sugar pie with Anaxa| «Не умирай, я еще не закончил тебя любить»
24 марта 2026, 00:03 Воздух здесь стоял другой. Не тот спертый, пропахший пылью, ржавой арматурой и железом собственной крови, каким он был в первые часы после обвала. Нет. Теперь он стал густым, его. Мускусным, тяжелым, пропитанным табаком и той самой опасной, хищной нотой, от которой у Т/И сводило низ живота, стоило фонарю ослепить, а после вырезать из темноты его фигуру.
Она больше не кричала. Крики кончились где-то на утро второго дня, когда она поняла, что бетонная крошка, сыплющаяся с потолка на каждый ее отчаянный вопль — это единственный ответ. Ее тело, исцарапанное, с содранной в кровь спиной, превратившейся в полузасохшее месиво из разорванной куртки-кожанки и застывшей алой жидкости — напоминание о том, как она пыталась протиснуться в узкий проход, который стал ее клеткой на целых два дня. Придавленная бетонной грудой камней, едва сумевшая высунуться, чтобы ослабить давление на грудную клетку и дышать во все грудь. Кости ныли, губы потрескались, на локтях сияли раны-синяки, а язык по ощущениям засох, и удавалось издавать на последнем издыхании едва сопящий звук, но самым страшным было не это. Самым страшным было то, как чутко она начала прислушиваться к тишине, которую не прерывали даже ходячие мертвецы.
Ждать. Сначала — с надеждой. Потом — с привыканием.
А теперь — с тем жарким, липким нетерпением, от которого хотелось ненавидеть себя.
Человек! Живой, еще и с фонарем, быть может, еще и с водой или хотя бы чем-то съедобным: может, кусочек хлеба или… или хотя бы листочек с дерева любого дерева! Что угодно!
Она услышала его раньше, чем увидела. Размеренный хруст щебня под тяжелыми ботинками. Никакой спешки. Зверь, который вышел на свою территорию и знает, что дичь никуда не денется. Иногда ей в голову приходило, что, может быть, вместо этой пытки, ее все-таки сожрал зомби.
Сердце Т/И ускорилось самозабвенно-быстро, лучше бы оно разорвалось на части тогда, знала бы она раньше… Но вместо этого оно забилось где-то в горле, разнося по венам горячий, панический коктейль из ужаса и того постыдного облегчения, что она встречала, как манну небесную.
Свет фонаря ударил в лицо, заставив зажмуриться, а когда Т/И открыла глаза, он уже стоял над ней. Анакса. Высокий мужчина с удлиненными светлыми волосами, окрашенными в зеленый оттенок к кончикам. В этой свой тонкой, неторопливой манере напоминал ангела.
Он возвышался близ узкого пролома в потолке на соседней груде искрошенного бетона, в серой мешковатой кофте, ободранных, но на удивление чистых джинсах. Свет падал сверху, выхватывая жесткий изгиб его челюсти, глубокие тени под скулами и этот взгляд — изучающий, лениво-голодный. Он смотрел на придавленную девушку так, как смотрят на коробку, которую отложили в дальний угол, чтобы, как наступит лучшее время, открыть. А время так и не пришло, и одним крысам да тараканам известно, что там внутри.
— Живая… даже странно, — голос низкий, вязкий, обволакивает, как патока, и Т/И вздрагивает, потому что в этом «странно» слышится не удивление, а удовлетворение, словно он проверял ее на прочность, и она… сдала суровый экзамен.
Т/И не сдержала слез, которые, видимо, исходили из какого-то слепого наваждения, настолько было истощено ее тело, потому что, когда мужчина достал из глубокого кармана кофты небольшую бутылочку воды и еще более крошечный контейнер с разваренной в отвратную массу овсяной кашей, она зарыдала, не в силах сказать слов благодарности.
