8.
8 февраля 2026, 18:09 Весна 1995 года
Петя устало вздыхает, и его плевок шлёпается под ноги, растворяясь в лужах весеннего асфальта. Воспоминания о том «рыцарстве» — тёплый уголёк в груди, греют душу, напоминая, что Карасёв не полное дерьмо в этом бешеном, вертящемся мире. Он косится на Эллу и ловит её взгляд — пристальный, пронизывающий. Тёмный локон выскользнул из хвоста, лёг на щеку, рассекая глаз надвое, словно трещина в разбитом зеркале.
— Теперь ты скажи, — голос Эллы дрожит струной, готов лопнуть. — Признайся: ты меня особо не любил. Так, симпатия, не более. Тебя увлекало отобрать что-то у Юрки. Я — бонус к вашему вечному соперничеству.
От несправедливого обвинения Петя громко фыркает, будто от удара под дых, и приближается, придерживая дверь машины рукой.
— Ты чё, ёбнулась? Какой на хрен «бонус»?
— Обыкновенный, — Элла усмехается криво, сжимает кулаки — то ли от давней, затаившейся обиды, то ли от холодного вечернего ветра, что хлещет по коже. — Я для тебя — завоёванный трофей. Кукла, которой не стыдно хвастаться, тыкать под нос брату: «Смотри, Юрик, твоя подружка теперь за мной бегает». А я и бегала — влюбилась по-настоящему, думала, ты тоже... — Она нервно смеётся, но смех выходит карканьем голодной вороны, хриплым и одиноким. — Дура. Никакой любовью там и не пахло. Так, отобрать и выбросить…
Она отвернулась, уткнувшись взглядом в лобовое стекло, словно в спасительную броню. Нервно принялась считать окна в доме напротив, квадрат за квадратом, как узники в серой крепости, чтобы не видеть его лица.
Глухой удар по крыше отдаётся в ушах громом надвигающейся бури, но Элла не ведётся. Сидит смирно, спина напряжена пружиной. Петя склоняется ближе, засовывая голову в салон; крыша «бэхи» мнёт его кудряшки.
— Не пизди так, — голос его приглушённый металлом и болью. — Я с тобой был не назло Юрке, не ради понтов. Я страшно влюбился. По-дебильному, по-пацански, без башки. И сейчас...
Она перебивает резко, зло, зыркнув, взгляд — острый кинжал в полумраке.
— Любят — ждут, борются, а ты... Ты отказался от меня, Петь! Так просто, как швырнуть старую куртку в помойку. Уехала — ну и пиздуй. Ни письма, ни звонка.
Карасёв прищуривает глаза — в них рождаются острые льдинки, что летят в девушку, как метательные звёзды из арктической тьмы. До щеки Эллы дотягивается табачный воздух, пропитанный горечью, когда Петя резко выдыхает. Ей неловко от этого тяжёлого молчания. Оно висит могильной плитой, давит на грудь.
Пауза тянется вечностью, а Карасёв ни на миллиметр не сдвигается, припечатывая её взглядом, словно гвоздями к сиденью. Вдруг он зло хмыкает — резко, как треск ломающегося льда — и отходит от места, куда вжалась Элла, вновь закуривает. Движения теперь медленные, усталые, без былого напряжения. Кажется, что буря утихла, но она лишь притаилась за углом.
— Смотрю, ты забыла, — дым расползается по куртке призрачными щупальцами, — что о своём отъезде мне последнему сообщила. — Он недовольно крякает, сплёвывая обиду. — Чё, Элюня, не хватило духу бросить меня? Решила так дело обстряпать? «Невиноватая я, он ждать не захотел», — передразнил он высокий женский голосок, состроив едкую гримасу.
Его кривляние стегает больно, как армейский ремень по голой заднице — оставляет жгучий красный след на душе. Она выскакивает из машины вихрем, подлетает к нему, отчаянно бьёт кулаком по плечу.
— Что ты несёшь?!
— Я несу?! — он рявкает в ответ. — Не прикидывайся невинной овцой и не спихивай на меня все грехи!
— Я хотела тебя подготовить к моему отъезду! Ещё извинялась... Какой же ты... — она не договаривает, слова душат горло, разворачивается и кричит в пустоту — от безысходности, что жжёт внутри, как раскалённые угли. Девчачье нутро клокочет, словно котелок с ведьминым зельем на огне: бурлит яростно, вот-вот хлынет наружу кипятком, обдавая всех вокруг. Левицкую так и тянет развернуться, зарядить Пете яркой, звонкой пощёчиной — за все раны, что он нанёс их истории, за каждый треск разбитого сердца.
Гудки проезжающих машин прорезают воздух как сирены. Любопытные зеваки в потоке уставились на их сцену, жадные до чужой драмы. Это отрезвляет её, заставляя вспомнить: Карасёв — не главная проблема, не центр вселенной.
— Потом додерёмся, — глухо бурчит она. — Сейчас Родиона надо найти.
Бесцеремонно садится обратно в машину, хлопает дверцей резко, словно выстрелила. Пусть везёт, раз вызвался, нечего здесь выпендриваться.
Краем глаза видит, как тёмная фигура мелькает перед лобовым стеклом, плюхается на сиденье. Мотор оживает низким гулом зверя. «БМВ» выруливает в поток, растворяясь в реке фар.
— Хочешь думать, что я тобой пользовался — вперёд, — вздыхает Петя устало, пальцы белеют на руле, маневрируя сквозь хаос машин. — Но знай: если б я тебя не любил, я бы сейчас не таскался с тобой по подвалам за поэтом. Пошёл бы вон к девкам в «Лебедь».
Она отворачивается к окну, пряча лицо в тени стекла — лишь бы две минуты не видеть его, и чтобы он не заметил накатывающиеся слёзы, что текут, как осенний дождь по стеклу, смывая остатки иллюзий.
***
«Бэха» тормозит у облезлого подъезда, над входом в который мигает зелёная вывеска пивняка. Бар располагается в подвальном помещении — к нему ведёт с виду совсем небезопасная кривая лестница. На неё страшно ступать даже трезвому: боишься споткнуться и кубарем скатиться до главного входа. А пьяному расшибить голову — раз плюнуть. Из‑за двери, несмотря на то что она закрыта, на улицу вываливаются музыка, мат и густой запах перегара. У подвала дежурят местные завсегдатаи: они что‑то оживлённо объясняют друг другу, активно жестикулируя. Пьяным взором без особого интереса окидывают остановившийся модный автомобиль, и тут же возвращаются к беседе. — Тут один из, — кивает Петя, осматривая недовольно двор через лобовое стекло. — Если поэт не здесь, дальше по списку поедем. Он начинает вылезать, как слышит щелчок. Элла распахивает дверь и уже ставит ногу на асфальт, как Петя хватает ее за колено. — Сиди в машине, — упирается тяжелым взглядом в Левицкую. — Я с тобой пойду, — упрямо возражает она. — Это не ДК, — рявкает Карасёв. — Там такая шушера собирается, мама не горюй. Сиди. Дверь хлопает, и Петя, пригнувшись, ныряет в подвал. Элла остаётся в машине, барабаня по панели и вытянув шею, как лебедь, чтобы рассмотреть бар. Сквозь стекло видно только, как в дверях притона мелькает свет, силуэты, слышны обрывки: «да я щас…», «пошёл ты…». Минуты тянутся вязко, словно тягучий сироп. Из бара, раскачивая приоткрытую дверь, вываливается парочка. Оба — явно не в себе: шаги нетвёрдые, взгляды расфокусированные. Девушка — в юбке до неприличия короткой и узкой. Парень — с расстёгнутой рубашкой и ширинкой; он прислоняет спутницу к стене и бесцеремонно запускает руку под её одежду. Ни малейшей попытки уйти в переулок, спрятаться от чужих глаз. Любовные игрища начинаются прямо здесь — в двух шагах от входа в заведение. Элла брезгливо отворачивается. Двор выглядел под стать месту: тихий закуток, со всех сторон обрамлённый стенами домов с облупившейся штукатуркой. Помойки в каждом углу, тёмные непролазные арки, железные ворота, которые жутко и надрывно скрипели, словно в фильмах ужасов. Элла и представить себе не могла, что такие потаённые, мерзкие закоулки существуют вблизи светлого, вычищенного до блеска главного проспекта. И тем более в её голове не укладывалось, как сюда забрёл Родион. На её памяти брат слыл ужасным чистоплюем: он не то что в помоечное заведение не ступил бы — даже рядом не прошёл. Однако без какого‑либо присмотра Родион нехило подружился с зелёным змием, который полностью убивал в нём брезгливость. Пока Элла удивлялась местным видам, в голове уже проносятся картины: и менты, и драка, и то, как Петю из этого