной свечки, потому что я наглухо отбитая, бракованная мразь? — Да не, нормальная вроде, — бурчу, убирая руки от лица и уставляясь в окно. Перед глазами против воли всплывает эта рыжая… Ленка же, да?  — Ноги кривые? — Продолжает ржать этот уебок, которого я почему-то считаю своим лучшим другом. — Да прямые у нее ноги, заебал!  — С членом оказалась? — Хэнк наконец скосил на меня глаза, и в его взгляде мелькнула тень той самой, чисто ментовской насмешки. — Кис, если она оказалась с сюрпризом, ты не стесняйся. Я все пойму. Поржу, конечно, дня три, пацанам солью, но пойму. Время сейчас такое, толерантное. Главное, чтоб ты не пострадал. — Да иди ты нахер, а? Нормальная там баба. С полным комплектом нужных отверстий, — огрызаюсь, закатывая глаза. А потом язык срабатывает быстрее, чем внутренний цензор: — Тебя Саня что ль покусала? Обычно она такую херню прет с умным видом. Блять.  Сам же себе обещал не вспоминать про нее хотя бы ближайшие пару часов. Но имя вырывается само, как будто застряло под языком и ждало малейшего повода сорваться. Услышав это, Хэнк вдруг издает короткий смешок. Тот самый глубокий, грудной звук, который вырывается у человека, когда он вспоминает какую-то лютую, абсолютно неадекватную, но смешную дичь. — Знаешь, какую аналитику она мне на прошлой неделе выдала? — В его голосе звенят откровенно веселые нотки. — Сказала, что ты серийник и возишь в багажнике расчлененку? Нет, ну а что? Смирнова может.  У нее воображение и в трезвом-то виде работает как промышленный шредер — перемалывает скучную реальность в кровавое, параноидальное конфетти, — если она видит мужика с лопатой на даче, она не думает про посадку картошки, она прикидывает глубину ямы, время до наступления трупного окоченения, и куда бы сама спрятала тело, чтоб собаки не нашли. Сосед, выносящий мусор в черном пакете, для нее стопудово местный Декстер, а мигающий фонарь у падика — азбука Морзе от масонов. А уж когда сверху ложится качественная синтетика…  Ирония в том, что половину этого «вдохновения» для своей шизофрении она покупает у меня же. А я, как ответственный поставщик и верный кент, пихаю ей только чистый, лабораторный продукт, лишь бы она, не дай бог, не вкинулась какой-нибудь подвальной бурдой с примесью крысиного яда и мела. Забочусь, сука, о здоровье нации в лице отдельно взятой суицидницы и травлю ее по ГОСТу, чтобы глюки были четкими, яркими и эстетичными, а не серыми и вонючими, как ее жизнь в элитном ЖК. Так что беды с башкой, помноженные на химический ожог коры головного мозга — страшная сила. — Бери выше, Кис. Она на полном серьезе пыталась доказать, что я гей. Зависаю на пару секунд.  Мозг, и без того работающий на резервных мощностях, пытается переварить эту информацию, а потом меня просто прорывает. Откидываюсь на подголовник и ржу так, что свежая ссадина от прокушенной губы снова лопается, отдавая во рту солоноватым вкусом железа. — Еба-ать… — выдавливаю сквозь смех, сгибаясь пополам и хватаясь за живот, потому что сведенные прессовые мышцы начинают болеть. — Сука… И какие доказательства у следствия?! Ты недостаточно брутально паркуешься? Или ее смутила твоя цитрусовая вонючка? — Хуже, — Хэнк тоже лыбится, качая головой с видом мученика. — Слушай сюда: раз я годами терплю тебя, твое нытье, твои закидоны и твои побитые рожи… Значит, вывод один. У нас с тобой тайная, запретная страсть, Кис. — Со мной?! Я аж воздухом поперхнулся, заходясь в лающем кашле. На глаза выступили слезы, размывая огни встречных машин в дрожащие неоновые кляксы, а в горле запершило от химозного запаха той «цитрусовой вонючки», над которой я только что стебался. — Пиздец. Я-то думал мы кореша, а я, оказывается, твой роковой соблазнитель, — кажется, от смеха уже пошли слезы. Нервное, наверное. — Борь, а ты че молчал?! Я бы губы накрасил! Стрижку б модную сделал, подвернул джинсы! — Да я сам ахуел, — ржет в голос, и его смех заполняет весь салон, прогоняя остатки напряжения. Бью ладонью по торпеде, потому что смеяться уже тупо больно, — ребра протестуют, голова гудит, — но остановиться тупо не могу. Перед глазами так и стоит серьезная, нахмуренная Саня, которая с видом ведущего психоаналитика страны раскладывает Хэнку его сексуальную ориентацию, аргументируя это «излишней заботой о Кислове». Иронично, пиздец.  Саня — мастер находить «глубинный смысл» там, где его нет, и в упор не замечать то, что лежит на поверхности. — И че ты ей ответил? — Сказал, что если она не заткнется, я высажу ее в лужу. — Зря-я-я, — качаю головой, ухмыляясь от уха до уха. — Надо было подыграть. Сказал бы: «Да, Сань, ты нас раскрыла. Мы с Кисой планируем уехать в Амстердам, открыть барбершоп для веганов и усыновить французского бульдога. Назовем его Эдуардом. Но мы боялись, что ты осудишь наше хрупкое счастье». Представляешь ее лицо…? — Еле хриплю, пытаясь вдохнуть между приступами хохота. — У нее бы процессор сгорел нахуй. Она б три дня ходила и гуглила, передается ли это воздушно-капельным. Хэнк, по всей видимости, так живо представляет эту картину, что его накрывает по второму кругу, а в машине на пару минут повисает ахуенно легкая, здоровая атмосфера — та самая, которой мне так не хватало последнюю неделю, — без загонов, без вечной паранойи, без Рината, долгов и тяжелой синтетики.  