Глава седьмая: «Сумасшедший»
3 июня 2025, 23:55— Хватит клоунады, Гробовщик.
Годы ругани с бюрократами отточили голос Ирби до идеальной холодности — ну точно лезвие гильотины, которая по ней до слёз соскучилась. Невидимая рука злости на Гробовщика, предварительно занесенная, вдруг вспомнила пальцы этого слепого мстителя Немезиды. Чего вполне хватило, чтобы её лицо вспыхнуло. Но Ирби твёрдо решила делать вид, что ничего не было: что она не сидела у него на коленях, а он не трогал её под исподним.
Ирби не сняла пальто. Пускай влага от снега въедалась в ткань, пускай холод просачивался под одежду — куда лучше, чем чувствовать тот ужас, что доселе тлел под рёбрами. Её руки подрагивали. Шляпа, брошенная на крышку гроба, глухо шлёпнулась об дерево. Перчатки — туда же. Ирби опустилась на гроб нарочито небрежно, но треск под ней — то ли крышки, то ли собственных рёбер — выдал напряжение, с которым её тело сжималось в тисках корсета.
— Ты упомянул моих девочек. — Она развернула письмо, показывая его Гробовщику. — Я не могла проигнорировать. Тем более… — ладонь Ирби ненамеренно скользнула по шершавой поверхности гроба, — граф внезапно смылся сюда, в Лондон, а у моего приюта второй день кружат люди в одинаковых пальто. Слишком жирная наживка — как и парад совпадений. — Янтарные глаза Ирби блестели. Она посмотрела на Гробовщика с внимательностью надзирателя. — Так что давай начистоту, Гробовщик: какую беглянку ты имел в виду?
Гробовщик замер. Его пальцы застыли в воздухе — изогнутые, как лапки паука, которого дети подвесили на нитке. Он склонил голову. В мерцании коптящей лампы шея вытянулась, обнажив страшный, рваный шрам — будто ему пытались отсечь голову, но не довели до конца. Или же — Гробовщик сам довёл палача.
Гробовщик встрепенулся, обнял себя ниспадающими рукавами — жестом, почти что тронувшим Ирби своею трепетностью, если только не одно но: его усмехающийся рот.
— Пташечка… — голос Гробовщика треснул, как кора на старом дубе. — Неужели это первое, что тебя заинтересовало в таком м-м-м… м-м-многообещающем billet-doux? Или… это вовсе и не моя билль-де-душка была? — Он запорхал вокруг Ирби, как июньская бабочка, и тень от накидки метнулась по стенам. Ирби то и делала, что пыталась словить его движения. — Купидон нынче косит в обе стороны…
Стервятник выхватил записку из рук Ирби прежде, чем она успела открыть рот.
— А-ах, оно! — Гробовщик ткнул ногтем в бумагу. Поднёс письмо к щеке, притворно всхлипнул. — Те же слова… — Он прижал его к сердцу, но Ирби смотрела индифферентно. — Прилетела с мокрыми крылышками, со снегом на загривке, без прелюдий, без нежностей, сразу же запела во всё горлышко: граф-граф, приют-приют, девочки-девочки… — его голос скакал, как ртуть на полу, меняя тембр на каждом слове. — И ни одного кривого словечка о гробовщике… что ж… в делах сердечных мне по-прежнему не везёт… но в остальном — весьма неплохо. — Он резко наклонился к Ирби. — Ну скажи, скажи, разве ни одна нотка моего письма не вызвала в тебе и тени внутреннего вибрато? — Гробовщик искал в глазах Ирби ответ, заглядывал туда, бесконечно мельтешил, а на деле — высматривал в них себя. Ирби покачала головой из стороны в сторону. — А? Отрицание? О-о-х-х, ну и скверная моя скрипка, что ж… душа твоя, пташечка, настроена, видимо, в совсем другом регистре…
— Ну всё, Гробовщик, ты мне осточертел. — Ирби вцепилась в лацканы сюртука Гробовщика и потянула его на себя. — Кто эта беглянка? Как её зовут? — сжала лацканы сильнее. — А-а?! — она дёргала его за плечи вперёд и назад. — Отвечай!
У Ирби не было сил с ним разговаривать. Гробовщик либо действительно был сумасшедшим, либо просто не умел быть серьёзным. Его медленная, ползучая вверх улыбка имела все шансы впустить в Ирбору истеричный дух покойного деда, который бы разнёс здесь всё в пух и прах.
— Её зовут Мина, — сказал наконец Гробовщик и засмеялся.
Ирби громко выдохнула и отпустила его. Гробовщик с былым оскалом радости и веселья опустился на гроб рядом с Ирби. Скелеты под их кожей сошлись в идеальную симметрию. Плечи соприкоснулись на одном уровне — кость об кость, как две доски одного ящика. И было в этом нечто пугающе родственное — помимо одинакового роста.
Гробовщик непринуждённо мотылял ногами, сидя с Ирби на гробу.
— Поговаривают, её ищет не кто-нибудь, а сам индийский принц. Но, странно, пташечка… я-то думал, что ты знаешь. Ты ведь у нас почти махараджа… и-хи-хи… в узких кругах…
Лицо Ирби оставалось непроницаемым. Но внутри всё сжалось — от одного только упоминания имени. Ми-на. Если это та самая Мина, то Ирби хорошо помнила девушку, что однажды пришла в приют с синяками на запястьях и исчезла, не попрощавшись. Мина оставила после себя запах тамаринда и пятна крови на простынях. Ирби тогда не стала искать её, ведь у каждой боли свои тропы. Но сейчас, когда тени в одинаковых пальто рыскали у дверей приюта, когда Рави сжимала маленькие плечики своего сына Лакшмана так, словно боялась, что его отнимут… когда сам граф Фантомхайв вдруг проявил интерес — по словам Гробовщика…
Мина, Мина… та, что могла вернуть смерть всем, кого Ирби пыталась спасти. Но сама Ирби — что так долго принимала тревогу за интуицию — теперь не могла отличить одно от другого. Ежели в деле участвовал индийский принц — пронюхать, из-за Мины, могли до самого приюта.