злачного места не выпустят, а он позовёт братву в подмогу — и начнётся перестрелка. Но тут дверь притона лязгнула, и в проёме возник Петя. Он вытаскивает из вонючего подвала кого‑то длинного и безвольного. — Руки убрал, я сам иду… — бормочет Родион, спотыкаясь. Он силится освободиться из захвата Карасёва, но спотыкается на лестнице и падает. Родион повисает на бывшем своей сестры, недовольно скулит. — Сам ты в гроб только дойдёшь, — не щадя поэта, Петя рывком дергает его вперёд и вытаскивает наружу. Он почти вкидывает Родиона на заднее сиденье, сам залезает следом, помогает уложить поэта на бок. От того развит спиртом, табаком и чем‑то кислым. — Фу, — Элла морщится, открывая окно, чтобы проветрить. — Родька… — Живой твой поэт, — Петя хлопает Родиона по щеке, тот что-то бубнит неразборчивое и складывает ладони под щеку. — Дышит, не обоссался. Поехали отсюда, а то ещё кто знакомый вылезет. Через пару кварталов Родион шевелится, глухо мычит, а затем открывает глаза. Мгновенно оценивая обстановку, он резко садится и застывает, растерянно глядя на попутчиков. Сначала его взгляд упирается в Карасёва за рулём. Тот, сдерживая мерзкий смешок, наблюдает за поэтом через зеркало заднего вида. Затем Родион переводит глаза на Эллу. Она, почувствовав его движение, оборачивается. — Какой неприятный сюрприз, — хрипит поэт, икая. — Помолчи, Родя, — просит Элла. Машина дергается на кочке и Родион, не успевает схватиться за кресло, валится обратно на кожаное ложе. Недовольно кряхтит, поднимается вновь, устраивается между кресел. — Зачем меня так грубо и неопрятно вытащили из бара? Ну никакого уважения к рабу великого искусства, — он дёргает плечом, утыкаясь в мягкую обивку кресла сестры, прикрывает глаза. — Я между прочим юбилей праздновал. — Какой ещё юбилей? — злится Элла. — Сотый отказ в публикации, — гордо крякает поэт. — Считаю..ой.. что за это…ой…надо выпить. Они ещё так интеллигентно…ой…меня послали, - он хлопает себя по пальто, затем выдергивает сложенное вдвое помятое письмо. — Вот прочти. Родион сует лист под нос сестре и, едва она углубляется в чтение, с размахом плюхается обратно на сиденье, будто сбросив с плеч непосильную ношу. Элла быстро пробегает глазами по строчкам. Перед ней — очередной отказ издательства, куда Родион отправил свою рукопись. Формулировки обидные, но выдержаны в рамках приличий. По мере чтения лицо Эллы меняется: сперва лёгкая растерянность, затем — волна грусти и досады, накрывающая её целиком. В какой‑то момент она словно сама превращается в котёнка, выброшенного в холодный подъезд: без мамы‑кошки, без тёплого молока, без мягкой лежанки. Это пронзительное ощущение одиночества, словно мир равнодушно отворачивается, а твои мечты и труды тонут в безмолвной пучине безвестности. Именно так чувствует себя её старший брат, раз за разом отправляя рукописи во все возможные издательства страны. — Погоди, — вдруг замирает Элла, ещё раз внимательно перечитывая письмо. — Зачем ты отправил цикл о боли, страдании и суициде в издательство детской литературы? — А пусть детишки с горшка знают, что этот мир — тлен и что у всех одна дорога в ящик, — глаголет Родион. Элла на это заявление лишь недовольно фыркает, отворачиваясь от язвительного братца, который вдруг дотрагивается до Петиного плеча. — Петр, дайте закурить, а то я своё огниво потерял, пока вы меня за шкирку тащили. Петя резко дёргает плечом, сбрасывая его руку. — Не воспламенишься? — цедит он, но всё же кидает зажигалку через плечо. В ответ слышит: «Гран мерси». В тот же миг Карасёв получает лёгкий шлепок от Эллы — явный знак недовольства. Она шепчет с упрёком: «Ты ещё и куришь…» — И курю, и пью, и баб ебу, — весело скандирует поэт, выпуская изо рта дым. — Но те — не любят нежных поэтов. Им подавай братков с пистолетом, с харизмой волка, а не с букетом. И ты тоже, Элка, повелась на это говно. Тишина тяжёлым покрывалом опускается на салон машины, лишь мерный стук поворотника врывается в неё, разбивая напряжение на ровные отрезки. Элла бледнеет, инстинктивно сжимается на сиденье, будто пытаясь стать незаметнее. Краем глаза она замечает Петю: он вцепляется в руль так, что суставы на пальцах белеют. Кожаное кресло под ним надрывно скрипит, выдавая сдерживаемое волнение. Элла чувствует: надвигается ураган, и погасить его ей не под силу. Резко, почти сквозь зубы, бросает брату: — Родя, заткнись. — Чё, правда глаза колет? — не унимается Родион, раззадоренный собственным ядом. Дым клубится у его рта, слова льются едкой лавой. — Ты идиотка, Эля. Неужели думаешь, он просто так тебе помогает? Добрый, блядь, самаритянин! Он же в трусы твои залезть пытается! Ты что, слепая? Он браток каких мало! На радостях юбку задрала, побежала… Родион надрывно кашляет, смахивает рукой брызги слюны и резко пинает кресло, в котором сидит сестра, — требует её внимания. В тусклом свете он различает её профиль: чёткий, словно выточенный из камня. Губы плотно сжаты, взгляд устремлён вперёд, спина выпрямлена так, будто она не в уютной немецкой машине, а на комсомольском собрании. Родион уверен: она слышит каждое слово. И потому продолжает, выплёскивать жалящие фразы: — Он кончит плохо — и тебя с собой в дерьмо утащит! — Брат приподнимается, цепляется за спинку кресла и, склонившись к сестре, громко шепчет прямо в ухо: — От него смрад тюремных туманов, кровь на руках и молчание вместо клятв. Петя скрипит зубами так, что челюсть каменеет. Кожа куртки натягивается на плечах, как у зверя перед прыжком. Сверкает нездоровый блеск в светлых глазах, ноздри раздуваются, дыхание рвётся хрипом сквозь горло. «БМВ» пьяно виляет, он выруливает на обочину резко — шины визжат. Родион падает в пространство между сиденьями. Пока поэт барахтается в своем плаще, до него доносится приглушенная ругань между Петей и Элей, а затем дверь распахивается и Родиона беспощадно вытаскивают на остывшую улицу. — За базаром следи, крыса чернильная! — голос Пети низкий, опасно ровный. Цепкие пальцы Карасёва сжимают горло поэту, больно давят на кадык, не дают шелохнуться. — Сестра тебя по помойкам и притонам ищет, пока ты блюешь и стихи свои хуевые всем впихиваешь, а он наезжает на неё. Ещё раз Эллу идиоткой назовёшь или обо мне чё-то рамсить будешь — я тебе челюсть выбью, чтоб рифмы забыл. Карасёв встряхивает Родиона, как тряпичную куклу. — Да хоть режь меня, рыцарь хуев. Я смерти — и друг, и враг, и так, - хрипит Родион. — Ей нормальный нужен, а не ты! — Заткни пасть! — орет Петя, замахиваясь на Родиона. Элла повисает на кулаке Пети, судорожно причитает: — Хватит! Прекратите! Она колотит Карасева по плечу, по груди, заставляя разжать хватку. Родион, освободившись, кряхтит, жадно хватает ртом воздух, потом скручивается — и выплёвывает содержимое желудка прямо на асфальт. Петя брезгливо морщится, отступает на шаг. — Плевать, — едва разборчиво бормочет поэт, отплёвываясь и вытираясь рукавом. — Хочешь ему передачки таскать или ранения от пуль зашивать — валяй, мне пофиг. На всё плевать! Всё равно никому мои стихи не нужны. И я сам не сдался. Я — так, приложение к шкафу в нашей глубокоуважаемой семейке. Кряхтя, он с трудом забирается обратно в машину. Элла тянется к нему, гладит по голове, по плечу — бережно, словно убаюкивает расстроенного ребёнка. — Мне нужны твои стихи, — тихо произносит она. — И ты сам нужен. Даже когда несёшь чушь. Не пропадай больше. Родион открывает рот, будто хочет что‑то сказать, но тут же захлопывает его, отворачивается к окну. Спина сгорблена, плечи напряжены. Петя, усаживаясь за руль, коротко фыркает, переводит взгляд на дорогу. Рука его словно бы невзначай соскальзывает с рычага передач, и на миг, накрывает пальцы Эллы. Крепкое, тёплое касание. Всего секунда, но в нём и извинение, и обещание, и тот самый жар из прошлого. Она не отдёргивает руку. Только сердце начинает биться чаще, будто пытается догнать ускользающее время. Машина уносит троих в череду редких дворовых огней. Тишина вокруг становится гуще любых слов. А пальцы ещё долго помнят тепло.***
