Глава VIII
3 марта 2024, 00:00 Инкрустированная бриллиантами золотая корона в своё время сильно давила на светлую голову принца: нёсшая на себе два ряда редких жемчужин, обладавших насыщенным шафрановым цветом, почти полсотни бесподобных алмазов идеальной огранки и несколько синих сапфиров, по пятнадцать-двадцать карат каждый, она была достаточно тяжёлой, чтобы заставить тонкую мальчишескую шею ныть по прошествии часа беспрерывной носки. Санджи она нравилась, ведь в солнечных лучах она переливалась всеми цветами радуги, без труда привлекая к себе безраздельное детское внимание, но носить он её не любил и был рад, что надевать её нужно было только по большим праздникам, важным событиям и торжественным мероприятиям, на которых ношение королевских регалий было обязательным актом этикета. В детстве она была великовата для его головы и золотым ободом неудобно тяжелила лоб, а также холодила затылок, но сейчас подошла бы идеально, пригладив нежные пряди волнистых волос.
Первоклассные потомственные ювелиры – настоящие мастера своего дела – создали роскошные венцы для принцев ещё до их рождения, отправив изделия дожидаться своего часа под замок в королевскую сокровищницу. Они создали четыре небольших шедевра, каждый по цене острова или двух, разобрав доставленные в их мастерские посредством мародёрства украшения и ценные пожитки людей, сложивших головы на обескровленных войной территориях, и преподнесли их королевскому дому в качестве учтивого подарка по случаю появления на свет будущих наследников престола. Атрибутика королевской власти – символ священного положения Винсмоуков на троне – воссияла в золотом блеске на юных головах, украсив первозданную красоту человеческой силы роскошью редких земных благ, окроплённых кровью и порохом.
Короны возлагали на светлые макушки с богобоязненным трепетом, прежде смачивая волосы лавандовым маслом, и запрещали к ним прикасаться, дабы беспокойные детские ручки не осквернили ни один дорогой элемент. Принцы обязаны были держать осанку и тянуть голову, сохраняя баланс и статную бесшумную поступь, чтобы венцы не покосились и не съехали, опозорив носителя перед всем двором, и Санджи до сих пор помнит, как гувернёры стегали его по спине каждый раз, когда от усталости и боли в теле он норовил ссутулиться. Многослойная мантия смягчала удары деревянными прутьями, но мальчик всё равно сжимался каждый раз, когда оружие наказания со свистом рассекало воздух, целясь ему прямо между лопаток. Он боялся думать о том, что с ним сделали бы, если бы его корона однажды коснулась бренной земли. Никому не было дела до него, когда он падал, вымазывая лицо в грязи и крови, но осквернённая регалия, стоившая в разы дороже его жалкой жизни, поставила бы половину страны на уши, приковав к его полудохлой тушке осуждающие взгляды.
Санджи уже негласно был признан ошибкой, на которую мало кто хотел тратить своё время, если на то не было прямого приказа короля, – не было нужды прослывать ещё и неуклюжим недотёпой, который и двух шагов по прямой линии сделать не может. Он старался изо всех сил выглядеть достойно хотя бы на светских мероприятиях, но, кажется, никакой перламутровый блеск сокровищ не мог оттенить его непрезентабельный и покорёженный вид. Лишние усилия, вложенные в простую носку венца, только усиливали затекание мышц и боль во лбу, вызванную давлением обруча. Санджи тянул подбородок, гордо вскидывая голову, прямил задеревеневшие плечи и устремлял свой взор так высоко, что совершенно не видел того, что творилось у него под ногами, но всё равно умудрялся заслужить иссечение позвоночника от учителя. Как бы он ни пытался, у него ничего не выходило, и в лучшем случае он мучился от ощущения укоризненных взглядов в спину, а в худшем же – изнемогал от дикой головной боли и красного следа, кольцом опоясывающего его голову.
Корона не была тяжёлой. Она не могла быть. Не тогда, когда обработанное золото – на самом деле мягкий металл, а все камни и жемчужины, вставленные на свои места, легко могли уместиться в сложенных ковшиком детских ладошках. Но вес чужих ожиданий ощутимо превышал силовые возможности сломанного ребёнка, который не то, что двух слов связать не мог, будучи вечно на нервах от слёз, но даже потерял возможность бродить по залам холодного замка без того, чтобы припадать к каменным стенам для поддержки. От жестоких тренировок, заставлявших кровь и рвоту выливаться изо рта, от постоянных побоев, оставлявших синяки в форме ног и кулачков, от токсичных лекарств, которыми его пичкали в невозможных количествах, он чувствовал себя настолько слабым, что ему казалось, будто порыв лёгкого ветра был способен сбить его с ног. У него никогда не было сил на что-то большее, нежели перелистывание страниц в любимых книжках, и он понятия не имел, сколько шагов он мог совершить до тех пор, пока не запутался бы в отороченной бархатом мантии.
Корона не была тяжёлой. Ни для слуг, ни для солдат, охранявших её в сокровищнице, ни для священников, возлагавших её на помазанную благовониями голову, ни для братьев, не замечавших свои венцы на себе, ни для сестры, имевшей смелость оправить обод, пока никто не видит. Но, каждый раз ощущая холод затылком и давление – лбом, Санджи казалось, будто кто-то уронил на его макушку кусок обожжённого кирпича с балкона ближайшей башни. Это было так неудобно и болезненно, что хотелось плакать, прижать придавленную голову к плечу и упасть замертво прямо посреди тронного зала, лишь бы больше не мучиться и, в очередной раз, не быть посмешищем перед чужими пустыми лицами.
Санджи любил смотреть на свою корону: она нравилась ему почти так же сильно, как и золотая диадема матери, узором напоминающая плетение в старом гобелене, но он ненавидел носить её, чувствуя себя недостойным её бесхитростного драгоценного сияния, расцветающего в ярких лучах полуденного солнца, и надевал её лишь тогда, когда это действительно было необходимо. Он радовался, что на торжественных мероприятиях можно было сидеть. В противном случае… он не был уверен, хватило бы у него сил выстоять весь вечер в компании богатых семей и высокопоставленных лиц с гордо поднятой головой. В отличие от братьев – в особенности от Ичиджи, которому было суждено однажды взойти на трон и править, ибо он был первенцем мужского пола, а потому дофином, – его чувствительность к боли была развита, а выносливость находилась на положенном для пятилетнего ребёнка уровне. Его корона точно упала бы, если бы он не вжимался в одно из бархатных кресел так сильно, что мог без труда слиться с ним в единое целое. Он был благодарен за то, что этого так и не произошло: одно дело быть неудачником для семьи, совершенно другое – для всех остальных. Он должен был хотя бы пытаться производить хорошее впечатление.
Он пытался.
Но у него просто не выходило.
Звёзды не были на его стороне – он не вышел ни лицом, ни обаянием, не получил сильное тело и великий ум. Он не выделялся в толпе, не привлекал внимание, не выслуживался, не внушал ни страха, ни интереса, представляя собой лишь тень того, кем были его братья, которым в этой жизни повезло чуть больше. Несказанно больше. Намного больше. До него никому не было дела: ни богатым, по понятным причинам ищущим расположение первенца, ни бедным, что никогда не видели его в глаза, ни важным лицам, обладающим серьёзной родословной и обширным влиянием, ни законченным отбросам, оттеснённым на край земли, подобно мусору. Люди не замечали его.
Впрочем, как и Бог.
И не то, чтобы Санджи был против этого.
У него всё равно не было сил поддерживать хоть что-то, помимо фасада внешнего благополучия, – он треснул бы в буквальном смысле, если бы кто-то решил подлизаться к нему. О чём речь, если в некоторые дни он боялся умереть оттого, что несчастная золотая корона могла размозжить ему голову, выпустив мозговую кашу через уши и покрытый кровавой коркой нос?
Он ненавидел носить свой королевский венец – атрибут его принадлежности к жестокосердной и чрезвычайно тщеславной семье, – но сейчас он сделал бы это с небывалой лёгкостью, несмотря на неприятные воспоминания и фантомную боль во лбу. Ведь что вес какой-то короны по сравнению с давящим чувством вины и болью от нарушенного обещания, из-за которых сердце было готово разорваться на части в любую минуту? Что неприятное чувство тягостного одиночества по сравнению с агонией Луффи, который потерял брата на собственных руках? Что разбитые надежды по сравнению с утерянным завтра, которое, и правда, может никогда больше не наступить? Ничто. Прах. Пыль. Пустое место. Мелочь. Бестолковое сотрясание воздуха.
Санджи ненавидит всё, что происходит, ненавидит ублюдочный мир, допустивший это, ненавидит Правительство, оскалившее зубы, ненавидит удачу, так не вовремя повернувшуюся к ним спиной, ненавидит собственное высокомерие, ослепившее его, ненавидит ложное чувство безопасности, загнавшее его прямо в ловушку, ненавидит солнце за то, что оно всходит и заходит, ненавидит Дозор, ненавидит корсаров, ненавидит свою чёртову семейку, смевшую сниться ему в кошмарах спустя столько лет, ненавидит отца, ни за что бросившего его за решётку, ненавидит братьев, надругивающихся над ним в воспоминаниях, ненавидит сестру за то, что ей было наплевать, ненавидит мать за то, что та посмела умереть и оставить его на произвол судьбы с монстрами под боком, ненавидит сокрушающее осознание собственной беспомощности.
Санджи ненавидит себя.
И с каждым пройденным корнем, о который он неминуемо запинается, удирая от этих… этих… этих людей, он ненавидит себя чуточку больше.
Его ноги ноют от беспрерывной нагрузки, подошвы изношенных ботинок скрипят на сухом песке, а розовые лепестки цветов, опадающие с деревьев, путаются у него в волосах, оставляя на прядях капли древесного сока.
Они проиграли.
Он проиграл.
И теперь должен был расплатиться за это.
Он бежит, бежит, бежит, а дождевые капли затекают ему за шиворот зелёной рубашки, рваной и грязной, как у пропитого бомжа, заканчивающего свою жизнь на хлипкой картонке. Он бежит, спотыкается о крупную гальку и снова бежит, краем уха слыша, как ветка колючего кустарника, через который он ломится, как отчаявшийся погорелец, рвёт манжету на его потрёпанном пиджаке, обрывая нить посеребрённой пуговки. Он бежит, поскальзывается на размокшей глине, помогает себе привстать рукой, закапывая пальцы в грязь, и бежит дальше, стараясь не оглядываться. Даже сквозь шум влажной листвы он слышит их рыскающие шаги и отдалённо чует запах приторно сладких духов, приглушаемый вонью спёртой сырости. Он бежит, понимая, что времени нет. Он бежит и ненавидит каждую минуту этого Ада, захлёбываясь вязкой слюной и аллергическими соплями. Он бежит, не разбирая дороги перед самым носом воспалённым взглядом, и ненавидит себя за слабость и ничтожность.
Он не задаётся вопросом, почему он здесь – именно здесь, а не в любом другом месте, – ибо он знает ответ: лавры для победителя, наказание – для проигравшего. От наказания нет толку, если оно не приносит страдание. Он подвёл команду, подвёл капитана и не был достаточно силён, чтобы защитить их, защитить его, и теперь сполна расплачивался за это, не зная покоя. Ему нет прощения, пока он не выслужит его вновь, пока не докажет, что может оправдать доверие капитана, пока он не вынесет это испытание. Он плачет, но не просит пощады, не требует поблажек, не молит преследующих его чертей остановиться, как когда-то умолял братьев, протягивая к ним окровавленные руки. Он плачет, закусывая сухие губы, холодные, как лёд, но продолжает бежать, не думая делать перерыв. Останавливаться нельзя: стоит замешкаться, увязнуть в липком цветнике или отвлечься на пролетающую мимо птицу, съедобную на вид, и они догонят. Они не должны догнать. Он не должен проиграть.
Санджи ненавидит этот розовый остров, это королевство, где каждый против него, данный ему вызов, похожий на сумасшествие, людей, что не совсем мужчины и не то, чтобы женщины, и само мироздание, заславшее его сюда. Он ненавидит, но не смеет выть и жаловаться, высказывая своё недовольство. Слёзы застилают ему глаза, лёгкие работают на пределе возможностей, разрывая плотную грудь, в горле першит от жажды, но он продолжает бежать, на автомате переставляя ноги. Грязь чавкает под пятками, пальцы сводит от холода, на суставах остаются мозолистые пузыри. Одежда гниёт на нём, как прелая листва по осени, от его тела несёт помоями, а каждый ноготь на драгоценных руках грубо обломан попытками лазать по отвесным скалам и хорониться на высоких деревьях, в чьей пушистой розовой листве можно было немного поспать. С него сходит седьмой пот, смешивающийся с дождевой водой, носки хлюпают, как болотные кочки, в голове гудит от перенапряжения, но он бежит, бежит и бежит, не теряя надежду оторваться от преследователей.
Он должен оторваться. Он должен выиграть этот бой. И следующий тоже, и ещё один, и тот, что будет потом. У него нет права проиграть. Никогда больше.
Он бежит и думает о Луффи, и одна лишь мысль о том, что ему, одинокому, разбитому, убитому горем, сейчас плохо, как никогда раньше, заставляет его до хруста сжать зубы. Он делает резкий поворот, цепляясь пальцами за сиреневую лозу, свисающую с дерева, и ныряет в неглубокую траншею, ползком двигаясь по мятым цветочным лепесткам. Луффи не любит быть один. Он не должен быть один, когда ему плохо, больно, когда он в отчаянье. Санджи ненавидит себя за то, что он не может быть рядом, за то, что нарушает одно обещание, один приказ, выполняя другой, отчего его тело неистово противится, пытаясь понять, что от него хочет воспалённый мозг, за то, что не может развести руки как можно шире, чтобы дать капитану нырнуть в утешающие объятья. Он ненавидит себя, сплёвывая попавшую на язык горькую цветочную пыльцу, и надеется, что, где бы его монсеньор сейчас ни был, он не одинок.
Он бежит, спотыкаясь и вскакивая на ноги, и в каждой дождевой капле, разбивающейся о его разгорячённое лицо, ему мерещатся горькие мальчишеские слёзы, которые он всё не может утереть. Небо плачет, словно бы отражая боль серьёзной утраты одного человека, и Санджи тоже солидарно льёт солёные слёзы, сходя с ума от бессилия, но пробуя доказать себе, что он пытается разделить чужую боль. Луффи не слышит его, не видит его, но Санджи надеется, что он чувствует его жалкие попытки позаботиться о нём. Луффи здесь нет – Санджи не может сделать ему утешительное мясное рагу и налить сладкий чай со льдом, не может прижать его распухшее от слёз лицо к своей груди и не может зарыться носом в угольную макушку, чтобы шептать слова утешения. Его мучила жажда: он давно не натыкался ни на один родник – он не мог говорить, не давясь собственными хрипами, но каждый раз вскидывая взгляд к небу, затянутому грозовыми облаками, он тихо намыкивал одну из детских песенок, которые пела ему мама после особо тяжёлых дней на тренировочном полигоне, моля каждое мыслимое Божество о том, чтобы сон его капитана был мирным. Луффи заслуживал любой помощи, и Санджи ненавидел себя за то, что не мог её оказать.
Он обещал быть рядом, а теперь бегает от кучки уродов, норовящих кастрировать его при поимке, и чувствует, как болит его сердце.