Собаки.
— Гробовщик. Если что-то случится, могу я рассчитывать на твою помощь? — спокойно спросила Ирби. Она не знала, что именно могло случиться. Как не знала и того, какую именно помощь мог бы предложить в таком случае Гробовщик. Это было тяжело — нести всё на своих плечах, помогать другим и ни капли не думать о себе. Не иметь союзников.
— Коне-е-е-чно. Мы ведь друзья, пташечка, как же тут не помочь?
Гробовщик развернулся к ней передом, положив ногу на ногу — не человек оборачивался, а сама тьма между стеллажами с гробами сгущалась в форму. Он, скользя, придвинулся к Ирби вплотную и выдохнул в шею, подобно кровопийце. Отточенный до бритвенной остроты ноготь указательного пальца провёл по её горлу — там, где когда-нибудь обязательно сгниёт и её плоть. Ирби задержала дыхание, приподняла подбородок, глаза её смотрели вниз. Дискомфорт был почти сладостным — осязаемым, неоспоримым подлинником в вальсе двух притворщиков.
Гробовщик — интереса ради — задался на досуге вопросом, а была ли способна Ирбора на убийство, если бы на кону стоял приют? Любопытно, — размышлял он, наблюдая, как дрожат её ресницы в полумраке, — эта женщина, что трепещет со мной, как пойманная птица, способна ли она прервать чью-то жизнь? Он знал её историю — знал, как Ирби боролась за каждую заблудшую душу в своём приюте. Но защита — это одно, а нападение… сколько нужно отчаяния, чтобы эти нежные руки сжали нож? Сколько ярости должно кипеть в этой груди, чтобы… и он решил обязательно спросить её об этом, но позже, ведь на повестке дня стоял граф Фантомхайв и место Ирби в его жизни.
— Но напрашивается дискуссия, моя драгоценная дриада… — его ноготь замер у впадинки между ключиц — настолько слабых и уязвимых косточек, что хотелось проткнуть плоть между ними и посмотреть, не зелёного ли цвета кровь этой ирландки. — С высоты полёта тебе будет легко найти бегляночку, которая сможет выиграть тебе партию, протяни ты лапку помощи нашему с тобой графу. Ах, пташечка, лишь представь… — в речах Гробовщика прозвучала гнилая липкая сладость мёда, в котором бились крылья утопающей осы, когда он заметил на лице Ирби тень недоверия. Гробовщик не старался прятать манипуляций от человека, который и так понимал, чего от него хотят — можно быть честным, не договаривая. Ирби повернула к нему голову. Лица двоих оказались совсем рядом, и каждое произнесённое слово становилось сродни обещания, сказанного в пик наслаждения. Он продолжил: — Ты — баронесса, твой приют — полностью легален. Твои милые девочки под защитой закона и больше не дрожат при каждом шорохе. И граф… доверяющий тебе, Ирби, свои секреты. Граф, где его ресурсы — это и твои ресурсы, где его власть — твоя безопасность…
Гробовщик переплёл их пальцы, вжимая ладонь Ирби в самую крышку гроба. И между ними — в крохах оставшегося личного пространства — развернулось напряжение. Не схватка врагов, но и не ласка любовников. Нечто усредненное — что всегда им и останется.
— То есть ты — Гробовщик — хочешь, чтобы я стала а-ля доверенным лицом графа? Мне кажется, или я тебе уже отказывала в подобном, а? — язвительно задала вопрос Ирби, но руку не отдёрнула. Очевидно, что перед ней был не простой гробовщик. В противном случае, это было бы так же наивно полагать, как считать опиумного короля Лау апостолом христианской скромности.
— О-о, нет-нет! Не высокого ты обо мне мнения, пташечка. — Его смех рассыпался по комнате, как шарики по бильярдному столу. — Я — твой милый давний друг — предлагаю не упустить возможность самой дёргать за ниточки этой кукловодческой схватки. Система ненавидит тебя, пташечка, — сочувственно произнёс он. — А ты — её. Но пока стоишь на руинах Афин, другие возводят Рим. И знаешь… — он поднял её ладонь и прижался к ней щекой, — Афины всегда будут падать. А быть раздавленной небом… как же это больно, словами не передать… — голос его притворно подрагивал.
— Придержи коней, наездник. Ты немножечко забываешься, — прошипела Ирби. Она приблизилась губами к его ушной раковине, коснулась холодного металла серьг и зубами поддела одну. — Афины падают лишь однажды. Но мой приют — не Парфенон. А ты, — её тон резко изменился, и она отстранилась, вынув свою руку из-под его, — не Маат, чтобы взвешивать мои поступки. Это ясно?
— У-у-у, как же ты любишь усложнять, моя гурия скорби… — Гробовщик поднял голову и посмотрел на потолок, словно смотрел на звёзды. — А вспомни-ка, пташечка, прошлое: тех, кто рыл могилы чужих тайн, закапывали первыми. И, — внезапно когтистая рука схватила Ирби за горло — шутливо, не всерьёз — и притянула к себе, — знаешь что, дорогая? Их могилы всегда оказывались самыми-самыми аккуратными… и сделанными со вкусом.
Последнее он оставил у неё на губах. Ирби сглотнула.