Просто два придурка, которые ржут до колик над своей ебанутой подругой. Та самая квантовая неопределенность кота Шредингера на эти пару минут не просто схлопнулась в пользу «жив». Кот, сука, с ноги выбил крышку коробки, лениво потянулся, стряхнул с себя радиоактивную пыль и показал два средних пальца всем физикам-теоретикам этого сраного мира. — Она еще пообещала найти мне стильного пацана с дизайна, — добавляет Хэнк, утирая глаза. — Чтобы, значит, отвлечь меня от тебя. А то ты, по ее словам, латентный гомофоб, и мы с тобой счастья не построим. — Передай ей, что я не гомофоб, я просто очень ревнивый, — со смехом фыркаю, доставая из кармана зажигалку и машинально крутя ее в пальцах. — И вообще, скажи ей, пусть твой дизайнерский пацан в очередь встает. Я за нашу любовь бороться буду, если он к моему Хэнку сунется. Ты только мой, Борь. Смирись с этой ношей. — Иди в жопу, Кис. — Жопа — это, конечно, рабочий вариант, — многозначительно тяну, поигрывая бровями. — Но я б начал с классики. Ужин при свечах, прогулка по набережной, цветы мне подаришь… романтика, хули. А ты сразу к жесткачу переходишь. Ай-ай-ай, Хенкалина. — Уебок, — пихает меня в плечо, заставив сложиться пополам от очередного приступа хохота. Сам же Хенкин тяжело выдыхает, качая головой с видом уставшего многодетного отца, которому по распределению достался самый гиперактивный, отбитый ребенок с задержкой в развитии. Откидываюсь на спинку сиденья, чувствуя, как от смеха наконец-то расслабились сведенные судорогой мышцы шеи, а подогрев сиденья пробивается сквозь джинсы, и по телу разливается забытое, почти щенячье тепло. Эта короткая, идиотская беседа сработала лучше любого энергетика и самой чистой дороги. На одно короткое, прозрачное мгновение я действительно почувствовал себя тем, кем по паспорту и являлся — обычным девятнадцатилетним пацаном, который едет с кентом по своим делам, а не барыгой, ожидающим биты по затылку в темной арке. И, сука, какая же это злая, насмешливая ирония. Кто бы мог подумать, что этот психологический экзорцизм проведет именно Саня — девчонка, которой даже не было в этой машине, — девчонка, которая каким-то немыслимым образом умудрилась разогнать тучи над этим серым коктебельским днем исключительно масштабами своей феноменальной, железобетонной тупости. Она бесит меня до зубного скрежета, вытягивает все нервы, как спагетти на вилку, но при этом умудряется лечить мою поехавшую кукуху, даже когда несет полнейшую дичь. Чудеса, блять, медицины. Подорожник для отбитых. Так, стоп. Хватит эфирного времени для Смирновой на сегодня. Она и так сожрала слишком много моих нервных клеток за эти сутки. Прячу зажигалку обратно в карман, принудительно обрывая эту мысль, и подавляя желание проверить локатор, и переключая фокус на дворники, методично размазывающие грязную морось по лобовому стеклу.  Настроение — почти рабочее. Осталось всего ничего. Скромный план-минимум. Просто пережить сегодняшний день. Постараться не проломить череп Гендосу ключом на двенадцать, когда он в очередной раз откроет свой рот. Не дать Ринату пустить нас на корм рыбам или закатать в бетон при строительстве нового причала. И не откинуться от внезапной остановки мотора на фоне общего пиздеца. Делов-то. Справимся.  Обычный, сука, вторник. — Отвечаю, она дикая была! Я ее только привез, даже музыку включить не успел, а она уже на меня лезет. Глаза бешеные, когтями спину дерет… Я ей говорю: «малая, тормози, я еще даже не разогрелся», а она ни в какую! А я че сделаю? Там такая амплитуда была, что кровать ходуном ходила, думал, провалимся нахер, — уже через каких-то полчаса самодовольно вещал Зуев, жестикулируя так активно, что чуть не снес со стола пустую тару. — Короче, орала так, что соседи начали по батарее стучать, прикиньте? Я думал, они ментов вызовут. — Слышь, может, они долбили, потому что ты ее придавил, и она орала: «спасите»? — Лениво предположил я, не скрывая издевки. — Ты ж как гидравлический пресс, Гендосина, — добавляю, выдыхая дым в потолок мастерской, где в паутине сушилась муха. Такая же жертва обстоятельств, как та бедолага. — У тебя грации, как у мешка с цементом. Они, походу, думали, что ты там гасишь кого. — Да вы завидуете просто, — отмахнулся тот, жадно подкуривая, с лицом довольного бабуина. — У нее буфера — во! Говорю же, четвертый размер, не меньше! Натуральные, зуб даю! Я когда их увидел, думал, задохнусь там между ними. Эверест, бля. Я ей еще потом говорю: «ты лучшая». А она мне: «ты меня просто уничтожил». Прикиньте? Уничтожил! Это уровень, пацаны. Это мастерство. Я посмотрел на Гендоса с брезгливой, но искренней братской жалостью. Как, сука, это вообще работает? Я искренне, до зубовного скрежета не одуплял, как можно быть по уши в таком радиоактивном, беспросветном говне и при этом оставаться настолько незамутненно расслабленным. Любой нормальный человек на его месте уже давно бы поседел, заработал язву желудка на нервной почве, спал бы с монтировкой под подушкой или вообще сбежал из страны в кузове товарняка. Я, блять, спать не могу, у меня паранойя скоро в хроническую стадию перейдет, я каждый шорох за дверью сканирую. А этот примат стоит тут, почесывая яйца мазутной рукой, пьет дешевое пиво и на полном серьезе, с гордостью Гагарина, покорившего космос, вещает про свои половые подвиги. У него над головой занесен топор, а он хвастается тем, как «уничтожил» какую-то пьяную первокурсницу на продавленном диване. В этом была какая-то высшая степень эволюционной деградации. Потрясающий, непробиваемый панцирь из чистого, эталонного инфантилизма, защищающий его от стресса лучше любого кевларового бронежилета. Иногда мне хотелось вскрыть ему череп болгаркой просто для того, чтобы посмотреть: там реально натянута одна ниточка, чтобы уши не отвалились, или просто сидит обезьянка с тарелками и радостно в них бьет? Делаю последнюю затяжку, наполняя легкие едким дымом, чтобы не высказать ему в лицо все, что я думаю о его инстинкте самосохранения. — Слышь, гигант секса, — начинаю, щелчком отбрасывая бычок в сторону обрезанной пластиковой канистры, заменявшей нам урну. Попал. — Ты когда последний раз бабу видел трезвую? — В смысле? — Гена завис, почесав бровь. — В прямом. Ты ж ее, небось, так перегаром обдал, что она от токсического шока отъехала. А ты решил, что это от твоего «мастерства». — Ой, да пошел ты! — Мгновенно взвился Зуев, задетый за живое. — У меня техника! Я, может, курсы смотрел! — Порнхаб