Приказ встретиться через два года спасает его от полного уничтожения сознания, мечущегося из-за неспособности сидеть на двух стульях. Его кости вибрируют, серое вещество в мозгу вскипает, как оставленное без присмотра на плите молоко, и по внутренностям разносится статичный шорох. Санджи не может сопротивляться настоящим приказам – не может физически, и очень явно ощущает последствия даже вынужденного противостояния. Это похоже на ломку, какую описывают в книгах, присущую наркоманам, алкоголикам и курильщикам. Сигареты кончились две недели назад, и пока не было возможности совершить налёт на аптеку или товарную лавку, но Санджи может обойтись без затяжки хоть всю оставшуюся жизнь: его тело не просит никотин, его не гнёт, не ломает, у него не чешутся пальцы, а на языке нет сладкого табачного вкуса, мерещащегося после четырнадцати дней отсутствия сигарет во рту. Но стоит лишь вспомнить о том, что случилось, что Луффи нет рядом, что он где-то там, на просторах океана, один, отлучённый от всех, и каждую мышцу в теле пронзает нестерпимая боль. Поводок натягивается, сжимает шею до синяков, душит, но, как ни изворачивайся, ни рвись, ни ловчись, а выпутаться из цепи не получается, ведь велено преданно ждать. Слуге положено находиться вблизи хозяина, и капитан не отменял это требование, и каждой фиброй души Санджи жаждет вырваться на свободу и свалить с этого мирского Ада, чтобы найти Луффи, где бы он ни был, и упасть ему в ноги, но он велел ждать, и тело разрывало на части от противоречия. Одной половиной мозга Санджи готов немедленно обыскать весь Гранд Лайн, а другой же приказывает себе стоять столбом и бегать по кругу от разодетых в платья чертей, зарываясь в траншеи из цветочных лепестков и скользя саднящими пятками по мокрой глине. Его тошнит, чтобы он ни делал, и каждая минута бессердечных метаний сводит с ума.
Санджи верит, что Луффи в безопасности. Ему не нужно убеждать себя в этом: Луффи способен позаботиться о себе, ведь он вполне самостоятельный юноша, который имеет опыт выживания. Но Санджи отдал бы всё, что у него есть, если бы кто-то предоставил ему доказательства. Гора с его плеч навряд ли упала бы, но было бы приятно знать, что его капитан, по крайней мере, жив и здоров – насколько может быть здоров мальчик, развязавший полномасштабную войну и потерявший в ней брата. Вот только у Санджи ничего нет, кроме трещащей по швам одежды и яблочного огрызка во внутреннем кармане пиджака, припрятанного туда после очередной облавы, а люди, преследующие его, отказываются отвечать на какие-либо вопросы. Санджи понятия не имеет, что происходит в мире: он не получал новостей уже несколько месяцев, будучи не в состоянии выйти на открытый берег и отловить птицу-почтальона.
Прибрежную территорию осматривали особенно тщательно, а ночами и вовсе сторожили, чтобы он, чёртов пленник в этой розовой дыре, не вздумал сделать незатейливый плот и удрать отсюда, поджав хвост. Санджи отправился бы хоть вплавь, если бы ему не было велено сидеть на цепи и ждать нужного дня. Он не обязан был пресмыкаться перед кем-то, кроме своего капитана, но, раз тот повелел оставаться на месте, то не наживать себе новых врагов и играть по правилам – разумное решение. Условия просты и прозрачны, и даже ребёнок смог бы сыграть в эту игру, если бы на кону было что-то меньшее, нежели собственные яйца, прикрытые гордым понятием «мужественность», личность и чёртова жизнь. Выживи, победи почти сотню местных гроссмейстеров и отвоюй в честном бою знаменитые рецепты боевой кухни. По итогу получи лодку. И помни, что на помощь никто не придёт. Санджи понятия не имел, насколько буквальна была установка «один против всех». Он помыслить не мог, что после того, как эти слова сорвались с губ короля, он был немедленно объявлен изгоем на всю страну. Он бы непременно ощутил дежавю, если бы сразу понял, насколько плачевным в одночасье стало его положение. Но прошло несколько недель прежде, чем до него дошло.
Измотанный бессонными ночами и практически бесконечными погонями, чувствующий боль в желудке от недостатка питательной пищи и гольного сыроедства и едва ли соображающий от нервов и недосыпа он был несказанно рад наткнуться на обычный город, как оазис, плавающий среди розовой листвы. Белые дома прорезали яркие цветочные кустарники, ухоженные клумбы украшали каменные крылечки, а в круглых окнах горел свет, напоминающий тепло домашнего очага. Если бы не странные деревья сиреневого цвета, то отличить это место от какой-нибудь милой рыбацкой деревушки было бы просто невозможно. Запахи фруктов с рынка, аромат свежего хлеба, крики детей и мощёная брусчатка на улицах – тишь да гладь. А главное – обычные люди, по уши закопанные в бытовых делах. Не разодетые в маскарадные платья черти, повсюду таскающие за собой его гроб в виде уродливого розового платьица с рюшами, а обычные мужчины и женщины, занятые повседневными делами, вроде ловли рыбы и стирки белья.
Санджи поверить не мог своему счастью. Казалось, после долгого скитания по лесу, в котором нет ничего знакомого, он отвык от чёртовой цивилизации и теперь боялся подойти к представителям собственного рода, как блеющая овечка, вечно отгоняемая посохом от оврага. Впрочем, мялся он недолго: Бог знает, когда отставшие преследователи вновь напали бы на его след, и сорвался с места так быстро, как только мог. Если бы он мог поесть в этом месте и найти нормальный ночлег, чтобы отоспаться, он выполнил бы любую работу. Даже крохотный угол в амбаре с мешками фасоли и пшена был бы лучше, чем очередная канава, усеянная розовыми лепестками, а корка нормального хлеба насытила бы желудок в сто раз быстрее, нежели очередной странный фрукт, то ли ядовитый, то ли просто мерзкий на вид. У него не было ни денег, ни чего бы то ни было стоящего для бартера, помимо собственных ботинок, но он не терял надежду договориться.
Не терял ровно до тех пор, пока на вежливое приветствие и просьбу о помощи не получил горделивые ухмылки и глухие смешки.
— Ты уже сдался? — сказал мужчина-пекарь, в чью лавку он забежал, скрестив толстые руки на широкой груди. А затем кивнул на стену рядом, позволяя Санджи лишь несколько секунд с недоумением рассмотреть собственную фотографию прежде, чем без предупреждения кинуть в него скалку. — Король разослал твои изображения по всему острову. Так что не глупи.
И так же быстро, как пришёл, Санджи был вынужден уйти, ретировавшись через окно, когда несколько посетителей заблокировали выход. Не то, чтобы он не был готов к драке, но среди толпы были женщины, которым могло перепасть в суматохе, и Санджи не смог бы с собой жить, если бы испортил миловидное личико отпечатком собственной стопы. Да и не в его привычке было тиранить мирное население. Он был пиратом, а не отбросом. Этот бой было лучше не начинать. А потому он схватил с прилавка ещё горячую булку, присыпанную сахарной пудрой, и спешно разбил собственной головой стекло. На ходу и всухомятку уминая выпечку, представлявшую с голоду лучшую еду, которую он когда-либо ел, и слыша позади себя толпу преследующих его зевак, стремительно оттеснявшую его к краю города, он был готов разрыдаться.
«Один против всех»
Всё встало на свои места.
Ни друзей, ни союзников, ни соратников.
Никого.
Только он, его холодеющие от беспрерывного бега ноги и весь немилосердный мир, повернувшийся к нему спиной.
Они отрезали береговую линию, рядами прочёсывая пляжи и превращая их в одну длинную марафонскую дорожку, перекрыли путь на горы, выставив караул, и выглядывали его со смотровых вышек, не давая ему передохнуть. Они проверяли каждый шевелящийся куст, откликались на каждую хрустнувшую ветку и отрядами контролировали любое удобное место, где можно было разбить лагерь. Санджи бросил идею разводить костры на третий день своего пребывания в этом Аду, и если перспектива приближающейся зимы пугала его, ему не было страшно признаться в этом. Стоило небольшому дымку подняться в воздух, как тут же начиналась облава. Времени между высечением искры и прожаркой тушки убитого кролика просто не хватало на то, чтобы мясо успело приготовиться, и в охоте не было совершенно никакого смысла, если пожитки постоянно приходилось бросать. Санджи терпеть не мог выбрасывать еду. С тем же успехом несчастная животина могла продолжать бегать и жевать капусту, а не гнить в полуразделанном состоянии на нескольких камнях около потухшего кострища. Он не мог вернуться за добычей, ведь около неё его уже ждали. Он не мог съесть её, не рискнув отравиться и замедлиться. Он не мог попросить перерыв, уничтожая яблочный огрызок в один жадный укус. Он не мог согреться, не мог наесться, не мог спать, не мог жаловаться, не мог говорить, не привлекая к себе пристального внимания, не мог готовить, не мог даже умыться в ближайшем пруду, оставив одежду под большим камнем: её уже дважды чуть не украли, и Санджи не хотел думать о том, что ему пришлось бы голышом слоняться по окрестностям. Он не хотел думать о драке в таком виде. Не тогда, когда каждый из этих чертей уже явно дал понять, что был бы не против прикоснуться к нему. Он отказался подвергать себя – своё мужское достоинство – такому риску. Он был прагматиком по натуре, но это место показало ему, что застёгнутые брюки могут быть куда дороже печени или почки.
Эти люди называли себя женщинами, но, мало того, что они на них совершенно не походили, так и вели себя совершенно оскорбительно и грубо – так, как ни одна настоящая леди не позволила бы себе. Женщины ответственны, дружелюбны, милы, радушны и добры. Женщины не раздевают полуобморочных от недосыпа мужчин и не лапают их своими нежными руками без их согласия, заламывая им суставы и насмехаясь над ними. Проснувшись таким образом, Санджи был на грани того, чтобы перестать верить в Бога. Если из-за страха и подскочившего в крови адреналина от нашедшего его отряда он оставил только груду переломанных костей и кровавую кашу, растёкшуюся лужей по траве, то он не чувствовал каких-либо совестных угрызений. Судорожно натягивая на своё почти осквернённое тело мятую рубашку, на которой от грязи вот-вот должна была завестись разумная жизнь, он мог думать только о том, как сильно он ненавидит это место. Он не жалел тех, кого раздавил, как снующих по кухне тараканов, и его не беспокоил тот факт, что король не оставил бы эту расправу без внимания, но искренне плакал, до крови зажёвывая губы, по собственным убеждениям, подвергающимся столь жёсткой проверке на прочность.
Он знал, что заслужил наказание, но сломанный мозг – это немного чересчур.
Содержимое его черепной коробки и так уже однажды было выкупано в банке с санитайзером – он не был готов пережить что-то подобное снова. Тем более, посредством применения психологических пыток. Санджи представить не может, что такого он совершил в прошлой жизни, чтобы нынешняя так сильно закишила желающими поиграться с ним и поставить на нём пару забавных опытов, и он достаточно храбр, чтобы не задаваться этим вопросом в тот момент, когда нападки разукрашенных кретинов становятся агрессивней. После случая жестокой расправы многие из них начинают носить с собой оружие, которым не гнушаются пользоваться, и Санджи чувствует, как в нём закипает злость, когда лезвие ножа пролетает в миллиметре от его щеки. Его задача биться лишь с гроссмейстерами – с остальными он мог делать всё, что хотел. Он не был насильственным человеком и, если от драки можно было уйти, он предпочитал уходить, а не лезть на рожон. Между побегом и боем он выбирал первое, не желая добавлять в список своих недостатков ещё и пункт «избит до полусмерти», что идеально бы встал рядом с «видит галлюцинации от бессонницы» и «готов съесть кусок сырой печёнки от голода». Но выбирать не приходится, когда тебя ставят… в такое положение. Выбивая чужие зубы и ломая кости стальными ногами, Санджи успокаивает себя лишь тем, что он делает именно то, о чём его попросили: ценой всего защищает собственную мужественность. Оттого, что эти люди напялили платья, встали на изящные каблучки и размалевали себя тонной косметики, завив локоны восковыми бигуди, они не стали походить на настоящих женщин. Бить их уродские рожи – не стыдно. Не после того, что они попытались с ним сделать, пока он спал.
Даже его капитан – человек, ставящий свободу во главе любого угла и делающий буквально всё, что взбредёт ему в голову, – не опустился бы до такого. По крайней мере, не с тем же намерением. Луффи облизывает свои пальцы, вылизывает опустошённые тарелки (свои и чужие), крадёт еду среди ночи, без стука заходит в занятую ванную и забирается в чужую постель, нагло оборачивая резиновые руки вокруг своей жертвы. Луффи не любит компромиссы, не слушает то, что ему не нравится, и понятия не имеет о личном пространстве. Он не отказывается от хорошей драки, полагается на случай и не верит ни во что, кроме своей мечты. Однако Луффи не причиняет людям вред только потому, что считает, что ему позволено делать это. Он не такой человек. И, чтобы вернуться к нему, Санджи готов победить каждого человека на этом острове. Победить, растоптать, унизить и даже убить. Не потому, что он – всего лишь машина для отбивки человеческого фарша, не потому, что его разрывает от обиды, усталости и злости, но потому, что, в отличие от капитана, никто здесь не оставляет ему выбора. Поначалу это было «бей или беги». Теперь же это просто «бей». Они это знают. Он это знает. Все это знают. И, в очередной раз отбиваясь от патрульного отряда, Санджи не жалеет, что прикладывает кого-то лицом к горящему факелу. Не жалеет, пусть и знает, что Луффи, несмотря на его восторг от возросших навыков соратника, всё равно был бы разочарован в нём.
Луффи ценит свободу – она для него важнее злата. Он желает стать Королём Пиратов – самым свободным человеком, ныне живущим в этом мире, – и скорее умрёт, нежели сядет на короткую цепь, заткнёт свой крикливый рот и низко прогнётся под чьей-то тяжёлой пяткой. Он хочет быть свободным, а его огромное сердце желает, чтобы свободными были все. Если он мог делать всё, что ему вздумается, то он был бы рад разделить это право со всем живым миром. В противном случае, он считал бы положение дел крайне несправедливым. Он так понимал мир, чувствовал его таким образом и считал, что именно таким он будет его устраивать.
Королевство Камабакка – этот несчастный островок, по форме напоминающий скопление нескольких вертикальных сердец и покрытый пышным слоем цветочной растительности, – был домом для тех, кто не мог уверенно причислить себя к обычным людям – не мог найти своё место среди них. Здесь они могли быть собой, могли не прятаться, могли не стыдиться себя. Здесь они жили и чувствовали себя в безопасности, делали то, что им нравится, не получая косые взгляды, и дышали полной грудью. Здесь они были свободны. Свободны от общества, от предрассудков, от людей, не желавших их понимать. Луффи был бы так рад за них, зная, что у них есть такой дом. Он был бы разочарован, зная, что Санджи груб с ними.