…На спящий город опускается туман. Шалят ветра по подворотням и дворам… Радио обрывают резко, не дав договорить. В «Жигулях» становится мертвенно тихо, лишь откуда‑то сбоку доносится невнятный шум проезжающих авто. Место стоянки откровенно паршивенькое: в закоулке у главного въезда, где обзор перекрыт другими машинами, скучающе дремлющими в ожидании хозяев. Фонарь не светит, только неоновые вывески на здании, вычурно топорщатся, разбрасывают цветные отблески, зазывая прохожих «зайти на огонёк» с видом дешёвого гостеприимства. Отвратительное место, словно выгребная яма городской изнанки. Грязь от колёс неведомых машин липнет к асфальту, а из окон неподалёку, прикрытых плотной тканью, сочится… нет, не свет — сама похоть. Она просачивается сквозь занавески, как ядовитый туман, и вырывается наружу хриплыми криками, полными невысказанных, постыдных желаний. Элла ёжится, будто пытается отстраниться от этого липкого, душного пространства. Неоновый свет ласково касается металлической зажигалки. Та царствует на приборной панели, будто трофейная корона. Эля фыркает, хватает её и с размаху швыряет в бардачок. Пусть теперь томится в одиночестве. Конечно, Карасёв оставил её нарочно, как крючок, за который можно потянуть, повод вернуться, выпросить назад, затеять новую игру. Ему всегда нужен знак, намёк, предлог для встречи. Через пару дней он объявится с дерзким визгом шин под окнами, с этим своим невыносимо уверенным взглядом, от которого внутри всё переворачивается. А пока Эля может дышать свободно. Вспоминается тот вечер — злополучный, когда они вытаскивали Родиона из очередного загула. Тогда Карасев и вручил ей ключи от «жигулёнка»: бережно, почти торжественно вложил их в её ладонь. — Когда решишь сменить свой драндулет на что‑то достойное — мой номер у тебя есть. Обещаю, не разочаруешься. Когда Элла села в машину, её едва не скрутило от смеси карасёвских запахов: пошлого, едкого парфюма и грубого сигаретного дыма. Она боится, что аромат пристанет к одежде, волосам, к коже, будет клеймом от посторонних, чтобы за версту чуяли, кто хозяин. Элла раздражённо бьёт по рулю. Сколько ещё он будет торчать в этой дыре? Она сидит здесь почти два часа — и ни малейшего намёка на Юру. Только бритоголовые братки то и дело прибывают под руку с девицами в блестящих, прозрачных платьях. Слежка вышла случайно. Элла ехала к Юре: хотела помириться, объяснить всё, сгладить конфликт. И вдруг увидела его: он выходил из стекляшки, задумчиво разглядывая этикетку на бутылке. Рука уже потянулась к гудку, но вовремя замерла. Юра свернул за угол, отклонился от привычного маршрута и вскочил в трамвай. Общественный транспорт увёз его далеко от дома, почти на окраину, где среди понурых хрущёвок высился старый дом имперских времён. Юрка шёл, не сбавляя шага, не замечая ни прохожих, ни вечерней сырости. Широкими движениями он взбежал по ступеням, рванул на себя массивную дверь и исчез в приглушённом бордовом зеве дома. Только неоновая вывеска в форме лебедя, пульсирующая болезненно‑розовым светом, нарушала сумрак. Она‑то и подтвердила догадки Эллы. Любопытство Левицкой, с детства неуёмное, сейчас зудело, как комариный укус: сколько ни сдерживайся, всё равно царапнуть хочется. Она попыталась заложить руки за спину, сцепить их в замок, но мысль уже не отпускала. Элла‑то знала: у каждого есть право на тайны. И всё же… Двусмысленная фраза Петьки про «девок в Лебеди», ехидное замечание Родиона о Марии Магдалине да ещё эта новая скрытность Юры — его странное поведение в последний раз — всё это сплеталось в один назойливый узел. И Элла решилась: надо разобраться. Просто ради своего спокойствия, и чтобы опровергнуть сомнительные мысли, которые как черти выпрыгивали из табакерки. Сведения она добыла почти без труда. Вскоре у Эллы уже были на руках и адрес, и кое‑какие мнения о заведении, которым — по счастливой случайности — владела некая Александра Лебедева, в узких кругах известная как “девушка по вызову” Саша Лебедь. Поворот, достойный бразильских сериалов. Пока Элла играет в шпиона, в голове крутятся противоречивые мысли: то равнодушное «что такого, если парню захотелось продажной любви», то тревожное «как часто сюда заходит Карасев». Она сердится на себя. Неужели это ревность к Юре? И не прав ли Петя, когда говорит, что она выбрала старшего брата лишь как путь к младшему? Но едва в сознании возникает Петька — с его обманчиво наивным, почти детским взглядом — всё меняется. За внешней игривостью прячутся болотные глаза, в которых мерцает чертовщинка, странная смесь легкомыслия и тёмного азарта. И тогда внутри вспыхивает огонь, а тело невольно поворачивается в его сторону. Признавать беспомощность перед чувствами, которые давно толкают её в бездну, невыносимо. Эту зависимость следовало уничтожить ещё в Риге: вырвать с корнем ростки привязанности, высушить болото, что тянет его руками… Увлёкшись раздумьями, она едва не пропускает виновников торжества. Порыв тут же обнаружить своё присутствие быстро гаснет. Элла остаётся в тени, наблюдает. Пара плетётся неспешно, будто ноги не хотят идти. Останавливаются у стены: болтают, пьют из одной бутылки, хихикают. Девушка в джинсах в облипку и косухе, у нее светлые пряди, которые она то и дело кокетливо поправляет. Юра вьётся вокруг, чуть не вприсядку, осторожно дотрагивается до её бледных рук, прислоняется к ним губами. Элла впервые видит такого флиртующего и влюбленного Юру. В голове тут же всплывает Карасёв — и контраст бьёт наотмашь. Он никогда не стал бы разыгрывать джентльмена. Нет, он бы прижал её к стене жадным поцелуем, руки его уже лезли бы туда, куда не положено. На любое сопротивление — лишь больше нахальства, больше дерзких прикосновений, словно вызов: «Попробуй останови». — Юрик! Голос рушит все. Юра резко оборачивается, и по его лицу пробегает волна смятения. Он в ловушке. Сглатывает. Губы сжимаются в тонкую, напряжённую линию. Взгляд вспыхивает не удивлением, а острым раздражением, почти злостью. Его застали. В самый неподходящий момент. На полуслове, на жесте, на том, что он явно хотел оставить при себе. И хуже всего — это она. Пришла без звонка, без повода, без права вторгаться сюда. Он не знает, как выпутаться. Элла читает это по его рукам, по тому, как он чуть отступает от Саши, охраняя от подруги детства тайную связь. Элла делает шаг вперёд, сдерживая злость, которая вспыхивает так резко, что кажется, вот‑вот вырвется наружу. Зачем она здесь? Зачем пришла? А потом её взгляд невольно скользит к Саше. Та стоит, чуть откинув голову, расслабленно опираясь на белую машину. В каждом движении пугающая лёгкость, будто весь мир ей по плечу. Она не играет в свободу — она ею живёт. В ней нет ни позы, ни напряжения, ни страха. Всё естественно, как дыхание. И это уже бьёт Элю. Ведь Левицкая всегда считала, что свободна. Что умеет быть такой, без оглядки, без страха. Что её раскованность — не маска. Но рядом с Сашей, с чёрт возьми пылающей раскрепощенностью, это ощущение рассыпается стеклом под ударом. Саша даже не борется. Она просто есть, и этого достаточно, чтобы Элла почувствовала себя проигравшей. — Это та самая Саша? Каждое слово теперь — как шаг по тонкому льду. Элла чувствует, как нарастает напряжение. Оно стягивает пространство между ними, делает вдохи короче, а паузы — невыносимо долгими. Юра не отвечает сразу. Его взгляд, холодный, отстранённый, скользит по её лицу, словно оценивает, взвешивает, решает, стоит ли вообще говорить. — Как