— Это не угроза, пташечка, — вмиг повеселел он. — Но я внезапно заметил кое-что другое… — Гробовщик коснулся большим пальцем под её глазом — там, где кожа была красной и припухшей. — Твои глазки… — прошептал он. В голос Гробовщика пробралась странная, почти подлинная нежность. — Как у кролика, которого травили дымом. Здесь ли ты собираешь слёзки? М-м, твои пташки совсем-совсем не заботятся о тебе… любят, несомненно, но себя любят намно-о-о-го больше. И спят, укрытые мягоньким крылышком, пока мать-птица еженощно умирает у себя в гнезде…
— Заткнись. Ты лезешь, куда не просят.
Ирби отдёрнула голову. Но это не помогло стряхнуть его прикосновения — и правду, что в них звучала. В лавке воцарилась тишина — тяжёлая, пропитанная запахом дерева. Осознание его правоты резало внутренности острее любого ножа. Ирби привыкла жить, укрывшись тревогами. Бессонница, мучившая последние годы, могла с лёгкостью привести за собою болезнь — как это часто и случалось.
— Наверху есть комнатка, — внезапно сказал Гробовщик, от чего Ирби дёрнулась. — Чистая постель. Темнота. М-м? Сегодня у пташечки совершенно нет причин бодрствовать в страхе, потому что ни один призрак не посмеет шевельнуться… пока на страже я. Поспи, отдохни… — его рука по-дружески упала ей на плечо. — Даже Атлант порой сгибался под тяжестью небес. Даже Артемида, бывало, откладывала в сторону лук. Или же… притворись мёртвой. А я подберу для тебя гробик — по мерке. Чтоб лежалось удобно…
Смех Ирби разорвал тишину — резкий, надломленный, как крик человека, который, вглянув в зеркало, не увидел там отражения. В её хохоте звучала дикость — отчаяние существа, загнанного в угол, но всё ещё готового драться за всё, во что верил. И даже после смерти — ведь наследие, как говорил её дед, живёт веками.
Фицкларенсы славились безумием. Для них не существовало смерти — до тех пор, пока та не оттягивала их за руку, как ревнивая жена. Но какова ирония, — размышлял Гробовщик, теребя кольцо, — весь их род играл с вечностью, аки дети с погремушками, пока — наконец — не осознал: это вечность играла с ними.
И он вспомнил Ронана — того самого барона Фицкларенса, что в молодости смеялся в лицо чуме и целовал чахоточных девок в переулках. Безразличный к жизни… пока не родилась любимая внучка — единственная девочка. Но что интереснее? — подумал он. — Что Фицкларенсы не боялись умирать? Или что Ирбора заставила их всех бояться жить?..
***
— Аккуратненько, лестница… — голос Гробовщика скрипом несмазанных петель прокатился по узкому пространству и чуть не взял Ирби за горло, когда та оступилась. Лестница вздымалась круто. Ступени, стёртые по краям, скользили под каблуками. Ей пришлось прижаться к стене, где штукатурка — холодная и влажная — скрывала под собою древнюю, как Лондиниум, плесень. Свеча в руке Гробовщика коптила, струйка дыма отдавала назад, прямо в лицо Ирби. Гробовщик ступал нарочито медленно. Траурная накидка колыхалась у подола. С каждым шагом наверх Ирби вдыхала запах свечной копоти, въевшейся в его волосы, когда они — до чего длинные — цеплялись за её пальто и лезли в рот. Один локон тонкой паутинкой зацепился за край шляпы. Ирби раздражённо отмахнулась. Наверху Гробовщик молчаливо толкнул дверь. Дерево мерзко застонало. Перед Ирби разверзся полумрак. Дневное солнце едва пробивалось сквозь затёртые оконные стёкла. Гробовщик явно недолюбливал свет. В ноздри ударил запах металла, будто в углу тихо ржавела груда давно забытых ножниц. Из-за скудного освещения цвет стен было трудно понять — то ли серый, то ли чёрный. Ближе к потолку шёл орнамент: череда едва различимых аркад. Гробовщик поднёс к Ирби свечу, благодаря которой она заметила на стенах крупные полотна в массивных витиеватых рамах. Первый холст: череп с лавровым венком. Победа, поданая на блюде смерти, — подумала она. Второй: разбитые часы, где стрелки застыли на 3:15. Час, когда душа легче всего покидала тело. Ирби нервно усмехнулась, ведь — даже взращенная на ирландском фольклоре — она не верила в сказки, а уж тем более в «сказочки» Гробовщика. Но пальцы сами потянулись к золотой цепочке на шее, к крошечным карманным часам с гравировкой имён — её и деда. Ирбора и Ронан Фицкларенсы. И они тикали. Третий и последний холст: потухшая свеча, где воск застыл слёзными потёками. Будто плакал перед тем, как погаснуть… Ирби вздрогнула. Ткань траурной накидки мягко коснулась её локтя. — Прелестно, правда? Мне тоже нравится, — удивительно мягким тоном произнёс Гробовщик, указывая подбородком в сторону одной из картин. Он подошёл к холсту, поднял руку и отбил дробь ногтями по верхней части рамы. — Вот эту с плачущей свечечкой подарил мне клиент. Перед тем, как ему отрубили его красивенькую голову, и-хи-хи… забавный такой… с приветом. — Гробовщик покрутил пальцем у виска. Ирби напряглась. — Этот клиент… был французом? Дворянином? — Она пыталась разобраться в одной скромной несостыковке. С французским дворянином ещё могло сработать, но… — В Англии уже лет сто как не обезглавливают. В каком году это произошло? Гробовщик коротко засмеялся, шаркая ногтем по полотну. Последний раз, припоминала Ирби, топор падал на шею лорду в 1747-м — за участие в якобинском восстании. Но Ирби не стала спорить — у Гробовщика