ты смотрел, в разделе «для начинающих», — отрезал Хэнк, доставая из упаковки новую банку пива, и звук вскрываемого алюминия эхом разнесся по мастерской, успокаивая нервы лучше любых медитаций. — Завали, Ген. Заебал своим пиздежом. Дай пиво спокойно попить. Но Зуева было уже не остановить. Когда под сомнение ставились его мужские достижения, у Гены отключался слух, и включался режим презентации. — Да вы нихуя не понимаете! Вы там не были! — Возмущенно взревел он, игнорируя приказ Хэнка заткнуться. — Там такая физика была, ебануться можно! Вы бы видели эти буфера! Я вам отвечаю, пацаны, там каждая весила как этот ебучий карбюратор! Чтобы окончательно добить нас аргументами, Зуев в сердцах отбросил зажигалку на верстак, растопырил свои грязные, перемазанные в машинном масле лапищи перед собственной грудью и начал вдохновенно «взвешивать» в воздухе масштаб своей ночной нимфы, словно бережно держал два невидимых арбуза. Лицо у него при этом было такое одухотворенное и напряженное, словно он пытался удержать равновесие земного шара. А прямо за его спиной, в слепой зоне, разворачивалось кое-что куда более интересное: Мел вдруг согнул колени, плавно спрыгнул с покрышек, выпятил грудь колесом и, скорчив уморительно тупую, плотоядную рожу, начал ритмично жмакать воздух, карикатурно копируя движения Гены. Хэнк продержался ровно секунду. Наш правильный, серьезный Борис, надежда нации и будущий прокурор, сделал глоток пива, бесшумно поставил банку на капот и пристроился рядом с Мелом. Он надул щеки, закатил глаза под самый лоб, изображая высшую степень экстаза, и начал с преувеличенной, животной страстью массировать пустоту перед собой, беззвучно шлепая губами, как выброшенный на берег карп. И двигались они абсолютно синхронно, как два ублюдских сурдопереводчика, переводящих бред Гены на язык для слабоумных. Так что пока Зуев вещал про «неземную упругость», у него за спиной два взрослых лба с лицами полных дегенератов увлеченно жамкали невидимые сиськи в такт его словам. Я же сидел на перевернутом ведре с краской и чувствовал, как у меня начинают физически болеть скулы.  Зажмуриваюсь, до боли впиваясь зубами во внутреннюю сторону щеки, чтобы сдержать рвущийся наружу смех. Если я сейчас заржу в голос, спалю эту великую театральную постановку, а прерывать такое искусство было преступлением. Блять, какие же они все долбоебы… Непроходимые, эталонные, конченые идиоты, у которых в головах хлебушек с плесенью. Смотришь на них со стороны — ну чисто клиника, — если нас сейчас всем составом выпустить в нормальное, цивилизованное общество, нас же просто изолируют по решению суда.  Да нас реально надо держать в одной камере, желательно за толстым бронированным стеклом, чисто для профилактики, чтобы мы нормальных, здоровых людей не покусали и не заразили своим слабоумием. Все-таки не выдерживаю, срываясь в голос, и мой хриплый, лающий ржач эхом отскакивает от промасленных стен мастерской, выдавая нас с потрохами. Услышав мой смех, пацанов явно тоже разносит в щепки. Открываю глаза, смахивая выступившие от напряжения слезы, и вижу этот абсолютный, шедевральный пиздец: Мел уже, сложившись пополам, бьется в беззвучных конвульсиях, обхватив живот длинными руками, уткнувшись лицом в собственные колени и просто задыхается, пуская слезы. Хэнк ломается следом — красный, как перезрелый помидор, вены на шее вздулись от попыток удержать рвущийся наружу хохот, — тупо наваливается всем своим весом на полусогнутую спину рыдающего Меленина, чтобы не рухнуть на пол, утыкается лицом ему куда-то между лопаток, и его широкие плечи ходят ходуном в дикой, неконтролируемой истерике. А Гена, мать его, Зуев все еще стоит лицом ко мне и вдохновенно, с закрытыми глазами мнет воздух. И в эту секунду, глядя на их багровые, искаженные смехом дебильные рожи, задыхаясь от собственного ржача, я понимаю, что не променял бы этих конченых дегенератов ни на одного нормального человека. В какой-то момент, сквозь эйфорию своего бенефиса, Гендос вдруг замирает. Шестеренки в его прокуренном мозгу с натужным скрипом проворачиваются, и до него, кажется, наконец, доходит, что мой истеричный ржач адресован нихуя не его виртуозной пантомиме, а звуки удушья сзади — это не восхищение его мужским триумфом. Он медленно оборачивается, держа свои воображаемые сиськи-арбузы, и видит эту картину маслом: два его лучших друга, плачущие от смеха и использующие друг друга как подпорки, чтобы не валяться в мазуте. — Ах вы ж пидоры! — Ревет Зуев, но его губы уже сами предательски ползут к ушам. Он хватает с верстака какую-то грязную, промасленную тряпку и не глядя швыряет ее в их сторону. Тряпка смачно прилетает Хэнку прямо в плечо, оставляя черное пятно на его чистой толстовке. — Эй, сука! Моя мать эту кофту стирала! — Сквозь слезы орет Хэнк, запуская в Гену пустой алюминиевой банкой из-под пива, которая со звоном отскакивает от капота бэхи. — Стирала она! Я тебе щас лицо в антифризе постираю, кинокритики хуевы! — Ржет Гена, отмахиваясь от нас обеими руками. — Никакого уважения к чужому триумфу! И вот мы уже ржем все вчетвером, как стая обкуренных гиен — громко, до резей под ребрами, до спазмов в животе и нехватки кислорода. Хэнк яростно отряхивает мазут со своей светлой толстовки, кроя Зуева на чем свет стоит, Мел кашляет, согнувшись пополам и пытаясь отдышаться, а Гена отвечает нам многоэтажным матом, но сам при этом лыбится от уха до уха, как сытый кот. Однако адреналиновый угар не вечен. Любой, даже самый лютый ржач рано или поздно выдыхается, уступая место щелчкам зажигалок, шипению вскрываемых банок и привычной бытовухе. Спустя минут пятнадцать атмосфера окончательно откатилась к базовым настройкам. Гендос по пояс занырнул под капот своей страдалицы-бэхи, вооружившись ключом на двенадцать и налобным фонариком, а Хэнк встал рядом, лениво подсвечивая ему