ты здесь оказалась? — Юра не отвечает на вопрос, кроет своим, обжигает обвинением. Он понимает, как и зачем она здесь, но отчитывать её не хочет. Или не может. — Мимо ехала, представляешь, — отвечает она с наигранной лёгкостью, но голос дрожит, выдавая её лучше любого стукача. Внутри всё сжимается: она понимает, что закапывает их дружбу глубже, чем собиралась. И уже нет дороги назад. — Отойдём на пару слов, — добавляет она тише, почти шёпотом. — При ней говори, — отрезает он. Его голос бьёт по наковальне её нервов. Элла вздрагивает. Стыд обжигает изнутри, расползается по венам, как яд. — Ты, что всерьез с ней? Юра, она же…— Эля запинается, слова застревают в горле. — Шлюха, — звонко, как колокольчик, бросает Саша. — Скажи, как есть. Не волнуйся, рот с мылом не помоем. Левицкая вдруг ясно осознает: той мнимой смелости, на которую так рассчитывала, просто не существует. Хотела вразумить Юрку, а вместо этого унизила саму себя. Элла нервно сглатывает, впивается взглядом в Лебедь. Та держится с вызывающей уверенностью — смелости ночной бабочке не занимать. Не желая оказаться в тени, Элла делает шаг к Юре. — Вот именно… проститутка, — смягчает она грубое слово, но тут же слышит смешок Саши. Унижение обжигает, разжигая в груди жгучую ненависть. —- Ты с ума сошел? Вдруг она чем-то тебя заразит или на иглу подсадит? На ней же клейма негде ставить! А если…— голос срывается в шёпот, взгляд в асфальт, — если она с твоим спала? — А ты за меня боишься или за Петьку? — Юра резко шагает к ней, взгляд полыхает гневом. — Зачем приехала? Моральный компас мне устанавливать? Отчитываешь, как ревнивая жена, хотя права на это не имеешь! — Очнись! Нельзя верить любви проститутки! — Замолчи! — рявкает он, сжимая кулаки. —- Не читай мне морали о ее поведении, когда сама снова спишь с бандитом. Эля порывается выкрикнуть резко, навзрыд, что она не спит с Петей. Ни сейчас, ни в будущем не собирается. Петя ей помогает и только. Она хочет объяснить, что видит Петькины мотивы насквозь — его заинтересованность, намёки, попытки подобраться ближе. Но между ними нет того, что Юра себе надумал. Эля открывает рот, чтобы сказать всё это, но голос глохнет на полуслове. В глазах Юры — боль, обида и разочарование. — Я думал, ты поймёшь… Мы же друзья, Эль. Не сказал, потому что знал: ты… только Петьку оправдываешь. Ему свои претензии отправь — он тут завсегдатай. Юра опускает голову, растроенно качает ею. Разворачивается, идёт к машине. Уже открыв дверь белой ауди, оборачивается: — И хватит его на привязи около себя держать. Либо бросай — и не трепи ему сердце, дай найти другую. Либо возвращайся — и живите долго и счастливо. Он садится в машину. Та медленно выезжает со двора, растворяясь в мелькающем свете огней весёлого заведения. Элла остаётся одна. Холодный ветер треплет волосы, а в ушах ещё звучит его голос — резкий, обиженный, беспощадный. Огни мигают, будто насмехаются, подчёркивая её одиночество.***
Лавочка холодная, Эля вздрагивает, опускаясь на неё. Пальцы, подрагивая, выдёргивают сигарету из пачки, купленной в ближайшем ларьке. Колесико зажигалки щёлкает, вспыхивает огонёк. Она прикуривает и тут же давится кашлем. Едкий ментоловый дым врезается в горло, сковывает дыхание. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. Отплёвываясь от первого густого залпа, Эля всё же делает новую затяжку — горькую, натужную. Плевать, что курить она толком не умеет, просто играет в курильщицу. Плевать, что пачка, едва начатая, скоро окажется на дне мусорного бака. Плевать, если атласная блузка пропитается этой противной смесью мяты и табака — и, не дай бог, прожжётся от неосторожного пепла — всё равно. Эти мелочи не имеют значения. Главное — подавить гнев. Заглушить его хотя бы на минуту. Чтобы не кричать, не метаться, не рвать на себе волосы от бессилия. Чтобы просто сидеть здесь, в холодном сумраке, и чувствовать, как едкий дым обжигает изнутри — ровно настолько, чтобы не чувствовать другого жжения. Того, что гложет сердце. Мало того что «забраковали» её дипломной работой — исследование о модной эпохе в Союзе и её влиянии на несколько поколений отвергли с небрежным, почти оскорбительным аргументом: «О тряпках никто читать не будет». Вслед за этим ей подсунули совершенно чуждую тему — что‑то про криминальное десятилетие. Грязное, безнадёжно унылое, лишённое малейшего намёка на вдохновение. Так ещё и мать, не спросив дочери, решила использовать её диплом как заготовку для собственной идеи: криминальной колонки в журнале. «Полезный опыт. Практическая польза и связь с реальной журналистикой». Но для Эли это было не про пользу и не про связь, а про очередное доказательство, что её интересы, её мир моды и эстетики снова не имеют веса. Что её работа — лишь инструмент в чужих планах. Но больше всего Элла закипала от слов Марины Андреевны, которую пришлось чуть ли не силком вывозить со старой писательской дачи. Ещё недавно Марина являла собой воплощение богемной возвышенности: всегда напудрена, словно подиумная дива, увешана серьгами с дорогими камнями, с этим своим гибельным восторгом в глазах. А тут — рваное кимоно, немытые чёрные волосы, сбившиеся в недельную копну, и вместо изысканного шлейфа французских духов — густой алкогольный смрад. Её любовничек — отец Юры — уже отбыл домой к бывшей жене. Та, ничуть не стесняясь, забрала его прямо из‑под бока у подруги по рюмке. Эля сама видела: Флора со вторым мужем неспешно шагала к электричке. А Марина Андреевна тем временем прислонилась к покосившимся перилам с облупившейся краской и докуривала последнюю сигарету. В её позе читались не усталость, а полное опустошение, будто вся прежняя жизнь осыпалась, как старая краска с деревянных досок. — Какая же ты, Эля, бестолочь! — похмельные нравоучения Марины врезались в дочь, как ржавые гвозди: больно, грубо, с хрустом вгрызаясь в живое и гнили внутри еще очень долго. — Что сложного‑то, а? Все поколения так жили. Мы ж тебе с отцом дорожку, считай, протоптали — иди, не хочу: Рига, Европа — перешагнуть границу, никакого дефицита, паспорт европейский. Живи — радуйся. А она нос воротит! Янис — такой хороший мальчик. Родители — уважаемые люди в парламенте. Жила бы — беды не знала. Нас с Родионом бы забрала. А ты… эх…— Разочарованное кряхтение, и сигарета с хрустом вдавилась в дерево крыльца. Полы рваного кимоно метнули пыль по ступеням, когда Марина, не дожидаясь ответа, повернулась и шагнула в дом. Последнюю фразу она бросила через плечо, тихо, но отчётливо, как приговор. — Всю жизнь теперь будешь по приказу братка ноги раздвигать, пока не надоешь ему. Об идеи‑фикс выдать дочь замуж по расчёту — за латыша, сына знакомых её тётки, прочно обосновавшейся в Латвии и обладавшей нужными для Марины Андреевны связями в издательском деле, — Элла узнала, как это часто бывает в её семье, от посторонних. Янис на последнем свидании, потупившись и глядя как побитый щенок, признался: брак без большого чувства его не пугает, но жениться на русской девушке — не входит в планы молодого, симпатичного фотографа. Элла собирала чемоданы под яростные перебранки с родственницей — на русском, с отборным матом. Потом села в самолёт и летела домой, обливаясь слезами. Матери о признании Яниса она не сказала ни слова. Латыш больно ударил по самолюбию — признаться, что её не выбрали, не полюбили, было хуже смерти. Вместо этого Элла ядовито бросила: «Я сама догадалась. И чтобы больше ты в мою личную жизнь не лезла». Марина лишь равнодушно усмехнулась. Вальяжно восседая в кабинете за рабочим столом — словно царица на пиру — она не прервала написания статей для журнала. Глядя на эту неестественную, ледяную невозмутимость, Элла закусила губу. Всё было ясно: у Марины Андреевны уже готов следующий