явно был свой календарь, и головы в нём, видимо, ещё летали. — О, ну моя же пташечка… — прошептал он, чертя в воздухе пальцем воображаемую параболу. — Ты так упорно ищешь изящные уравнения, что описали бы человеческие души. Но люди — не дифференциальные исчисления, где каждую переменную можно взять в скобки и решить по Ньютону. Жизнь — это ряд расходящийся, моя дорогая. Никаких элегантных доказательств. Только хаос и бесконечные погрешности… Ах вот как заговорил. — Ну почему же? Некоторые величины, — Ирби кивнула Гробовщику, — так и остаются иррациональными. Например, даже твои движения легко описать дифференциальными уравнениями второго порядка — они плавные, но с чудовищной нелинейностью. А повадки — ну просто чистый ряд Фурье: разлагает на составляющие, но остаётся периодической загадкой. Квадратный корень из минус одного — вот, о чём твоя душа. — Но мисс Вычислительница не учла главный постулат: некоторые системы принципиально неформализуемы — говоря о моей душе. — С этим соглашусь. Вниманием Ирби вдруг завладело растение в бронзовом горшке — совершенно неуместное, яркое, сочное. Точно розовая капля крови в монохроме старого полотна. Она подошла к нему, сузила глаза, рассматривала. Математика сейчас мало интересовала, как и граничное условие души Гробовщика. — Олеандр? — спросила она. Ядовитый. Красивый. Смертельный. — Не бойся, пташечка, он искусственный, — прошептал Гробовщик, проводя пальцем по листьям. — Настоящие цветы здесь не приживаются. А ведь какая трогательная аллюзия на жизнь получилась… да, моя пташечка?.. — слова Гробовщика повисли в воздухе ниточками дыма. Была в них вязкая грусть, прямо как болотная жижа, что схватила за лацканы и потянула вглубь. Ирби не стала расспрашивать. Вдоль дальней стены громоздился шкаф из чёрного дуба с витыми колоннами и тяжёлыми дверцами. Между створок торчали пожелтевшие от времени конверты. Письма? Завещания? Счета? А рядом — архив, ящики — не с именами, а с датами. Ирби присмотрелась. На верхнем было нацарапано: «1866. Не открывать до июля». В 66-м мне было двенадцать, — отметила она. Ниже — козетка, обитая тёмно-синим штофом. Между ними — столик с мраморной плитой, а на нём — канделябр с тремя сгоревшими свечами. Книги в кожаных переплётах лежали на полу, будто их перебирали в спешке. Ирби прошла дальше — Гробовщик шёл за ней, подсвечивая. В нише, под чёрным балдахином, скрывалась кровать — больше похожая на ложе для похорон королевы Виктории, чем на место для сна. Столбы, поддерживающие полог, были вырезаны в виде виноградных лоз. Но при ближайшем рассмотрении ветви оборачивались в скрученных змей, кусающих собственные хвосты. Одеяло — тёмное, шерстяное, вытканное по краям звёздами, как на старых навигационных картах. И две подушки. Одна — гладкая, нетронутая. Вторая — с вмятиной. У изножья — ведьминский сундук, окованный железом. Гробовщик заметил интерес Ирби и откинул полог. Бархат колыхнулся. — Выбирай, — улыбнулся он, — козетка, стол, кресло, пол… или-и — вот это. Оно куда удобнее, чем кажется… Ирби провела пальцами по змеиным столбам, чувствуя резьбу. — Я выберу пол. Так безопаснее — холод не даст уснуть слишком крепко. — Ах, пташечка… пол так пол. Одна изящная закономерность гласит: чем ниже ордината, тем… интереснее становится потенциал восстановления. Но помни, мисс Фицкларенс: даже на полу ты спишь у меня. А это значит, — он поймал её взгляд и добавил: — Твои кошмары теперь принадлежат и мне тоже. Он сделал ленивый жест рукой — и тени на стенах от его рукава шевельнулись, как испорченные марионетки. — Но позволь хотя бы предложить одеяло? Поверь, ты не сможешь отказаться. Оно сшито из шерсти овец, которых я нашёл мёртвыми в одном ма-а-а-а-леньком таком городке. Их выкосил мор. — Мор? Как мило. Оставь шутки для своих клиентов, — отрезала Ирби. Она сняла с себя пальто и бросила на сундук. С корсетом же придется повозиться — но помощи она не попросит. Ещё чего. Гробовщик замер. Затем засмеялся тихо, почти ласково — шелестом страниц в закрывающемся фолианте. Напоследок он бросил ей связку ключей, дескать, закрой, если не желаешь видеть гостей. Удачно поспать! Баю-бай!***
Распоротый ножницами корсет лежал у кровати. Алая подкладка мерцала в полумраке, напоминая свежесодранную кожу с рёбер. Ирби вздрогнула. Сквозняк? Нет — лишь трупный холод гробовой лавки обвил плечи петлёй. Она накрылась. Без одеяла в Англии не жилось. Тишина звенела. Если бы какое-то время назад ей сказали, в чьей постели она будет лежать, Ирби расхохоталась бы в лицо пророку громко и презрительно. Она вздохнула, привстала, расстегнула несколько пуговиц рубашки и осторожно прилегла, не раздеваясь до конца. Шерсть одеяла чувствовалась телу враждебной. Но она мало думала о приюте — не в этом филиале смерти. Приют остался где-то там, за окнами, в другом времени, в ином измерении, на чужих плечах. Там, где всё ещё шёл мокрый снег. Никто не умрёт, если мисс-леди-баронесса Ирби Фицкларенс позволит себе антракт… — Ирби вспомнились те самые слова Гробовщика. Но сон не шёл — упрямствовал. Она закрывала глаза, но вздрагивала через мгновение. Тело отказывалось сдаваться, даже когда сознание тонуло с камнем, привязанным к щиколотке. Пробуждаясь, до неё