Санджи стыдно. Санджи тоже где-то в глубине души разочарован в себе, но его воспитали немного по-другому, а местные жители просто нагло злят его, испытывая терпение. Всё было хорошо – приемлемо – до того момента, пока они не решили прикоснуться – действительно прикоснуться – к нему. Он не будет извиняться за то, что защищался, за то, что испытывал страх, за то, что расплакался, как ребёнок, обессиленно пробираясь в полураздетом состоянии через густую чащу розовой листвы, оставляя за собой алый след чужой крови. Он оберегал свою мужественность – делал именно так, как ему было велено. Ему не говорили, насколько жестоко и яростно он должен поступать. Границ нет, значит, нет и пощады. Не он усложнил правила, не он сгустил краски, не он это начал. Ему не за что нести ответственность.
Если бы его капитан был недоволен, Санджи смиренно принял бы выговор, не став оправдываться. Он – мужчина, а не провинившийся мальчик. С него не убудет, если он извинится и «признает свою неправоту». Он всё равно не уверен, что смог бы правильно объяснить кому-то такие вещи. Тем более, человеку, который смотрит на мир по-особенному, по-своему, не так, как это делает большинство.
Луффи просто не понял бы.
Во всяком случае, Санджи очень на это надеется.
Луффи невинен, как дитя, безмятежно играющее на ромашковом поле.
И, какой-то воспалённой частью сознания, Санджи молится, чтобы так и оставалось.
Луффи не оставляет на своей тарелке ни крошки, вылизывая её дочиста, тем сама делая своему коку наивысший комплимент, выковыривает термитов из коры трухлявых деревьев и поёт так нескладно и громко, что всё живое в радиусе двух миль готовится испустить дух. Он совершенно не изящен, не мил, не терпим и надоедлив, как ребёнок трёхлетнего возраста. Луффи не заслужил участи днями и ночами бегать от тех, кто грозится изменить саму его сущность. Луффи не должен быть загнан в угол, не должен чувствовать себя в ловушке, в западне, из которой нет выхода; не должен ныкаться в высокой розовой траве и хоронить себя под едко пахнущими цветами, молясь, чтобы его не нашли. Где бы он ни был, Санджи надеется, что никто его не преследует. После того, что он пережил, ему необходим покой. И пусть суета следует за его капитаном, куда бы он ни пошёл, но Санджи верит, что даже Мироздание не настолько жестоко, чтобы вырвать подушку из-под головы горюющего мальчика.
Луффи нуждается в отдыхе – ему не нужно понимать сложные вещи.
Ни сейчас, ни когда-либо в принципе.
Санджи всё равно не хочет объясняться, и, после нескольких недель без нормального сна, он не уверен, что сможет искусно сделать вид, что всё в порядке. Он надеется, что ему никогда не придётся рассказывать обо всём, что здесь происходит. Люди не поняли бы. Он и сам не совсем понимает. Да и не стремится, ведь времени между попытками не подавиться сухим рисом и увернуться от очередной атаки в спину практически нет. Этот цикл бесконечен, как закольцованный браслет, пущенный колесом с высокой каменной лестницы, и повторяется так часто, что Санджи начинает казаться, будто у него вырастают глаза на затылке. Чуть позже он узнает, что умение чувствовать объекты на расстоянии и распознавать их намерения называется Волей, но до тех пор, вздрагивая от каждого шороха, ему просто чудится, что он сходит с ума, ибо тени, водящие хороводы вокруг его валящегося с ног тела, выглядят до жути натурально.
Остров Момоиро показался бы Луффи забавным, и он нашёл бы, как себя здесь развлечь, но Санджи здесь не на отдыхе, и красивые виды, открывающиеся с отвесных скал, не могут превратить этот Ад на земле в милый курорт. Санджи не уверен, есть ли у него душа, но если да, то он готов продать её морскому Дьяволу за возможность проспать двое суток в полной безопасности. Не важно, где, лишь бы было тихо, и никто не пытался расстегнуть ширинку на его грязных брюках. Но, видимо, его душонка не столь ценна, ведь всё, что он получает – это очередная получасовая дрёма в полусидячем положении, из которой приходится выныривать, как из холодной проруби, когда его слух начинает улавливать приближающиеся шаги.
Эти люди беспощадны и не идут на компромисс, исполняя приказ короля. Они гоняют его, как собаки гуся, оттесняя его из одной точки острова в другую, и отрезают пути к отступлению, размахивая у него за спиной дурацким розовым платьем. К третьему месяцу своего пребывания здесь Санджи твёрдо решает больше никогда не носить розовое, обещая себе по прошествии этих двух лет избавиться от одной из любимых рубашек, ибо розовый цвет – цвет клубничного крема на торте, цвет утреннего зарева, цвет нежного румянца на прекрасных щеках – становится напоминанием пережитого ужаса. Если он ещё хоть раз увидит какой-либо предмет одежды в этой палитре, то просто достанет себе единственный глаз и выкинет его за борт корабля. И ему будет плевать, как жить дальше.
В таком режиме, напоминающем вечные скитания между бессонной дрожью наяву и галлюцинациями в тёмных чертогах разума, протянуть долго было нереальной задачей. Сражения с гроссмейстерами требовали сил, которые нельзя было восполнить практически полным отсутствием сна и скудной диетой, состоящей из утянутых тут и там фруктов и родниковой воды. Отсутствие должного питания быстро привело к потере веса, и, с учётом продолжающейся физической нагрузки, не нужно было быть гением, чтобы понять, что скоро тело начало бы пожирать само себя, перейдя с истощённых запасов жира на мышцы. Обноски некогда приличной одежды неуклюже висели на нём, как не натянутые ветром паруса, и постоянное урчание желудка сильно отвлекало. Санджи знает чувство голода лучше, чем кто бы то ни было, и он никому бы не пожелал испытывать его, но, поглаживая свой пустой живот, готовый впасть под ребра, он не вспоминает тихие дни на одиноком скалистом утёсе, на котором не было ни куста, ни травинки, а думает о Луффи – о человеке, который практически никогда не бывает сыт.
Аппетит Луффи не знал границ. Казалось, он мог продолжать есть вечно, не отвлекаясь больше ни на что в жизни, кроме новой тарелки с телячьей вырезкой, тонкими пластинами зажаренной в пряном масле. Он просыпался голодным, хотя минимум дважды ел за ночь: одну официальную закуску, поданную Санджи около полуночи, а также остатки, которые уминал около четырёх утра, искренне веря, что никто об этом не знает, и засыпал тоже с чувством пустоты в желудке, ведь ужин переварился в его теле слишком быстро, каким бы обильным и калорийным он ни был. Ходил голодным весь день, скача с палубы на палубу, как колибри – с цветка на цветок в поисках нектара, требуя чего-нибудь пожевать практически каждый час, и без конца норовил посягнуть на дамские десерты, игнорируя тот факт, что Санджи и так сделал ему точно такой же. Он подворовывал в кладовой сухие продукты, ел наживку для рыбалки, совал в рот мелких рыбёшек, пойманных Усоппом, и обдирал нижнюю листву на мандариновых деревьях Нами, когда она под страхом смерти запрещала ему трогать невызревшие плоды. Он без конца требовал мяса – жареного, варёного, вяленого, сырого, – и обвивался вокруг ног Санджи, как удав, со скулением ожидая скинутого с прилавка куска. Луффи съедал всё, что ему подавали, будь то кислое или сладкое, горькое или острое, не чурался плесневелого и скисшего и в любой момент был готов заглянуть в мусорное ведро в поисках внеплановых овощных очистков. За ним всегда нужен был присмотр, ведь от отравления и паразитов он был не застрахован, как и любой другой человек. Только нормальные люди не совали себе в глотку несъедобные вещи. Луффи же мог легко зажевать скатерть или чайную ложку, упаковку или кусок бумаги. Даже железные заклёпки для корабельного корпуса казались ему вкусными, а от мяса на косточке он эту самую косточку и не оставлял: сначала обгладывал её до белизны, проходясь зубами по каждой микроскопической выемки, а затем проглатывал, даже не давясь. Он не желал делиться, и, если что-то необычное попадало ему на язык, оно автоматически становилось его добычей. Сражение с ним в такие моменты напоминало дуракаваляние с одичалой псиной, которой нужно было физически разжать челюсти, чтобы она выпустила из пасти серпантин, а не продолжала уверенно заглатывать его.
Вся жизнь Луффи – одна большая трапеза без начала и конца, и Санджи гордится тем, что является поваром, обслуживающим этот банкет на одного человека, гордится тем, что принял этот вызов, когда любой другой кулинар сбежал бы, сверкая пятками, гордится тем, что готовит так вкусно, что Луффи всегда находит место для добавки, сравнивая любую встреченную им еду с едой, приготовленной Санджи, гордится тем, что всегда побеждает в этих маленьких быстрых соревнованиях, заслуживая похвалу от своего капитана. Главный комплимент для повара – чистая тарелка, но щедрый комплимент – повод приготовить двойную порцию, и если Санджи рад слышать оды в свою честь, укладывающиеся в простое «Вкусно!», то людям вовсе не обязательно об этом знать.
Луффи любит поесть, и у него нет стандартов. Потребление пищи для него – не акт раскрепощённого гедонизма и не попытка выставить себя гурманом – ценителем хорошей еды. Червяк из ведра с наживкой и сочный бараний стейк для него – по большому счёту, одно и то же. Качество его жизни, хранящаяся в теле сила и плавающее настроение очень сильно зависели от поглощения пищи. Он любил поесть, но неспособность остановиться была вызвана не жадностью и пустым желанием набить брюхо, а необходимостью: резиновый желудок переваривал пищу, как скороварка, и чувство постоянного голода нависало угрозой над хорошим днём. Голодный Луффи – капризный Луффи, голодный Луффи – вредный Луффи; голодный Луффи – обиженный Луффи. Обиженный Луффи – ответственность экипажа, ответственность Санджи, который честно отвечал за то, чтобы капитан лишний раз не досаждал людям и не нервировал дорогую Нами. Дать Луффи лишнюю тарелку с печеньем – самый простой способ привести его в чувства, остановить от безумства и заставить вести себя смирно. Еда насыщала его ревущий желудок, убаюкивала разум и успокаивала душу. Еда дарила ему тепло и комфорт, ощущение домашнего очага и передавала простую привязанность, очень важную для его эго, которое на дух не переносило одиночество. Еда могла быть единственным утешением в этот мрачный период жизни, в который не было возможности припасть к сильному плечу и выплакаться в горячую грудь.
Куда бы ни занесло его капитана, Санджи надеялся, что у него есть доступ к еде. Ни одно блюдо не будет таким вкусным, как те, что мог бы приготовить он, имея в своём распоряжении самый скудный набор продуктов, но какая-то пища, всё же, лучше, чем ничего. В конце концов, лучше реветь с полным желудком, чем с пустым. Санджи знает, о чём говорит, ведь, дожёвывая очередное небольшое яблоко, он плачет почти так же горько, как и много лет назад с куском плесневелого хлеба в детской руке, смотря невидящим взглядом на пустую полосу далёкого горизонта. И, кажется, сколько бы укусов он ни сделал, бурление в желудке не желало прекращаться, выдавая его присутствие своим тихим воем.
Он доедает свой скудный обед и бежит дальше, пробираясь сквозь колючки какого-то бордового куста, надеясь разминуться с вышедшим по его душу патрулём. В эти дни он всегда в движении, не думая о времени суток, погоде или температуре окружающей среды. У него нет времени на простой, когда преследующие его люди с каждым днём становятся всё агрессивней, а гроссмейстеры меняют место своего пребывания. Это не организованный турнир – его цели не ждут на одном месте, храня свиток с заветным рецептом под стеклом на бархатной подушке, и бой не начинается после удара в гонг. Своих противников нужно выискивать, ища их, словно иголку в стоге сена, и, в состоянии полуобморока, это делать куда сложнее, чем кажется на первый взгляд. Санджи не жалуется: после дурных попыток осквернить его тело его больше ничего не заботит. Он всё равно вынужден скитаться, скрываясь от преследования, так что нет большой разницы, ждут его где-то или же нет. Он кочует, как перекати-поле, ныкаясь то тут, то там, и сильно полагается на удачу, логически принимая ограниченность собственных возможностей.
Мастера – не Боги, и победить их вполне реально, но чем больше времени проходило, тем меньше сил оставалось, и тем быстрее росло число проигрышей, с которыми приходилось мириться. Каждое поражение стоило нескольких потраченных впустую дней, и шанс смыться из этой дыры таял на глазах так же быстро, как хроническая бессонница отбрасывала на нижние веки синюшные тени. Санджи не был уверен, когда он в последний раз нормально спал. Отсутствие сна замедляло реакцию тела, путало сознание и вызывало галлюцинации. Драка в таком состоянии редко длилась дольше нескольких минут и почти всегда заканчивалась поджатием хвоста и немедленным тактическим отступлением, сопровождающимся раздающимся в спину унизительным смехом.
Санджи завидовал этим размалёванным чертям: они были свободны, а он был заперт, как птица в клетке, не имея возможности улететь. Они делали, что хотели, наслаждаясь свой свободой в этом райском для них уголке, а он сходил с ума, как загнанный в угол зверь, оставленный на произвол судьбы без еды и воды. Они вели себя так, как им было угодно, ведь это место, которое они называли домом, было свободно от предрассудков, а он был вынужден бежать, спасая своё тело и дорогие сердцу убеждения от полного уничтожения. Их принимали здесь, а Санджи считали изгоем. Они соответствовали политике этого места и требовали, чтобы Санджи тоже начал соответствовать, чтобы он стал кем-то совершенно другим, кем-то, кто не отличался бы от общей красивой картинки.
Санджи злился, ведь однажды он уже был изгоем, настоящее лицо которого никто не должен был видеть.
Санджи гневался, ведь однажды его уже пытались «починить», «исправить», «настроить», «доработать», «доделать».
Санджи был в ярости, ведь однажды у других людей, что носили белые халаты и резиновые фартуки, всё получилось.
Санджи загибался от душевной агонии, тоски, удушающего чувства вины, голода, страха, мертвецкой усталости и совершенно не понимал, как сможет пережить следующие несколько месяцев, включая приход холодов. Густой белый пар уже выходил изо рта по утрам, да и ночи были зябкими для ночёвок в покрытой лепестками канаве. Без огня пришлось бы очень туго. Впрочем, без нормальной одежды тоже. А когда опала бы последняя розовая листва и заснуло бы последнее фруктовое растение, можно было начинать думать о рытье могилы. Не для вечного сна, но для зимовки в состоянии длительного стазиса. Снегом можно было напиться, но есть его, к сожалению, было нельзя. Он также мог сгодиться вместо белого погребального савана.
Если за всё на свете, за каждое лишение и насмешку, он срывался на преследователях, с хрустом выворачивая им челюсти метким ударом железного носка, он искренне считал, что имел на это моральное право.
После всего… у него должна была быть хоть какая-то отдушина.
Санджи – не сторонник насилия, и проявление излишней жестокости претит его обливающемуся кровью сердцу. Но он вырос там, где решение серьёзных вопросов насильственными методами было нормой жизни, и он воочию видел ситуации, когда путь краткосрочной войны был предпочтительнее шаткого мира. Ты либо наносишь удар, либо получаешь его, – третьего не дано. Люди не способны договариваться между собой, а во время перемирия склонны к подлому предательству. Часто для компромисса просто нет места. Санджи хочет продолжать жить – желательно, с находящимися на своём законном месте яйцами, – и, если ради получасового сна и нормальной еды он должен лупить чужие туши до состояния размокшей бумаги, он сделает это. Не потому, что его душа с обиды требует крови, не потому, что он очень хочет выпустить всю накопившуюся злость, но потому, что у него просто нет выбора. Он принял изначальные правила игры и ничего не сказал, когда они усложнились, тихо радуясь тому, что, по большей части, ножи бесполезны против его экзоскелета: раны либо не образуются вовсе, либо заживают практически на глазах, затягиваясь, как мыльные разводы на поверхности голубой воды. Одному придурку везёт оставить на его шее порез, другому же светит неудачный день и близкая встреча с грязным ботинком.