переноской. Оттуда доносилось ритмичное клацанье металла и привычное:  — Борь, посвети левее, нихуя не вижу. — Я тебе в глаз щас посвечу, механик хуев, не сорви резьбу. Делаю глоток ледяного пива, чувствуя, как морозная горечь прокатывается по горлу, откидываюсь затылком на ледяную железную стенку гаража и перевожу взгляд в угол. Человек-праздник закончился так же резко, как и начался. Наш утонченный поэт снова оккупировал свою стопку резины в тени, но теперь от его легкого настроения не осталось даже пепла, потому что Мел сидел, сгорбившись так, словно ему на тощие плечи с размаху бросили мешок с мокрым цементом. Он натянул капюшон своего растянутого винтажного свитера почти до самого носа, спрятав лицо, и тупо, не моргая, гипнотизировал экран телефона. Бледный, мертвенный свет от дисплея выхватывал его напряженное лицо. Я видел, как его большой палец быстро отбивает какой-то текст, потом замирает, судорожно стирает все к хуям. Делает судорожный вдох. И снова начинает печатать. И так по кругу. Раз за разом. Качели ебаного отчаяния. Рожа у него при этом была такая скорбная, серая и кислая, будто он не сообщение в директе набирал, а высекал эпитафию на собственном надгробии. Можно было к гадалке не ходить. Анжела. Та самая тупая пизда, по которой он сохнет еще со школы, а по-совместительству девочка с претензией на богему, которая маринует его в такой жесткой френдзоне, что туда даже солнечный свет не пробивается, не то что здравый смысл. Анжелка использует его как бесплатный эмоциональный тампон: вызванивает в три ночи, чтобы пьяно порыдать в жилетку, когда ее кидает очередной мажор; высасывает из Мела всю энергию, жрет его заботу, слушает его стихи, а на следующий день просто сливается, делая вид, что они едва знакомы. И сейчас она, видимо, опять кинула его в игнор, прочитав сообщение, или ответила каким-нибудь сухим «ясн», перечеркнув все его высокодуховные планы. Смотрю на него, на то, как он гипнотизирует этот кусок пластика, и меня аж передергивает от фантомной солидарности. Ебаные технологии. Раньше, наверняка, было проще: послали нахуй — ты пошел пить пиво с кентами.  А сейчас ты сидишь, гипнотизируешь эти две синие галочки, как конченый наркоман, и ждешь дозы в виде одного ебучего слова на экране. Ты видишь статус «онлайн», понимаешь, что она там, что она держит телефон в руках, но просто не считает нужным тебе ответить… и это сводит с ума хуже любой ломки. Отгоняю от себя эту мысль, потому что она слишком опасно резонирует с тем, как я сам сегодня утром обновлял локатор Смирновой. — Эй, Пушкин! — Окликаю его, кидая в него смятую пачку от сигарет, чтобы вырвать из этого цифрового транса. — Ты там стихи сочиняешь или завещание? Хорош в экран втыкать, у тебя сейчас глаза вытекут. Пиво будешь? Пустая картонка отскакивает от его плеча. Мел вздрагивает, медленно отрывает взгляд от дисплея, и смотрит на меня абсолютно убитыми, стеклянными глазами, в которых плещется такая вселенская скорбь, что если бы я сейчас предложил ему не пиво, а цианид, то он бы тоже согласился, даже не переспрашивая. Он тяжело, с драматичным надрывом выдыхает, блокирует свой ебучий телефон и брезгливо швыряет его на покрышку рядом с собой, словно это не кусок пластика, а токсичный отход. — Буду, — глухо отзывается он. Достаю из упаковки ледяную жестянку и кидаю ему. Мел ловит ее на автомате, дергает кольцо и делает такой долгий, жадный глоток, будто пытается залить этой дешевой пеной весь свой внутренний пожар и утопить там Анжелу вместе с ее загонами. Два глотка и плотину ожидаемо прорывает. Носить в себе эту трагедию наш Ромео больше не в состоянии. Ему нужна была аудитория, и он ее получил: Гендос даже гаечный ключ опустил, высунув любопытную, перемазанную мазутом морду из-под капота, как чумазый сурикат, а Хэнк облокотился на крыло бэхи, скрестив руки на груди и приготовившись слушать. — Нет, ну вы прикиньте, — заныл Мел, глядя в открытую банку с такой отчаянной тоской, словно прямо там, в пивной пене, плавал весь его утраченный смысл жизни. — Она сказала, что ей нужно «пространство». Что я ее «душу своей заботой». Пространство, блять! Я ее вижу два раза в неделю, какое ей еще пространство нужно? Открытый космос? Клянусь, будь на его месте любой другой хмырь, — случайный сокурсник, левый кент или сосед по парте, — я бы просто поржал, назвал его конченым долбоебом и пошел дальше по своим делам, предоставив ему возможность самостоятельно захлебываться в собственных соплях. Мне вообще насрать на чужие драмы. Но это был Мел. Наш личный, бракованный поэт, который делил с нами ментовские приводы, последние сигареты и холодные ночевки в этой самой мастерской. И смотреть, как какая-то манипулятивная пизда в третий раз за полгода вырывает ему сердце, наматывая его нервы на свой идеальный маникюр, было физически тошно, — включался тот самый стайный инстинкт: своего в обиду не давать. Даже если своего приходится спасать от него же самого. — Ей нужно пространство, чтобы туда влез чей-то чужой хер, Мел, — лениво отзываюсь, приваливаясь плечом к ледяной кирпичной стене. Бью наотмашь, без анестезии. — Это же классика. Перевод с бабского на человеческий: «пространство» — это дистанция для разгона, чтобы прыгнуть на другого мужика. Под днищем машины раздается глухой стук — Гена заржал и ожидаемо уебался затылком о картер. — Ай, блять! Но по факту! — Прохрипел Зуев, потирая ушибленную башку грязной перчаткой. — У нее пробег больше, чем у моей бэхи. А ты ей цветы носишь, в глаза заглядываешь. Ты бы еще резину ей на зиму поменял, олень. — Да пошли вы, — огрызнулся Мел, но беззлобно. Он привык. — Она сложная личность. У нее травмы… Травмы. Сука. Я знаю, как выглядят настоящие бабские травмы. Уж поверь мне, Мел, я изучил эту анатомию от и до. Настоящие травмы выглядят как Смирнова. Они выглядят как ее, пробиваемое крупной дрожью тело, сжавшееся