доносились голоса — приглушённые мужские, чуть выше — женские. Она не слышала главного — Гробовщика. Всё в ней зудело, кричало уйти и проверить, не исчез ли приют к чертям собачьим. Ирби приподнялась на локте и прижала ладонь ко лбу: Прекрасно. Я, Ирби Фицкларенс, внучка трижды проклятого покойного барона, сплю в постели местного гробовщика, как последняя… как последняя… боже… Но разве не так делала Лави Блу — молоденькая вдова столетнего барона? Правда или ложь, но слухи — насмешливые, оттого и вполне вероятные — гласили, что Лави Блу с какой-то кроткой упёртостью сидела у постели умирающего старика и держала его руку. Он, будучи в агонии, называл её мой ангел. А теперь она — Ирби — лежала в постели мужчины, который, возможно, старше всех её ирландских предков вместе взятых. Метафорически, разумеется. Проклятый Гробовщик не давал ей покоя. Связка ключей лежала на полу — Ирби не заперла двери на замок. Она уронила голову на подушку. На улице было всё ещё светло. Ирби засыпала и просыпалась. Снились странности: приют в огне, пытки, выстрел в голову. Но это был всего лишь дверной колокольчик снизу, а затем долгая, неподвижная тишина. Следующий раз она, похоже, проспала куда дольше. Ирби проснулась от тёплой точки света. За окном лежала ночь. Волосы её рассыпались по обеим подушкам и были влажными у шеи. Приподнявшись на локтях, Ирби почувствовала, как с плеч соскользнул край покрывала, и как сразу стало холодно. Гробовщик сидел на козетке у стены, полулёжа, с книгой в руках, с ногой на колене. Без шляпы он выглядел как декадентский призрак — даже в покое не терял театральной вычурности, созданной, чтобы пугать английских детей форменным видом китайского цзянши: с теми же пепельными волосами и страшными когтями. Он перелистнул страницу. — Я слышала твоих клиентов… — с полусонной хрипотцой промолвила Ирби первое, что пришло в голову. — Прости, пташечка. Работа не ждёт, — отозвался он, не поворачивая головы. — Хорошо поспала? Уже за полночь… Неужели выспалась… — подумала Ирби. Между ними повисло молчание — густое, как сырой туман над Темзой. Ирби ощутила сухость во рту. Потянулась к графину, которого прежде не было. Жадно отпила. Стекло было прохладным, а вода чистой, почти сладкой. Вкусной. — Полночь… — пробормотала она, вытирая губы ребром ладони. Внутренний голос крайне рекомендовал уходить, ведь оставаться незачем. Ирби казалось, что и сам Гробовщик хотел, чтобы она попрощалась. Гробовщик отложил книгу, прежде чем Ирби вытянула ногу, чтобы встать. Он поднялся с козетки и подошёл к постели, опустившись на пол. Ирби спрятала ногу. Его волосы расплылись по полу, накрывая худую спину. Он потянулся к её плечу, поправляя одеяло, которое сползло, с намерением укрыть — не обнажить. Эта случайная ласка обожгла Ирби, как священное пламя, касающееся погружаемого в индийский Ганг тела — так внезапно, ярко, с треском сгорающего сандала. — Я… — начала Ирби, но Гробовщик натянул покрывало до самых её глаз, не давая закончить. — На улице сейчас так темно и страшно, у-у-у-у… — завыл Гробовщик, изогнув кисти и растопырив пальцы. — Смертельно боюсь темноты. Ты ведь тоже дрожишь? Ох, эти милые пернатые… ночью за ними охотятся такие любопытные создания. Вороны с алыми глазами, филины с серебряными когтями… хи-хи… может, останешься? Вдвоём… не так страшно. Ирби всё вглядывалась в его черты, прыгающие от одной крайности в другую. Но даже так они оставались непроницаемыми, как зашифрованные послания алхимиков. Санскритные свитки казались ей детской азбукой по сравнению с Гробовщиком. В районе желудка сжалось. Голод? Нет. Её дурной привычкой было не есть сутками, но она готова была сожрать его — Гробовщика. До самих костей. До мягких прожилок. Вцепиться как зверь. Безумие. Чистейшей воды безумие. Послесон. — Почему ты?.. Слова сорвались с губ Ирби бесформенной кляксой. Она отвела взгляд к стене, где обойные узоры сливались в тёмные разводы — лишь бы не видеть его, сидевшего рядом, на полу. Губы её горели, будто она отпила кислоты вместо воды. Необъяснимое клубилось под рёбрами — то ли стыд, то ли бешенство, то ли тошнотворное влечение, от которого сводило челюсти. Дёсны ныли, а в груди поселился колючий ёж, свернувшийся клубком. Гробовщик усмехнулся. Дыхание Ирби участилось, будто она вновь и вновь поднималась по той проклятой скользкой лестнице. Как тень, он поднялся и опустился на край кровати. Проржавевшие пружины взвыли под его весом, словно души некогда замурованных здесь, а одеяло снова сползло. — Ты спрашиваешь, почему? — голос звучал тише, чем шорох крысиных лапок за стенами. — Такое случается, моя пташечка. — Взгляд его скользнул к окну, где ветер выл по-волчьи, а ставень бился о камень в попытках вырваться. — Как чума, оспа, скарлатина… никогда не угадаешь, какая из милостей рока доконает первой. Гробовщик вдруг громко рассмеялся. — А-а-х, ну пташечка!.. Одну ладонь он опустил у её лица, а второй обвил шею с мнимой нежностью. Большим пальцем упёрся в яремную впадину, слегка прижимая. В глазах Ирби зарябило. — Искренне тебе сочувствую… но разве не прекрасно — чувствовать, как жизнь бьётся под пальцами? Ирби перехватила его запястье. Он не воспротивился. — Себе посочувствуй, — выдохнула