Как долго это продолжалось?
31 мая 2026, 15:57Как долго это продолжалось?
— Шесть встреч Нового года, празднований восьмого марта и Дня защитника Отечества. Еще — ее дни рождения. Да, думаю, больше шести гребаных лет. — Так много? Снова чудится нежный голос, он зовет меня, и я трясу башкой, сбрасывая наваждение. — Медики учатся довольно долго. После колледжа Анюта поступила в институт, ваша специальность — клинический психолог. Максим оплатил и это. Когда самое страшное произошло, она заканчивала последний курс. Случилось все весной, стоял прекрасный май. Месяц, который вознаградил и наказал. Сперва, думаю, стоит объяснить, почему я не считал годы. Я считал праздники, которые мы проводили вместе — порознь, конечно, просто в одной квартире, но это уже казалось всем. Поверьте, я торопил время как мог и делал все, чтобы стать в ее квартире своим. Гонял в магазин за забытым горошком; бежал на кухню, чтобы помочь отнести на стол мясо по-французски; чуть задерживался после праздника и вместе с Наташей убирал грязные тарелки и бокалы. Словом, я был другом. Другом, который истекал слюной на хозяйку дома. Аня пыталась держаться холодно: отказывала, когда предлагал помощь, выскакивала из комнаты, стоило нам оказаться наедине, только даже вечная мерзлота тает, и ученые бьют тревогу; если бросить спичку, снег обратится в воду; и я бы позволил сгореть тайге, чтобы меж мной и Аней заплакал лед. Если бы я сдался, наверное, ничего бы и не произошло; только любовь — это больно, и я истекал кровью, но держался рядом. У нас появилось правило: не касаться друг друга, но мы оба нарушали его при всяком удобном случае. Сперва контакт рук, плечей. Кожа к коже, легкое трение, случайное, невесомое — и я поражался, как в комнате не видно искр замыкания и не слышно электрического треска? Наташа жалась к моей груди, я гладил пшеничные волосы и глядел исподлобья на Аню — она смотрела в ответ, пока Максим, прикрыв веки, целовал в висок. Анюта поднимала глаза, и трепет ресниц останавливал сердце. Передавала бокал, и прежде чем принять, я невесомо гладил фалангой пальчик. Случайно сталкивались коленом, и мне простреливало яйца от желания. Поздравлял с днем рождения и вел ладонью от талии к лопаткам, с шумом втягивал воздух, почти лаская губами кожу. Улыбки Максима при виде меня становились натянутыми. Под конец он не улыбался вовсе: сжимал челюсть так, что желваки ходили. Не знаю, может, он стал догадываться, что купить можно не все. Я считал праздники, он — стопки, с каждой датой увеличивая дозу спиртного; и, если первый Новый год он встретил трезвый, то в последний Новый год Максим выжрал почти литруху водки в одного и блевал полночи, пока праздник не закончился. Потом он уснул сидя, уткнувшись лбом в плюшевый подлокотник кресла, и «Первый скорый» по «Первому» бросал яркие отсветы на красное от водки лицо; Лена и Леша уже уехали; Игорь повел даму сердца в спальню. Мазнув губами по моей щетине, Наташа отправилась покурить перед поездкой домой — в тепле, не на морозе. Аня, чтобы не оставаться со мной наедине, поднялась следом. Слушать пьяный храп Максима мне претило, поэтому я решил уйти и прогреть машину. Ради этого, честно; не хотел подслушивать: пошел предупредить Наташу, но застыл перед дверью, скрывшись в тени, подмечая тихие слова из их разговора. — Плохо ты кончишь, Аня, ой, плохо. Наташа с чувством затянулась, вспыхнул оранжевый огонек, побежал к губам, жадно пожирая бумагу. Анюта стояла, потупив голову и разглаживая пальцами серебристую мишуру, затянувшуюся вокруг шеи петлей. Во дворе грохотали петарды и салюты, стекла вспыхивали зелеными, красными цветами, которые распускались с грохотом на черном небе и тут же гасли, умирая во тьме новогодней ночи. — Хуже, чем можно представить, — Аня упирается поясницей в столешницу, глядит в сторону, затем отпускает мишуру, и та огибает пышную грудь по-змеиному. — Сложно все. Мы все запутались. Она говорила о нас с Наташей и делала это запросто: никто меня не делил, не требовал себе, никто никого не обвинял в предательстве. Максим хрюкнул во сне, выпуская слюнявый пузырь изо рта, и я брезгливо отвернулся. — Запутались, — эхом отозвалась Наташа и с силой вдавила окурок в стеклянную пепельницу. — Запутались мы, кто чье место занял, кто чье счастье отобрал. Иногда, Аня, я думаю — кто из нас более подлая: я или ты? Кто кого предал — ты меня или все-таки я тебя? В тот вечер по дороге домой Наташа держалась собранно, сдержанно, будто запретила себе быть моей. Сложно все. Одно оставалось простым: Наташа все знала. Столько времени прошло — уже ничего не скрыть, даже если бы Наташа выколола себе глаза, чтобы не видеть, как я реагирую на случайные касания Анюты, даже если бы проткнула барабанные перепонки, чтобы не слышать, как тяжело стучит сердце, едва я вижу Анюту. Женщины вообще чуют беду, как кошки; только душат чутье в зародыше, не давая вырасти в подозрения; оправдывают касания, взгляды, и, оказавшись вдруг в одиночестве у постели, извиняются перед собой: «А ведь я догадывалась. Чувствовала». Иногда она смотрела косо, если замечала мои с Анютой переглядки, потом держалась холодно, как Снежная королева с Каем; но рано или поздно таяла, потому что она обманывалась — или я обманывался, думая, что все контролирую, мол, как ей глаза открыть, когда я шесть лет бок о бок с ней прожил? Я ведь очень хотел ослепить: старался над ней ночью, по утрам кормил завтраками, и в целом, кроме Новиковых (чувствуете? как песок на зубах скрипит), нигде не бывал. Знаете, про таких говорят: хороший был, всегда здоровался. Может быть, Наташа из уязвленного женского достоинства отказывалась верить, что стала лишь предлогом и додумывала мои к ней чувства, поэтому и терпела в ожидании топора, который бы рухнул на запутанный узел и разрубил бы нас всех навсегда. Иногда она утягивала меня в ювелирный, чтобы просто посмотреть, и мы просто стояли сначала у сережек, потом у цепочек, затем у обручальных колец. Чудо, но мне удавалось выбираться из болота намеков не просто сухим — чистым. Я все валил на работу и отсутствие времени: когда мне, Наташ? Давай еще немного подкоплю, и поженимся. Мама теперь — начальник ЗАГСа, шутка ли? Хоть завтра распишут! Сейчас — сама же, Ната, видишь, ну совсем некогда! Деньги, сказать честно, водились: я сдал на права и даже купил «девятку» с рук, а вот насчет времени врать не пришлось. Служба моя тогда оформилась в отдельное ведомство — ФССП, внутри которого появилось силовое подразделение, и у меня прибавилось обязанностей: выдворение из страны, защита приставов во время визитов к неплательщикам. Частые командировки стали нормой, мы ездили по всей области, на выдворение — даже в столицу. Хоть и задерживался иногда до девяти-десяти, работу я вообще любил ужасно, коллег уважал. Через многое прошли. На что только люди не готовы ради денег, знали бы вы! Нет, я не о сожительстве с сыном депутата. Приехали как-то описывать имущество: мужик кинулся с топором на пристава и расколол ему черепушку надвое. На секунду всего сотрудник отвлекся. Запирались в квартире с детьми и грозили взорвать газ — алиментщики, случалось и такое. Сжигали машину, взятую в кредит, — лишь бы не отдавать банку. Помню и смешное: приехали на адрес за подозреваемым, жена говорит: «Он к матери ушел». Сели ждать. Девушка засуетилась: «Он до ночи обычно у нее, вы к ней съездите, и все». Командир вдруг нос сморщил — мы же не курим никто, а запах