план. Еле‑еле Элла притащила упирающуюся мать домой аккуратно, стараясь двигаться как можно тише, чтобы весь двор не узнал, как не прочь поразвлечься уважаемая главный редактор местной газеты. Эля знала: если хоть кто‑то увидит Марину Андреевну не в статной позе, не в модных европейских нарядах, купленных у фарцовщиков, без безупречно уложенных волос и вечной красной помады — мать сама себе верёвку на шею накинет. Дебоширить, плеваться ядом и матом, носить нестираное позволяется только Родиону — на него давно махнули рукой. Элла уткнулась взглядом в землю, ёжась от пронизывающего ветра. На дачу ей пришлось сорваться прямо с пар — на ней лишь тонкая блузка и юбка, оголяющая колени. На плечи наброшен плащ, но укутываться в него не хочется: будто отказ от тепла, крохотный акт неповиновения, бессмысленный, но необходимый. Левицкая горько усмехнулась. Ещё утром она рассчитывала голыми коленками выбить зачёт у молодого преподавателя, как это проделывала добрая половина факультета. Но всё перечеркнул внезапный звонок на кафедру от Родиона: «Продолжай эстафету: мать из запоя вытаскивай, а то дачники жалуются». Зачёт придется пересдавать. Голова опускается всё ниже. Ветер теребит волосы, ласково целует в щёки. Сигаретный дым запутывается в прядях, будто пытается удержать их в причудливом танце. Она еще припомнит Роде сводничество двух алкашей, будто у неё и без этого проблем мало. А теперь ещё и с Юрой разбираться. Извиняться? Но в чём её вина? Совесть, однако, не унимается — тонким коготком царапает нити, протянутые к сердцу. Уму непостижимо: как Юрик мог связаться с проституткой? Где он её нашёл? В голове не укладывается. Она рассеянно рисует веточкой узоры на земле: линия туда, обратно, поворот, узелок, цветочек, закорючка, похожая на сердечко… Внезапно взгляд цепляется за мужские туфли, начищенные до зеркального блеска, отражающие тусклый свет фонаря. Элла медленно поднимает глаза, уже зная, кто нарушил её уединение и горькие размышления. Только Карасёва не хватало для полного счастья. — Поэта ругала, а сама куришь? Сигарету он выдергивает из её губ резко, неприятно, грубо. Сжимает своими потрескавшимися от ветра губами, втягивая никотин, затем брезгливо швыряет окурок на землю, давит подошвой. — Дерьмо какое‑то, — резко бросает он, достаёт из кармана пачку с верблюдом на этикетке и протягивает ей. — Вот, качество. Эля недовольно мотает головой. — Кто обидел мою Элюню? — его голос вдруг смягчается, в нём проскальзывает почти отеческая забота. — Быстро говори, и дядя Петя всех порешает. От его самодовольной ухмылки и тяжёлого шлейфа дорогого парфюма, сладкого, с ноткой металла, хочется сбежать. Спрятаться от буравящего, наглого взгляда, от ощущения, что он раздевает её догола, оставляя беззащитной. Он разглядывает её, как вещь, которую уже мысленно примерил и оценил. Внутри — хаос. Щеки пылают, внизу живота пробегают мурашки, а ладонь сама сжимается в кулак — дать бы по бритой щеке, чтоб след остался. Противоречивые чувства рвут на части: отвращение, злость… и что‑то ещё, тёмное, неуместное, от чего становится ещё противнее. — Дядя Петя, идите лесом, пока вас в жопу не послали, — выплёвывает она, резко, с отвращением, словно слюну на бетон. Петя хмыкает. Медленно, угрожающе наклоняется к ней, сокращая дистанцию до опасной близости. — Язык прикусила! — цедит он низким, вкрадчивым голосом. — Я за такой базар и отшлёпать могу. По спине Эллы пробегает ледяной холодок — от его взгляда, цепкого, волчьего, в котором на миг вспыхивает что‑то жёсткое, почти звериное. Но уже через секунду глаза снова наполняются насмешкой. — Не знаю, как тебе, но мне точно понравится, — добавляет он с лёгкой ухмылкой, от которой у неё сжимаются кулаки ещё сильнее. Тихий, утробный смех гиены вырывается из него. Он отступает на шаг, чтобы окинуть взглядом всю её фигуру — задерживается на тонких ногах, которые она, не замечая, расставила чуть шире. Если присмотреться, проглядывает полоска светлого белья. Обнаружив удачный ракурс, Карасев довольно улыбается, неспешно достаёт сигарету. — Чё случилось? Неуд поставили? — спрашивает он с ленивой насмешкой. — Юрка с проституткой связался! — выпаливает Эля, фыркая от негодования. Петя крякает от неожиданности, давится табачным дымом на затяжке, торопливо разгоняет клубы руками. — Неприлично так явно ревновать своего “друга”, — холодно замечает он, прищурившись. — Какая ревность?! Она реальная шлюха! — возмущается Эля, небрежно добавляя: — В «Лебеди» работает. Теперь уже Петя удивлён. Замолкает, задумчиво крутит в пальцах сигарету. — Растёт парень, — наконец произносит он с довольным кивком. Пикантная новость о братниных увлечениях его ничуть не смущает, скорее забавляет. — Се ля ви, Элюня. Мальчикам нравятся шлюшки. Девушка на мгновение таращится на него, в глазах — чистый скепсис. Но, уловив по самодовольной роже Карасева, что он ни на грамм не шутит, давится возмущением. — Ты невозможен! — выпаливает она и резко пытается встать. Но длинная нога в тёмной штанине уже перекрывает ей путь — с глухим стуком опускается на лавку, отрезая возможность уйти. — Ну‑ну, не спеши, — скалится Петя, небрежно стряхивая тлеющий пепел в сторону. Дым тонкой змейкой вьётся в холодном воздухе. — Хорошие девочки тоже в цене. Эля замирает. Слова застревают в горле, слишком вызывающий тон, слишком прозрачен подтекст. Она чувствует, как внутри закипает смесь злости и растерянности: он будто нарочно играет с ней, смакует её беспомощность. — Что тебе нужно? — наконец выдавливает она, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. Петя медленно поднимает взгляд, ленивый, оценивающий. Чуть прищуривается, словно разглядывает её заново, замечает не только позу, но и дрожь в пальцах, сжатые кулаки, напряжённую линию плеч. — Уже решила, что я обязательно чего‑то хочу? — он чуть наклоняет голову, и в полумраке его глаза блестят не то насмешкой, не то чем‑то более серьёзным. — Смотрю, ты взвинченная какая‑то. Поехали по писярику накатим, а? Расслабишься, музыку послушаем… — делает паузу, подчёркивая следующее слово.— Поговорим, а там уж как пойдёт. Левицкая издаёт короткий смешок. — Неужели ты… Элла спотыкается на полуслове, когда за плечом Пети замечает фигуру на балконе. Марина Андреевна. Вышла на свежий воздух выкурить свои импортные сигареты, те, что прячет в портсигаре. И не сводит глаз с дочери и её «кавалера». В голове вихрь: как давно она там? Что уже успела надумать? Наверняка сейчас прокручивает в голове своё любимое: «Вот и подтверждение моих слов». Элла почти физически слышит эти слова — резкие, хлесткие, выверенные, как удары хлыста. А вдруг мать сейчас кивнёт удовлетворённо: «Позорище». Внутри всё клокочет — не просто раздражение, а жгучая, острая злость. Они все уже всё решили за неё. Мать с её презрительным прищуром, будто заранее знает: Эля опять «оступится». Юра, который даже не удосужился объясниться, просто испарился, но обвинив её в “постельном ухажере”. Даже Родион, этот вечный моралист, наверняка качает головой: «Ну вот, опять сестрица за старые портки схватилась…» А Петя… Петя просто играет — то ли в сочувствие, то ли в соблазнение, то ли сам не знает, чего хочет. И от его «моя Элюня» веет покровительством больше, чем романтикой. Словно она не самостоятельная фигура в этой игре, а приятный бонус к его сегодняшнему настроению. И от этого, именно от этого, в груди разгорается упрямый огонь. Назло. Не потому, что хочется. Не потому, что тянет к Пете. А потому, что они все уже поставили на ней клеймо. Вновь. Губы, потерявшие помаду на сигарете, растягиваются в холодной улыбке. Эля чуть склоняет голову, ловит взгляд Пети и видит в нём предвкушение, почти торжество. Пусть. Пусть думает, что выиграл. Поднимаясь на ноги, Эля чеканит: — Поехали, Петя. Выпьем.***