Она смотрела на эту еду так, как никогда в жизни не смотрела ни на одного мужчину. Глаза — два голодных, диких зрачка, расширенных настолько, что радужки почти исчезли. Контейнер с серой, размазанной массой казался ей сейчас сокровищем, ради которого она готова была отдать остатки собственной шкуры. А бутылка с мутноватой водой — источником жизни, от которого ее отделяла лишь прихоть этого человека, стоящего над ней с манерой хозяина, пришедшего проверить вольер.
— Ну-ну, — он покачал головой, и в этом движении было столько тоскливого, сытого превосходства, что у Т/И свело желваки. — Не стоит радоваться раньше времени, я не сказал, что это твое, не так ли?
Слезы вмиг исчезли, высохли, оставив на лице липкие, соленые дорожки, смешанные с пылью и бетонной крошкой. Исчезли, потому что на их место пришло трезвое осознание. Злое, закипающее где-то в глубине истощенного тела, разгоняя кровь по жилам с новой, бешеной силой.
Т/И бросила взгляд. Глаза в глаза. Тот самый, от которого даже у привыкшего к чужой агонии мужчины, кажется, прошелся табун мурашек по хребту. В ее взгляде не было мольбы. Там было все то, что сквозит голодом, ненавистью, такой чистой, что обжигала.
Анакса ухмыльнулся. Удовлетворенно. Сквозь зубы. Словно только этого и ждал. В одно движение он присел рядом на корточки, оказавшись с ней на одном уровне, и это сближение пахло опасностью и терпким табаком.
— Не злись, это твое, — его голос стал ниже, вкрадчивее. Он открыл контейнер, и запах пресной, вареной крупы ударил в ноздри, заставив желудок скрутиться в тугой, болезненный спазм, — Я бы в рот себе не положил разваренную на воде кашу, но вот твоему изголодавшемуся организму… в самый раз.
Анакса не протянул контейнер. Он вынул маленькую пластиковую ложку, зачерпнул серую массу и поднес к ее губам.
— Откуда ты знаешь, что я здесь? — ее голос сорвался на шипение, пробиваясь сквозь пересохшее горло, цепляя его как на терке, — Почему не пришел раньше?
Вопросы рвались наружу жестокой логикой, но Анакса лишь усмехнулся уголком рта, не обращая на них внимания. Ложка уверенно коснулась ее нижней губы, и это прикосновение было самым унизительным под надменно-умилительным взглядом мужчины, который еще и нарочито-демонстративно вытянул губы и расслабил брови. Т/И хотела бы стиснуть зубы, отвернуться, доказать, что она не так еще низко пала, что брать подачку.
Но тело предало.
Голод — плохой советчик. Он не слушает гордость. Он не знает слова «нельзя». Губы сами разомкнулись, язык подхватил теплую, безвкусную массу, и Т/И издала звук — полустон, полурыдание, когда каша коснулась нёба. Она обсасывала ложку, вылизывала ее до скрипа, не в силах остановиться, не в силах думать ни о чем, кроме этой жалкой, пресной пищи.
Анакса смотрел на это с откровенным, неприкрытым удовольствием. Его щеки покраснели, а в глазах появился странный огонек, искреннее наслаждение. В его лице читалось все самое жуткое, темное, извращенное, когда он наблюдал за тем, как она жадно ловит ртом каждую крошку.
Облизнул нижнюю губу, издав полувздох.
— Это я взорвал мины, — сказал он спокойно, будто речь шла о погоде, но не отводил взгляд, зацепившись за еще втянутые щеки, блаженствуя от каждого причмокивания этих сладких губ, — Те, что обрушили это здание.
Ложка замерла в его пальцах, ставших точно каменными. Т/И тоже замерла. Внутри что-то оборвалось, рухнуло в бездонную пропасть.
Но следующая ложка снова коснулась ее губ.
И Т/И взяла. Обхватила ее губами, сомкнула их, принимая пищу из рук того, кто превратил ее в заложницу собственной могилы. Потому что голод оказался сильнее. Потому что человек — животное, согласное на любой позор, лишь бы утолить эту адскую, выжигающую пустоту в желудке.