в комок на ледяном подоконнике в три часа ночи. Как ее остекленевший, мертвый взгляд в пустоту, когда она глотает слезы, давится паникой и тупо не может сделать ебучий вдох, потому что собственная психика душит ее изнутри похлеще любой петли. Травмы — это когда ты методично, с ледяным, пугающим спокойствием полосуешь себе бедра и запястья, пуская кровь просто для того, чтобы резкой физической болью заглушить тот невыносимый, орущий пиздец, что разъедает тебя изнутри — это когда ты забиваешь эти выпуклые, белесые шрамы плотным, черным блэкворком, делая вид, что это просто «эстетика», но все равно чувствуешь рубцы под пальцами — это когда ты до усрачки боишься оставаться наедине с собой, поэтому глушишь этот страх всем, что горит, дымится или растворяется в крови. А у твоей драгоценной Бабич из всех «травм» только сломанный нарощенный ноготь, папик, который урезал лимит по карте, да недостаток огонечков и сочувствующих комментариев под ее слезливыми сторис с инстаграмным фильтром. Вся ее «сложная личность» — это просто уебищный характер, помноженный на эгоизм и желание, чтобы такие вот удобные, безотказные Мелы прыгали перед ней на задних лапках, обслуживая ее корону. Так что да, Мел. Нихуя это не травмы. — У нее не травмы, у нее хроническое блядство в терминальной стадии, — жестко перебиваю, потому что слушать эту пластинку по тысячному кругу уже тупо не хватало терпения. — А у тебя, Мел, диагноз: «каблук обыкновенный, эластичный». Ты ж как коврик придверный! Об тебя ноги вытерли, а ты лежишь и думаешь: «о, какой у нее протектор на подошве красивый!» — Она не такая! — Взвился Меленин, сжимая пивную банку так, что алюминий жалобно хрустнул. — Она творческая! — Ага, творит хуйню, а ты за ней с совком разгребаешь, — густым, спокойным басом припечатывает Хэнк, внося свою лепту здравого смысла. — Забей, Мел. Киса дело говорит. Если баба начинает тебе тележить про «сложный период в жизни» и «мне надо подумать» — значит, она уже нашла кого-то поперспективнее. Или побогаче. Или у кого член не как у комара. — Спасибо, блять, за поддержку, друзья, — Мел обиженно надулся, глядя на нас исподлобья, как преданный щенок. Отлепляюсь от стены, перешагиваю через лужу разлитого антифриза и подхожу к нему вплотную. Легонько, но ощутимо пинаю его носком своего убитого кроссовка по щиколотке — грубый жест, но на нашем пацанском языке это аналог дружеского объятия. — Мы тебя не поддерживаем, мы тебя реанимируем, — голос теряет привычную язвительность, становясь серьезным и тяжелым. — Открой глаза, Мел. Она тебя кинула. Снова. В третий раз за семестр. Это не отношения, это, сука, абонемент в дурку. Ты ж у нее как запасной аэродром. Когда ее основные варианты не взлетели или послали ее нахер, она такая: «о, а где там мой верный Меленин? Пойду ему мозг поебу, он вкусный и всегда простит». Мел опускает плечи и весь его запал сдувается, как проколотая шина. Парень смотрит на нас снизу вверх абсолютно потерянным, стеклянным взглядом, в котором отчаянно ищет инструкцию к выживанию: — И че мне делать? — Слать нахер, — не сговариваясь, идеально синхронно чеканим мы с Геной. Прозвучало как приговор присяжных, вынесенный без права на апелляцию, но это была та самая суровая, братская солидарность, которая работает лучше любых антидепрессантов: мы не гладили по головке — мы выбивали дурь кувалдой правды. — В прошлый раз она тебя кинула, потому что ты ей, видите ли, «вайб сбил», — вступился Хэнк, тяжело опуская взгляд в телефон, зажатый в ладони. — А по факту она просто уехала на вписку к нашим мажорам с юрфака. Забыл? — Там просто друзья были… — вяло защищается Мел, ковыряя грязный бетон носком своих растоптанных оксфордов.  Кажется, он даже сам не верит в то, что говорит.  — Ага. Друзья. Организм дружбой укрепляли, — заржал Гена, вытирая промасленные руки о какую-то ветошь. — Групповой терапией. С глубоким, блять, проникновением во внутренний мир. — Мел, реально, хорош позориться, — Хэнк, который только что ковырялся в телефоне, вдруг поднимает голову. — Она сторис выложила десять минут назад. Меленин дергается всем телом, словно к его кроссовкам подвели оголенный провод. Бледное лицо вытягивается. — Че там? — Сипит, подаваясь вперед. — Кальянная на Ленина, — безжалостно припечатывает Хенкин, разворачивая экран телефона так, чтобы все видели. — И рука какого-то типа с котлами. Подпись: «наконец-то достойная компания». В мастерской повисает тяжелая, звенящая тишина. Слышно только, как где-то в углу мерно и тоскливо капает масло в поддон, да за железными воротами надрывно орет чья-то сработавшая сигнализация. Мел тупо, не моргая смотрит на светящийся экран. Его лицо на глазах становится сероватым, сливаясь по цвету со стенами мастерской, а плечи обвисают, словно из него разом выпустили весь воздух. Смотрю на него, и меня начинает трясти от какого-то иррационального бешенства. Мне его даже не жалко, — ну, может, самую малость, как жалко голубя, который раз за разом с размаху долбится в закрытое стекло, ломая себе шею, — но больше меня это бесит. Бесит эта его собачья покорность. — Ну и? — Спрашиваю, сплевывая под ноги. — Че, побежишь лайкать? Или напишешь ей: «Анжела, дорогая, как кальян? Хорошо тянется? Как и ты по жизни?» — Мудак ты, Кис, — шепчет Мел, отворачиваясь. — А ты — олень, — отрезаю, хватая его за плечо и встряхивая так, чтобы у него зубы клацнули. Мне нужно, чтобы он проснулся. — Причем с ветвистыми такими, сука, рогами, что ты ими скоро провода задевать будешь. Ты посмотри на себя. Ты ж нормальный пацан был. Стихи писал, херню всякую затирал про вечное. А теперь?  