она. Гробовщик замер, как замерла и его улыбка — спокойная, словно штиль. Где-то в глубине дома с грохотом сорвалась чугунная заслонка, и внезапный порыв ветра завыл в дымоходах хором проклятых душ, замурованных в стенах. Тени на мгновение ожили — от сквозняка. — Разумно, — кивнул он. Но в одном слове звучала вся горечь мира. Мгновение, когда топор палача — сверкнув на солнце — начал необратимое движение вниз. Он склонился к ней в полумраке — туда, куда дрожащие языки свечей едва могли дотянуться. Тень коснулась её губ раньше. Поцелуй был сухим прикосновением — но абсолютно неизбежным. Ничем для него. Но для Ирби падением лезвия на эшафоте. Она ослабила хват — пальцы разжались медленно, суставы налились свинцом. Прежде чем она успела отвести руку, его ладонь сомкнулась вокруг её кисти. Холодные пальцы впились в кожу, переплелись с её пальцами в тесном сплетении. Он отвёл её руку за голову с пугающей лёгкостью, будто кости у Ирби были из папье-маше. Пружины кровати жалобно скрипнули. Её лопатки вжались. Рёбра мягко подались под его грудной клеткой, а живот прижался к животу. На секунду ей стало трудно дышать. Его язык вошёл в её рот не сразу. Сначала он скользнул по нижней губе и ощутил, как дрожал её подбородок. Потом глубже, до нёба. Одна его рука осталась фиксировать запястье, другая скользнула под её шею, приподняв голову ровно настолько, чтобы углубить поцелуй. Ненавижу, ненавижу, ненавижу… — Дыши… пташечка нужна мне живой… — произнёс ей в губы, пока когтистая рука спускалась по её боку и обходила рёбра. Ирби застонала. Он схватил этот звук, втянул его вместе с выдохом, как дым, что прожигал опиоману альвеолы. Недоразумение длилось мгновение. Губы Ирби онемели от давления, а пальцы, вцепившиеся, не отпускали простыню. Внизу живота ныло тупой, знакомой болью — как в первые дни месячных, когда выворачивало изнутри. Разум Ирби бился в истерике, птицей в стекло. Рот Гробовщика. Вкус Гробовщика. Дыхание Гробовщика. Она увидела влагу на его губах — как доказательство своего падения: и она оказалась здесь. Голова его склонилась с театральной задумчивостью — будто перед ним лежала любопытная партитура, где были расставлены все ферматы. — Неплохо, — полушутливо произнёс Гробовщик. Голос его был тихим, как в дождь. — Для первого раза… Что? Хриплый, надтреснутый смех вырвался из глотки Ирби, словно ржавый гвоздь, выдранный из гнилой доски. Она почувствовала, как по подбородку скатилась капля их смешанной слюны. — Ну, знаешь, я не репетировала, — выпалила Ирби. Её рот был приоткрыт, губы набухли, а язык казался чужим и неповоротливым. Гробовщик наблюдал за её дрожащими ноздрями, блестящему подбородку и напряжённым пальцам, что всё ещё впивались в простыню ногтями. — То, что я не получил от тебя по лицу… ха-ха-ха… уже многое говорит… не обо мне ли? Гортанный смех Гробовщика прокатился по телу, оставляя рваные зазубрины. Её рёбра взметнулись на вдохе, обнажая хрупкие промежутки между ними — будто кости сами просились в его ладони. Он проследил за движением, как кот за дрожью мышиного хребта, и облизал палец, будто дегустировал дорогое бургундское. Его губы растянулись в умышленно-вульгарной гримасе. Влажным пальцем он прошёлся по нижнему краю её груди. Ноготь — острый, отполированный до блеска хитиновой пластинки — скользнул по соску через тонкую ткань рубашки. Он засмеялся, наблюдая, как под материей тут же проступила плотная точка. Ирби не понимала — как можно жаждать форменного безумца, смех которого можно было узнать на раз плюнуть из тысячи смеющихся? Может, она не опасалась его лишь потому, что знала слишком мало — а в полумраке неведения страх гнездился редко. Или потому, что знала слишком давно — их редкие встречи, обмен рядовыми фразами, молчаливые минуты в мастерской, где он правил доски, а она наблюдала за движением рук с выступающими суставами, прежде чем уйти. Ирби никогда не видела его лица — всегда скрытого в тени волос. Никогда не видела тела — всегда укутанного в слои чёрной ткани. Может, в этом и была разгадка? Гробовщик был как тень: неосязаемый, но постоянный. Не тронешь — не исчезнет. И она вдруг осознала: страшно было бы, если бы он остановился. Если бы эти руки, знающие как обтёсывать дерево и как разбирать тела, вдруг испарились с её кожи. А? Но пружины кровати вздохнули, освободившись от его веса. Он поднялся. Прошёлся вдоль ложа — неспешно, будто полностью потерял интерес. Ирби уже потянулась было к подушке, чтобы зашвырнуть в него — раздражение сработало раньше разума. Гробовщик снял накидку — с видом старого вампира, которому некуда спешить. — Что ты делаешь? — спросила Ирби. — Раздеваюсь. — Он приостановился, притворно вспомнив о чём-то. — А, не волнуйся, пташечка, не до конца. — Белые зубы мелькнули в полумраке. Его пальцы уже разделывались с пуговицами на сюртуке. — Я старый и застенчивый. Оставлю на себе ровно столько, чтобы не оскорбить твою девичью скромность. Господи, насколько он стар? — мысль стукнулась о череп, как мотылёк о лампу. — Девичью скромность? — Ирби фыркнула, пытаясь выудить его фигуру из полумрака. — Мне тридцать пять, чёрт бы тебя драл, Гробовщик. Она ожидала услышать что-то вроде а я не намного старше. Но Гробовщик скривился, как от дурного