Ресторан «Старый трамвай», расположенный в ангаре, который давным‑давно служил последним пристанищем отслужившим свой срок трамваям, встречает молодых людей громкой музыкой, пульсирующими огнями, серым искусственным дымом, будто возникающим из ниоткуда, и звонкими весёлыми голосами с импровизированной танцплощадки. Пока пара идёт к столику, Элла замечает, как с Петей обмениваются приветствиями некоторые посетители заведения. Кому‑то он просто кивает или салютует ладонью, а с кем‑то здоровается рукопожатием и похлопыванием по плечам. Левицкая ухмыляется: Карасев павлином себя мнит перед ней, хвастается своим «уважением» среди себе подобного контингента. Закуток, в котором они приземляются, тонет в тени, почти у самой сцены. Элле как раз хочется послушать живую музыку. На афише у входа она видела: в этот вечер играет знаменитая городская группа «Дядя Алик». В солиста этой группы Эля была влюблена в детстве. Тогда его голос казался ей голосом самой романтики. Но сейчас сцена пуста, лишь пианист разносит по залу лиричную мелодию, далёкую от того, что она надеялась услышать. — Чё пить будем? — Петя отказывается от меню, протянутого стройной официанткой, чьи густо накрашенные ресницы запорхали, как только Карасёв подозвал её. — Портвейн, как в старые добрые? Или шампусик? — Водочки грамм триста, — отзывается Элла, не моргнув. — Во, моя школа, — усмехается он, кивает официантке. — Водки тащи и нарезку, там, селёдочку на закусь. И ещё… — он вытаскивает из кармана кожаного пиджака свёрнутую купюру и протягивает официантке. — Пусть музыканты чё‑нибудь романтическое сыграют, типа… — и он коряво напевает мелодию из фильма «Эммануэль». Официантка кивает и удаляется. Весь Петин взор вновь обращается на Эллу. Он скользит взглядом по её волосам — жестоко обрезанных чуть ниже плеч, но придающих ей какую‑то новую, строгую недоступность. Взгляд переходит ниже — к воротничку белой блузки, тянется по ткани вниз, к пуговицам, ныряет за ткань, ближе к светлой полоске груди. Петя сглатывает и тяжело вздыхает. Если бы на нём был галстук, он бы уже давно развязал узел от духоты и желания. Она тоже рассматривает его, чуть пристальнее, выискивая различия с тем дворовым Петькой в поношенном спортивном костюме, пропахшим сигаретами и потом. Теперь на нём бликует кожаный пиджак, подобранный по размеру широких плеч, брюки со стрелками, выглаженные без единой складки. Вечно вьющиеся кудри примяты и уложены гелем завиток к завитку. На шее — бандитский фолиант: крупная золотая цепь, чьи звенья можно рассмотреть, не прилагая усилий. На руке, которой он небрежно стянул с головы очки и кинул на скатерть, брякают дорогие часы, блестит крупный перстень с чёрным камнем. Элла почти с досадой признаёт: того Петьки больше нет. Вырос. И она не понимает, кто перед ней. Страшно сознаться, что хочет узнать — как он дошёл до этого, что за история скрывается за всем этим блеском, за нарочито небрежной уверенностью в каждом движении. — Ты браток? Слова соскальзывают с губ резко, словно давно копились на краю сознания. Эля знает ответ, подтверждала его не раз, но желает услышать вердикт от самого Карасёва. Пусть признается. Левицкая ловит себя на мысли, что спросила слишком прямо. Она наконец решается поднять глаза на Петю, тот замер, явно не ожидая такого поворота. — А тебе бы как хотелось, а? — спрашивает с полуулыбкой, намеренно растягивая паузу, наслаждаясь её растерянностью. — Прости, я не лезу в чужие тайны! — Эля поспешно накрывает его руку своей, будто пытаясь сгладить неловкость. — Просто… — она запинается, подбирая слова. — У меня диплом. Тема сложная — теневая сторона городской жизни. И я подумала… если ты немного в курсе, — она сбивчиво подбирает слова, большой палец непроизвольно выводит круги на его запястье, — …может, тогда ты мог бы мне подсказать? Совсем чуть‑чуть, только самые общие моменты… Голос звучит просительно, почти робко. Во взгляде — не любопытство праздного человека, а отчаянная надежда на помощь. Она будто извиняется за саму смелость задать такой вопрос. Петя переваривает услышанное. Потом его лицо медленно меняется, удивление сменяется довольной улыбкой. В глазах вспыхивает азарт — не оттого, что его заподозрили в чём-то криминальном, а от осознания: он может быть полезен такой, какой есть. Он расслабляется, игриво улыбается и накрывает ее руки своей пятерней. — Базара ноль, Элюнь. Скажи, чё надо, — и я сделаю. Она благодарно улыбается и тут же мягко высвобождает руку, едва официантка ставит на стол пузатый графинчик, отполированный до мягкого блеска. Звон хрусталя сливается с приглушённым стуком мужских часов: Петя разливает водку по рюмкам. Короткий хлопок стёкол, и оба молча опрокидывают напитки. Огонь прокатывается по горлу, разливается теплом в груди, мягко приглушая острые углы мыслей. — Ну, давай, журналистка рижская, рассказывай, — Петя пододвигает к Элле тарелку с нарезкой, небрежным движением подхватывает ломтик сервелата и закусывает. — Как там Европа? Не зажралась без нас? Элла встречает его взгляд с оттенком скептицизма. В глазах зреет недоверие, почти настороженность. Странно слышать от Карасева вопросы о Риге — городе, куда он когда‑то наотрез отказывался её отпускать, где она искала себя, а он видел лишь предательство. Но водка делает своё дело: понемногу размывает застарелую обиду, расслабляет натянутые как струна мышцы, развязывает язык. В воздухе повисает пауза, наполненная невысказанными вопросами. — Представляешь, не загнил Запад, — с лёгким смехом произносит Эля, поудобнее устраиваясь на мягком диванчике. Непринуждённо закидывает ногу на ногу и краем глаза замечает, как жадно вспыхивают интересом глаза Карасева при этом жесте. — Жила у тётки, почти в центре, — продолжает она, возвращаясь к рассказу. — Стажировалась в журнале у бывших папиных коллег. Люди там… совсем не советские. Открытые, увлечённые, с собственным взглядом на мир. Со многими ребятами сдружилась: вместе на море ездили, однажды даже в Литву выбрались. Но в основном… — она делает небольшую паузу, взгляд становится сосредоточенным, — в основном работала и училась. По полной. Петя кивает, но взгляд его скользит не столько, по её словам, сколько по ней самой: то задержится у едва заметного просвета между пуговицами блузки,то невольно опустится к изящному изгибу ноги. В глазах — смесь любопытства и чего‑то более острого, почти жадного. Он машинально достаёт сигарету, вертит её в пальцах, прежде чем поднести к губам. Зажигалка щёлкает резко, звук резонирует в короткой паузе между её фразой и его следующим вопросом. — Ну а… там встречалась с кем‑то? — произносит он, стараясь придать голосу небрежность, будто вопрос лишь формальность, дань светской беседе. Но пальцы, сжимающие сигарету, чуть напряжены, а взгляд, брошенный на неё, слишком пристальный, чтобы поверить в показное равнодушие. Он затягивается, выпускает дым в сторону, но продолжает наблюдать за ней краем глаза, ловит малейшее изменение в мимике, в жесте, в том, как она на секунду задерживает дыхание перед ответом. Внутри ворочается странное чувство: с одной стороны почти детская потребность услышать «нет», с другой — подспудное раздражение от того, что ему вообще это важно. Элла молчит дольше, чем требуется для простого ответа. Она мысленно прикидывает, чего он ждёт. Но Эля не позволит этим словам сорваться с губ, пусть даже отголоски подобных мыслей порой будоражили сознание. Внутри поднимается озорной азарт — хочется слегка уязвить этого самоуверенного «братка», намекнуть: не он один умеет крутить романы. Лукавая улыбка сама расцветает на её лице. — Может, и встречалась, — произносит она, не отводя взгляда от Пети. И