Отпускаю его плечо и с брезгливостью обвожу рукой его сгорбленную фигуру: — Сидишь, сопли на кулак наматываешь из-за телки, у которой интеллекта как у хлебушка, зато запросов и гонора как у королевы Англии. Мел шмыгает носом. Его взгляд затравленно бегает по нашим лицам, ища хоть каплю сочувствия, но натыкается только на непробиваемую стену нашей суровой пацанской терапии. — Она красивая… — тоскливо тянет Мел. — Красивая? Да у нее штукатурки на лице больше, чем у нас в подъезде во время капремонта. Ты ее умой — испугаешься, — вклинивается Гена. — Сиськи там, конечно, зачет, я не спорю, но ебать-то тебе в итоге будут мозги, а не сиськи! И поверь мне, Мел, оно того нихуя не стоит. Она сначала высосет из тебя все бабки, всю душу, а потом скажет, что ты «духовно не дорос» и свалит к тому, у кого тачка дороже. Криво усмехаюсь, переводя взгляд на Зуева, который с видом гребаного профессора социологии размахивал гаечным ключом. Гендос был конченым лудоманом, — да чего уж там, имбецилом с интеллектом деревянной табуретки и ходячей катастрофой, — но в одном этому уебку нельзя было отказать: проблем с бабами у него не было никогда. Пока Мел посвящал девчонкам стихи, искал в их пустых головах глубокий смысл, берег их тонкую душевную организацию и возводил на пьедестал, Гена оперировал базовыми животными инстинктами, относясь к девушкам примерно так же, как к убитым тачкам: залил дешевое топливо, дал по газам, выжал максимум, а как заглохла и начала ебать мозг — выкинул нахуй и нашел новую.  И бабы, что самое парадоксальное, на эту первобытную, тупорылую наглость велись толпами. Удивительно, но сейчас этот примат с мазутом под ногтями вещал чистую, кристально ясную истину. И как бы мерзко это ни звучало для возвышенной души Меленина, Зуев был прав на все сто. — У меня нет бабок, — резонно замечает Мел. — Вот поэтому она тебя и кинула! — Гогочет Гена. — Был бы ты при бабках, она бы терпела твой «вайб» и даже твои стихи слушала бы, делая вид, что понимает. Мел судорожно сглатывает и, словно зомби, тянется дрожащей рукой к телефону, лежащему на покрышке. Видимо, чтобы еще раз мазохистски пересмотреть эту блядскую сторис или, того хуже, накатать ей огромную простыню текста с мольбами о прощении за то, что он недостаточно хорош. — Короче, — вмешивается Хэнк, перехватывая его взгляд. Он отлепляется от крыла машины и нависает над ним всей своей внушительной массой. — Мел, блокируй ее. Прям щас. При нас. Иначе я твой телефон об стену разобью. — Не могу… — скулит тот, замирая с занесенной над экраном рукой. Пальцы у него реально трясутся. — Дай сюда, — делаю резкий выпад и просто вырываю мобилу прямо из его ослабевшей хватки. — Э! Кис, отдай! — Сидеть! — Рявкаю, отпихивая его ногой. — Это операция по спасению рядового куколда. Не давая ему опомниться, разблокирую экран и захожу в инсту, находя в поиске Бабич с ее бесконечными утиными губами и философскими цитатами под фотками жопы, нажимая на три точки в правом верхнем углу. «Заблокировать»? Подтвердить. Перехожу в директ. «Удалить чат»? Подтвердить. — Все, — блокирую экран и небрежно кидаю телефон обратно Мелу. — Ты свободен, Добби. Носок можешь оставить себе. Утрешь им слезы перед сном. Мел берет мобилу так осторожно, словно это не кусок пластика, а взведенная противопехотная мина, и смотрит на черный, потухший экран с таким неподдельным ужасом, будто я только что отрезал ему руку по локоть ржавой ножовкой. — Ты удалил переписку… — шепчет убитым голосом, глядя в одну точку. — Там же… там история… мы пять лет общались… — Там история твоей деградации, брат, — хлопает его по плечу Гена, который уже вылез из под капота. — Киса все правильно сделал. Скажи спасибо, что он эту мобилу об бетонную стену не разъебал ради твоего же блага. Егор даже не огрызается. Не моргая, переводит потухший взгляд с черного, заблокированного экрана на такую же черную лужу отработанного масла на полу. Спорить у него уже явно нет ни сил, ни воли. Вся его романтическая спесь окончательно сдулась. Он просто тяжело, с каким-то надрывным всхлипом вздыхает, молча тянется за новой банкой пива, с громким, резким щелчком срывает кольцо и делает такой долгий, отчаянный глоток, будто в жестянке плещется не теплый, дешевый лагер, а концентрированный мышьяк. Мы молча смотрим, как судорожно дергается его кадык. Никто больше не лезет с подколами, оставляя его переваривать стадию принятия. Проходит час. Или два? Хрен его знает. Время в мастерской всегда текло по своим, искаженным законам физики — вязко, мутно, измеряясь не минутами, а количеством выкуренных сигарет и градусом в крови. Сизый табачный дым густыми, плотными слоями висит под бетонным потолком, смешиваясь с едким запахом бензина, сырой резины и пыли; батарея пустых алюминиевых банок на заляпанном краской верстаке неуклонно растет, выстраиваясь в блестящую, смятую баррикаду — эдакое маленькое кладбище наших убитых нейронов, — а мы сами сидим в полумраке, освещаемом только желтым, бьющим по глазам светом переноски. Фоном, перебивая монотонный, убаюкивающий стук октябрьского дождя по гофрированной железной крыше, из заляпанной шпатлевкой JBL-колонки тягуче бубнит какой-то старый андеграундный рэп. Судя по тому, что предыдущий трек был Нойза, к колонке подключился все-таки Зуев, — тот самый Зуев, который влив в себя уже литра полтора пенного, начинает откровенно маяться дурью, — механическая реанимация его страдалицы-бэхи временно встала на паузу из-за отсутствия какой-то там прокладки коллектора, и теперь «пациент» обреченно стоял с распахнутым капотом, ожидая донорских запчастей. А животная, первобытная натура Зуева, не привыкшая к долгой статике и рефлексии, начинает требовать праздника, дофамина и продолжения банкета. Он начинает нетерпеливо ходить из угла в угол, пиная пустые коробки, гремя ключами и наводя суету. Тишина на него давит. — Пацаны, ну вы че как на поминках сидите? — Допивает очередную банку, сминает ее в кулаке с громким хрустом и не глядя швыряет в угол к остальному мусору. — Давайте я Катьке наберу? Или Алинке? У них там как раз в общаге скука. Подтянутся, развеселят