Выживать сложно, но Санджи не жалуется: его причитания всё равно никто не слышит. Чем больше он думает о плачевности своего положения и безвыходности ситуации, тем мрачнее ему кажется будущее, а, когда вокруг нет совершенно никакого повода для радости, поиск плюсов становится бессмысленным, и вечно плохое настроение начинает догонять, как бы быстро Санджи ни пытался от него убежать. Всеобъемлющее чувство тоски убивает, а ощущение постоянного параноидального страха душит, преследуя даже во сне. И, после очередного предсказуемого поражения, Санджи понимает, что продолжаться так дальше не может. У него есть миссия, которая должна быть успешно выполнена, – он не может позволить себе проигрывать только потому, что его тело и разум не функционируют в режиме постоянного напряжения. У него нет лишнего времени на слёзы, пустые раздумья и вечные сожаления. Если он немедленно не возьмёт себя в руки… с тем же успехом в разы проще выйти на открытое поле и сразу сдаться, в знак смирения надев ненавистное розовое платье.
Санджи знает, что не выдерживает: он настолько устал, что не в состоянии даже моргать или связывать два слова. Его язык заплетается, как ватная косичка, смоченная спиртом, а в горле так сухо, что об его стенки, как о наждачную бумагу, можно точить карандаш. Его голова словно бы весит тонну, и держать её на плечах с каждым днём всё сложнее. Руки и ноги временами сводит от судороги, а стопы болят так сильно, что в ушах начинает шуметь статика. Он измождён до состояния варёного овоща, и единственная причина, по которой он стоит, – это чистая сила воли. Он запинается всё чаще, падая на влажную землю, и уворачивается всё хуже, пропуская удар за ударом. Он не может восполнить энергию, ведь боится закрывать глаза дольше, чем на несколько жалких минут, ведь не смеет украсть из местных домов нормальную еду, страшась погони и собственного нежелания причинять мирному населению вред, ведь совершенно не даёт себе передышку, думая о невыполненном обещании. Он не может победить, не может убежать от преследователей, не может убраться к чёрту из этого Ада. Он ничего не может. И чувство беспомощности рвёт его сердце на части, заставляя заходиться горькими слезами.
Санджи знает, что дорогой отец – уважаемый король и генерал могущественной, почти непобедимой армии – был прав: бездушные машины куда лучше справляются с поставленными перед ними задачами, ведь, в отличие от людей, их не мучают такие излишества, как мораль, честность, нравственность, добросердечие, совесть и ужас. Долг и миссия для солдата превыше всего. Когда речь о «ты или тебя», выбор должен быть очевиден. Убивай, грабь, угрожай, мародёрствуй, сжигай, зачищай, – делай всё, что потребуется, всё, что нужно, отложив дилеммы, чтобы выжить и принести своему господину победу. Война – не вопрос решения конфликта, но образ жизни. Жизни, которую Санджи отчаянно пытался оставить позади, как и тяжёлый металлический шлем, и стальные прутья тюремной решётки, не желавшие поддаваться давлению обычных детских ручек. Жизни, в которой он вырос, и которая всё не желала забываться, сколько бы сильных ударов не прилетело в голову. Для победы все средства хороши, и единственное, что утешает Санджи в этот момент, – это понимание того, что не он всё это начал.
Санджи смотрит на своё отражение в зеркальной глади лесного озера, потревоженную мерно плывущими по ней цветочными лепестками, и ненавидит себя немного больше, чем физически возможно. Он голоден, в грязи, побит, как ребёнок, прилюдно унижен, и из его носа капает кровь с тех самых пор, как последний гроссмейстер отправил его тушу в дальний полёт ударом большого молота. Его живот урчит, а губы почти прозрачны; во рту сухо, а глаз воспалён из-за какого-то древесного сока, попавшего туда при очередной погоне. Светлые волосы выглядят ломкими и давно потеряли блеск, прилипая к голове от пота и дождевой воды. Мешок под глазом напоминает огромный синяк, а скулы сильно выпирают, свидетельствуя об истощении. Кожа посерела и покрылась какими-то пятнами, грязь под содранными ногтями слоилась.
Он выглядел так, будто одной ногой стоял в могиле, и всё потому, что он не был хорошим солдатом.
Санджи доволен тем, кем является: его устраивает быть простым поваром на небольшом пиратском корабле, жизнь экипажа которого полностью зависела от его умения нормировать пищу и выжимать максимум из скудных остатков. Он умеет драться, может постоять за себя, может защитить других. Но иногда этого просто недостаточно. Иногда жизнь грубо напоминает ему, что не всегда дело можно уладить мирно, не всегда можно сделать чей-то день лучше просто подав к столу тарелку жареного мяса, не всегда из битвы можно выйти победителем. И в такие моменты Санджи очень сожалеет, что он повар, а не солдат нового поколения – вершина многолетних научных достижений, – для роли которого он изначально и был рождён.
Он мог приготовить разнообразный обед на девятерых человек за два часа, безостановочно печь блинчики на протяжении шести часов и на глаз определять точный вес и свежесть продукта, но ни одно из этих умений не пригодилось ему в этой гадкой дыре, от которой пасло едкими духами и удушливым цветочным ароматом.
При всём различии природных ландшафтов, обычаев и образов жизни, это место поразительно сильно напоминало Джерму, заставляя Санджи чувствовать себя тем самым маленьким принцем, что ныкался в нишах и тёмных коридорах от рыскающих по замку братьев, простукивающих каждый кирпич железными прутами. Здесь он также был изгоем, на которого вели ни на миг не прекращающуюся охоту, которому прямым текстом сказали, что, раз он не даёт сдачи, он будет получать, которого морили голодом и лишали сна в наказание за неспособность выдерживать суровый режим с достойной военной выправкой. Здесь он был никем – всего лишь случайной жертвой, с которой было велено поиграть. Его не пускали на кухни, не давали готовить отбитые в поединке рецепты, не баловали наградой в виде свободных от преследования ночей. Здесь всем было наплевать на то, как он себя чувствует, справится ли он, выживет ли он. И это так сильно походило на его детство в обёртке ядовито-розового цвета и лепесточного дождя, что Санджи в какой-то момент действительно поверил, что ударился головой.
Санджи знает, что всё это – его личное наказание за проигрыш, но не может отделаться от мысли, что всё это чересчур жестоко по отношению к нему.
Он больше задаёт вопросы, нежели ищет ответы, больше прячется, чем сражается, больше ноет, чем действительно что-то делает, и ищет себе оправдания в лице морали. Луффи был бы недоволен тем, как с ним обращаются здесь, но он также не был бы рад узнать, что его повар ведёт себя неподобающим образом. Быть милым и услужливым – благородное дело, но не тогда, когда ты в безвыходном положении и на грани того, чтобы загнуться. «Ты или тебя» – всё просто. Луффи ценит доброту Санджи, мягкость его характера и решение не затевать пустые драки ни с кем, кроме Зоро. По крайней мере, он так говорит. Но он тысячу раз побил бы своего кока, если бы узнал, что тот готов так легко сдаться только потому, что совесть не позволяет ему вести себя по-настоящему грубо и нагло. Санджи – пират. Как и любому пирату ему должно быть присуще желание бессовестно брать и лишать. Пираты идут, куда хотят, делают, что хотят, и забирают всё, что им нужно или понравится, наплевав на окружающих. Они – преступники на морских просторах, поющие песни и пьющие ром, и их редкое добросердечие навряд ли добавит бонусов на их общую карму. Они отказались жить честно, вступив под реющий на ветру флаг Весёлого Роджера – незачем начинать заново: всё равно они все и, в частности, он, уже натворили дел. Прикрываться после этого какой-то там порядочностью – чистое лицемерие.
Санджи не хочет разочаровывать своего капитана. Не после того, как тот вселил в него надежду, поверил в его мечту и вернул ощущение твердыни под ноги. Луффи дал ему причину двигаться вперёд, причину жить и надеяться на лучшее, причину продолжать верить в несбыточные грёзы, порождённые когда-то в детском мозгу одной старой книжкой из королевской библиотеки. Луффи и есть единственная причина, из-за которой Санджи в принципе встаёт по утрам даже в те дни, когда ему просто хочется умереть – лишь бы ничего не делать. Санджи не хочет выглядеть в глазах Луффи жалким. Не желает этого, даже зная, что его капитана не волнуют такие вещи. Он знает, что Луффи хотел бы, чтобы Санджи заботился о себе, а не истязал себе тело и душу в бесплодной попытке сохранить то немногое, что делало его слабым, настоящим, живым. Но вести себя, как законченный ублюдок, и видеть в каждой отражающей поверхности лица собственных братьев, представляющих из себя кучку зомбированных уродов… Санджи не готов к этому.
Но у него нет выхода.
Либо он сделает, как надо, либо сдохнет, пытаясь.
Ведь он обещал.
Ему больно и страшно. Груз вины и сожалений давит на его плечи, а цепь апатичной усталости тянет на морское дно, не давая всплыть и набрать воздух в лёгкие. Ему одиноко и горько. Слёзы засыхают на его грязной коже, и его руки не поднимаются, чтобы стереть с щеки беловатые пятна, ведь он так устал, что его тело не слушается, оставаясь мёртвым грузом на далёкой цветочной поляне. Невидяще он смотрит на белое небо и непроизвольно вслушивается в раздающиеся поодаль шорохи. Это может быть птица, ищущая последние ягоды на ветвистом кустарнике, маленький кабанчик, роющий рыльцем землю, или его собственная смерть – очередная – в лице подходящего патруля, с которым у Санджи нет сил бороться.
Он не выдерживает. Он не справляется.
Ему нужны нормальная еда, долгий сон и хороший отдых прежде, чем он снова сможет встать на ноги.
Ему нужна помощь.
Но он один, и никто не сможет заступиться за него или прикрыть его спину.
Здесь нет Рейджу, что пожалела бы его какой-то частью своего нежного женского сердца и пронесла бы в подоле своего милого розового платья медикаменты, сладкие булочки с кухни и тёплое одеяло. Здесь нет Луффи, который отметелил бы всё живое, ответственное за состояние его повара, и закричал бы на весь мир слова поддержки, взваливая Санджи на своё плечо и неся его как можно дальше от этой вшивой дыры. Здесь нет верных соратников, готовых разделить с ним бремя усталости после долгого штормового дня. Здесь нет мамы, что погладила бы его по волосам и прогнала бы своим присутствием чувство горя от собственной неполноценности. Здесь никого нет. Санджи один. И полагаться он мог только на себя.
Санджи не любит делать это, но он знает, что у него нет выбора.
Он глубоко вздыхает, из последних сил сжимает пальцами одубевших рук клочок пожухлой травы, морально готовится к тому, что будет дальше, и ментально тянется к покрывшемуся пылью рычагу в сознании. Он нетерпеливо дёргает за него и чувствует, как одна жалкая секунда отделяет мир сгустившихся красок от мира полной пустоты. Он отключает эмоции, отрезая себя от всей мирской боли последних месяцев, и делает это так, будто они – не самое дорогое, что у него есть, а просто фонари на борту дрейфующего в ночи корабля. Все чувства уходят, утекая в никуда, как песчинки в песочных часах, и буквально всё, кроме выполнения миссии перестаёт иметь какое-либо значение.
Шорох превратился в отчётливые звуки тяжёлых шагов. Ненавистное розовое платье, похожее на уродливо подшитую простыню, мелькнуло сквозь ветви деревьев. Влажная земля зачавкала, разнося эхо.
Санджи приподнимается, больше не чувствуя усталости и боли в ногах, опирается на локоть, который ещё минуту назад из-за недавней битвы с гроссмейстером ныл так, что хоть плачь, втягивает носом холодный воздух, а затем вскакивает с земли так бодро, будто кто-то пнул его в спину, и продолжает бежать, вновь не разбирая дороги, но имея чёткую цель пробраться в ближайший жилой дом и подчистую опустошить кладовую. Если для этого понадобится выбить дурь из хозяина и отправить его видеть сны, вечные или временные, то так тому и быть. Сегодня он должен набить живот горячей едой. Сегодня он поест, чего бы это ни стоило. В конце концов, принцу, пусть и беглому, не пристало есть одни лишь объедки.
В детстве Санджи отдал бы всё, чтобы быть таким же продуктом научного прогресса, как его братья. Если бы он изначально родился идеальным солдатом, правильно запрограммированным, вымуштренным, доведённым до утопического футуристического совершенства, ему не пришлось бы переживать годы невыносимых страданий только лишь для того, чтобы быть выкинутым, как ненужный мусор. Если бы учёные узнали, что у них получилось «исправить» главную ошибку их государства, все бы вздохнули с облегчением, включая самого Санджи. Если бы почтенный отец узрел истинный потенциал собственного создания, Санджи ни в чём бы не знал отказа, по полной вкушая богатство, роскошь, могущество и влияние. Но ирония в том, что ему было бы глубоко наплевать буквально на весь мир, склонившийся к его ногам. Ничего не радует, ничего не печалит. Ни горя, ни счастья. Идеальная жизнь идеального солдата, у которого нет других забот, кроме как отчитываться о выполнении контрактов и начинать массовый геноцид того или иного поселения в отдалённых районах на Севере.
В детстве Санджи хотел быть идеальным солдатом.
Повзрослев, он перестал желать этого, сочтя участь болванки куда более страшной, нежели чудовищная смерть.
Отключив эмоции и став им, Санджи поймал себя на мысли, что ему просто всё равно.
Так проще, так легче, так удобнее, и будь он проклят, если не воспользуется этим преимуществом.
Это временная мера. Просто, чтобы не мучиться угрызениями совести и не думать дважды, совершая морально неоднозначные поступки. Санджи и раньше разрешал апатии брать верх над пламенным темпераментом, позволяя сложным дням пройти чуть быстрее и незаметнее. Этот раз ничем не отличается от предыдущих. Быть может, период изоляции продлится чуть дольше, чем обычно, но не более того. Когда ситуация стабилизируется, тело восполнит утраченные силы, отдохнёт, наберёт питательных веществ из нормальной еды, как следует излечит раны, а мозг получит вожделенную передышку от перегруза ненужными мыслями, тогда можно будет смело вернуться. Это вопрос приоритетов, логики, и, будучи лишённым эмоций, Санджи мог опираться только на неё, планируя свои дальнейшие действия. А она говорила, что бесчувствие в его положении – самый лучший вариант. Ни боли, ни горя, ни печали, ни слёз. Только миссия и исполнение обещания – ничего больше.