— В мои планы не входило оставлять тебя в живых, — с тихим восхищением шептал Анакса, и его голос лился медом, густым. Он зачерпнул новую порцию и не ложкой, рукой, едва удерживая липкую кашу, но не спешил подносить ее ко рту жертвы. играя с Т/И, как кот с придавленной мышью. — Я знал, что ты прячешься здесь. Отличное место, кстати. Тихое. Безлюдное. Идеальное, чтобы пересидеть весь апокалипсис. Но рядом ходила стая зомби, которая метила на мое убежище. Я просто решил убить двух зайцев. Вернее, стаю ходячих. А ты послужила отличной приманкой, поскольку женское мясо они предпочитают больше, потому я просто оставил рядом с твоим домом ведро теплой крови.
Он наклонил голову, рассматривая ее, и в этом взгляде не было ничего человеческого, ни капли того, что можно встретить у прохожего в толпе. Только любопытство монстра, который раздирает по косточкам свою жертву потехи ради.
— Я заложил мины по периметру. Рассчитал нагрузку. Здание должно было рухнуть так, чтобы похоронить их всех. И тебя заодно.
Т/И трясло. Тот ужасный запах, внезапно увеличившееся количество зомби вокруг ее «базы». И что значит теплой крови? Продолжало трясти в разы сильнее, отдаваясь в мозгу. Мелкой, противной дрожью, которая шла откуда-то из позвоночника, из самого жалкого нутра. Она ненавидела его. Ненавидела так, что во рту становилось кисло, а еда просилась обратно. Пальцы впивались в бетон до хруста в суставах. Но когда мужские пальцы коснулись ее губ, она открыла рот. Языком провела по мягкой коже, чтобы проглотить пищу. Снова. И снова. Потому что вместе с кашей с этих рук в нее вливалась крохотная надежда на жизнь.
— А когда… — он сделал паузу, наслаждаясь моментом, когда она, как слепой котенок, потянулась за рукой, и специально отвел ее чуть в сторону, заставив податься вперед через боль, обнажив шею, — когда я узнал, что ты жива… я решил найти себе питомца.
Это было слишком. Т/И плюнула, как бы вкусно не было, будь она проклята! И еда! И все! Забилась кашлем, сухим. Ей захотелось залезть обратно, под камень, как в ракушку, чтобы спрятаться от этого стервятника. Анакса в суете зачерпнул ладонью остатки каши и всунул ей в рот, после схватив за щеки и раздвинув рот, в помешательстве вылил на ее лицо воду, не целясь. Капли падали на нее, смывали грязь, она кашляла, давилась, а он улыбался безумной, отчаянной улыбкой.
Он чувствовал сильнейшее возбуждение во всей своей жизни. Маленькое, никчемное существо, которое не может прожить и дня без него, без его поддержки — полностью зависящее от него.
— Хорошая девочка, — прошептал он, и в этом шепоте было столько порока, что она зажмурилась, чтобы не видеть его открытую пугающую страсть в глазах.
Анакса смеялся. Громко, призывно, ненормально, и этот смех разлетался по пустому завалу, отражаясь от бетонных плит, умножаясь, заполняя собой все пространство.
Анакса вытащил ее из обломков. Вымыл, натирал притащенными мокрыми тряпками, пахнущими чем-то домашним, но в компании этого… мужчины, все было другим. Т/И принимала эту заботу, поскольку другого выбора не было. Он обработал ее раны, помог даже размять ноги, причем в его действиях в этот момент явно не было какого-то подтекста. Помощь? Но зачем?
Когда он дотронулся до другой обнаженной ноги (джинсы были порваны, потому было решено их обрезать, сделав подобие шорт), Т/И громко простонала, изогнувшись.
— Болит? — он не поднял лица, только сместил ладони на зону ниже, ближе к голени, где не чувствовалось боли. Продолжал разминать затекшие мышцы с врачебной концетрацией.