курева встал отчетливый. Нашли, короче, по дыму его. Спрятался в шкафу, шкода, вот ему бы буквально час подождать, и все, но нет, занервничал, уши в трубочку свернулись, решил позобать. Было такое, что выманивали из-за двери «просто подписать» и вытягивали из квартиры за руку; другой дурак подговорил жену соврать, что ушел на рыбалку и не вернулся, скинул вещи свои на берегу — с водолазами искали, еще немного, и закрыли бы дело в связи со смертью, но он через неделю нашелся: у тещи в огороде загорал. Что сказать? Люди. Часто на соревнования ездили, учения, стрельбы, я тогда сильнее зарос мясом, и мог держать Наташу на весу целый час. Прижимал лопатками к стене, закидывал бедра на предплечья и утыкался мордой в шею. Впрочем, это давалось несложно, она не поправилась ни на грамм, вообще не изменилась. Повзрослела малость: отучилась, стала работать преподавателем младших классов, такая вот у нас случилась примерная, порядочная пара. Обзавидуешься. Я даже в глазах Ани это видел. Зависть. Я завидовал Максиму, а Аня — Наташе. Так и жили эти годы. Встречаться семьями стали все чаще: я, Анюта, Наташа с Максимом, Леха с Леной и годовалой дочкой, Игорь с очередной девчонкой. Он окончательно забрюзг и стал походить на дрожащий шматок жира — даже золотая цепочка впилась в жирное горло, как удавка. Максим и Леша еще держались, правда, у Максима уже отрастало брюшко, и я брезгливо улыбался, когда видел его слабое, откормленное тело. От мыслей о моей Звездочке под бледной, щуплой почти тушкой, тошнота мгновенно подкатывала к горлу и хотелось блевать. Алексей за собой следил, потому что каждый лишний килограмм давал фору конкурентам; его Лена обладала ногами от ушей, которые до беременности и после родов выгуливала каждое утро на десятикилометровой пробежке, и, конечно, Леша старался держать форму соответствующей. Таким составом мы часто жарили шашлык под балконом у Звездочки, за что получали от дворника, дяди Сабы, пожилого мужчины с крючковатым носом и седой головой. Пару раз мы угощали его мясом, но он всегда плевался от отвратительного, на суровый грузинский вкус, маринада. В плохую погоду играли в карты или хрустели чипсами под фильмы. К лету все ждали «Сундук мертвеца», поэтому мы решили пересмотреть «Черную жемчужину», «Пиратов Карибского моря». Наташа заметила, что Депп в реальности носит серьги, Максим заворчал, что уши прокалывают только пидоры. «А по-моему, это сексуально», — возразила Аня. В следующий раз я явился с проколотым ухом. Мне так жаль, что в тюрьме серьгу пришлось снять. Колечко напоминало о моей Звездочке. Вот так вот Аня окольцевала меня на целую вечность. Да, тогда стоял прекрасный май. Страна готовится к празднованию Дня Победы, и предстоят длинные выходные. В окне видна полоса разбитого асфальта вдоль соседнего дома и много зелени; белеют цветущие яблоньки, лиловым залиты пучки сирени; повернули к солнцу листья-ладошки клены. Звук косилки, которой стригут траву во дворе, раздражает слух, в глубине квартиры гудит диктор парада из телевизора. По зеркальной поверхности ползает муха, я кручусь у отражения, красуясь, как пацан, пальцы мучают кольцо в ухе, место вокруг серьги еще красное, мочка немного припухла. Не могу оценить — я как пидор, или мне все-таки идет? Сексуально? Понравится Анечке? Не криво? Все-таки делал сам: догадался ручкой поставить точку, под мочку — подставить ранетку, затем — швейной иглой надавить, проталкивая острие в мякотку. Ничего сложного, не больно даже, только в мозгах скрежещет. Ключ поворачивается в двери — раз, два, три, — и сперва показывается белая майка «Магнита», из нее торчат огурцы, полиэтиленовые бока оттягивают помидоры. Потом заходит Наташа с красным от подъема и духоты лицом, ставит пакет на трюмо, шумно вздохнув, расправляет ладонь, разминая пальцы. Ворчит, что тяжеленный — полиэтиленовая ручка оставила полосы поперек. Подняв на меня, наконец, глаза, Ната замирает. — Это что еще такое? — Где? — склоняю голову к плечу, и металл серьги холодит шею. — В… В Караганде, — бросает Наташа, наступая на пятки и сбрасывая балетки. — В ухе у тебя что? Подушечкой пальца качаю кольцо в ухе, молчу, как дурак. Что сказать, Наташа? Что захомутали меня? — На службе с парнями поспорил, — вру спокойно, и она, наверное, верит. — Делаем ставки, как скоро с работы попросят старого пирата. Подхожу ближе, как хороший парень, забираю пакет с трюмо. Заглядываю внутрь: три двухлитровые коробки сока, огурцы, лук и помидоры на салат; пачка влажных салфеток; куриная голень для шашлыка, большое ведерко майонеза, две пачки легких «Некст» — я, если честно, вообще не пытался из Наташи вредные привычки вытравить, курит и курит, мне дела нет. Пахнет только неприятно, но после сигареты она или жвачку жует, или зубы чистит; все-таки целоваться любит, а я не приемлю сильные запахи. Наташа закатывает глаза и вздыхает горько, будто я не ухо проткнул, а табельное на задании обронил. — Детский сад, штаны на лямках, — ворчит, обмахивая лицо ладошкой и сгоняя пот со лба. — Как бы не уволили в самом деле. Я только отмахиваюсь: ну, сниму, если попросят, в этом же спор, нет? Хотя про работу не подумал вовсе; в самом деле внешний вид нужно по уставу держать в порядке, чтобы ни тату на видных местах, ни, упаси господи, пирсинга. Да и парни не поймут, конечно. Посмеются, коллеги посмелее попробуют погоняло поприлипчивее подобрать, разберусь поди как-нибудь. Снимать не стану: оно за пару часов мне в плоть вросло; в мясо пустило корни — давай-ка, выдерни! Привыкнут. — Ладно, Джек Воробей, разбери пакет пока, — Наташа толкает бедром, проходя мимо, стаскивает белую плотную майку прямо на ходу, направляясь вглубь. — Я в душ сейчас, ополоснусь и поедем к Новиковым. — Капитан Джек Воробей, — весело поправляю я и бреду следом на кухню, радуясь, что Наташа не замечает контраста между тоном и взглядом. В глазах у меня ни радости, ни счастья — презрение к несчастному обобщению, когда мою Звездочку гребут под чужую фамилию. Наташа вдруг оборачивается, и я останавливаюсь, едва не врезавшись, перехватываю пакет обеими руками, держа перед собой, чуть наклоняю голову. — Как… в фильме? — тихо, треснувшим голосом, ресницы дрогнули, глядит пристально, губы сжаты. Заблуждаться легко всю жизнь, и осознать — в одно страшное мгновение, но мне карты сбрасывать еще рано; и я ставлю пакет между ног, сам делаю шаг, ладонью скольжу по шее, трусь носом о кончик носа. — Каком фильме? — Не прикидывайся, — упирается ладонью в грудь и пытается оттолкнуть, но я — гора, а она — и пера легче. Веду носом вдоль линии челюсти, успокаивая, и Наташа сдается. Выдыхает шумно, беззаботно почти, плечи опускаются, и в моих руках не камень, а мягкая, живая плоть. — Смотри мне. — Она со строгостью направляет мне в грудь указательный палец. — Точно на спор проколол? Как будто я бы ответил правду. Зачем спрашивать такое? Что я скажу? Нет, Наташа, я хочу нравиться твоей подруге? Такие вопросы задаешь. Анюта сказала, что серьга в ухе — это секси, теперь у меня серьга в ухе, и теперь я секси. — Отвечаю, — и, когда отстраняется, шлепаю слегка по заднице, направляя. — Дуй давай в душ, я в машине подожду. Наташа щурится с подозрением, но уже игриво, не по-настоящему, исчезает за дверью, и настает моя очередь выдыхать облегченно. Быстро разбираю пакет. Сыр и ветчина — это, видимо, нам; овощи и подложка курицы — берем с собой; пачку сигарет кладу на стол, Наташа сама прихватит. Сую