Санджи мог включить себя в любой момент, но по мере того, как проходили месяцы, эта идея всё чаще откладывалась в долгий ящик. Эмоции казались излишними в условиях тотального мрака и постоянной спешки. Мир вокруг не потускнел, не лишился красок, еда не избавилась от своего вкуса, а мерная прохлада не омывала душу. Санджи бы не назвал это покоем, но в подвешенном состоянии было легче мириться со всеми предоставленными неудобствами. Время текло чуть быстрее, цель медленно, но верно приближалась, а побеждать гроссмейстеров становилось легче. Получая очередной рецепт, Санджи каждый раз думает, что пришла пора вернуться, но потом он вспоминает, на что были похожи первые месяцы в этом Аду, и логически приходит к выводу, что лучше ничего не менять. Он говорит себе это после каждой победы и хочет сказать вновь, получая ещё один свиток, да только вовремя понимает, что этот рецепт – последний.
Бродя по острову, ища мастера за мастером, он не задумывается о том, что его «пока всё не стабилизируется» затягивается на восемнадцать месяцев. Вместо этого он просто бежит.
Бежит через покрытые розовыми цветами поля, через густые сиреневые леса, преграждающие путь тернистыми зарослями. Бежит так быстро, так долго и так уверенно, что однажды поднимается к небу, оставляя своих преследователей недоуменно смотреть на него с земли.
Он не понимает, что происходит, и не может сказать, хорошо ли он себя чувствует.
Однако он точно знает, что Луффи это понравится.
Не так, как способность становится невидимым, если бы он о ней знал, но достаточно, чтобы в его карих глазах загорелись восхищённые звёзды.
Умение передвигаться по воздуху, несомненно, ещё не раз пригодится в бою.
Что ж, ещё один навык, превративший его из никчёмной ошибки в главное упущение боевой мощи Джермы.
Иногда Санджи мечтает утереть нос государству, которое бросило его на произвол судьбы, продемонстрировав ему всё, на что он способен, всё, чему он научился за все эти годы, но потом он вспоминает, что ничего хорошего из этого просто не выйдет, что, отчасти, всё, чем он является, – это заслуга учёных Джермы, бившихся над ним без устали день и ночь. Джерма создала его – вылепила, как глиняную фигурку, которую поставила в печь, но не дождалась обжига. Даже сбежав оттуда, Санджи знает, что по-прежнему остаётся собственностью своей родной страны. Джерма сделала его таким, каким он был, и отрицать, что именно она несёт ответственность за его обучение, – просто нелепо. Не он изменил свою кожу на крепкий щит, не он заменил свои кости сталью, не он поковырялся в своём мозгу вязальной спицей в надежде найти заветный переключатель. Не он открыл секрет невидимости. Ни в чём из этого не было его заслуги, и кичиться пустотой – скорбный поступок.
Если Джерма узнает, что с ним ещё можно работать, что он ещё не полностью потерян, он может попрощаться с просторами голубых морей и поприветствовать холодный хирургический стол. Джерма не разбрасывается активами, и продемонстрировать ей полезный навык – всё равно, что поставить на себе большой красный крест, объявив охоту на свою душу. Санджи не хочет знать, что с ним сделают, если поймают. Засунут ли его в капсулу с голубоватым гелем и проводами, разберут на части, желая понять, как он, всё-таки, заработал, или просто перепрошьют мозг, нашпиговав его электродами, как кусок свинины – пучками ароматной гвоздики, – на самом деле, не важно. Ведь солёное не лучше горького, а второго шанса улизнуть оттуда уж точно не представится.
Не имея чувств… Санджи не уверен, захочет ли он уходить, если однажды вернётся туда.
Санджи боится Джерму, но какой-то частью разума всё ещё скучает по ней, чувствуя себя тем маленьким мальчиком в неудобной короне, что больно давила на лоб, который забирался на колени к милой матери и тихо плакал, закрыв лицо руками, пока Сора Винсмоук втирала успокаивающие круги в его дрожащую спину. Несмотря на её специфический облик и род занятий, Джерма была домом. Далёким, холодным, безрадостным, но всё же домом. Теперь он соответствует, теперь он превосходит все ожидания, теперь его примут там, если он попадёт на один из гигантских кораблей с чёрными парусами и пересечёт границу непроглядной туманной зоны. Теперь он полезен, теперь он достоин своей королевской крови, достоин носить титул принца, данный ему от рождения.
Санджи знает, что сейчас ему не нужно бояться: он способен себя защитить. Более, чем способен. И, отрезав свою ментальную часть, он не боится – не может бояться. Просто разумом он понимает, что вернуться – неправильно, что вернуться – не выход. Он понимает это, а потому прячется, лишний раз не желая влипать в неприятные истории. Он не трусит, не изворачивается, как ужаленная собственным ядом змея, не отводит взгляд в сторону. Просто прыгает из тени в тень, со всей силы вжимаясь спиной в покрытые розоватым мхом отвесные скалы, и активирует невидимость, позволяя своему телу слиться с окружающими просторами, подобно маленькому хамелеону, цепляющемуся липкими лапками за древесную кору.
Санджи не пользовался способностью исчезать так часто, как, гипотетически, мог. Иногда он даже забывал, что умел делать нечто подобное. Становиться невидимым на одном небольшом корабле просто бессмысленно, ведь в тесном пространстве его всё равно кто-нибудь, но задел бы. Да и нюх Чоппера позволял оленёнку почувствовать его, и объяснять несчастному ребёнку, почему он видит летающую кухонную лопатку в воздухе – не то, чем Санджи готов заниматься. Порой хотелось немного поребячиться, но особого веселья сыскать не удавалось, когда не с кем было разделить смех. Санджи не испытывал рьяного желания заняться вандализмом или разыграть кого-нибудь и в драке предпочитал стоять с противником лицом к лицу: исчезнуть и зайти со спины казалось подлым – чем-то, что сделала бы Джерма, чей подход к ведению войны отличался радикальностью. Он не исключал возможности прибегать к этому методу, когда это действительно было необходимо, да и невидимость была полезна в ситуациях с западнёй, вроде внеплановой посадки их экипажа в озеро посреди крепости Морского Дозора, но чаще обходился своими силами.
Он не был до конца уверен, как именно работает эта штука, и ему очень не хотелось стать видимым посреди совершения не очень хорошего поступка или во время попыток тихо выйти из заварушки. Без зеркал рядом он не мог точно сказать, равномерно ли исчезало всё его тело или какая-то часть оставалась, действительно ли вся одежда тоже растворялась в воздухе, как и предметы, которые он держал в руках. Мог ли он сделать невидимым другого человека, взяв его, например, за шкирку? Как долго можно было поддерживать этот режим? Можно ли было стать видимым частично или, в принципе, менять степень видимости? Санджи убеждал себя, что он слишком мало знает об этой способности, чтобы часто пользоваться ею, но, в глубине души, он отдавал себе отчёт, что просто боялся исчезнуть совсем. Впервые обнаружив это умение, он был так напуган тем фактом, что не мог понять, как отключить его, что был готов попробовать разбить свою голову об стену. Он слишком долго был пустым местом в жизни людей, которые должны были любить его, и стать пустотой взаправду ни в малейшей степени не прельщало его. Было страшно думать о том, что невидимость могла носить постоянный характер. Не то, чтобы привидения не были классными, но было в этой идее что-то больное, что-то сумасшедшее – как раз в стиле достопочтенного отца, который калечил своих детей только потому, что ему хотелось видеть их непобедимыми.
Йонджи остался без настоящих рук, ведь ему заменили их на продвинутые гидравлические протезы, чтобы максимально увеличить его силовые показатели. И пусть его эстетический облик не пострадал, но какая-либо чувствительность в конечностях пропала. Не нужно было удивляться, почему его младший брат при всех прививаемых ему королевских манерах всё чаще ел без приборов: он просто гнул ножи и вилки, зажимая их между пальцами, и не мог даже мандарин почистить, чтобы не раздавить его. В чём, конечно же, был виноват именно Санджи, который просто находился рядом. Ичиджи перенёс операцию на глазах, после которой больше не мог снимать защитные очки. Кажется, ему встроили лазерную технологию, которая не позволяла ему видеть мир таким, каким он был. С того момента Санджи практически не видел, чтобы его старший брат читал. Его комната, в которую однажды удалось украдкой заглянуть, напоминала пострадавшее после атаки бомбоубежище, на стенах которого остались выжженные следы.
Винсмоук Джадж считал явную насильственную инвалидность своих сыновей настоящим успехом, очевидно, не воспринимая потерю здоровых частей тела, как какую-то трагедию. Санджи нисколько не удивился, если бы из режима невидимости, и правда, нельзя было выйти. Джерме был необходим шпион в чужих краях, и кто справился бы с этой ролью лучше, чем человек, которого никто не видит, которого, возможно, вообще не существует? Йонджи и Ичиджи в силу… эмоционально-умственной неполноценности не могли понять всего ужаса того, что с ними сделали, ведь для них всё шло так, как должно было идти. Они верили отцу, когда тот говорил, что это к лучшему, и Санджи, в какой-то мере, был рад, что они были не в состоянии страдать из-за лишений, но сам трясся от страха, представляя, как с ним тоже сотворят нечто подобное, когда придёт время.
Но время так и не пришло, и пусть невидимость и не казалась чем-то особо опасным, Санджи всё равно относился к этой способности настороженно, памятуя о днях, проведённых на хирургическом столе. Но отказываться от её использования было просто глупо. Тем более, сейчас, когда рядом не было учёных, способных засвидетельствовать их упущенный триумф, доложить об этом королю и передать ему право распоряжаться умением чужого тела. Сейчас, прямо здесь, в этой уродской, покрытой опавшими цветочными лепестками дыре, где день и ночь его преследовали размалёванные уроды, норовящие живодёрски отрезать ему член, что не давали ему ни есть, ни спать, и всё время гнали из угла в угол, не обращая внимания на его измождённый вид и выживаемость в условиях полного истощения на грани фантастики. Сейчас, когда игра в прятки действительно могла стоить ему жизни, пола и личности.
Страх не давал пользоваться этой способностью. Страх заставлял выдумывать отговорки. Страх – эмоция. Лишившись его, дорога была открыта. Санджи больше не боялся исчезнуть – ему нужно было буквально раствориться в воздухе, чтобы полноценно поспать. И суточный сон на ветке большого дерева стоил того, чтобы больше никогда не увидеть себя в зеркале, если был такой риск. Всё равно в собственном отражении никогда не было ничего интересного: дурацкая бровь, взгляд побитой собаки, изувеченная половина лица. Если бы он действительно исчез, он бы разобрался с этим позже. Нерешаемых проблем не существует – есть только недостаточное приложение усилий. Можно тысячу раз мяться, но так и не узнать ответы на интересующие мозг вопросы. Хотя получить их было проще простого: нужно было просто взять и попробовать. Провести над собой очередной ненавистный эксперимент, проделать опыты и сделать окончательные выводы.
В самом худшем случае, можно было просто притвориться ниндзя и поиграть с Луффи в одну из его дурацких детских игр.
Сухая трава проминается под весом старых ботинок, листва кустов шелестит, как на ветру, будто кто-то отогнул упругие ветви, а влажная земля чавкает, передавая тихий звук шагов, но ни одного живого человека вокруг не видно, как ни всматривайся в близь и в даль. И лишь по зиме можно заметить припорошенные снегом следы, часто испещряющие каждую долину, холм и низину на острове Момоиро. Пленник не прокрадывался в гавань, не крал лодку, не бежал из этого Ада. Он был здесь, но его видели гораздо реже, чем несколько месяцев назад. Он появлялся, как призрак, приходя из ниоткуда, наносил удар, начинал поединок, забирал рецепт и уходил в никуда, словно бы проваливаясь сквозь землю. Он входил в чужие дома, как крадущийся вор, брал всё, что хотел, делал всё, что вздумается, будь то готовка на хозяйской кухне или сон на милом диванчике, и уходил, не говоря слов благодарности, но оставляя после себя сломанные замки.
Санджи – не призрак, но местные жители верят, что он в сговоре с потусторонним миром, и если ни одной хозяйке разумно не приходит в голову спускаться в ночи из спальни на кухню, на которой самопроизвольно зажигается свет, то Бог оберегает их.
Оглядываясь назад, Санджи понимает, что совершенно не представляет, где пролегают границы. Он не знал, что он такое или кто, и не мог точно утверждать, что он может, а что – нет. Большую часть времени он старается не думать о вещах, которые вызывают у него кислый привкус во рту, и, вместе с тем, ему приходится отрекаться от поисков действительно необходимых знаний. Он полагается на случай чаще, чем хотел бы в этом признаваться, в такие моменты чересчур сильно уподобляясь своему капитану, и потому многое узнаёт случайно. В незнании есть своя безопасная романтика, оберегающая душу от ненужных мыслей, навязчивых, словно прилетевшие на свет мотыльки, но проигранная битва на Сабанди лишь доказала, что нежелание постигать модификации Джермы однажды дорого обойдётся.
Санджи не готов переживать этот позор дважды – не готов снова терять соратников, терять Луффи, будучи неспособным давать отпор на должном уровне. Он должен двигаться вперёд, и, если это означает нырнуть с головой в омут, он сделает это. Не ради себя – ему не хочется смотреть своему отравляющему жизнь страху в лицо, – но ради капитана, который дал им время прийти в себя и обрести желание идти дальше с новыми силами. Его тело – всего лишь инструмент, а не храм Божий, и им нужно уметь пользоваться по назначению, наплевав, что путь для него выбирало далекое место, дрейфующее в морях одинокого Севера, которое по праву могло носить титул десятого круга Ада. И одиночество в этой Богом забытой дыре, исполненное душевного безразличия и телесной апатии, – лучшее время, чтобы начать менять расстановку сил.
Санджи не человек, но оружие. Не то, чтобы живое, не то, чтобы мёртвое, но, определённо, мощное. Ему не нравится думать об этом, хотя с детства ему старательно прививали мысль, что в руках короля он – неодушевлённый объект, но он знает, что это –правда. Он рождён для того, чтобы вести бой, чтобы покорять народы и завоёвывать острова. И, как бы он ни любил быть поваром, готовка просто не заложена в него и противоречит впаянным в мозг командам. Луффи взял его коком на свой корабль, но это вовсе не означало, что он не принимал под своё командование сильного бойца. Потенциал нужно было раскрыть. Ради успеха общего дела, ради продолжения долгого путешествия, ради несбыточных грёз и ради веры Луффи в каждого члена своего экипажа – ради его веры в него, в Санджи.
Дорога в гору всё круче и круче, и времени топтаться на месте просто нет.
Если его мозг может переключаться между режимами подобия нормального человека, ревущего от переизбытка чувств над прочитанным бульварным романом, и полностью безэмоциональной машины, в жизни которой нет ничего, кроме инструкций и исполнения приказов, то он должен уметь контролировать физическую реакцию тела. Натяжение экзоскелета происходит непроизвольно: в минуты опасности, резкого прилива адреналина или неконтролируемой паники. Санджи не отвечает за этот процесс – просто облегчённо вздыхает, когда очередная шальная пуля рикошетит от его плеча, как мячик для пинг-понга – от прорезиненной лопатки. Не думать об этом – удобно, ведь автоматическое прикрытие тыла освобождает мысли от ненужной нагрузки, но было бы полезно уметь надевать и снимать броню по желанию. Санджи знает – верит, – что это – не невыполнимая задача, и, если тихими снежными ночами он лупит себя всем, что подворачивается ему под руку, надеясь ментально ухватиться за суть, то об этом совсем не обязательно говорить врачу.