вина. — Ужас-то какой. И ни сифилиса? Ни даже чахотки? Ни одной интригующей черты… ка-а-а-а-к бана-а-а-а-льно… Ирби прикрыла глаза ладонью, крепко-накрепко стиснула веки. — Заткнись… я тебя прошу, заткнись… — бормотала она, — заткнись, заткнись, заткнись… — С радостью, — прошептал он. И через мгновение Ирби издала непроизвольный стон, когда его язык снова скользнул между её губ. А её руки — предатели — уже цеплялись за его плечи. Я и Гробовщик? Я и Гробовщик? Я И ГРОБОВЩИК? Поцелуй был не первым — но всё равно казался кощунственным, влажным, жадным, с привкусом крепкого чая и чего-то ещё, может, трупного яда. Ирби вздохнула ему в губы звуком окончательного и бесповоротного отчаяния. Она выдохнула, отрываясь от него ровно настолько, чтобы слова успели прозвучать до начала следующего поцелуя. — Скажи… — она отвернулась, лишая его возможности себя целовать, — что тебе не сто лет… я согласна даже… боже, до семидесяти вполне… какой позор… Бедро Ирби дёрнулось само, когда его колено втиснулось между её ног. — Девяносто… девять… — каждый слог он отмечал поцелуем: под челюстью, в ямочку у ключицы, в грудную клетку, а потом ниже — к изгибу ребра. Там он прижался щекой, слушая, как билась её печень. Ирби окликнула его. Гробовщик очень странно и внезапно замер — точно марионетка, с которой срезали нити и она упала. Но перед этим громко застонал — нарочито протяжно — как прожженный старик. Ирби не хотелось вспоминать в постели, как родной дед корчился от последствий сифилиса, но звуки их были поразительно схожи. Гробовщик распластался на её животе, как мешок с костями. И в комнате повисла тишина — полминуты, минута… — …Гробовщик? — дёрнулась Ирби. Он не шевелился. Ирби толкнула его в бок — безрезультатно. — Да ты же… — Умер от счастья! — взвизгнул он, как прыгун-скелет из детского подарка. — Классическая кончина для старика в постели с красивой женщиной! Как вспомню — видел однажды… а-ха-ха-ха-ха!.. аж душа радуется. Пока Гробовщик истязал себя от смеха после собственной шутки, хлопая рукой по матрасу, сама Ирби вернулась к ещё одному страху, что мешал ей жить полную жизнь: Сифилис. Основной путь передачи — половой. Лечения не существовало. Болезнь протекала медленно и мучительно, превращаясь в долгую драму разложения — телесного и психического. Мужчины заражали жён, жёны теряли детей, болезнь уродовала младенцев. Врачи и моралисты разводили руками — и винили женщин. Так появились насильственные гинекологические осмотры. Но феерия продолжалась. — Стой, остановись… — Ирби прижала ладонь к его груди и оттолкнула. Гробовщик замер, отстранился — его дыхание, минуту назад горячее на её коже, остановилось. Она смотрела на него. И если бы могла видеть глаза… какие они?.. — Мне нужно кое-что уточнить. Здесь я по своей воле, но моя воля — остаться, не отдаваясь. Ежели тебе нужно больше — я уйду, не пойми неправильно. Он мягко рассмеялся ей в шею, заглушая звук. — Моя пташечка, право, я же не зверь какой-то… я — эстет. Куда интереснее слушать инспирацию и отрицательное давление в твоих лёгких. Тем более, у меня, знаешь ли… суставы не те, чтобы вот так с разбегу в страсть… Он переплёл свои пальцы с её, быстро и легко, без претензий на владение. — Но тело, пташечка… оно ещё хочет играть? Если бы ты позволила, я бы с наслаждением продолжил полировать фасад… — Уяснили. Фасад твой. Но если полезешь внутрь — получишь вычет с процентами. Он прошёлся костяшками по воздуху между её грудями, не касаясь кожи — но оставляя след. Ирби непроизвольно вздохнула — коротко, сдавленно. Он поймал этот звук ртом, как снежинку. — А вот так звучит честность… — после чего губами коснулся её шеи ровно там, где пульс бился сильнее всего. — Честность — столь редкая гостья в постели. Поэтому я и не жалую пустых фрикций, пташечка, понимаешь? А как тогда звучит его выгода? Но когда его ладонь скользнула под спину и притянула так близко, что их рёбра сплелись, а таз прижался к тазу — уже не осталось места для вопросов. Правда казалась чем-то далёким, ненужным сейчас — может, потом, когда-нибудь, когда его пальцы не будут жечь кожу, когда его дыхание не будет смешиваться с её. Сейчас было только это — слияние, жар и полное отсутствие будущего, как после смерти — полное ничего. Он делал липкие паузы — дразнящие, методичные. Губы скользили, зубы зажимали, язык обводил. Он впился в шею Ирби, под челюсть, со звонким, влажным звуком, и оставил клеймо — раскалённое и нестираемое. Она сжала его спину ногтями, смяла рубашку, а он лишь улыбнулся, не отрываясь. Следующая метка появилась ниже — на ключице — дугой. Затем, над грудью и под ней. Кожа вспухла розовыми полосами, отзываясь на каждое такое прикосновение. Гробовщик не скрывал следов. Он оставлял их намеренно. Теперь они были частью её тела, что чувствовало на себе вес другого. Его губы свернули в сторону, в ложбинку между рёбер — целуя влажно, жадно, высасывая воздух из лёгких через кожу, едва насыщаясь тем, что разрешено, выжимая всё возможное. Ирби выгнулась в пояснице, его рот вернулся к её губам — на этот раз без нежности. Только взятие, только владение. Он целовал её, желая вырвать язык, украсть дыхание, стереть границу, где заканчивалась она и начинался он. И, чёрт