в карман ключи от «девятки», спускаюсь, перепрыгивая ступени. Настроение радостное, майское, напеваю под нос «Бог тебя выдумал» «Непары» — подойди поближе и ты услышишь, сердце шепчет тише, — распахиваю скрипучую дверь, и в нос бьет плавленым асфальтом, сигаретами. Косилка оглушает звуками, на площадке, прыгая по клумбам-шинам, визжат дети, скрипит горько качель; окрыленный, подлетаю к тачке, запрыгиваю на переднее, ключ — раз оборот, нет, не заводится, два оборот; «девятка» чихает черным выхлопом, мотор ревет. Руль нагрелся, обжигает ладони, и это приятно. Впереди лето — впереди жизнь, и шансы украсть Аню растут с каждой минутой. Остался последний курс; и наша игра затянулась, пора заканчивать. Может быть, Максим все-таки оставит Аню одну, ослабит хватку — я воспользуюсь даже маленьким шансом, вырву из зубов, всегда пытаюсь, только Аня держится, каким-то невероятным усилием вовремя отстраняется, не позволяя лишнего. Уверен, она вообще мучается, потому что совестливая, все-таки человеческое в ней, в отличие от меня, живет еще. Ей не Максима жалко — Наташу, мне и представить страшно, как Анюта поедом себя ест ночами. Только мы один раз живем, и какой смысл единственный раз провести в несчастье? Подъездная дверь открывается, Наташа торопится к машине. Влажные волосы прихвачены крабиком, липнут к вискам, ложбинка между грудей блестит влагой после душа, мокрые ноги скользят в сланцах, и она смешно размахивает руками, пытаясь поймать баланс и не упасть в одуванчики, хватается за сумочку, будто это поможет сдержать равновесие. Плюхается рядом, и шортики задираются, обнажая загорелые бедра. — Поехали уже, — щелкает ремнем, машет на лицо обеими ладошками. — Жарища сегодня, ад какой-то. Бросаю взгляд на панель: обороты давно упали, давлю сцепление, газ, пястью переключаю передачу, и машина плавно выезжает со двора. У Новиковых оказываемся спустя почти полтора часа; площадь перекрыта парадом, и приходится ехать дальней дорогой. Моя «девятка» во дворе элитного дома кажется сельчанкой среди моделей — сплошь «Вольво» и «Мерседесы». Встаю у бордюра, почти в десятке метров от нужного балкона. У обычного жестяного, начинающего рыжеть, мангала — формально шашлыки под окнами жарить нельзя, но мы же с сыном депутата дружим, — суетится Леша, у него на руках вертится годовалая дочь. Назвали Аней, представляете? Словно в мире может быть еще одна такая Анечка. Лена расслабленно сидит на бревне, вытянув бесконечно длинные ноги, щурится на солнце. На низком раскладном столике бликуют крепкие и пузатые бутылочки «Кока-Колы», и Леша тянется за одной. Звездочка моя склоняется над эмалированным тазом с мясом и, поджав от усердия губы, мнет хрустящий лук в сыром шашлыке. Выходим из машины, и Аня даже не смотрит на нас; и я понимаю почему. Радостная улыбка растягивается до ушей. Максима нет: теперь любой взгляд на сторону — это очень опасный ход: что это — милый твой от ворот, а ты сразу на других пялишься? Случаем пользуешься? Я пользуюсь. Мне похуй. Это тот самый, идеальный шанс, и кровь вскипает дочерна. Подходим ближе, руки у Лехи заняты, как обычно, он поворачивается к дочке, машет нам детской кистью. — Смотри, доча, кто приехал… Помаши, — ребенок крутится, жмется виском к щеке папы, и тот целует макушку с тонкими, прозрачными почти волосиками. — Дядя Артур приехал с тетей Наташей, — услышав «Наташа», девочка вдруг начинает сильнее вертеться, хнычет и тянет сжатые кулачки к любимой тете. Леша не сопротивляется, передает девочку. — На, учительница первая моя, Анька вообще по тебе скучает. Наташа, сюсюкая, чмокает детские щечки и морщится, когда крошечные пальчики мертвой хваткой сжимаются на выбившейся пряди и с силой рвут. — Ай! Аня! — Аня! Нельзя драться! — Лена ленивым окриком останавливает дочь, Леха протягивает мне освободившуюся руку для приветствия. — Дарова, — щурится на серьгу неверяще, расслабляет ладонь и, разорвав бумажную упаковку углей, говорит, обращаясь не то к дочке, не то к моей Звездочке. — Гляди, Ань, у дяди Артура уже фляга посвистывает, — Леха переводит взгляд с серьги в ухе на мою девочку, — в пирата играть решил. Он смеется, как мальчишка, насыпая угли в мангал, и в горячий воздух поднимается черная пыль. Достает зажигалку из кармана — хоть и не курит, а с собой носит, сворачивает обрывок упаковки в трубку, чтобы поджечь. Аня стоит, опустив руки, с пальцев в траву капает маринад. Рубашка распахнута, на белом плече темнеют веснушки, и кожа в миг становится красной от жара, смущение пятнами розового ползет от шеи к лицу; волосы убраны под бандану, завязанную на манер косынки, кудряшка у виска торчит в сторону. Солнце высветляет карие глаза, и они кажутся золотыми — в них полыхает паника. Очнувшись, вытирает пот со лба запястьем, оставляет след от свиной крови, берет рулон бумажных полотенец со стола и тщательно протирает пальцы. Она не реагирует на серьгу, делая вид, что Леша рассказывал про пирата дочери. — Пойду салат сделаю и руки заодно вымою, пока ребята не вернулись. Игорь и Максим за пивом ушли. Трубы горят. — Аня бросает взгляд, полный скрытых от чужих смыслов, на Наташу. — С утра уже опохмеляется. Наташа поджимает губы и качает головой, смотрит в ответ сочувственно. Лена глядит вопросительно на Лешу, тот, задрав голову, пьет колу и кивает жене, опустошая маленькую бутылку в несколько глотков. Лена закатывает глаза. Диалог состоялся простой: «Максим совсем запил?» — и в ответ короткое: «Да». Ох, Звездочка, зачем тебе головная боль? Вот же я — стою, голову понурив, с небес сброшенный, выброшенный из рая. Аня, ну что такое! Почему я всегда страдаю? Почему ты с ним все еще? Что тебя держит? Если раньше — мечта о лучшем, то сейчас рядом с пьяным Максимом — что? Я спортсмен, я алкоголь на дух не переношу, помнишь, еще подростком пьяный стоял перед тобой на коленях и признавался в любви? Тогда последний раз пил — не считая проводов в армию и дней службы, когда спирт заменял воду. Аня приближается и пытается забрать пакет из моих рук, но я не даю, гляжу сверху вниз с улыбкой, только Аня мне ни слова не говорит, потому что тишина между нами громче крика, сильнее слов; Макса нет, и я уже не скрываюсь. Зачем прятаться теперь? Все так хорошо сошлось: Максим буквально Аню мне в руки передал — получите и распишитесь. — Я помогу отнести, — предлагаю тихо, не отрывая взгляд от золота глаз, и мне мерещится в них отражение рассвета. На солнце находит облако, и на землю ложится тень. Аня машет рукой обреченно: бог с тобой, чему суждено случиться, то и произойдет. — С вами пойду, че я тут сидеть буду? — Наташа дергается, пытается ребенка сбыть Леше, но тот разводит руки — в одной розжиг, в другой шампур, Лена хочет дочь принять, но малышка куксится и кривит рот в беззвучном реве, прижимаясь к груди Наташи. — Вот так ты к маме, — с наигранной обидой произносит Лена, усаживаясь снова, и в улыбке сквозит заметное облегчение, хоть часок без ребенка на руках побыть. Отступаю, и тьма рассеивается, солнце снова лучами греет. — Наташа, чего переживаешь, м? — приобнимаю девушку, поправляю крабик в волосах, сбитый детской ручкой, — так тебе идет мамой быть, — шепчу на ухо, — мы мигом сейчас. Сок в морозилку бросим, пока салат делаем, охладится. Воды из холодильника принести, может? Освежиться. Во взгляде Наташи — борьба сердца и здравого смысла. Не станет же парень изменять с лучшей подругой прям так, на виду у всех? Обычно люди прячутся, стараются, чтобы