— Да, — сухо ответила Т/И, исподлобья наблюдая за умиротворенными лицом Анакса.
И красивый же, не скажешь, что сумасшедший…
— Потянула, наверное, — он пожал плечами, достал из кармана плеер и наушники, — Принес тебе. Скучно же, да? заряда хватит на ночь точно, а утром я приду.
— А как же…?
Он вопросительно изогнул бровь, а у Т/И все похолодело.
— Что?
— Ты не можешь вытащишь меня?
— Могу.
Его лицо обрело мягкую, совсем теплую улыбку, а его ладонь перестала разминать мышцы, она просто легла выше колена, чтобы согреть теплом кожи.
— Но тогда ты уйдешь.
Он не закончил. Протянул руку и большим пальцем провел по подбородку.
— А потом ты уже не захочешь уходить, — закончил он за нее, и его пальцы скользнули ниже, по подбородку, по шее, туда, где бешено бился пульс. — Снаружи нет ничего интересного, а тут есть я и ты.
***
Трек назывался просто — «1». Ни названия. Ни обложки. Только серый значок файла на потресканном экране плеера. Не было альтернатив, чтобы провести время, учитывая, что сил перетаскивать камни не было, а выполнять акробатические трюки, чтобы забраться на крышу, как это делал мужчина. Увы, сил не было на это тоже. Файл, конечно же, содержал его голос: «Знаешь, что говорят люди? Я об этом подумал, пока ты там истошно раскричалась. Так вот, говорят, что любовь — это свобода. Что любить — значит отпускать. Желать счастья, даже если ты в этом счастье не участвуешь. Красивая сказка. Очень удобная. Для тех, кто хочет уйти без чувства вины. Я думал об этом. Долго. Пока ждал того самого чувства внутри, пока слушал, /усмехается/ как ты там, под этими плитами, то кричишь, то замолкаешь. И знаешь, к чему пришел? Свобода в любви — это миф, который придумали слабые. Те, кто боится привязать к себе. Те, кто боится быть привязанным. Потому что настоящая привязанность — она страшная. Она не про "я тебя отпускаю". Она про "я не могу без тебя дышать". Подумай. Ребенок привязан к матери не потому, что выбирает. А потому что без нее умрет. Мать привязана к ребенку гормонами, инстинктами, древней, как мир, биологией. Это не выбор. Это зависимость. Чистая, жестокая, необходимая. А люди называют это любовью. Но когда дети вырастают, они уходят. И мать "отпускает". И все хлопают в ладоши, мол, какая мудрая, какая любящая. А я смотрю и думаю: где же здесь любовь? Она ушла вместе с зависимостью. Осталась вежливость, осталась благодарность, осталась привычка. Но не та любовь. Не настоящая. Настоящая — она там, где без тебя — конец. Смерть. Медленная, мучительная. Не физическая, нет. Физическая — слишком просто. Хуже — когда душа сворачивается, высыхает, превращается в пустую скорлупу, и ты продолжаешь есть, пить, моргать, но тебя уже нет. Потому что тот, кто держал тебя в фокусе, исчез. Любовь — это когда один не может без другого. Буквально. Не фигурально. Когда твои легкие не слушаются без запаха его кожи. Когда твои пальцы немеют, если не чувствуют его пульс. Когда ты сходишь с ума не от ревности — ревность это пошло, — а от того, что в мире есть пространство, где меня нет, и это пространство болит, как открытая рана. Когда ты смотришь на людей и думаешь: «Как они продолжают жить, не зная тебя?». Я слышу, как ты сейчас думаешь. Ты думаешь: "Это не любовь. Это болезнь. Это насилие". Конечно, ты так думаешь, потому что тебя учили по-другому. Тебе говорили, что любовь — это равноправие, два крыла, две половинки, вся эта красивая поэзия для школьных балов. Но посмотри на природу. Где ты видишь равноправие? Самец и самка. Хищник и жертва. Корень и ветка. Одно питает другое. Одно держит другое. Одно не может существовать без другого, потому что иначе — смерть. Я не говорю, что это красиво. Я говорю, что это единственная форма любви. Все остальное — договор. Удобство. Привычка. Сделка, в которой оба делают вид, что выбирают друг друга, но в любой момент могут передумать. А я нет. Я не передумаю, ведь я тебя люблю. Я, Анаксагор, люблю тебя и никогда не отпущу, потому что без меня ты умрешь, а я без тебя… /запись обрывается/».***