тихо смеётся, заметив, как его лицо мгновенно темнеет, как начинают играть желваки. — Но не со всем городом, как некоторые. Петя резко хватает ломтик колбасы с тарелки, но тут же давится, видимо, не прожевав как следует. Закашлявшись, торопливо гасит сигарету в пепельнице, будто она вдруг стала ему ненавистна. В глазах — смесь раздражения и досады, словно он сам не ожидал, что её слова так заденут. — Это слухи всё, Эль, — выдыхает он, стараясь сохранить небрежный тон, но в голосе явственно слышится натянутость. — Слухи. — К венерологу сходи, а то отвалится, — бросает Эля, рассеянно водя пальцем по запотевшей кромке рюмки. Потом вдруг смягчается, голос звучит тише, почти задумчиво. — Как бы весело ни было в Риге, я всё равно по дому скучала. По маминым пластинкам по вечерам, по Родькиным нескончаемым дурацким стихам, по Юркиным историям о живописи, по… Слово «по тебе» замирает на губах. Колючие воспоминания о его эгоистичных поступках словно физически перекрывают горло. Карасев не просит подтверждений, недосказанность бьёт точнее пули. Он чуть подаётся к ней, но в глазах Эли уже нет той тёплой пелены. Она отстраняется, выпрямляется, словно выстраивая невидимую границу. — Вернулась я, значит, и поняла: жизнь здесь шла полным ходом. И никто особо меня не ждал, — голос звучит ровно, но в нём сквозит горечь, которую она тщетно пытается скрыть. Резким движением хватает рюмку, опрокидывает в себя. Морщится, сдавленно всхлипывает от обжигающего жара, раздражающего горло и ноздри. Отталкивает протянутую закуску, будто сама боль сейчас кажется ей нужной, необходимой. Будто водка способна выжечь, простерилизовать всё накопившееся разочарование. Тишину разрывает его тихий, но твёрдый голос: — Я тебя ждал. Слова врезаются в бронированное девичье сердце катапультой, и Эля чувствует, как броня трещит по швам. На секунду ей отчаянно хочется расплакаться, то ли от внезапного всплеска счастья, то ли от долгих душевных терзаний и осознания собственного проигрыша. «Не такая я сильная, совсем не сильная…» — мелькает в голове. Но первая искра, вырвавшаяся из образовавшейся трещины, — яд. Резкий, обжигающий. — У Люськи в постели? — выпаливает она, сама не ожидая от себя такой прямоты. Петька откидывается на спинку стула. В его взгляде не вызов, а усталая, почти виноватая покорность. Он медленно опускает голову. — Гандон, признаю, — тихо соглашается. Вдруг резко вскакивает с места, поворачивается к Элле, подставляет щёку: — Давай, втащи мне, как я учил. Прямо по этой роже. — Не буду, — она инстинктивно отстраняется, голос звучит почти испуганно. — Юркиного кулака не хватило? Петька невесело улыбается, опускается обратно на стул. Берёт графин, молча разливает по стопкам. Хрусталь тихонько звякает — единственный звук в повисшей тишине. — Ну тогда… за Юрку? Через час песен местной группы, пару весёлых танцев, затяжек импортного табака и выпитого графина водки, Эля с Петей уже сидят рядышком на диванчике. Их бёдра соприкасаются, и Петя, будто невзначай, ставит локоть так, чтобы частично закрыть ей обзор на зал — словно хочет укрыть её от чужих взглядов. Вторая рука его лениво лежит на спинке дивана за её плечами; время от времени пальцы невесомо касаются её плеча, будто проверяют здесь ли она, не ускользнула ли. Каждое такое прикосновение отзывается в Эле странным теплом, но она старается не подавать виду: отворачивается к сцене, делает вид, что увлечена музыкой, хотя на самом деле ловит каждое движение Пети. — Я откуда знал, что краска светится? — смеётся Карасев, рассказывая подробности того признания в чувствах на асфальте. — Какую дворник продал, такой и накалякал. Охренел после, когда спросонья на руки посмотрел. С Юркой вместе ацетоном оттирали. — А мне понравилось, — хохочет Элла. Хмель завладел её телом, расслабил, позволил чувствовать полёт. — Правда, светящаяся надпись из‑под снега жутко выглядела. — Она стряхивает пепел с зажатой между тонкими пальцами сигаретки. — Ладно асфальт, зачем стены в подъезде исписал? Соседи ахали, я оттирала всё. — Чё ахали? Исписать — не обоссать. Он всё ближе к ней двигается. Руку, которой опирался на диван, теперь мягко кладёт на её плечо, пальцы неспешно скользят вверх‑вниз по атласной блузке. Второй рукой невесомо касается колена, чуть приподнимает край юбки, будто проверяя, позволит ли она зайти дальше. Парфюм густой, пряный заполняет её ноздри, будит в голове картинки, от которых она пытается отмахнуться. Но тело, размягчённое алкоголем, предательски поддаётся, по спине пробегает дрожь, а в груди теплеет. — Два года прошло, а ты всё такой же дуралей, — заявляет она, слегка отстраняя его руку. Он не отпускает, перехватывает её ладонь, сплетает их пальцы. Его прикосновение горячее, настойчивое, но не грубое. — А ты такая стала… красивая, как эта… модель, — он щёлкает пальцами, вспоминая имя. — О, Синди Кроуфорд! Элла задорно смеётся, выдыхая сигаретный дым. До знаменитой американской модели ей далековато: ростом не вышла, да и «героиновый шик» ей не идёт. Но комплимент приятен, особенно из его уст. — Эй, — она мягко отталкивает его, когда он наклоняется ближе, почти касаясь губами её щеки. — Я все эти ходы знаю. Тормози. Карасёв расстроенно цокает, но руку не убирает, лишь скользит ладонью выше, к изгибу талии, будто пытается уговорить её одним прикосновением. — Ещё выпьем? — пытается он сменить тему, но взгляд всё равно прилипает к её губам. — Хватит. Завтра на пары, — Элла поворачивает к себе циферблат его наручных часов. Золотые циферки расплываются перед глазами, и она на секунду теряется в пространстве. Петька расплачивается, небрежно кидая купюры на стол. Встаёт, слегка покачиваясь, и протягивает ей руку, не столько для поддержки, сколько для того, чтобы снова почувствовать её тепло. Его пальцы сжимают её ладонь крепче, чем нужно, словно он боится, что она исчезнет, стоит ему отпустить.***
«Беха» разрезает светом от фонарей темноту двора, когда они останавливаются у её подъезда. Элла не торопится выходить, словно заворожённая смотрит на тусклый фонарь над крыльцом, оттягивая момент, когда придётся прервать этот странный, пьянящий вечер. Внутри всё кричит: «Уходи. Не оставляй ему надежды». Но сердце, упрямое и слепое, вцепилось в него так, что не оторвать. Петя глушит двигатель. Сидит, развалившись на сиденье, внешне расслабленный, будто король в своём кожаном замке. Но мелкие, нервные движения выдают его: то поправит выбившуюся прядь, то тронет ручку двери, то проведёт пальцем по панели. Нетерпение. Напряжение. Ожидание. — Хорошая у тебя машина, — наконец произносит Элла, проводя тонкими пальцами по приборной панели. — Не то, что девятка. Вспомнив старую развалюху, она вздрагивает и морщится, будто снова ощущает тот едкий запах бензина. — Согласен. В ней намного удобнее, — тихо отвечает Петя. Его рука с рыжей печаткой плавно опускается на её колено, не резко, но уверенно, будто он давно вынашивал это движение. Пальцы неторопливо скользят вверх, едва касаясь кожи, подбираясь к краю юбки. Элла инстинктивно сжимает ноги, пытаясь преградить путь, но его ладонь уже легла на внутреннюю поверхность бедра, тёплая, настойчивая. Она резко отстраняет его руку, отодвигается к двери, но Петя не даёт ей уйти. В одно движение перехватывает за подбородок, мягко, но твёрдо прижимает к спинке сиденья. Его лицо так близко, что она может разглядеть мельчайшие искры в его зрачках — то ли от алкоголя, то ли от сдерживаемого желания. Элла втягивает воздух и тут же захлебывается смесью запахов: терпкий шлейф его одеколона, дымный след сигарет, свежий аромат новой кожаной обивки. Каждый вдох обжигает лёгкие, а по телу, будто стая невидимых насекомых, бегут мурашки щекочущие, тревожные, возбуждающие. Внизу