без улик, чтобы ни помады на вороте, ни духов на шее; сейчас все друзья собрались, Максим вернется вот-вот; она беспомощно глядит на Аню. Та отводит глаза от стыда, и, стряхнув мокрые руки, быстрым шагом идет к подъезду, таким, что джинсовая юбка сбивается над коленками. Резиновая подошва шлепок отлипает от расплавленного асфальта с громкими чмоками. — Скоро вернусь. Водички не хочешь? — не тороплюсь за Аней, хотя душа бросилась вслед за ней. Наташа качает головой, и я короткими перебежками спешу к открытой двери подъезда. Майская жара тут же сменяется прохладой бетонных стен, яркий солнечный свет — полумраком; Звездочка моя стоит у лифта и смотрит в пол. Встаю сразу позади, так, чтобы лопатками уперлась в грудь, пакет оттягивает руку, и хочется бросить и сок, и овощи. Зачем это нам сейчас? Неважное и пустое, оба знаем, почему ушли, ладонь поднимается с бедра на запястье, на плечо, к шее, зарывается в волосы у затылка, меня ведет; склоняюсь к коже, вдыхаю запах — ты пахнешь летом, любовью, солнцем, пыльцой цветочной, и я голодный, жадный, на все готовый. Знаю, что плохо это и веду себя гадски, но к Наташе правда — ни чувств, ни эмоций, все мое сердце здесь, Аня знает тоже; затылок падает на плечо, она закрывает веки, слеза срывается с ресниц и катится по щеке. — Тебе идет, — роняет шепотом про серьгу; не отвечаю даже, понимает сама, что это сделано для нее. Отпускаю руку, и кисть дрожит; я веду ладонью над волосами; луч золотой в просвете кудрей, я прикрываю глаза и сглатываю, языком припирая нёбо. Мы голодные оба. Дзынь! Двери открываются, и я выпрямляюсь — неохотно, почти отдирая себя, как присохший пластырь к ране, вынужденный оторваться от моей Звездочки. Кабину покидает солидный мужчина в костюме, кивает Ане, и мы оба заходим. Встаем плечом к плечу — и я очень ее хочу, от мурашек встают волосы на загривке, и член поднимает брюки, я по швам прижимаю руки. Даже пот выступил на висках, сердце ухает где-то в горле, кровь волнами бьет в виски. Воздуха стало мало, кислород выгорает в легких, от мурашек стягивает затылок. Скашиваю глаза — Аня уставилась перед собой, бледная, дышит часто, губы влажные блестят от слюны, и я тут же жмурюсь и отворачиваюсь, словно взглянул на солнце. Теперь стою, как солдат на плацу, пялюсь в стену — давай же лифт, помоги бойцу, иначе накинусь сейчас, у каждого на виду, как бешеный пес схвачусь за парное мясо. Створки скользят друг к другу, я разжимаю пальцы. Пакет падает в ноги, на грязный пол валится сок, продукты, и я делаю шаг вперед. Терпения дальше нет. Гравитация между нами — притяжение двух магнитов с разными полюсами, и я притесняю к стене Анюту. Она обнимает меня за шею и тянет ближе, мои ладони сами собой ныряют под юбку, ведут по бедрам, губы сами собой прикипают к шее, телу хочется одного — клянусь, не контролирую ничего! Ладонь ложится на тонкое горло, пальцем чувствую угол челюсти, голову задирая, — я не целую: вылизываю, кусаю, тело в руках сминая. Это не просьба о поцелуе — это атака, штурм, я укусами ставлю флаг: ты моя, и я твой, и да будет так. Член рвет ширинку ломом, блять, Аня, там прут стальной, я поехавший, я больной, я вжимаюсь грубо — меня почувствуй, чуть-чуть раздвинь, я сосу язык, я кусаю губы, ты моя, и я твой, во веки веков, аминь! Вдруг шея теряет приятную тяжесть рук, ладошки девичьи давят в плечи, Анюта трезвеет от моего напора и резко смыкает зубы — она, наконец, очнулась, только поздно, это необратимо. — Впусти меня, — скулю в сжатый рот, язык уголок лижет, — Аня, впусти... — Хватит, — мычит она. — Перестань! Тяжело дышу, отступать не думаю — крепость почти моя, поцелуями крою кожу, Анин пульс колотится под подушечкой, я трусь пахом о мокрую ластовицу, черт возьми, Аня, впусти меня, я, блять, знаю, что там уже влажно и горячо, я хочу туда! — Хватит, — умоляет меня Анюта, и мне башню сносит. Снова командует, приказывает сидеть, прижав хвост к заднице, только сегодня я непослушный, сегодня бунтую, сегодня я нехороший мальчик; разве это можно остановить? никаких больше слов впустую: бедро вклинивается промеж ног и разводит шире — дзынь! — лифт движется вверх, открывает створки. Желтый свет прорывает мокрый от выдохов полумрак, и я медленно, как башенный кран, поворачиваю голову. Соседка сжалась под взглядом, стараясь казаться меньше, троеперстие поднимает ко лбу. Аня уткнулась в шею, горячая от стыда, и я чуть смещаю вес, закрывая ее собой. Воздух из легких рвется раскаленным паром, я бью по всем кнопкам сразу, соседка охает, но мне похуй. Кровь заливает лицо пожаром, двери с грохотом закрываются, губы снова находят губы, я спускаю штаны до бедер, и все скрыто юбкой: ластовицу дергаю в сторону, направляю член, обхватив основание, мажу мокрой головкой лобок, смазка прозрачным бисером остается на золотых завитках. — Нет. Не хватит. И я вхожу. Аня глотает всхлип, мой голос срывается в сип, бедра делают резкий выпад, и я намертво в нее влип. Тш-ш-ш, милая, знаю, что я большой, я мальчик крупный, и ты так плотно меня обхватила. В тебе жарко, бархатно, хорошо; если есть ад, я готов мучаться вечность за этот миг, если есть рай — он в тебе, Анюта. Я целую ее в висок. Больной, накопленный годами голод разгорается с силой, я хочу съесть ее, проглотить целиком и не оставить даже реснички. Дышу через раз, стараясь стоном не захлебнуться, предплечьем перехватываю коленку, вжимаюсь глубже, мне тесно в ней и до страшного горячо, я жмурюсь до белых пятен и замираю. Я умираю. Несколько ебаных лет ради одной секунды. Лоб падает на плечо, языком веду счет веснушкам, пальцы свободной руки вычисляют пульс, чуть сжимая горло, стон отдает в ладонь. Начинаю двигаться, выхожу до самой головки и исчезаю по основание, Аня давится выдохом, острые коготки впиваются в затылок, притягивая к лицу, и я целую размашисто, широко — и вколачиваюсь глубоко. Слюна подсыхает и тянет кожу, и я целую еще, и еще, я не могу напиться блаженством, наесться счастьем. Пульс колотится в веночке на запястье, стучит в висок, пока тонкие руки тянут к себе за шею, пальцы упираются в позвонок. Я всей тушей рушусь на тело Ани, упираюсь ладонью в зеркало над головой, чтобы не раздавить, серебристая гладь паутиной расходится под рукой — поебать, — Аня, я только твой, дыхание сбивает слова и рвет ритм фраз — и я кончить готов сейчас, точно ебаный первораз. Аня пьет воздух жадно, каждый выдох солнца — моего, блять, солнца — мне легкие обжигает, она тычется слепо в губы и сбивчиво шепчет: «Знаю», жаркие стоны чеку срывают, текут по венам и пенят кровь. Рука падает с горла вниз, рывком тянет ворот рубашки, ее ключицы уже видны и плечи добела раскалены. Пытаюсь груди коснуться и сжать сосок, пуговицы скачут по полу, в ушах с кровью колотится: скок-скок-скок. Господи, я ненасытен, я хочу добраться до ареол, взять в рот и сосать, языком лаская, утыкаюсь в шею, поцелуями усыпаю. Аня всхлипывает и хнычет, просит глубже, сильнее, больше, в моей Звезде огонь тысяч солнц, ее сердце — пульсирующий квазар, по веснушкам бежит верховой пожар, она хочет меня согреть — и я рад сгореть заживо, до костей. Оргазм поднимается с ног, как электрический ток пробирает жилы, я чувствую, как сводит яйца, дрожат ресницы, как оргазм дергает мои веки — я даже не думаю отстраняться, мое тело теперь само по себе, поршень, действующий на износ, исполнительный механизм, вбивающий член до упора, до развратных шлепков, до грязного