Он продолжал приходить. Как бы отстраненно Т/И не вела себя, он говорил с ней, улыбался, приносил всякое: еду, воду, одежду, даже плюшевого мишку принес. В какое-то утро, когда голова совсем раскалывалась, Т/И проснулась и не узнала своего места заточения: на полу лежал мохнатый ковер желтого цвета, на одном из камней лежал матрас, вполне пригодный, а на нем — чистейшее постельное белье, вполне возможно, что новое. Какие-то картины лежали на камнях. Однажды она прервала молчание, устав от этого. Анакса принес карты. И она согласилась сыграть. Было почти весело, и это давило изнутри. Он увидел ее улыбку, и в тот день его привычно спокойное лицо выглядело немного теплее. Анакса пришел на пятый день, и в этот раз не сел напротив, не достал еду. Он подошел вплотную, опустился на корточки, и Т/И почувствовала жар его тела раньше, чем увидела движение. Его пальцы потянулись к ее лицу — медленно и эфемерно. — Ты сегодня особенно грустна, — выдохнул он горячий воздух, и кончики его пальцев скользнули по ее скуле, спустились к уголку губ, оставляя за собой дорожку мурашек, горячих, липких, отвратительных. Ладонь опустилась на ее ключицу, желая провести ниже. Т/И дернулась так, будто ее ударило током. Плечом врезалась в бетонную плиту, зашипела от боли, но отползла, насколько позволяло пространство, вжимаясь спиной в холодный камень. Глаза распахнулись, зрачки сузились. — Не трогай меня, — выдохнула она, и голос сорвался на кашель, снова, в котором клокотала ненависть, такая твердая, что ей можно было резать. — Не смей. Я не хочу. Я не хочу быть с тобой. Не хочу быть твоей. Ни здесь. Никогда. Слова вылетали из нее, как осколки, ранящие губы, и она не могла остановиться, потому что если бы остановилась — сдалась бы. А сдаваться она не умела. Даже сейчас, разбитая, голодная, прибитая к бетонному полу его заботой и его клеткой. — Хорошо, я уйду, прощай, любовь моя. Как-то непривычно-быстро он встал, отряхнул пыль с колен, поправил волосы и, развернувшись, зацепился за кусок металла, оттолкнулся, запрыгнул на другой и ловко вспрыгнул на крышу. К утру ее трясло. Не от холода — от того, что внутри образовалась пустота, которую нечем было заполнить. Она пила его воду, жевала его консервы, оставленные на камне, и каждое движение челюстей вызывало тошноту. Еда была безвкусной. Воздух — гадким. Тишина — оглушающей. На второй день она попыталась встать. Ноги не слушались, колени подкашивались, и она рухнула на пол, расцарапав ладони до крови. Тело стало чужим — тяжелым, ватным, непослушным, будто кто-то вынул из него стержень, которым она держалась все эти дни. Она лежала на холодных камнях, дышала ртом, смотрела в потолок, которого не видела, и вслушивалась. Всюду, куда ни кинь слух, была только тишина. Без его шагов. Без его дыхания. Без его голоса, который она ненавидела так же сильно, как ждала. На третий день она не могла подняться. Жар разлился по телу, выжигая изнутри, делая мысли вязкими, липкими, бессвязными. Ей казалось, что она слышит его. Казалось, что он стоит в проходе. Казалось, что он говорит. Но стоило открыть глаза… Она звала его. Сначала