Иногда счёт за ним, в другой раз – за железным ломом, оставившим огромный кровоподтёк на треснувшей коже, но дело идёт вперёд, и Санджи не думает, что собирается когда-нибудь останавливаться. Не тогда, когда он почти понял, как это работает. Он не чувствует боли или усталости, не осознаёт, что ранить себя – не очень здоровая практика, учитывая, что его и так преследуют с целью насадить на кол и выкрутить яйца, но ему решительно наплевать на всякого рода демагогию. Натяжение щита – это поставленный рефлекс. Что-то, вроде дёрганья ногой, когда по колену легонько ударяют резиновым молоточком. Это может быть командой, как произвольное сжатие руки в кулак, если правильно со всем разобраться. Та же система, что и при напряжении и расслаблении мышц. Нужно только развить нужные нейронные связи или обнаружить, как пользоваться уже имеющимися.
Санджи – упорный молодой человек, и он добивается поставленных целей, вкладывая все имеющиеся у него силы в то, что делает. Здесь нет развлечений, а краткосрочные достижения помогают коротать наполненные беготнёй дни. И, однажды, это просто получается: он заносит над головой большой камень с острыми гранями и мысленно приказывает себе не защищаться, напрягая голову до вздутия вен на шее, и – о, чудо, – когда он со всей силы бьёт себя по ладони, слыша отвратительный треск, так похожий на хруст влажной древесины, та позволяет камню изрезать и разбить бледную плоть. Это совершенно не больно, и рана срастается буквально за полчаса, и Санджи знает, что, несмотря на всю противоречивость ситуации и полную апатию, улыбается, как маньяк, – точно так же, как делали братья, занося железные биты над его уложенным на землю телом или мучая лабораторных крыс.
Чувствуй он что-либо, кроме пустоты и целесообразного желания проверить очередной выбитый рецепт, он, наверное, был бы в ужасе оттого, что предаёт учение старого хрыча. Руки повара – его сокровища, его главное имущество, самое дорогое, что у него есть и когда-либо будет. Повара не сражаются руками, не подставляют их под удар, не калечат их эксперимента ради. Старик выбрал потерять ногу – его оружие, нежели руку – его инструмент. Он вбивал этот урок в голову Санджи так долго и так упорно, что сама мысль о том, чтобы намеренно растереть собственный кулак в кровь, была дикой. Санджи – повар; ему положено испытывать стыд за своё поведение, но, вместо этого, он тянет искусственный оскал и готовится разразиться смехом. Ведь на войне все средства хороши, на войне нельзя сожалеть. Тем более, когда перед самым носом победа и успех. Ладонь Санджи повреждена, но ему не может не быть всё равно. Не тогда, когда от увечья не останется и следа по прошествии нескольких минут; не тогда, когда у него, как и всегда, просто не было выбора: ноги – его оружие. Он не мог рисковать их повреждением на территории постоянно рыскающего врага. При встрече ему нужно было либо принимать бой, занося носок над головой для решительного удара, либо спешно ретироваться в другое место. С любой временной раной на ноге это была бы плохая идея. Ноги – его оружие, а оружие у хорошего солдата всегда приведено в боевую готовность. Какой бы неприятной и лицемерной ни была эта мысль, нужно было жертвовать меньшим.
Сейчас Санджи не нужно было крыть стол на целый экипаж, не нужно было чистить ящик картошки и рубить фарш двумя заточенными тесаками. Он мог временно обойтись без пальца или двух. По крайней мере, отрезая их ради проверки предела фактора регенерации, он так себе говорит. Забавно, но отделённая от тела плоть гниёт и горит, как и у любого обычного человека, но стоит сунуть в огонь руку, как либо экзоскелет защищает её от урона, либо лечебный геном схлопывает взбухшие ожоговые пузыри, не давая коже начать тлеть или обугливаться. Не то, чтобы причинять себе вред – весело, но Санджи не может не согласиться, что данное занятие позволяет ему отвлекаться от однообразных дней и помогает быстрее узнавать о себе что-то новое и поистине удивительное.
Санджи тошнит от воспоминаний о хирургическом столе, резиновом шпателе, засунутом между зубами, и иглах, воткнутых в каждую кожную клетку, но, глядя на то, как его кости и кожа отрастают вновь и вновь, как пробивающийся сквозь талый снег подснежник, он не может не думать о том, что учёные в белых халатах и врачи в резиновых фартуках и тканевых масках проделали потрясающую работу. Наука – не его страсть, стезя и даже не особо близкая сфера интересов, но, всё глубже и глубже погружаясь в тайны собственного строения, он ловил себя на мысли, что понимал тех, кто посвящал умным книжкам и корпению над стеклянными ампулами и микроскопами всю свою жизнь.
Когда он велит себе расслабиться, его тело становится податливым и тёплым, как у обычного человека. Когда он готовится влезть в драку или подозревает опасность, его броня натягивается за долю секунды. Когда он не обращает ни на что должного внимания, находясь где-то глубоко в собственном безразличии, у его мозга словно бы просыпается третий глаз, подсказывающий экзоскелету активироваться в нужный момент. Заметит он врага или же нет, но удар в спину он не получит даже в том случае, если пропустит его. Это существенный прогресс, и Санджи не может не изобразить подобие ликования, отравленное лишь тем фактом, что в минуты триумфа он так сильно начинает походить на своих братьев, что это становится жутко.
Он поймал своё отражение в таком виде всего лишь раз, случайно глянув на себя во время прыжка через огромную грязную лужу, но был уверен, что никогда в жизни больше не забудет этой картины.
Он и его братья были монозиготными близнецами – не было ничего удивительного в том, что они практически ничем не отличались внешне. Светлые волосы, ясные голубые глаза, лёгкие горбинки на тонких носах и бледные губы, вечно стянутые в линию апатичного сарказма… их было легко перепутать, и Санджи на сто процентов был уверен, что именно по этой причине на их тренировочной одежде были номера. Со стороны все они были, как две идентичные капли воды, с разницей лишь в поведении и уровне силы, и номера на их форменных майках облегчали жизнь всем вокруг. Не то, чтобы в этом была особая нужда, учитывая, что штат слуг у каждого из них был свой, а достопочтенные отец и мать как-то справлялись, но, видимо, издалека их так проще было идентифицировать. У них был одинаковый рост, они обладали схожими повадками, вроде странной привычки постоянно тянуть себя за волосы, и, кажется, даже их голоса звенели в одной тональности.
Было лишь одно весомое отличие, ставящее Санджи особняком, отличие, которое режим отсутствия эмоций и постоянное ношение экзоскелета стирали, как грязное пятно с полотенца: брови Санджи – отличительная наследственная черта благородного дома Винсмоуков – завивались в противоположную сторону.
В отражении на поверхности грязной воды на него смотрело лицо, поменявшее направление единственного оставшегося завитка.
Санджи знал, что он и его братья похожи, но вид прямого доказательства этого расстроил его. Вернее, он так предполагал. Он ничего не почувствовал, но, в последующие дни, думал об этом так часто, что любому на его месте стало бы дурно. Он не хотел смеяться или плакать, но что-то внутри чесалось и зудело от мысли, что он, наконец, соответствовал. Он не мог выразить положительное или отрицательное мнение на этот счёт, но он точно знал, что, будь его эмоции включены, ему бы это не понравилось. Обращать внимание на внешность – мелочно, но дело было не в этом, и, быть может, предчувствие собственного негодования и истеричной досады было одной из подчинённых логике причин, почему Санджи решительно откладывал день своего возвращения.
Ему не хотелось сталкиваться с болью воспоминаний и вновь впадать в панику из-за вещей, которые он, всё равно, не мог изменить, и дело просто кончилось тем, что он стоял около по уговору положенной ему лодки с девяноста девятью выигранными в сражениях рецептами и осознавал тот факт, что отключился от реального мира на восемнадцать месяцев. Может, он боялся лицом к лицу предстать перед той данностью, что ему вновь пожелали гореть в Аду за все погромы и массовые расправы, которые он успел учудить, может, он забыл, как дёргать за проржавевший рычаг у себя в голове, может, он просто больше не видел смысла возвращаться к режиму обычного человека, наслаждаясь мнимым спокойствием своего положения и предвкушая удовлетворение от выполнения давнего приказа своего капитана, встреча с которым должна была произойти со дня на день, но эмоции он так и не включил, провожая свой личный, покрытый розовыми лепестками Ад невидящим взглядом, странным и нечитаемым.
Опираясь на перила кормы, он не ревел, не стенал, не испытывал облегчения от осознания целостности собственного достоинства и долгожданной безопасности. Он не думал о бесконечных неделях полного одиночества, грызущем голоде и сводящем с ума страхе. Не вспоминал об усталости и головной боли, вызванной бессонницей и напрягающими галлюцинациями. Оставил позади вкус объедков и сырых фруктов, спешно сорванных с куста во время бесконечного бега. Забыл, как страшный сон, холодные ночи, проигранные битвы, розовое платье, развевающееся на ветру подобно победному знамени, первоначальные чувства вины и сожаления. Выкинул из головы разбитые его ногой ухмыляющиеся лица, раздавленные пяткой хрупкие кости и выбитые стальным носком зубы.
Бесстыдно сжав собственные яйца сквозь ткань брюк в кулак, он думал лишь о том, что ему не хватило времени поджечь всё это место, как один большой факел, и вырезать там всё население, которое так великодушно сдавало все его укрытия и места дислокации, отказывалось делиться хлебом и смотрело на него так, будто это с ним что-то было не так; что никто, к сожалению, не отдал ему приказ сравнять это место с землёй; что никто не велел ему поступить так, как поступила бы Джерма. Его братья ни за что в жизни не оставили бы подобное дерьмо без последующего серьёзного ответа. И, если, провожая взглядом удаляющиеся горы, напоминающие скопление правильных сердец, Санджи ощущал что-то очень отдалённо напоминающее сожаление из-за собственной неспособности полностью походить на свою семью не только физически, но и духовно, то он промолчал об этом.
Он не злится. Он не в обиде. Он ничего не чувствует.
В конце концов, он – принц, и близкое окружение всегда говорило ему, что от жалких простолюдинов не стоит многого ожидать.
Архипелаг Сабанди встретил его хорошей погодой, нейтральным отношением местных и заснувшим на чужом корабле Зоро, умудрившимся где-то посеять один глаз, на которого было до такой степени наплевать, что, закончив наблюдать за демонстрацией его новой способности разрубать суда пополам, Санджи развернулся и побрёл вглубь острова, не удостоив соратника приветственным словом. Если звёзды сошлись должным образом, в ближайшее время им предстояло серьёзное путешествие. Стоило купить продукты, а не тратить время на всякий хвастающийся силой лишайник, какую-то дурацкую историю с подражателями и кучку морских пехотинцев, пасущих каждого из них за ближайшим углом. В отличие от бездельников, предпочитающих дрыхнуть на палубе большую часть свободного времени, у Санджи была работа, и, спустя два долгих года, проведённых в скитаниях, он надеялся вернуть себе привычный распорядок дня.
Странный досаждающий зуд, преследующий все эти месяцы из-за наложения в мозгу двух противоположных приказов, растворяется в то мгновение, когда Санджи видит несущегося в его сторону капитана, нетерпеливо подпрыгивающего на бегу с огромный рюкзаком за плечами и выкрикивающего его имя так громко, что, кажется, это отчётливо слышат восемь-десять ближайших островов. Внутри словно бы развязывается сильно затянутый узел, позволяя тем самым нормально дышать, и от сердца отлегает. Санджи совершенно забыл, насколько тяжёлую ношу нёс на плечах всё это время, и вспомнил о ней лишь тогда, когда она упала с его плеч, с тяжёлым лязганьем эфемерно ударившись о твёрдую землю. И даже он в полной мере мог прочувствовать следующее за этим облегчение, несмотря на практически отсутствующую чувствительность.
Луффи ни капли не изменился: не вырос ни на дюйм, остался таким же шумным, каким был – если не стал громче, – и его лучезарная улыбка, широкая, как величественный горный водопад, не потеряла своего былого блеска, несмотря на пережитую трагедию. Это был его капитан – Санджи узнал бы это простодушное лицо и копну угольных волос где угодно – всё такой же щуплый мальчишка невысокого роста, растрёпанный и чумазый, от которого на расстоянии веяло уверенностью, радостью и теплом. Он смеялся, шлёпая ногами по влажной земле, и розоватая кожа стянутого шрама морщинками собиралась у него под довольно прищуренным глазом. Заветная соломенная шляпа едва удерживалась у него на макушке, а высокий лоб был подставлен солнцу.
Санджи вынужденно уронил несколько бумажных пакетов с провизией, глубоко вздохнул, когда услышал однозначный треск яичной скорлупы, но, ни минуты не сомневаясь, твёрдо развёл руки в стороны, открыв себя для неминуемых приветственных объятий.
Луффи налетел на него, как дикая чайка, увидавшая горбушку свежего хлеба в детских ручках на пристани, и точно бы сбил его с ног, не представляй Санджи из себя непоколебимую каменную скалу, об которую можно разбить голову. Он врезался в него и, кажется, совсем не удивился, когда Санджи даже не шелохнулся от столкновения, оставшись ровно на том же месте, на котором стоял. Он запрыгнул на него, по-свойски обвив ноги в несколько кругов вокруг его талии, и ощутимо вцепился мозолистыми пальцами в ткань выглаженного пиджака вблизи лопаток, а затем довольно положил подбородок на мускулистое плечо, хихикая на ухо так безудержно, бархатно и гортанно, что едва заметная щекотка волнами проходилась по телу.
Луффи достаточно сильный, чтобы удержаться самостоятельно, но Санджи всё равно ответно обвивает его тело собственными руками для поддержки, позволяя пальцам вспомнить знакомое ощущение податливой резиной кожи, горячей и упругой даже сквозь тонкий слой новой красной рубашки. Он припадает щекой к взмокшей угольной макушке и разрешает себе вдохнуть почти забытый аромат пота, смешанного с солёным морским бризом и перечным амбре от покрывающих мясо специй. От Луффи больше пахнет едой, чем самим Луффи, ведь в его большом рюкзаке полно упакованных про запас шашлычков, но даже тонких ноток знакомого мускуса достаточно, чтобы осознать, что теперь всё точно на своих местах.
— Санджи скучал по мне, — лениво тянет капитан, когда чувствует нежное поглаживание мужской руки на своём затылке, и смеётся так звонко и чисто, что его искренняя радость становится очевидной для всех вокруг. И Санджи даже не думает отрицать это заявление, продолжая пробегать кончиками пальцев по липкому от пота мальчишескому затылку. — Я тоже скучал по Санджи, — признаётся Луффи опосля, ничуть не смущаясь, и крепче вжимается в тело своего повара, как делал обычно в особо холодные ночи на корабле, забравшись в чужой гамак после очередного тайного налёта на камбуз ради остатков минувшего ужина.
Санджи не скучал – Санджи не находил себе места, будучи не в силах не думать о Луффи хотя бы один час. Он тосковал, сходил с ума, изнывал, сердцем ощущая величину расстояния, что разделяло его и его капитана. Вновь ощущать присутствие Луффи одновременно и непривычно, и до дрожи в коленях обыденно, словно бы близость с ним – самая естественная в мире вещь. Поводок, верёвкой уходящий за океан, больше не душит, заставляя хрипеть от боли в глотке, и лёгкие расправлены, будучи в состоянии вместить прежний объём воздуха – воздуха, пахнущего Луффи. И Санджи не понимает, что наслаждается каждой секундой длящихся объятий, погружаясь в них так глубоко, как бредущий сквозь бесконечную жару пустыни путник, нашедший оазис, – в водоём с чистой водой.