живота разгорается огонь, медленно, но неумолимо, словно тлеющие угли, раздуваемые его взглядом. Его глаза, затуманенные, но пронзительные, скользят по её лицу, задерживаясь на губах, на дрожащих ресницах, на жилке, пульсирующей на шее. В этом взгляде не было игры, только голое, неприкрытое желание, от которого у Эллы перехватывает дыхание. Где‑то на краю сознания бьётся мысль: «Оттолкни его. Сейчас». Она знает: ещё мгновение, и его пальцы, такие знакомые, такие родные, по которым она плакала в одинокие ночи, разрушат все баррикады. Все мантры, все клятвы, все «никогда больше», которые она повторяет, как молитву, рассыплются в прах. Карасев знает её слабые места как музыкант клавиши инструмента. И сейчас он играет на ней, методично нажимая на нужные точки, пробуждая давно уснувшие ощущения. Он большим пальцем едва ощутимо проводит по её нижней губе, и Элла вздрагивает, чувствуя, как внутри всё сжимается в тугой узел. Она закрывает глаза, пытаясь собраться, но его близость, его тепло, его запах — всё это сливается в оглушительный хор, заглушающий голос разума. До сдачи в плен остается несколько мгновений. Всего несколько. — Признаю, я накосячил, — голос тихий, почти шёпот, но твёрдый. Глаза в глаза. — Хуй знает, как эту ошибку исправить. — Он медленно отпускает её подбородок, и его пальцы, тёплые, чуть дрожащие, скользят по её щеке. Лёгкое прикосновение, будто пытается запомнить каждую черту. — Подскажи мне. Всё сделаю, лишь бы с тобой быть. — Руки убери, — цедит она сквозь стиснутые зубы, но голос дрожит. Петя не спешит. Руки медленно поднимает, демонстративно, будто показывая: «Смотри, я не держу». Отстраняется, но лишь на пару сантиметров. В его позе, в едва уловимом напряжении плеч, в пристальном взгляде, всё та же настороженность хищника. Он наблюдает. Выжидает. В любой момент готов снова замкнуть тиски, если она попытается вырваться, если дрогнет, подаст знак, что готова сдаться. Элла невольно втягивает воздух, пытается собраться. Поудобнее устраивается в кресле, чуть отодвигает голые коленки от него — это крохотное расстояние способно восстановить границы, которые он так легко размыл. Её пальцы непроизвольно сжимают край юбки, будто ищут опору. — Как ты себе это представляешь? Сделаем вид, что ничего не было и пойдем дальше вприпрыжку? — в её голосе сквозит горькая ирония, но за ней усталость, накопившаяся за два года разлуки. — Наоборот, — Петя пытается коснуться её щеки, но она ловко уклоняется. Он замирает на миг, затем настойчиво, но бережно проводит пальцами по линии её скулы. — Мы учтём ошибки. Начнём заново. Её печальная усмешка режет его напополам. Он сглатывает, но не отступает. Свет фонарного столба долетает до машины, бесцеремонно проникая в разговор пары, то подсвечивая задумчивую девушку, то усталого, упрямого парня. В этом мерцании их разговор кажется ещё более хрупким, словно стекло, готовое треснуть от любого резкого слова. — Мы чё второго шанса недостойны? — он бьёт ладонью по рулю, звук резкий, отчаянный — Дураки малолетние были, похерили все к чертям. Но время прошло. Мы оба изменились. — Вижу, — грустно замечает она. — Ты не на рожу смотри, а вглубь, — Петя бьёт себя в грудь, и цепь на шее звякает, будто подчёркивая каждое слово. — Я тебя люблю, Эль. По тупому, по-скотски иногда, но как умею и понимаю, что без тебя как без почек. Вроде живу, а фильтра нет. Он берёт её руку осторожно, словно хрупкую птицу. Подносит пальцы к губам, целует медленно, почти благоговейно. Она не отнимает руку, но взгляд остаётся скептическим, настороженным. — Я хочу всё заново, — повторяет он, не отрывая глаз от её лица. — Нормально. По‑людски. Я каждый день вспоминал, как ты смеёшься. Как злишься. Как смотришь на меня, когда я несу чушь. Задыхаюсь я без тебя. Просто…дай мне шанс показать, что я могу быть другим. Для тебя. От такого признания становится хуже, чем было до него. Сердце её ноет, будто пытается пропеть горькую балладу о несбывшемся. Эля отворачивается к окну, словно ищет в ночном пейзаже ответ — или хотя бы передышку. В голове Эллы вдруг всплывают слова Юры — его спокойный, чуть насмешливый голос: «Либо отпусти его, либо будь с ним». Она мысленно повторяет их, словно пробует на вкус. Каждое слово отдаётся эхом, сталкиваясь с ворохом других мыслей, которые уже крутятся в сознании, не давая покоя. Если она согласиться, то завтра район взорвётся: «Левицкая опять к Карасеву полезла — дура неисправимая, проститутка бандитская», «Дважды в одну реку не войдёшь», «Всё равно расстанетесь, только время потеряешь», «Он не изменится, бандюга и есть бандюга»… Она почти физически ощущает, как эти фразы, будто острые камешки, царапают изнутри. Представляет, как знакомые, склонив голову, будут шептаться: «Ну вот, опять с этим Карасевым… Знаем мы эти истории». Как мать, услышав новость, сцепит пальцы в раздражённом жесте, а в глазах промелькнёт то самое выражение — смесь разочарования и молчаливого упрёка: «Я же говорила». Юра наверняка почувствует укол совести. Может, даже попытается позвонить, сказать, что‑то вроде: «Ты уверена, что это не ошибка?» Эти мысли вдруг обжигают её, как искры, и в груди поднимается волна упрямого сопротивления. Я такая? Слабая, ведомая, готовая плясать под чужую дудку?» Нет же. Пусть увидят её рядом с Петей. Пусть ломают головы: то ли она поддалась, то ли играет сама. Пусть гадают, пусть строят догадки, пусть пытаются понять, что у неё на уме. Потому что это её выбор. Её вызов. Её способ сказать без слов: «Вы не управляете мной. Я сама решаю, когда, с кем и зачем». Элла медленно выдыхает, выпрямляет спину. Внутри бушует странный, почти опьяняющий коктейль из злости, решимости и тихой, упрямой радости. — У меня есть условие, — произносит Элла, глядя ему прямо в глаза. Петя резко выпрямляется, рука соскальзывает с руля, кожа пиджака издаёт короткий скрип. В его взгляде мгновенно вспыхивает предвкушение, ноздри чуть раздуваются. Он подаётся вперёд: — По‑деловому? Валяй, какое? — Я не хочу афишировать наши отношения. Никому. Пока, — её голос твёрдый, без намёка на колебание. Петя застывает. Брови медленно сходятся к переносице, между ними прорезается резкая складка. Губы сжимаются в тонкую линию, а в глазах мелькает что‑то похожее на обиду, смешанную с недоумением. Он откидывается на спинку сиденья, скрещивает руки на груди. — Чё за тайны мадридского двора? — цедит он, и в голосе звучит не просто вопрос, а почти упрёк. — Чего прятаться‑то? Элла наклоняется к нему резко, почти вызывающе. Её палец упирается в его грудь, туда, где под рубашкой бьётся сердце за золотой цепью. Жест неожиданный, почти агрессивный. Петя замирает, взгляд его мечется между её глазами и пальцем, который давит всё сильнее — не больно, но ощутимо. — Если ничего не получится, я не хочу слышать из каждого утюга, что я дура набитая и «мы говорили», — её губы кривятся в горькой усмешке. — Не хочу, чтобы все эти «я же предупреждала» и «а мы‑то знали» лились на меня, как из прорванной трубы. Либо так, либо никак. Начнем с новой тетрадки. Как ты и хотел. Петя молчит. Его пальцы начинают барабанить по рулю сначала быстро, нервно, потом ритм замедляется. Он опускает взгляд на её руку у своей груди, затем снова смотрит ей в лицо. В полумраке салона его черты смягчаются: уголки губ чуть приподнимаются, в глазах появляется что‑то тёплое, почти нежное. — Скрывать чувства долго не получится. Я вот не умею, — наконец произносит он, и в его голосе звучит не покорность, а скорее тихое восхищение её решимостью. Элла убирает палец, но не отводит взгляда. — Придется, пока я не дам добро. Он улыбается шире, теперь уже открыто, без тени напряжения: — Как прикажет дама.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!