шепотом, потом громче, потом — в голос, срывая связки, раздирая горло. Голос отражался от бетонных плит, возвращался к ней, издевательски пустой, и никто не отвечал. На четвертый день она перестала звать. Лежала на боку, свернувшись калачиком, и слезы катились по щекам беззвучно, потому что сил на рыдания не осталось. Она не знала, что хуже — боль в теле или это выворачивающее наизнанку чувство, которое она отказывалась называть своим именем. Она хотела его. Хотела слышать его шаги. Хотела видеть свет его фонаря. Хотела чувствовать его взгляд. Хотела, чтобы он говорил — что угодно, свои страшные слова, свою правду, свою ложь, лишь бы не молчал. Лишь бы не уходил. Она хотела его так, как никогда в жизни не хотела ничего. И ненавидела себя за это. Но ненависть была слишком слабой, чтобы перебить эту тянущую, высасывающую пустоту. Он пришел на пятый день. Т/И рванула, оттолкнулась от пола, запыхавшись, позвала: — Анаксагор! Лишь бы услышал, она же ждала! Болезнь не отступала, Т/И упала, но, не сдаваясь поползла к месту, где приземлился ОН. Анакса не двигался. Он смотрел, как она преодолевает разделяющее их пространство, метр за метром, оставляя последние камни гордости на камнях, и в его глазах не было торжества. Не было жалости. Только внимание. Она добралась до него. Вцепилась в его ботинки, потом — в штанину, подтягиваясь выше, дрожащими, израненными пальцами нашаривая его руки. И когда ее пальцы сомкнулись на его холодных запястьях, она прижалась лицом к его коленям, чувствуя живое тепло через ткань джинсов, и разрыдалась. Некрасиво, навзрыд, взахлеб. — Не уходи, — выдохнула Т/И, и слова тонули в слезах, в соплях, в собственной крови, которой были перепачканы ее губы, искусанные за дни ожидания, — Пожалуйста… не уходи… никогда… Она подняла лицо, мокрое, грязное, разбитое, и смотрела на него снизу вверх с такой отчаянной, бесстыдной мольбой, что любая уважающая себя дама сгорела бы без остатка, но только не Т/И, вонзившая в себя семя зависимости. — Я не могу без тебя, — прошептала она, и эти слова, которые она поклялась себе никогда не произносить, вырвались из самого дна, из того темного, голодного места, где не было места ничему, кроме него. Анакса медленно опустился на уровень с ней. Его рука поднялась, и Т/И замерла, но не отшатнулась. Он поднял ее на руки, наблюдая за этими очаровательными глазками. — Больше не будешь? — спросил он тихо, и в этом голосе не было угрозы. Она замотала головой, вжимаясь щекой в его ладонь, как кошка, дорвавшаяся до тепла. — Не буду, — выдохнула Т/И, и это было хуже любой клятвы. Потому что это была правда. Он молча положил ее на имитацию кровати, стянул с себя кофту, накинул ей на плечи — тяжелую, пропахшую табаком и им самим, — и Т/И уткнулась носом в воротник, вдыхая этот запах, от которого ее тело переставало дрожать, а пустота внутри начинала заполняться чем-то теплым, густым, живым. Анакса сел рядом, обнял ее, прижимая к себе, к своему обнаженному, подкаченному телу, которое казалось Т/И идеальным. Он гладил ее по грязным, спутанным волосам, и каждый его вздох отдавался в ее груди, задавая ритм, которому она больше не могла сопротивляться. — Никуда я не уйду, — заключил он. — Ты же знаешь. Т/И молчала. Сидела в его руках, укутанная в его вещи, пахнущая им самим. Без доли страха и волнения. Он же рядом, да? Она обняла его в ответ. Сама. Впервые. Пальцы вцепились в его спину, и она прижалась к нему так, будто он был единственным, что удерживало ее на этом свете. Так оно и было.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!