Санджи – слуга; ему положено находиться возле своего короля. И, вновь согреваясь в лучах чужого величия, он знает, что больше никогда не допустит, чтобы они ещё хоть раз вот так расстались, оказавшись на разных концах света из-за собственных недальновидности, глупости и тщеславия. Пока Луффи рядом с ним, он знает, что море ему по колено. Пока Луффи приказывает ему, он знает, что сможет свернуть горы. Пока Луффи вот так липнет к нему, как мокрый древесный листок, Санджи верит, что ничто в мире больше не имеет для него никакого значения. Луффи – чёртов Бог, разве может быть что-то важнее цели угодить каждому его слову? Санджи так не думает. Он вдыхает притуплённый специями запах и ощущает, как его редко бьющееся сердце начинает пропускать удар за ударом, посылая волны онемения во всё тело.
Луффи до скрипа тянет ткань его нового пиджака, играясь с ней своими беспокойными пальцами, барабанит по поварской спине ладошками и блаженно дует пухлые щёки, отчего-то тоже желая растянуть момент единения душ, как одну из своих резиновых конечностей.
Луффи остался прежним, но Санджи вырос на голову или полторы – низкий поклон генам достопочтенного отца, – и теперь в его руках капитан казался немного меньше, чем когда-то был. Держать его и сохранять при этом баланс стало удобнее, но сама мысль о том, что он на шаг приблизился к тому, чтобы ещё больше выдавать в себе кровь Винсмоуков, досаждала. В мире много высоких людей, но с меньшим ростом проще прятаться, а возвышение над чужими головами привлекает лишнее внимание, бестактное и совершенно ненужное. Винсмоук Джадж был невероятно высоким человеком и отбрасывал настолько длинную тень, что в ней легко можно было раствориться. Во всяком случае, в детстве Санджи буквально тонул в ней, когда отец на тренировочном полигоне в очередной раз смотрел на него с разочарованием в глазах, заслоняя собой высившееся на небе тусклое солнце, заставляющее синее море за бортом размеренно бликовать. Санджи не был дураком, и прекрасно знал, что его везение закончилось в тот миг, когда он унаследовал милое личико своей матери. Он пережил первый скачок роста в довольно позднем подростком возрасте, вытянувшись, как гибкий осиновый прут, а второй, внезапно, настиг его около года назад, и он упорно не замечал его ровно до тех пор, пока окончательно не разорвал свою и так трещавшую по швам рубашку. Третий бы точно не заставил себя ждать. Стоило заранее задуматься о ремонте на кухне и увеличении высоты рабочей поверхности. Высокий рост – достоинство для мужчины (и лишняя причина посмеяться над одним зеленоволосым алкашом), но каждый раз, с непривычки, стукаться головой о дверную раму и поминать Его Величество – не самое увлекательное занятие. Навряд ли сейчас ему подойдёт хоть один из его старых костюмов, да и не каждая рубашка из пылящегося два года гардероба теперь ему по размеру. И, будь у него чувства, Санджи бы искренне горевал по нескольким ярким гавайкам. Но, впрочем, это всего лишь одежда. Гены есть гены – с ними ничего не сделаешь.
По крайней мере, катать Луффи на шее стало бы немного легче. Капитан, как дикая обезьянка, всегда стремился занять высокое место, от безделья лазая по мачтам и верёвочным тросам и занимая отборные вип-места, вроде носовой фигуры корабля или покатой крыши вороньего гнезда. От нечего делать и из соображений искреннего любопытства он забирался и на людей, запрыгивая на них, как на ездовых лошадок. В основном, он предпочитал Фрэнки или Брука, ведь те были выше остальных и, по словам капитана, с высоты их плеча было лучше видно горизонт, но надолго он на них не задерживался и, как по инерции, всё равно возвращался на камбуз, где непременно обвивался резиновыми конечностями вокруг тела своего повара и начинал громко канючить, выпрашивая кусок еды с разделочной доски. В основном он держал в захвате ноги Санджи, что доставляло небольшое неудобство при перемещении по кухне, но, нередко, забирался и на плечи, что всё равно отвлекало, ведь он постоянно норовил зажать чужую голову между своих сильных бёдер, но, в целом, существенно облегчало жизнь. Его спущенные ступни, болтающиеся от переизбытка энергии, немного мешались, ибо он часто пытался лягнуть разделочную доску, но более высокий рост его импровизированной подставки решил бы эту проблему. Да и самому Луффи было бы куда удобнее ползать по человеку, который был бы выше его больше, чем на голову. Ради удовольствия капитана можно было смириться с чем угодно. Даже с дающей о себе знать королевской кровью.
Луффи виснет на нём, как летучая мышь на ветке сухого дерева, растущего у подножия отвесной скалы, и без конца ёрзает, глухо вибрируя своим телом из-за довольных смешков. Он сжимает и разжимает пальцы на ногах, елозит по плечу гладким подбородком, как пытающийся извернуться на ручках кот, и бодает слегка небритую щёку своей взмокшей от пота макушкой. И, кажется, весь остальной мир не существует, пока они наслаждаются обществом друг друга, пытаясь за пару мгновений восполнить упущенное за два года время. Люди проходят мимо них, иногда бросая в их сторону недолгие любопытные взгляды, но никто, к счастью, не задерживается, продолжая свой путь. И единственным, кто точно нарушил бы их идиллию, был замаячивший на горизонте Зоро, стопроцентно нашедший путь к своему капитану лишь при помощи неведомого шестого чувства, присущего лишь верной сторожевой собаке. Но он был ещё достаточно далеко, чтобы о нём можно было не беспокоиться, позволяя себе ещё немного пропитаться теплом живого солнца, обвившегося вокруг твёрдого тела подобно дикому удаву.
К сожалению, Санджи ничего не чувствует.
Не ощущает он и тревоги вперемешку с разочарованием, когда тело Луффи, прежде расслабленное и мягкое, напрягается так сильно, будто кто-то укалывает его спину раскалённой иглой. Он замирает, словно статуя, переставая ёрзать, и медленно поднимает голову с уютного плеча, словно хищник, приготовившийся атаковать. Пару секунд он не двигается, словно бы обдумывая свой следующий шаг, а затем так резко подаётся вперёд, что со стороны это кажется неприличным, и припадает шумно втягивающим воздух носом повару прямо в сгиб между шеей и плечом, принюхиваясь так внимательно, как может только состоящая на службе ищейка. Он проводит облупленным носом по ключице, дергает лацканы пиджака, тыкается в кадык и блуждает по бледной линии челюсти, не упуская момента потереться лицом об аккуратную бородку. В конце концов, он вплотную прижимается носом к сухим губам Санджи, опаляя их горячим дыханием, и хмурится так сильно, что становится ясно, что он определил источник перемены своего настроения.
Луффи крепко сжимает плечи Санджи, используя их, как опору, и отклоняется немного назад, чтобы иметь возможность встретить своего повара лицом к лицу. Это близкая встреча, учитывая, что он по-прежнему обвивает повара ногами за талию, но в ней нет какой бы то ни было неловкости. Луффи не ведал о личном пространстве, и любой, кто плавал под его флагом, должен был давно смириться с этим. Смириться так же, как с тем фактом, что любая околесица, вылетающая изо рта капитана, когда он делает недоумённо-хмурое лицо, априори не является ерундой, которой можно не придавать значения. Луффи живёт в своей голове. На вещах, которые не важны для других, у него сошёлся весь мир.
— Санджи не пахнет Санджи, — серьёзно заявляет он, будто констатирует приближение угрозы планетарного масштаба, которой собирается надрать задницу. В подтверждение своих слов он снова наклоняется к лицу повара, вдыхая аромат полной грудью. — Не пахнет, — повторяет он и супится, как ребёнок, которому отказали в дополнительном десерте.
Санджи склоняет голову набок, не зная, что сказать. Луффи говорит об этом так, будто бы привычный для него порядок вещей был нарушен, и он так сильно недоволен этим, что готов рвать и метать. Луффи всегда опирался больше на ощущения, нежели на словесный рассказ: всё новое ему нужно было лизнуть, потрогать, понюхать. Он запоминал вещи согласно их свойствам, и редко мог описать кого-то внешне. У него была плохая память на лица, а потому на вопрос: «Как выглядит Ваш друг?» он легко мог ответить что-то, вроде: «Она – навигатор, и от неё пахнет мандаринами» или «Он – канонир и наш домашний лжец», совершенно не задумываясь о том, что большинство окружающих его людей просто не понимали его. Для него подобный подход был привычен, и даже Чоппер как-то отметил, что это – не совсем нормальная клиническая картина. Всё бы ничего, но Луффи плохо сносил перемены, не желая ломать сложившийся у него в голове пазл. Если он давно не видел знакомого, и тот вырос, набрал вес, сменил род деятельности или просто подстригся, он мог легко не узнать его с первых секунд даже с близкого расстояния. В целом, он мало обращал внимание на внешность людей, но, если под нож шла какая-то важная отличительная черта личности, он впадал в немое недоумение. Луффи было трудно понять, а спорить с ним – ещё сложнее, а потому было куда разумнее соглашаться с ним, чем пытаться что-то объяснить или отнять у него понравившуюся игрушку.
— Почему Санджи не пахнет Санджи? — напористее спрашивает он, теряя терпение, и крепче сжимает плечи Санджи, не задумываясь о том, что жёсткая кожа под тканью пиджака и рубашки совершенно не проминается под давлением.
И это – не совсем вопрос, ведь Луффи плевать на причины того или иного явления. Ему нет дела, что одеколон Санджи остался пылиться в мужской каюте на «Санни», а последнюю сигарету он выкурил... чёрт знает когда. На самом деле, он не спрашивает, но требует, чтобы Санджи запах Санджи. Немедленно или как можно скорее. Просто не выстраивает это, как прямой приказ, невольно заставляя читать между строк. Большинство конфликтов в их экипаже возникали именно из-за того, что команда не сразу ухватывала суть, которую, как считал сам капитан, он выдавал на ладони. Санджи проплавал с Луффи достаточно долго, чтобы сходу не попадать в эту странную ловушку.
— Мне нужно купить сигареты, — просто говорит он, и его голос звучит странно даже для его ушей, ведь он не помнит, когда в последний раз действительно разговаривал с кем-то, а не просто выслушивал речи и угрозы сделать из него «милую барышню», подкрепляемые видом реющего на ветру розового платья. Добавлять он ничего не собирается даже тогда, когда Луффи одаривает его ещё более хмурым взглядом, ведь логика подсказывает ему, что вопрос решён.
Луффи кладёт загорелые ладони ему на щёки и проводит большим пальцем левой руки по линии застывшего под усталым глазом мешка, легонько цепляя ногтем тонкую кожу, а затем подаётся вперёд, заставляя голову Санджи столкнуться с его лбом. Он не бодается, но с близкого расстояния смотрит так внимательно, что у любого на месте повара по спине пошли бы мурашки. Капитан словно бы не смотрит на него, но пытается заглянуть ему в душу, в голову, отчаянно давя в себе желание вскрыть ему черепную коробку и довольствуясь лишь его голубым глазом, как крохотной замочной скважиной, скрывающей от него самые сокровенный тайны – всё то, что ему просто необходимо знать. Он горячо дышит и совершенно не моргает, и, кажется, даже его ресницы вовсе не дрожат. Он смотрит и смотрит, не думая прекращать, как бы странно это ни выглядело со стороны, и Санджи, привыкший скрываться в мелких щелях и сидеть тихо, даже не колышется, позволяя капитану делать с ним всё, что ему заблагорассудится. Луффи всё равно добьётся своего. Сопротивляться – гиблое дело.
Минуту спустя Луффи отстраняется от него с кислой миной, не особо хмурой и почти смиренной. Он расстроен, и от его недавней радости осталась только тень, но он держит себя в руках, грустно кивая то ли на саму ситуацию, ничтожную по своей событийности, но чрезвычайно его раздражающую, то ли просто в честном молчании завершая какой-то скоротечный внутренний монолог, что не имел в его разуме ни явного начала, ни точного конца. Он глубоко вздыхает, словно бы вынужденно соглашаясь с мировым порядком вещей, и шумно пропускает воздух сквозь зубы, почти шипя, как намокший котёнок, у которого пытались отобрать колбасную шкурку, а затем поджимает губы, как делал всегда, когда обещал потребовать у кого-то реванш.
— Сегодня день, когда Санджи далёк? — риторически спрашивает он, и Санджи понятия не имеет, что это должно значить.
Словно бы читая его мысли, капитан поясняет, оглаживая его щёку рукой:
— Иногда Санджи здесь нет, — лепечет он и указательным пальцем правой руки тычет повару прямо в лоб – туда, где располагался бы третий глаз. — Он куда-то уходит. Но потом всегда возвращается, — успокаивая себя, заключает он, склоняя уже свою голову набок. — Где сейчас Санджи? – спрашивает и супится он, прикусывая нижнюю губу.
«Где сейчас Санджи?»
Возможно, валяется где-то посреди цветочного поля, истекая кровью между разорванных ног, и стонет так громко, что даже кроты в подземелье отчётливо слышат его, или умирает от голода, забившись в узкую каменную щель, из которой невозможно выбраться, не сломав себе шею. Быть может, его загрызло дикое животное, растерзавшее его тело на тысячи мелких кусочков, по которым его невозможно ни собрать, ни опознать, или очередному патрульному отряду повезло найти его во время недолгого сна на продуваемой всеми ветрами лесной опушке. Высока вероятность, что он сошёл с ума от бессонницы и теперь голышом бегает по розовым лесам, как полоумный, а местные жители рассказывают своим детям страшилки о человеке, который не выдержал гнёта суровых лишений. Есть шанс, что его одолел один из великих гроссмейстеров, и теперь его голова покоилась у победителя на каминной полке, как и трофейно отрубленный член. Возможно, он сгинул в собственных воспоминаниях, окончательно запутавшись, что правда, а что вымысел, кто друг, а кто – враг, и потерялся в своём заворожённом разуме, как калека с серьёзной черепно-мозговой травмой, или отправился в одинокое плавание и неминуемо утонул, когда силы оставили его. Быть может, он всё-таки решился вернуться домой, в Джерму, – в самое страшное место на земле, заслуживающее титул десятого круга Ада, из которого он не смог бы сбежать во второй раз.
Где сейчас Санджи? Санджи понятия не имеет и не знает никого, кто мог бы обладать достоверной информацией.
И потому молчит, как глупая золотая рыбка, испускающая из своего широкого рта разве что воздушные пузыри.
Ему нечего сказать. Он лишь крепче сцепляет кисти рук на пояснице своего капитана, и безжизненно смотрит тому прямо в карие глаза, внимательные и настороженные, немного грустные и потерянные, ожидая строгого вердикта.