нашего Пьеро. Да и мы разомнемся. Борь, тебе вообще полезно будет трубы прочистить, а то у тебя от спермотоксикоза скоро нимб над башкой светиться начнет, святой ты наш. Кис, ты тоже че-то напряженный сидишь, в одну точку пялишься. Намутим пару пицц, телок вызвоним, музло навалим. Нормально же посидим, пацаны! — Отъебись, Ген, — не сговариваясь, с идеальной синхронностью, мрачно отрезаем мы с Хэнком. Я даже глаза не открываю, откинув затылок на промерзшую кирпичную стену. Мне сейчас от одной мысли о каких-то левых телках с их писклявыми голосами, надутыми уточкой губами и запахом приторных духов блевать хочется, так что свой лимит на женское общество я на сегодня исчерпал до дна. — У меня завтра спарринги в восемь утра, — спокойно добавляет Хэнк, разминая затекшую шею. — И работать таксистом для твоих блядей, чтобы они мне потом сиденья заблевали, я не буду. — А я… я не могу сейчас ни с кем общаться, — тихо отзывается Мел из своего угла, все еще гипнотизируя черный экран заблокированного телефона, словно ждет чуда. — Мне это все чуждо. У меня траур. Гена замирает посреди мастерской и переводит осоловелый, пьяный взгляд с меня на Хэнка, а потом на скорбеющего в углу Меленина. В его простых, как две копейки, глазах читается неподдельный, хтонический ахуй от того, куда катится этот мир и его лучшие друзья. У него там, небось, буквально ломается картина мироздания. Три молодых, здоровых лба сидят с бухлом, им предлагают доставку еды и доступных баб, а они — один готовится к мордобою, второй косплеит дохлого сурка, а третий отпевает свою любовь. Трагедия, блять, в трех актах. — Блять, с кем я пью… просто пиздец компашка… — подтверждая мои мысли, простонал Зуев, страдальчески растирая лицо ладонями и обводя нас мутным, ахуевающим взглядом. — Сборная кастратов по интересам. Один ебаный монах, яйца в узел завязал и ни-ни. Второй куколд, который бабе стишки в уши льет, пока ей левые типы по клубным толчкам гланды массируют. А третий… — Гендос обличительно ткнул в меня пальцем. — Третий вообще гордость района, почетный ветеран френдзоны! На добровольной кастрации сидишь, Кис! Вы че, сука, сговорились? Ебануться можно от вашей платонической хуйни. Вы когда мужиками станете, алло?! Тестостерон где? Как там Мел пиздит… Паноптикум, нахуй. Во! Вырождаемся, пацаны. Генофонд в пизду летит. Я уже настолько привык к его бесконечным, засаленным подъебкам про Смирнову, что мне даже лень открывать рот для качественного ответа. Пусть Гена думает, че хочет — пусть считает меня кастратом, святым или коллекционером френдзоны, — мне похуй. Его мнение в этом вопросе колышется где-то между прогнозом погоды в Магадане и ценами на женские прокладки. — Зато у нас триппер не чешется, — лениво припечатываю. — И по утрам с конца не капает. Хэнк протянул мне кулак. Я не глядя ударил по нему своими сбитыми костяшками. И пока Гена возмущенно пыхтел, переваривая ответ и явно пытаясь выудить из своего скудного словарного запаса хоть какой-то достойный контраргумент, на пару минут в мастерской снова стало ахуенно спокойно. Я даже прикрываю глаза, позволяя себе просто расслабить шею и подышать этой смесью табака, антифриза и моторного масла. Иллюзия нормальной жизни. Жалкая, дешевая подделка под беззаботную молодость, которая длится ровно до тех пор, пока в глубоком кармане моей куртки не вибрирует телефон. Рефлекторно напрягаюсь. Внутренняя пружина, которая только что начала расслабляться, с металлическим скрежетом сжимается обратно, впиваясь витками в ребра. Лениво, стараясь не делать резких движений, чтобы не привлечь внимания Хэнка, — его внутренний радар, настроенный на мой пиздец, всегда работает в фоновом режиме, — достаю мобилу и прикрываю экран ладонью от лишних глаз, создавая в пространстве маленький, герметичный вакуум только для себя. На заблокированном дисплее светится пуш от Дизеля: @diesel: планы переигрались.  Ринат дал добро на сброс. через сорок минут. док №27. один. без хвостов и сюрпризов. Слово «один» бьет по натянутым нервам, как ржавый гвоздь, забитый прямо в висок. Медленно поднимаю взгляд поверх экрана телефона и смотрю на Зуева, который как раз заливисто ржет над какой-то подколкой Хэнка, запрокинув голову и с хрустом сминая в лапище пустую банку из-под пива. По-хорошему, по всем пацанским и уличным понятиям, я должен был бы прямо сейчас встать, подойти к этому ржущему дегенерату, взять его за шкирку и, как нашкодившего кота, мордой ткнуть в экран моего телефона. Чтобы до него, сквозь пивные пары и мазутную пыль, наконец дошло, в какой глубокой и темной заднице он сидит. Я должен был притащить его на эту встречу, чтобы он сам стоял перед людьми Рината, глотал ледяной портовый ветер, мешал его с собственной кровью из разбитого носа и обсирался от каждого шороха в темноте, отрабатывая свой проеб. Его долг — его ответственность. Но я должен придти один. И Дизель, сука хитрая, прекрасно знает, почему ставит именно такое условие. Если я притащу туда Гендоса, сделка превратится в кровавую баню еще до того, как я успею положить вес в карман. У Рината на Зуева зуб такой острый и длинный, что он им, наверное, уже неделю ладони чешет в ожидании встречи. Стоит его цепным псам увидеть в свете фар эту тупую, потную физиономию лудомана, они даже товар проверять не станут — у них инстинкт сработает быстрее, чем команда «фас», — переломают Гене ноги арматурой прямо там, на мокром, скользком бетоне, чисто для профилактики и поддержания авторитета, потому что могут. А вытаскивать труп из воды или возить инвалида-колясочника по больницам в мои планы на эту жизнь не входило. У меня и так в расписании перебор с опекой над ебанутыми. К тому же, Гендос в любой стрессовой ситуации, где пахнет реальным сроком или реальной болью — это гребаная граната с выдернутой чекой. Инстинкт самосохранения у него работает через жопу, выдавая либо паралич, либо истерику. Если запахнет жареным — а в этом бизнесе всегда им воняет, — он либо впадет в ступор, пуская пузыри и пытаясь «договориться по-братски» с людьми, которые слов не понимают в принципе, либо запаникует, дернется не вовремя и спровоцирует бойню, в которой положат нас обоих просто ради симметрии. Там, на точке сброса, мне нужен холодный, как лед, рассудок, абсолютная тишина и тотальный контроль над каждым миллиметром пространства. А контролировать этого дегенерата я не смогу даже под дулом пистолета. Сука, ну какого хера там-то, а?  