мата, заполнившего башку, который скрутил язык. Я кончаю жестко и тяжело, щедро и очень густо, заливая так, что течет по стволу и бедрам. Стоим, тяжело дыша, глядя друг другу в губы, лифт трогается со скрипом. Я снова луплю кулаком по кнопкам, останавливая движение, запирая нас в этой коробке. Вот бы никто не вошел и никто никогда не вышел, вот бы я остался в ней навсегда. Склоняюсь, целую коротко, мажу почти по влажным, припухшим губам, слизываю с уголка смущение и углубляю — язык сталкивается с зубами, упирается в сладкий язычок. Поцелуев хочется еще; еще хочется толкаться, двигаться, распирать собой. Отстраняюсь медленно, налюбоваться не могу: Аня раскраснелась, грудь поднимается часто, будто бежала километры, глаза темные, растерянные. Улыбаюсь ей — мягко, почти извиняюще — и ласково большим пальцем потираю след укуса на нижней губе. — У тебя тут… Аня кладет руки на мои бедра, отталкивая, и приходится выйти, воздух холодит неприятно мокрую кожу, взяв опадающий член за основание, прячу в брюки. Она поправляет юбку, приглаживает волосы — будто ничего не случилось. Мне обидно: я этим все годы жил, я хочу ласки после, хочу неги, объятий, тепла и солнца. Но минутная, спешная передышка, и реальность падает бетонным надгробием, хороня обоих; только если Аня бледнеет и замирает, то во мне все ликует и кричит от радости, и я, должно быть, похож на кота, пережравшего сметаны так, что с усов капает. — Тут вот салфетки, — я наклоняюсь к пакету, брошенному на полу, показываю Ане голубоватую пачку детских салфеток без отдушки. — Давай протру. Аня даже пискнуть не успевает — сажусь перед ней на колени, и, аккуратно трогая, вожу влажной тряпицей по половым губам и внутренней стороне бедер. Закончив, подаюсь ближе, юбка накрывает голову, и я нежно жмусь губами к ее губам там — они горячие после секса, влажные из-за салфетки. Я кончил внутрь и сделал это специально: меня бы никто не оттащил. Анюта, полная моего семени, с опухшей, тяжелой грудью и круглым, как арбуз животом, — да это ебаная мечта. Потому что так выглядит семья: я, моя Звездочка и наша Искорка или Лучик. Ни я, ни Анюта не малыши и понимаем оба — от такого бывают дети, и, если мне повезет, от этого будут дети. Да я бы добавил внутрь еще, чтобы наверняка. Она не злится. Она согласна. Ее ладошки ложатся на стриженый ежик, пальцы ласкают мочку, поворачивая серьгу. Мне больно, но эйфория не отпускает. — Артур, поднимайся, — голос у нее расстроенный, и я понимаю: как-то надо выйти к ребятам, взглянуть в глаза — а чего, можно прямо сейчас сказать: «Ну все. Зрители могут покинуть зал». Выскальзываю из-под юбки, гляжу снизу вверх, прижимаясь к бедрам. Дышу уже размеренно, не как загнанная дичь, дыхалка восстановилась после нашего упражнения. Перед счастьем все пыль, Аня. Встаю с колен, нависая тенью, и Аня стремится из рук вывернуться. Дзынь! Лифт открывается, выпускает — я торможу Аню за рукав рубашки, возвращая в полумрак кабины, снова толкаю к стене, упираюсь лбом в ее, рука скользит к затылку, сжимает волосы у корней. Она дрожит; ее колотит крупно, как будто захлебывается слезами, только веснушки на щеках совсем сухие. — Анюта, — шепчу в припухшие от укусов губы, — пожалуйста. Не переживай. Разве жизнь дана для несчастий? Я не согласен. Мы сделали то, что давно хотели. Ладошки на грудь ложатся, она жмется ко рту в горячем, горьком поцелуе, и, приподнявшись на цыпочки, касается кончика носа — разоружает, прощается или нежность мою крадет, я не понимаю. Отстраняется, затравленно косится на выход. Молчит, свое думает и вдруг лепечет, точно меня не слышит. — Господи, надо идти. Что мы наделали… Боже мой, — прячет лицо в руках, всхлипывает без слез. — Артур, ты не знаешь Максима… Мысль ослепляет вспышкой, пелена застилает глаза туманом. Ему пиздец. Это ты меня не знаешь. — Он… Бьет тебя? Аня замолкает, обрывая бормотание, и вдруг давится скорбным смешком. — Нет. Поверь, он в жизни меня не тронет. Правда, Артур. Он ведь сын депутата, ему шумиха в прессе не нужна. Поверь. Вот чем был поцелуй: откуп на перекрестке и кость собаке — сиди на месте, чужих не трогай. Говорит так, словно пытается убедить, противоречит сама себе. Почему сначала переживала, а теперь внушаешь, что и пальцем тебя не коснется? Все еще глядя на пятно света в подъезде, Аня сползает по стенке лифта, локти лежат на коленях. Выдыхает шумно, с досадой, запускает пальцы в волосы. Мне немного становится нервно — Анюта никогда не показывала, как ей плохо. Я сажусь напротив на корточки, оторвав пятки от пола, липкого от помидорного сока. Даже так я выше моей Звездочки на голову. Протягиваю руку, чтобы убрать непослушный завиток у виска, но вместо этого накручиваю его на палец. — Анюта, ты не понимаешь, мне абсолютно все равно, — я хотел бы сказать «похуй», но при ней не могу ругаться, — я все решу, Аня. Успокоить, коснуться, нежностью приласкать и себе забрать; Аня, к черту Наташу, Максима, всех, ты счастье мое, я — твое; я — твое, я весь твой. — Устала я, — жмурится отчаянно, несколько раз бьется затылком о панель и вдруг произносит твердо, точно приняла решение: — Не хочу скандалов больше. Каждый тихо закончит прошлую жизнь, и завтра начнем новую. Поднимает карие глаза, в них плывут звезды и качаются васильки, обещание кажется зыбким, ненастоящим, я прикрываю веки, выпуская из рук, падаю спиной на зеркало, тру переносицу средним и указательным, размышляя, верить или сделать вид. Аня избегает на меня смотреть, косится в сторону, и, уперевшись ладонями о коленки, встает, вдруг руками взмахивает — как будто совсем не знает, что делать и как прикрыться, хотя все решила секунду назад. Губы искусаны и влажно блестят, шея исцелована докрасна, волосы всклокочены; поправляет дрожащей рукой рубашку, пытается застегнуться — только пуговицы оторваны, лежат в разных углах кабины. Беру руку в свою, переплетаю пальцы. Что же ты решила, маленькая? Что в твоей красивой головке произошло? Ладно. Вечером сам обсужу с Наташей, чтобы спокойно, без лишней драмы: люди любят всю жизнь и расстаются в случайный вторник, не мы первые, не мы последние, так вышло, что я и Аня… В общем, врать смысла нет, да и зачем, чтобы пощадить чувства или ради прочей чуши? На прощение не надеюсь, да мне и не нужно. Свет глаза слепит, я, кроме Ани, уже никого не вижу. Она разжимает пальцы и отдергивает ладонь, когда мы выходим на улицу. Пустота отзывается болью, я сжимаю кулак. Под балконами пьяная возня: Игорь с новой девочкой, развалил телеса на раскладном стульчике, дамочка его стоит рядышком, как на привязи, и он поглаживает пухлой рукой голые бедра. Запах шашлыка заставляет урчать желудок — я с этим проколом забыл, что не ел. Леха от души смеется над шуткой Игоря, поворачивая шампуры и щелкая ладонями комаров на икрах и за ушами. Раздраженный голос Максима доносится издалека, сквозь вату, и я едва различаю звук. Наташа тут же ко мне бросается, но встает, как вкопанная, заметив Аню. — Че вы так долго… — ребенок на руках чувствует настроение, начинает кукситься, хмурит личико. — Салат резали, — ровно отвечаю я, встав перед Аней. — Салат?! — Максим подлетает сбоку, чуть не уронив Наташу с дитем, толкает меня в грудь, но я даже не отклоняюсь. — Ну и где, блять?! Где салат?! Леха мгновенно оказывается рядом, прикрывая няньку телом, кладет руку Максу на плечо: остынь, но тот бросает злой взгляд, и Леха отступает. Максим вытягивает шею, как гусь, выглядывает, пытаясь