Но Луффи бесконечно добр и никогда не был ни судьёй, ни палачом. Его соратники значили для него весь мир, и он никогда, будучи в здравом уме, не был бы строг ни с одним из них. Его великодушие достойно короля, и Санджи не знает, чем именно он заслужил благословение знать этого человека и иметь честь находиться подле его ног. Луффи вновь оглаживает его щёку влажной ладонью, пробегая кончиками мозолистых пальцев по скуле, туповато хлопает ресничками и легонько дует ему на лицо, сложив сухие губы трубочкой и опаляя кожу горячим дыханием, но Санджи даже не моргает, будучи не в силах отвести взгляд или удручённо склонить голову.
— Я не люблю, когда Санджи здесь нет, — шепчет его капитан, и солнце поигрывает с тенями на его загорелом лице, идущем пятнами от грязных веснушек и облупленной кожи. — Когда Санджи вернётся?
И это опять не вопрос.
Луффи не умеет ждать, и делает это только в самых крайних случаях, от души ненавидя каждую минуту этого тягостного процесса. Ему, как ребёнку, нужно всё и сразу, здесь и сейчас. У него нет завтра – только сегодня, только настоящее, только та секунда, в которой он живёт. Ни больше, ни меньше. Он считает, что жизнь слишком коротка, чтобы откладывать хоть что-то на потом, и, если он что-то хочет, он идёт, скулит, ноет, канючит, требует, кричит, чистит чужие рожи, но получает это, искренне радуясь исполнению минутного желания. Он, как собака, видит цель и интуитивно идёт к ней, совершенно не думая о препятствиях. Он просто не замечает преград на коротких и длинных дистанциях. Он жаден и не любит делиться, и он прекрасно знает, что любой его каприз будет исполнен.
«Когда Санджи вернётся?»
«Пусть он вернётся прямо сейчас»
Санджи знает, что не может противиться. Это будет… неудобно, неловко, непривычно, совершенно несподручно, но приказ есть приказ. По сравнению с командой капитана ничто в мире не имеет для него значение. Он не видит смысла «возвращаться», ведь физически он и так здесь. Его руки и ноги на месте, и он может готовить и драться, коли в том будет нужда. Без эмоций, объективно, лучше, ведь они не отвлекают его, и, проведя без них столь долгое время, он понятия не имеет, почему вообще когда-то цеплялся за них. Без них ему ничто не мешает выполнять сложные задания, без них разительно проще думать наперёд и непредвзято относиться к ситуациям. Что с того, что он больше не может интуитивно понять сарказм или искренне посмеяться над шуткой? Это не так уж и важно, когда на кону стоит нечто большее, нежели какая-то там мораль. Меньше проблем, меньше мыслей, меньше забот. Это ли не Рай? Он может подстроиться под людей, если придётся. Никто не заметит, что с ним что-то не так. Он без труда притворится, что ему весело, грустно или смешно. Он может симулировать злость и обиду. Он не актёр, но он достаточно наблюдателен, чтобы правильно повторять за окружением. Он не изменился внешне, его голос и взгляд такие же, какими были два года назад. Он не понимает, как Луффи так легко увидел то, чего нет.
Его капитан неподражаем и бесподобен, но Санджи не может в полной мере насладиться пониманием этого, ведь в глубине души ему всё равно. Луффи видит сердцем, а не глазами, и Санджи знает, что скрыть от него что-либо – задача чрезвычайно трудная. Он не бегает, не прячется, не изгаляется, как может, ведь он не чувствует в этом надобности, но какая-то часть его мозга желает, чтобы его капитан действительно был настолько туп и слеп, каким он предстаёт перед посторонними людьми. Санджи не видит смысла менять устоявшийся порядок, возвращаться к старым привычкам и притворяться, что всё хорошо, но он знает, что у него нет выбора. Луффи выжидающе смотрит на него, крепче сжимая его щёку, и улыбается так нежно и ласково, будто само солнце ласкает кучерявую гладь облаков.
Смотря в эти проникновенные карие глаза, глубокие и тёплые, как летний прилив на далёком тропическом острове, Санджи знает, что пойман в ловушку, из которой невозможно выбраться, не попросив помощи на стороне. Он глубоко вдыхает, позволяя своим лёгким расшириться до такой степени, что они упираются в плотные стенки рёберной клетки, и, готовясь… быть может, к шоку, боли, агонии или чему-то подобному, мысленно тянется к рычагу, что успел покрыться густой пылью и мраморной паутиной, дёргая за него с такой силой, отчаянием и спешкой, что, кажется, один из нервов в его мозгу болезненно лопается, порождая статичный белый шум внутри всего прогнившего черепа.
В мир не возвращаются краски – он их не терял, – звуков не становится больше, и само небо не переворачивается и не падает на голову, придавливая тело своей непомерной тяжестью. Дышать ни на йоту не легче, мыслей в разуме столько же, сколько было, а сердце по-прежнему бьётся со скоростью медленно ползущей улитки, склизким следом расчерчивающей лист большого папоротника. Кажется, никаких изменений нет, и Санджи расслабляется, коря себя за излишний драматизм, но как только он вновь сосредотачивает своё внимание на Луффи, чья улыбка, внезапно, становится шире и задорнее, чем была прежде, он замирает, чувствуя, как что-то странное булькает у него в желудке, оседая тяжестью внизу живота.
Взмокшие угольные пряди волос Луффи липнут к его высокому лбу, затенённому полями старой соломенной шляпы, и мягкие складочки собираются у него на переносице, когда он ласково щурит глаза. Облупившиеся чешуйки кожи покрывают его разгорячённые щёки и покрасневший нос, а глянцевый блеск рубца под левым веком поигрывает на свету, словно бы пуская солнечных зайчиков. Ямочки на его щеках углубляются от улыбки, а грязные веснушки испещряют загорелую кожу акварельными крапинками, неровными и случайными, как пятна от чернил на листе белоснежной бумаги. Он улыбается, абсолютно не скрывая своего восторга, и являет миру ещё одну пустоту, на месте которой когда-то был зуб. Он улыбается, растягивая сухие губы, и время замирает. Он улыбается, и Санджи чувствует, как сходит с ума, как подкашиваются его ноги, прежде твёрдо стоявшие на земле. Он улыбается, и сердце Санджи готово замереть вовсе.
Влага под носом скапливается внезапно, как холодок на мокрой спине после долгого забега, и щекотно пробирается в аккуратно подстриженную бородку, минуя плотно сомкнутые губы. Красные капли, горячие, крупные, срываются с подбородка, совершая прыжок веры, и неминуемо падают Луффи прямо на шорты, пачкая плотную синюю ткань, грязную, потрёпанную и повидавшую жизнь. Его капитан игнорирует это, как и всё, до чего ему нет и никогда не будет никакого дела, и с любопытством смотрит на две алые струйки, силой потока, за считанные мгновения, неряшливо окрашивающие нижнюю половину лица его повара. Он склоняет голову то на левый бок, то на правый, собираясь с мыслями, и почти норовит извернуть шею под неприятным углом. Шмыгнув носом, он хихикает и по-доброму ухмыляется.
— У тебя кровь идёт, — просто говорит он, словно бы это – обычное дело, и наклоняется к чужому лицу так близко, что любой бы потерял дар речи.
Хитрые огоньки не пляшут в трюфельной радужке его живых глаз, жестокосердная улыбка не украшает мальчишеское лицо, и никакого злого умысла нет в его благих намерениях, когда он, приоткрыв рот, припадает кончиком мокрого языка к окрашенной влажным металлическим багрянцем носогубной складочке, неуклюже задевая чужие нос и губы, и слизывает немного крови, как собака – рыбьи кишки с деревянного причала после разделки хорошего улова. Затем он медленно отстраняется, закрывает рот, отчётливо цокая зубами, и громко смакует перепавшее «угощение» за щекой, как если бы втянул немного взбитых сливок со сладкой лимонной тарталетки, вызвавших у него обильное слюноотделение. Затем он фыркает и уверенно заключает:
— Точно кровь, — кивает сам себе он, и беспокойство наполняет его голос. — Тебе бы к Чопперу!
И Санджи кивает ему в ответ, как заведённый болванчик, и соглашается посетить их маленького доктора. Не потому, что Чоппер – психиатр без навыков и докторской степени, но потому, что у него точно есть запасные пакеты с кровью, которые, непременно, понадобятся, если чёртов поток из носа не надумает остановиться. Санджи ещё не умирал от кровопотери, и ему не страшно, но он не хочет отправляться в очередное краткое путешествие на тот свет. Ведь смерть означает разлуку. А, только встретив Луффи спустя столько времени, Санджи знает, что не хочет снова его терять. Ни на год, ни на день, ни на минуту, ни на мгновение.
Поэтому, несмотря ни на что, он благодарен подоспевшему Зоро, чья поганая рожа отвлекает его от созерцания прекрасного и возвращает в реальный мир.
Впрочем, он не говорит ему спасибо, – просто заряжает с ноги из-за какой-то фигни, что стала причиной их очередного нелепого спора.
И, если смех Луффи на фоне – самый красивый звук, который он когда-либо слышал, он не упоминает об этом, считая кровотечение из носа не самой большой ценой за возможность быть там, где ему самое место.
Когда «Санни», полностью покрытый смоляным пузырём, на всех порах опускается на морское дно, держа курс на остров Рыболюдей, на палубе царит мороз. Санджи не уверен, холодно ли ему из-за понижающейся температуры окружающей среды или отсутствия половины крови в его венах, но его тело легонько вздрагивает каждые несколько секунд, покрываясь мурашками, и он готов расцеловать руки капитана, когда тот натягивает на него услужливо предложенное их маленьким врачом покрывало, для надежности похлопывая ладонями по сгибам ткани. Он неподвижно лежит на травяном покрытии, и несколько резиновых трубок тянутся к его перевязанной руке, вливая так необходимую ему кровь, пакеты с которой подвешены к мачте на несколько небольших крючков, и сквозь мутную дымку сна наблюдает за силуэтами проплывающих мимо рыб. Жилистые колени Луффи, вгрызающегося в кусок жареной говяжьей лопатки, служат ему импровизированной подушкой.
Мимо несутся разговоры и смех, и команда ревёт от угара, когда понимает, что состояние Санджи – его новая, слабо объяснимая реакция на людей преимущественно женского пола – связано с тем фактом, что он провёл два года на острове трансвеститов. Даже дорогая Нами и милая Робин пропускают по лёгкому смешку, находя это обстоятельство забавным, и, если это удар ниже пояса, Санджи хватает сил прикусить себе язык. Он не говорит ничего конкретного – лишь бросает упоминание, что побывал в Аду, умалчивая о том, что это уже второй раз, когда он выбрался из Преисподней, и легонько хмурится, упиваясь чувством полной безопасности. Ему плевать на Морских Королей, проплывающих неподалёку, на острые рифы, объятые сильным течением, на плоские шутки всех тех, кто ничего не понимает. Он позволяет себе насладиться теплом чужого тела, которое ощущает затылком, и размеренно дышит, стараясь прогнать внезапно нахлынувшее чувство тошноты.
Он не говорит об охоте на его душу, о смертельных прятках в густой чаще розового леса, о ненавистном вкусе сырой еды и всепоглощающем чувстве вины, заставляющем его рассыпаться на тысячу мелких осколков, как скинутая с пьедестала фарфоровая ваза. Он умалчивает о жестокости принципа «Всё или ничего», не повторяет застрявшее в глотке «Один против всех», оставляя воспоминания о бессонных ночах и подбирающихся к нему тенях далеко позади. Он прощает гонения, игнорирует прошлую усталость, забывает, как страшный сон, чувство постоянного преследования и звуки шагов, раздающихся по влажной земле. Он замалчивает неприличные угрозы и делает вид, что не желает немедленно встать и направиться прямо к своему шкафчику в мужской каюте, чтобы выбросить розовую рубашку, которую больше никогда не сможет надеть. Он не говорит о проигрышах и о победах, о выломанной в носу перегородке, по всей видимости, неправильно сросшейся по итогу без врачебного вмешательства, и о холодных ночах без костра. Он ничего не говорит, ведь никому, всё равно, нет до его слов никакого дела. Пусть думают, что хотят. Они вольны делать это: им никто не приказывает соответствовать. Пусть смеются: смех продлевает жизнь.
Санджи привык к насмешкам. Они – непосредственная часть его жизни. Он снесёт их, выдержит их и не вымолвит ни слова в ответ, понимая, что всё, что бы он ни сказал, всё равно не будет иметь никакого значения. Они не поймут. Никто не поймёт. Пусть лучше подавятся от смеха, чем сделают серьёзное лицо и хоть на минуту попытаются представить, через что он был вынужден пройти. Он рад, что их двухлетний перерыв прошёл лучше, чем у него, и он не завидует, не спрашивает, почему только на его долю выпадает такое дерьмо, не жалуется и не требует к себе снисхождения. Санджи тоже хочет смеяться оттого, насколько нелепа и жестока его жизнь, но он не смеётся, позволяя чужому смеху раствориться в однородном звуке неряшливого чавканья, издаваемого его капитаном при попытке запихать себе в глотку ещё один кусок хлеба.
Луффи наклоняется к его лицу чуть ближе – настолько, что Санджи начинает улавливать запах мясной подливки со специями из чужого рта, – и закрывает полями своей шляпы тот немногий свет, проникающий к ним на корабль сквозь толщу солёной воды. Почти в полной темноте Санджи обретает покой, разделяя со своим капитаном одно мирное молчание на двоих. И Санджи ничего не говорит, тихо втягивая носом прохладный воздух, но он благодарен за это мгновение выказанной солидарности, о которой он никогда бы не смел просить. Луффи великодушен. Луффи понимает всё без слов. И ему не нужно знать что-то, чтобы быть уверенным насчёт того, какое влияние это оказало на его соратника.
Санджи позволяет людям смеяться.
Санджи позволяет всем поверить, что именно отсутствие нормальных, утончённых, прекрасных, милых женщин – главного объекта обожания – превратило «отпуск» в королевстве Камабакка в сущий Ад.
Он хочет кричать, что это не так, что это – ложь, но у него нет выбора, нет иного оправдания и достойного объяснения. Правду никто не поймёт и не воспримет всерьёз. Для любого здесь она прозвучит нелепо, тревожно и, быть может, даже немного мерзко, и породит больше вопросов, чем даст ответов. И единственный человек, который достоин её услышать, который правильно всё поймёт, и так о ней осведомлён и не нуждается в дополнительном признании, ведь, даже без слов, он способен уловить горе и печаль, наполняющие еле бьющееся сердце, и сделать правильный вывод. Способен ответить на чужую боль и успокоить беснующийся разум, проведя загорелыми, мозолистыми, измазанными в мясном соусе пальцами по бледной скуле, утешив душу одним лишь недолгим касанием.
Санджи не нужно ничего говорить.
Санджи не нужно кричать, чтобы его услышали.
Настоящим Адом пребывание на острове Момоиро делали не вечные скитание, бесконечные преследования, попытки надругаться над честью и достоинством, голод, галлюцинации, воспоминания о Джерме или сводящая с ума бессонница.
Нет, вовсе нет.
В настоящий Ад эти два года превратили отсутствие Луффи и осознание невозможности быть с ним рядом в самый тёмный момент его тяжёлой жизни.
Если Санджи льнёт щекой к капитанской руке, ища прощение, то он находит его.
Быть может, не в самом прикосновении, но в тихом и невнятном от спрятанной во рту еды шёпоте, ласкающем его слух:
— Всё будет хорошо, Санджи.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!