Это ж блядский Бермудский треугольник коктебельского розлива. Ночью там темно так, что хоть глаза выколи — натурально как в жопе у негра, — фонари давно побиты местной алкотой, последние камеры спиздили на цветмет еще в нулевых, воздух пропитан гниющей водорослью, ржавчиной и мазутом, а единственные свидетели на той территории — это жирные, откормленные помойками чайки да бродячие стаи псин. Причем, и тем, и другим будет абсолютно, кристально похуй, когда кого-то начнут методично пиздить арматурой. Они даже не тявкнут, просто подождут в тени, пока все закончится, чтобы потом слизать с бетона то, что останется. Идеальная, сука, локация. Идеальная для того, чтобы в слепой зоне скинуть крупный вес и разойтись краями. И ровно в той же степени идеальная для того, чтобы пустить зарвавшегося курьера на корм крабам. У людей Рината разговор короткий: пара мотков серого армированного скотча, шлакоблок к ногам, глухой всплеск и черная ледяная вода скроет концы навсегда. Море все спишет. Оно умеет хранить секреты тех, кто платит. От этой мысли по позвоночнику, прямо между лопаток, проползает знакомый ледяной сквозняк — липкий, животный страх смерти, который всегда ходит рядом с паранойей, оседает колючими мурашками на затылке, — волоски на руках встают дыбом, а желудок болезненно сжимается, напоминая, по какому тонкому льду я сейчас пойду. Стискиваю челюсти до скрипа эмали и привычно давлю эту панику на корню, запихивая в ту самую ментальную картонную коробку к полумертвому коту и ампуле с ядом, и наглухо забиваю крышку гвоздями. Сейчас не время ссать.  Страх делает тебя медленным, а выживают только быстрые, так что выбора тупо нет, — иллюзия выбора закончилась там, где началась математика Рината, — Зуевский долг сам себя не закроет, а мой собственный план на исчезновение требует бабок. 

@kis_low: +

Быстро блокирую экран, прячу телефон обратно во внутренний карман, поближе к ребрам, и одним жадным глотком допиваю остатки выдохшегося, теплого пива.  Жестянка с хрустом сминается в кулаке и летит в угол, пополняя блестящую баррикаду. Стягиваю себя с перевернутого ведра и мышцы тут же отзываются тупой болью, но я накидываю капюшон на голову, привычно пряча за черной тканью все, что может выдать мой мандраж.  — Я отчалил. — Куда? Мамка кушать позвала? — Хохотнул Хэнк, не отрываясь от своей банки пива. — Ага. Твоя, — бросаю через плечо, уже берясь за холодную железную ручку ворот. — Звонила, жаловалась, что у вас дома с трубами беда. Говорит, мужиков в хате много, а прочистить некому. Я ж не зверь, помогу женщине. За спиной раздался дружный гогот Гены и Мела, пронзительный свист и звук летящей в металлическую створку пивной банки, которая со звоном отскочила от косяка в сантиметре от моего уха. — Я тебя щас сам прочищу, пидор! — Рявкнул Хэнк, но сквозь угрозу отчетливо слышалась откровенный смех. — Папку уважай! — Ору в ответ, выскальзывая в сырую, промерзшую коктебельскую темноту и с грохотом захлопывая за собой тяжелую дверь мастерской. Через двадцать минут неспешного шага останавливаюсь у ледяной бетонной стены, забиваясь в узкую нишу между боксами, где ветер не так яростно хлещет по лицу. Здесь, в тени, пахнет застарелой мочой и сырым бетоном, но зато не сбивает с ног. Пальцы, все еще хранящие обманчивое тепло мастерской, ныряют в карман и выуживают новую пачку и я чиркаю зажигалкой, закрывая огонек ладонью. Горячий вишневый дым ввинчивается в легкие, смешиваясь с тошнотворным амбре гниющих водорослей, мазута и соленой пыли. Кайф.  Рука на автомате тянется за телефоном. Я знаю, что это зависимость. Похлеще любой химии. Тяжелая, неизлечимая форма цифрового преследования. Однако все равно свайпаю экран, щурясь от резкой яркости, и открываю локатор, наблюдая как синяя точка ровно мигает в контурах того самого элитного ЖК, который я ненавижу всеми фибрами своей гнилой души. Смотрю на этот синий пиксель и чувствую, как под ребрами наконец-то расслабляется тугой узел, который тянул меня последние тройку часов. Живая. Не прикопали в мокрой лесополосе, не передозировали в задрипанном притоне и не выкинули на обочине, как использованный, отработанный расходник. А значит, хотя бы насчет Смирновой можно на время выдохнуть. Внутренний цербер, который последние часы грыз мне ребра изнутри, неохотно сворачивается клубком и затыкается. Я убеждаю себя, что это просто здравый смысл. Чисто технический контроль за объектом, который склонен к самоликвидации. Мне просто не впирает завтра с утра выслушивать истерики Хэнка или, того хуже, самому обзванивать морги в поисках «девушки с татуировками и отрицательным IQ», не более того. Я же не виноват, что эта креветка не в состоянии дойти до туалета, не вляпавшись в экзистенциальный кризис или криминал. Просто дружба. Просто приглядываю за своей в доску девчонкой. Вру себе так вдохновенно, что почти начинаю верить, хотя пульс, который медленно пришел в норму только после взгляда на экран, красноречиво намекает: я пиздабол. Но на разборки с самим собой времени нет. Коробка Шредингера захлопнулась, и я внутри. Пора работать. Экономика темных переулков сама себя не поднимет. Гендос в тепле. Саня дома. А Киса… Киса идет к морю. Надеюсь, сегодня у крабов будет разгрузочный день.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!