увидеть Аню, только я закрываю собой обзор. Маленькая Аня пугается, раскрывает рот, пронзительный детский крик обжигает ухо своей недетской силой, Наташа баюкает девочку на груди, Лена обнимает обеих. Пьянехонький Игорь пытается что-то сказать, облизывает жирные губы, снимает шампур с огня и начинает жевать полусырое мясо, пачкая подбородки розовым соком. Все — какая-то суматоха, мельтешение; я этого не люблю. Склоняю голову, между бровей пролегла складка. — Ты чего шумишь, Максим? — спрашиваю спокойно, хотя знаю «чего». У меня еще член после Ани не обсох, всем все ясно, но ведь к этому шло, разве это случилось внезапно? Так к чему панику разводить? — Хватит орать, Максим, — Аня выходит сама, скрещивает руки на груди, прикрывая разорванный край рубашки, смотрит строго. — Я разбила салатницу, Артур помог осколки убрать, поэтому задержались. — Она смело приближается к Максу и шипит в лицо. — Прекрати позориться. Весь двор смотрит. Быстрым шагом уходит к столику, переставляет местами таз, колу, делает вид, что занята ужасно, у самой трясутся руки, и эмалированная посуда стучит о стол. — Мы домой идем, — бандана валится с волос на плечи, и она стаскивает ее совсем, комкая в кулаке. Встаю рядом, без смысла трогаю бутылки, пакеты с лавашом — помощник, блять. Аня склоняет голову, говорит тише, хотя все всё слышат: — Нормально, Артур. Не впервой. Поезжайте с Наташей, — в голосе звучит мольба: «Сделай это небольно для нее». — А мы домой. Ветер подхватывает и треплет рыжие локоны; жара уже спала, по небу грузно ползут толстые, низкие тучи. Аня встречается взглядом с Максимом, он пьяно пошатывается и вдруг покладисто кивает, согласившись. — Домой. Все, блять, домой! Выхватывает из рук Лехи колу, резко переворачивает, заливая мангал, и над углями поднимается с шипением седой дымок. Все застыли; ступор. Даже Игорь замер с набитым ртом. Глядят на Максима, как на сумасшедшего, пока он вплотную подходит ко мне. — Ты, Артурчик, вези любимую домой и возвращайся, — хлопает по груди панибратски, как друга, но глаза льдом жгут, — салатом тебя угощу. Ты же давно на мой стол заглядываешься. — Максим! — Аня бледнеет, и веснушки выступают на лице брызгами крови. Он безумно хохочет, заливается нездоровым смехом, и я вопросительно смотрю на Аню: кивни, радость моя, и я же его в эту золу навсегда спать уложу. Анюта едва заметно, но твердо качает головой, и вдруг Максим резко, как хозяин суку за поводок, дергает Звездочку за ворот на себя, так, что она охает от неожиданности. Он обхватывает ее со спины, не отрывая от меня воспаленных, покрасневших глаз. — Люблю тебя, Анечка! — влажно целует в висок, тон истеричный, почти слезливый, — больше жизни! Смотрю на белые костяшки (я ему пальцы выломаю по одному), на губы у рыжего локона (его же зубы ему затолкаю в горло), перевожу взгляд на Аню. Максим взвинчен, и только богу известно, на что готов; я делаю шаг вперед, и, наверное, в лице моем нет ни черты человеческой. Аня напрягается, зыркает исподлобья, я ясно читаю во взгляде: «Еще шаг, и ничего у нас не будет», и торможу. Аня едва заметно, с облегчением выдыхает, кивает мне: все в порядке, иди. А я стою столбом и недоумеваю: то есть такие скандалы тебе привычны, порядок нормы? Так почему с ним? Как он тебя привязал? Почему отсылаешь меня, как пса? Мне чудится, что мы снова лежим на краю обрыва и Аня требует с меня обещание не трогать Максима. — Мясо готово, — киваю на пьяного Игоря у шампуров. — Приятного аппетита, Максим, — отворачиваюсь расслабленно, киваю Нате. — Пошли. Салон «девятки» раскалился на солнце, руля коснуться больно, спину жжет. Внутри дышать нечем, воздух спертый сгорает в легких. Кручу ручку, и стекло окошка опускается со скрипом. Наташа хлопает дверью, прижимает сумочку к груди, натянуто улыбается, махая на прощание Лене и Лехе, маленькая Аня плачет и тянет пухлые ручки к няне. Завожу со второго тычка, выжимаю сцепление, дергаю рычаг, машина клюет бампером, выезжаем со двора на главную, я, повернувшись направо, выглядываю встречку. Наташа смотрит прямо на меня, я — сквозь нее. Ее лицо ничего не выражает, просто серая пустота, в глазах дрожат слезы и вот-вот сорвутся с ресниц на загорелые щеки. Едем в тишине и почти подъезжаем к дому; прошло уже часа два или два с половиной, из-за перекрытых улиц пробка тянется на кварталы, движемся еле-еле, заброшенные в кипящий котел без возможности выбраться. Зуд в ладонях не утихает, кожа горит; завтра — завтра я буду счастлив, завтра мы будем вместе. Мысленно я еще там, рядом с Аней. Я подчинился решению закончить тихо — ее слово всегда было для меня единственным законом. Но все-таки истеричное состояние Максима настораживало, поэтому рассудил так: сейчас отвезу Нату домой и поеду к Анюте. Если надо, переночую под окнами, и утром заберу себе. Насовсем. Сниму новую квартиру, если потребуется. Наташа молчит всю дорогу. Звонит телефон, она склоняется к сумочке на коленях отрешенно, механически, роется в тканевом брюхе, и, увидев звонящего, всхлипывает вдруг. Она швыряет «Нокию» на дно сумки со злостью, какое-то время молчит, глядя перед собой. — Как давно это началось? — выдыхает горько, грудь вздымается часто и высоко, и это верный признак истерики, как сильный ветер перед грозой. Резко поворачивается ко мне: чувствую взгляд на себе, она прожигает лицо глазами. — Это не кончалось, — отвечаю, не поворачивая головы: я слежу за дорогой, изредка отпуская сцепление, чтобы подкатиться к машине впереди. Кто-то сигналит, чтобы я двигался побыстрее, со стороны площади доносятся военные песни, приглушенный фирменный звонок «Нокии» беспокоит слух, высокая нота ввинчивается в мозг. Кто это звонит, что ты решила заговорить? Неужели Аня? Зачем? Проверяет, как ты? Лениво бросаю взгляд в окно. Небо резко потемнело, налилось свинцом — скоро гром разорвет облачную ткань, и молнии начнут сверкать вспышками. Ветер гонит по тротуару пачку из-под «Кириешек», клены у дороги шумят темной листвой и склоняются к асфальту. Наташа всхлипывает, торопливо утирает слезу тыльной стороной ладони, проглатывает подкатившее рыдание и со злостью швыряет звонилку на самое дно сумки. — Останови машину. — Наташа, не устраивай сцены, — загорается зеленый, я переключаю передачу спокойно, губы еще горят поцелуями Ани, и я думаю о том, что уже вечером этот кошмар закончится. Многолетний спектакль завершится, и я поставлю точку в конце сценария. Зе энд. — Сцены? — Наташа захлебывается возмущением, на лбу блестят бусинки пота, волоски прилипли к вискам, нижняя губа трясется, она переспрашивает ошеломленно: — Сцены?! Звуки становятся громче, назойливее, где-то над ухом звенит комар, и я щелкаю ладошкой по шее. — Не такой уж я и мудак, — пытаюсь держать лицо, возвращаю руки на руль. Сзади снова раздается нетерпеливый гудок, я скольжу взглядом по зеркалу заднего вида. — Ты можешь жить в квартире сколько угодно, пока не найдешь жилье. Тишина. Пробка замерла, машины прекращают сигналить. Ветер стих. Краем глаза замечаю, как расширяются зрачки Наташи, как топят радужку, и она шокированно открывает и раскрывает рот, задыхаясь, как рыбка на дне лодки. — Ты. Урод. Моральный урод, — каждое слово сопровождается ударом по плечу, и я дергаюсь к двери, пытаясь избежать хлопков ладонями. — Останови машину! — она кричит, лицо раскраснелось, искажено гримасой, рот кривится, брызжет слюной. — Останови машину! Резко бью по тормозам и дергаю руль вправо, вклиниваюсь под непрерывный яростный сигнал клаксона в крохотный зазор, вбиваю тачку в бордюр у остановки. Щелчок отстегнутого ремня, я резко подаюсь через центральный подлокотник, перехватываю Наташу за мокрый подбородок, вдавливая затылком в сиденье. Сжимаю щеки, отчего она вытягивает губки бантиком, пальцы намертво вцепляются в мои запястья. Люди, ожидающие автобуса, встают к нам спиной, чтобы не стать случайным свидетелем чего-то страшного. Наташа боится: я вижу это по испуганному взгляду и трепету ресниц. Она вмиг вспоминает, что случилось с отцом Ани и где прошла моя служба, — я знаю точно, и она знает тоже: если я захочу убить, то с легкостью это сделаю. — Либо ты прекращаешь истерику и живешь у меня, сколько влезет, — тихо проговариваю я, убирая свободной рукой влажные волосы со лба Наты и заглядывая в глаза, — либо сейчас, как только мы приедем, ты собираешь вещи и уебываешь нахуй, ясно? — Пошел ты! — плюется она, и, нащупав ручку, выскакивает из машины. Тыльной стороной ладони убираю со щеки слюнявые брызги, осматриваю руку и вытираю о штанину. За окном начинается черно-белая драма: Наташа, торопясь, едва не подворачивает лодыжку, бежит в никуда, и толпа оборачивается вслед, тянется с жадным любопытством, хотя всего секунду назад каждый отводил взгляд. Но теперь-то закончилось, хорошо, все живы-здоровы, можно и поглазеть. Люди косятся на машину, ясно как день — случился шкандаль, пара рассорилась, интересно стало, из-за чего? Изменил кто кому? Мужичок в застиранной рубашке с коротким рукавом и с седой головой стучит костяшками по стеклу с суровым видом — ну, сейчас нотации читать начнет, чего девчонку обижаешь? Тянусь через салон, задевая широкими плечами бардачок, кручу ручку, и окно опускается с противным скрипом. — Проблемы, отец? — скалюсь я. Геройство слетает мигом, старик хмурит брови, супится, поджимает губы. — Совести у вас нет, — бормочет совершенно искренне, отходя. Нету, отец, соглашаюсь я, грызла бы совесть — я бы уже давно в петле висел. Сижу еще с минуту, пока ПАЗик позади не начинает сигналить, чтобы свалил от остановки. Включаю поворотник, и сердце вторит звуку — тик-так, тик-так, — сцепление, передача, газ, плавно выкатываюсь на полосу. Вот и все, Аня, я свою прошлую жизнь завершил. Сейчас приеду, закину чемоданы в багажник, тебя — на пассажирское, потом — в койку, завтра — в ЗАГС. Мама — начальник ЗАГСа, распишут хоть завтра, и будет у нас семья — ты и я, Аня, я и Звезда моя. Поставят штамп, потом на накопленное сыграем свадьбу, и я расплачусь, когда увижу Анюту в белом, пышном платье, как у принцессы. Еду и улыбаюсь, как дурак, зефирным мечтам. Потому что мне больше ничего не надо. Мне нужна Аня в постели, на кухне, чтобы стояла в моих растянутых футболках, и солнце белые целовало плечи. Мне нужен кареглазый и рыжий сын, крепкий, с громким смехом или здоровая девочка — будет Искорка или Лучик. Мне нужна ее мягкая задница под боком, иначе я сдохну. Я не обманываю ни себя, ни вас: пусть сначала я делал вид, что достаточно слышать голос; видеть ее пять минут раз в десять дней; касаться украдкой, пока передаю подарок, но этого всегда было мало. Теперь, когда дверь распахнута, я заберу все. Медленно ползу в пробке, и хочется бросить руль, выскочить, побежать навстречу — но я шесть лет ждал и еще час подожду. Наконец, знакомый поворот, шуршание шин по гравию, и я въезжаю во двор, свободной рукой отщелкиваю ремень, и он ползет по твердой груди ужом. Паркуюсь у подъезда — сиротинушка среди «Мерседесов». Ночью будет гроза: ветер налетает порывами, с остервенением гнет кусты, обнажая под балконом черное нутро мангала, заваленного набок. Что-то не так. Глушу мотор, выхожу, громко хлопнув дверью, ковыряюсь ключом, закрывая «девятку», сам глаз не отвожу от места, где собирались: там как будто все так и осталось, бросили и ушли. В траве белеют пластиковые стаканчики, неиспользованные тарелки бликуют упаковкой, придавленные бутылкой салфетки пытаются улететь, таз с шашлыками стоит нетронутый. Быстрым шагом иду к подъезду, ускоряюсь, бегу — дверь распахивается, чуть не заехав мне по носу, и навстречу вылетает Наташа. Замираем друг напротив друга, я пытаюсь переварить, что она сделает, видимо, в самом деле звонила Аня, но зачем… Почему… Как успела? На такси в объезд рванула, что ли, пока я полз в проклятой пробке? Наташа размораживается первая, сходу влепляет пощечину, одну, вторую, третью, я закрываюсь предплечьями, громкие шлепки эхом разносятся по двору, из окон первых этажей аккуратно, стараясь оставаться незамеченными, высовываются любопытные носы. — Ты сдурела? Берега попутала?! — Из-за тебя, сволочь… — она задыхается, лицо красное от слез и крика, удар, в этот раз сумкой, пряжка больно царапает подбородок. — Втроем… Из-за тебя… — Ты че несешь такое? — слова бессмысленные, пустые и одновременно тяжелые, я толкаю слоги языком, и буквы вываливаются изо рта медленно, по одной. — В смысле — «втроем»? — За салатом все втроем вернулись, сука ты такая, — рычит Наташа, еще один удар, и я даже не защищаюсь, опускаю руки, пряжка впечатывается в нос. — это я дура слепая, но Максим все видел, а ты, идиот, думал, он отпустит просто так? Всю жизнь ей проплатил и вот так — иди, Аня, на четыре стороны? Думал? Да я вообще Максима всерьез не воспринимал, так, комариное нытье на фоне, прихлопну и не замечу, я вообще, блять, не представлял, что в этой истории люблю и ненавижу не только я. Ната всхлипывает, лупит меня в последний раз — уже от бессилия, а не от злости. Я смотрю поверх разметавшихся волос на закрытую дверь подъезда, делаю шаг туда. Я вырву ему яйца с корнем и затолкаю в рот, заставлю жевать, чтобы волос в зубах застрял. — Ты ебанулся? — Наташа встает передо мной, толкает в грудь. — К Ане не суйся даже, ясно? Чтобы я из аптеки вернулась — и духа твоего не было здесь! — Из аптеки? — «Постинор», блять, нужен! — выкрикивает она в лицо и вдруг от души харкает мне в шею: — Обеим жизнь сломал! Грозно сверкнув глазами, Наташа круто разворачивается, обняв себя за плечи, быстро уходит прочь. Я понимаю. Ей противно смотреть на меня. Как во сне, воротом футболки стираю слюну с кожи и, с трудом переставляя внезапно ватные ноги, делаю шаг к подъезду. Потом еще один. И еще. «Постинор». Не из-за меня, потому что Аня не злилась даже. Значит… Пальцы — чужие, не мои, мои шустрые, эти медленные, тянутся к затертым кнопкам домофона, вбиваю цифры механически, не думая. Код помню еще с тех времен, когда работал в доставке и таскал девятнадцатилитровые бутыли с водой, лишь бы на пять минут повидаться с Аней. Щелчок. Горло перехватывает спазмом. — Аня, впусти меня. Тишина. Динамик издает резкий, уродливый хрип, Аня слишком близко подносит трубку к губам, и я слышу, как стучат зубы, часто и дробно. Аню колотит, как в лихорадке. — Аня, впусти меня, — жалобно скулю я, не узнавая тона. Я это или побитый пес? — Артур... у-уходи, — голос сдавленный, в нем нет злости, только запредельная усталость, и она никогда не покажет слез. — Все нормально. Я... Мы с Наташей. Она запинается, и на фоне я слышу плеск — как будто рядом таз с водой. Ее тошнит? Что эти ублюдки еще с ней сделали? Блять. БЛЯТЬ! — Аня! — скулеж обращается свирепым рычанием, я с силой бью ладонью в дверь, грохот разносится по двору, звук вырывает из оцепенения, я срываюсь в крик. — ВПУСТИ МЕНЯ! — Нам поговорить надо с Наташей. Девочками. Чисто… Чисто девочками, Артур. — Анюта громко сглатывает, ее явно тошнит, она сочиняет ложь на ходу, но слова вдруг обретают твердость. — А завтра… Как обещала. Теперь все. Максим с меня цену взял… с процентами. Врала. Солгала, что не тронет, чтобы что? Максима уберечь от меня? Меня уберечь от Максима? Потому что я не знаю, на что он способен, но ты — ты знаешь? Теперь становится ясным то, что стояло за решимостью, Анюта догадывалась о стоимости свободы, о том, что Максим унижение смоет слезами, может быть, посчитал, что это заставит меня отказаться от моей Звездочки. Мне плевать, сколько у Максима власти в руках: я заставлю его рыть себе могилу и набью ему глотку кладбищенской землей. Еще один удар по двери, и костяшку прошибает остужающая боль. — Где он? — спрашиваю спокойно, облизывая пересохшие вмиг губы, она молчит, и я вкрадчиво повторяю: — Где Максим, Аня? — Артур, поговорим потом. Писк домофона ставит в разговоре точку, некрасивую такую кляксу. Я медленно опускаю руку, перед глазами плывут цифры домофона, лоб падает на железо двери. В башке ни одной эмоции, точно все чувства из черепа вымели. Сам отдал в руки Максиму. Поверил в дурацкое «начнем завтра заново» и отпустил на плаху. Идеальный, блять, спаситель. Молодец. Стоило въебать Максиму, уволочь Анюту в машину, связать по запястьям и лодыжкам, чтобы не дергалась, но не оставлять. Отстраняюсь, меня мгновенно складывает пополам, и, перегнувшись через перила, суюсь мордой в цветочные клумбы. Я с утра ничего не жрал, и выходит только горькая желчь. Как добираюсь домой — не помню. Очнулся я уже во дворе. Открыл глаза — и я уже сижу на скрипучих качелях. Сижу долго, и железная цепь плачет — как лезвие по точильному камню. Сумерки опустились, укрыли землю клубами тьмы, желтый фонарный свет ложится пятном у двери подъезда, и тень козырька нависает надгробием. Где-то за аркой шумят гуляющие, но во дворе людей нет. Тихо. Гроза собирается, тучи курятся над домом дымом, хочется сигарету; фильтр прижать к губам, затянуться, и пусть кружится голова, пусть ноги несут к любимой; только любимая из-за меня распята. Отталкиваюсь пяткой, притормаживаю на взлетах. Больше нет нужды улыбаться и прикидываться хорошим; все оборвалось вмиг, я представляю Аню. Под Максимом, Игорем, Лешей. В голове тихо. Пусто, мысль звенит, ударяясь о череп. Я не думаю ничего; ни о чем не мыслю. Я сижу на качелях. Отталкиваюсь пяткой, притормаживаю на взлетах. Луна на миг всего всплывает над домом, и в бледном свете растут тени. Первый раскат гремит позади, бьет в затылок, прижимает мощью звука к земле, небо сверкает розовой вспышкой. Дверь открывается — я вижу только спину и узнаю мгновенно. Соскальзываю с сиденья — я больше не прячусь, больше нет нужды скрываться или делать вид, что замыслил другое. Я представляю Аню. Я не слышал крика, но вопль мне раздирает слух. Дверь закрывается за мной — я ловлю тяжелую створку за секунду до того, как захлопнется, бесшумно шагаю след в след, и, догнав, аккуратно вынимаю бутылочку колы из рук идущего впереди. Взвизгнув, как девчонка, он поворачивается резко, руку к груди прижав. Лампочка над нами мерцает из-за облепившей стекло мошкары; из подвала парит, и на зеленых стенах осел капельками конденсат. — Блять, — выдыхает Леха облегченно почти. — Напугал — пиздец, — заметив взгляд, осекается, спрашивает дрогнувшим голосом: — Ты... Че странный такой? — кивает на стекло в моей руке, улыбка кривая, испуганная. — Пить хочешь? — Я тебя убить хочу. Голос бесцветный, пустой, как мысль моя, на лице — ни злости, ни гнева, — и я, размахнувшись, впечатываю крепкое дно в нос. Леха взвыл, покачнулся, оступившись, схватился за лицо, прикрылся ладонями от удара, кровь брызнула алой росой на стены и побежала наперегонки с прозрачными каплями конденсата. Ежик волос на затылке колет пальцы, когда я сжимаю руку, раз — щека встречается со стеной, два — лоб встречается со стеной, три — нос встречается со стеной, четыре — рот встречается со стеной, пять — след кометой смазался по стене. Это не драка и не возня: я убиваю друга, подошвой в грудину бью, и Леха с грохотом падает на лопатки, раскрывает разбитые губы, кровь пенится в уголках, Леха пытается закричать, — но дно бутылки падает точно в зубы, опять, опять и опять. Леха глядит умоляюще и слезливо, понимает, должно быть, к чему идет все, молотит пятками истертую плитку пола, сучит руками слепо, хрипит вроде «Максим заставил», и я улыбаюсь глупо: тебя заставишь, никакой силой не взять, ты же под сотку весишь. «Ленка, — снова сипит Леха, — Не надо… Анечка…» Анечка. Моя, блять, Анечка, которую ты сегодня насиловал, сука! Дно с размаха грохается на глаз, левый стекает по виску мутной слизью, глазница залита чернотой, правый бешено вращается, затянутый красной сеткой, и пальцы цепляются в ворот рубашки, скребут по ткани, ладонь упирается в подбородок, он старается оттолкнуть. Моя рука покрепче сжимает тонкое горлышко, и от крови скользко, я наваливаюсь всем телом, бью снова, бью с силой, «Кока-Кола» проваливается в дыру, вталкивает кашу из плоти и кожи глубоко в глотку, осколки зубов режут язык и щеки, нёбо рушится с хрупаньем. Леху колотит мелко, выгибает от боли дугой, он давится и захлебывается собой, влажный и сиплый хрип раздражает ухо, кажется криком Ани, и я рычу почти, как подранок, хватаю горлышко, пальцы сцепив в замок, и, размахнувшись из-за головы, ударяю с оттягом так, что дно стукается о плиту, прошибая череп. Стук глохнет в раскате грома, еще раз, еще, горячим бьет в лицо, на щеки, губы, красным залило очки, еще раз, еще, с ладоней моих течет, с подбородка капает, еще раз, еще! Леха подо мной уже давно не дергается, руки лежат вдоль тела, и с пальцев сочится на ступень ниже. Примерный семьянин, отличный муж, идеальный отец — обыкновенное зло, приправленное безнаказанностью: сыновья депутата и прокурора не ожидают сроков, если тронут сироту без средств и связей. Настоящие монстры не прячут под кожей шерсть и клыки во рту, не скрываются в темноте; они называют детей в честь жертв, они улыбаются вам в лицо, пьют с вами пиво по выходным, жарят шашлык во дворе и жен с заботой целуют в макушку. Лена, конечно, ни черта не знает: отправил, поди, домой с ребенком под предлогом посидеть с мужиками. Если она сейчас выйдет на шум… Мне повезло: люди боятся того, что скрывает гром, запирают покрепче окна, когда слышат крик. Собственное спокойствие дороже чужой судьбы. Тяжело дыша, отстраняюсь, провожу рукой по лицу, смахивая пот и костную крошку, сажусь рядом, куда еще не растеклась лужа. От тела поднимается пар. Теплая кровь на лице подсыхает корочкой, я нащупываю в кармане Алексея зажигалку, достаю, дном открываю жестяную крышку, и она, прыгая по лестнице, ускакивает в темный угол: скок-скок-скок. Сжимаю челюсти, меня снова возвращает в лифт, но теперь от воспоминаний горько. Если бы я знал, что все обернется так, то, может быть… А если бы я сделал все иначе, не отобрал Аню так нагло, отпустил бы ее Максим? Ухмыляюсь — нет, я действительно его не знал. Бумажная наклейка размокла, липнет к пальцам красными шматками, стекло холодит губы, пузырьки колы лопаются на языке, сладость мешается с медью, с солью пота, со вкусом гибели, и я смерть выпиваю до дна. Раз эта чаша теперь в моих руках — не подавлюсь, захлебываться начну, но с жадностью вылакаю. Пусть я не смогу снова зажечь свою Звездочку, но могу наказать каждого, кто ее погасил.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!