побери, ей это нравилось — тело отзывалось негой и хотело ещё. Мысли её превратились в чайные листья в кипятке — они тонули. Он целовал шею, ключицу, грудную клетку, рёбра — все места, которые Ирби годами считала не главными в близости. Он задерживался, жал губами кожу, не переставал оставлять следы. Прикладывал ухо к её сердцу. А если завтра я умру? — мысль просверлила мозг, но не испугала. — Пусть эти следы встретят смерть. Пусть тот, кто будет раздевать мой труп, увидит их. Но было нечто большее для самой Ирби, чем простые поцелуи. Его язык входил в неё — глубже, чем позволяла анатомия, и глубже, чем могла вообразить. Он не ласкал — пожирал. В этом жадном, отчаянном движении — в попытках через плоть добраться до души — было столько голода, что Ирби не выдержала, и слёзы выступили в уголках её глаз — обжигающие, как пар из котла. Он не остановился, заметив их. Приник губами к её веку, слизнул одну — солёную. Потом другую — медленно, пробуя на вкус её откровение. И прошептал, вкладывая свои слова в слепое пятно её сознания: — А кто у нас тут? Настоящая Ирби Фицкларенс? Не самозванка? Слюна растянулась тонкой нитью, когда он оторвался, чтобы прошептать те слова. Он пил с неё, будто знал: ей — этой ирландке — отведено мало. Он смаковал её рот, её вкус, её влажность. Ирби не сдержала стона, когда его слюна стекала по её подбородку в который раз, когда они отрывались друг от друга, чтобы отдышаться. И он навис над ней. Очертания лица были стёрты полумраком, лишь губы приоткрыты, обнажая полоску нижних зубов. Ни той самой улыбки, ни даже намёка на былую театральность — только пристальное изучение, словно перед ним не женщина, а любопытный экземпляр. Губы Ирби были полуоткрыты в немом ожидании. Она ждала не слов — но продолжения, грубого перевода на язык плоти. Он наклонился ближе. И совершил акт почти клинический в своей откровенности: В следующее мгновение выпустил в её рот свою слюну. Намеренно. Как эксперимент. Веки Ирби распахнулись. Тёплая жидкость растеклась по языку — с привкусом чего-то глубоко личного, его сущности, переданной через самую примитивную биологическую субстанцию. Это было грязно. Порочно. Невыносимо интимно. Она проглотила. А он наблюдал — с холодным интересом, со смешанным любопытством и вожделением, не отрывая взгляда от её глотки, потому что там так красиво пульсировала яремная ямка. Анатомический восторг его граничил с одержимостью. Он снова приник к её губам в жажде узнать: а где предел? Где оттолкнёт? Где прикроет рот рукой? Но Ирби — вразрез мыслимым границам — поддалась навстречу. Её поцелуй стал таким же жадным. Когда они оторвались друг от друга, Ирби первой наклонилась, чтобы не разорвать ту нить. — Ещё, — прошептала она. И с натяжением — плавным и вызывающим — вытянула розовый, дрожащий язык. Гробовщик понял и приоткрыл рот ровно настолько, чтобы капля слюны сорвалась вниз — прямо ей на язык. Она потянулась к его рубашке, хотела снять. Пальцы тряслись. Под тканью оказалось вовсе не человеческое тело — а ландшафт, вылепленный из костей и шрамов. Рёбра, выпирающие, как у голодающего святого. Кожа, испещренная следами, будто пергамент, исписанный тайными знаками. — А-а-а вот и попалась, — с хитрецой протянул Гробовщик. — Трогать-то решилась, но стало страшненько, да-а, пташечка? Ирби сбила тишину. — Просто, кхм… инвентаризирую. У тебя тут, мягко говоря, переоценка активов. — Да что ты, мисс бухгалтер… — голос Гробовщика стал таким мягким — карикатурно бархатным. — Всего лишь старая карта, пережившая несколько завоеваний. Но рельеф всё ещё различим — при хорошем освещении и любопытных ручках. — Он взял её за руку и положил ладонью на себя, чуть выше сердца. — Я вообще-то исторический памятник. — Я не сомневалась ни минуты жизни. Ирби коснулась губами края его выпирающей ключицы. Скользнула медленно пальцами вниз, вдоль его груди, где под кожей жили сдержанные, сухие мышцы. Шрамы под пальцами ощущались выпуклыми строками молитвенника. Гробовщик не шелохнулся — только вдохнул чуть глубже, словно глушил реакцию. Подушечками пальцев Ирби обвела один из самых грубых рубцов, проверяя, где тот начинался и где заканчивался. Бесконечное веретено… — А перед тем… как это стало шрамом… — тихо произнесла Ирби, не поднимая взгляда. — Было очень больно?.. — О-о, пташечка, я был в восторге! Даже аплодировал. Правда, одной рукой — другая в это время отпадала. Стандартная викторианская трагедия, знаешь ли… — Тебе бы лекции читать в госпитале, — она повела бровью от подобной безмятежности. — Улыбайся, даже если выпала печень… сумасшедший. Но язык не повернулся шутить дальше. Вместо этого Ирби поцеловала его шрам — самый неровный, что вдоль рёбер. Мягко, так невесомо, будто и не губами вовсе, а самим дыханием.***
Когда всё закончилось, Ирби встала с постели и обернулась в покрывало. Молча, словно только проснувшись, вышла из комнаты, оставив после себя солёный след на простынях. Гробовщик провёл по нему ладонью, посмотрел ей вслед, молчал — пусть хоть гробы вскрывает. Они уже союзники. Тем более, он знал, куда она направилась. Кровоподтёки после поцелуев будут неизбежно жечь под горячей водой, которой она обязательно попытается смыть терзания собственного морализаторства. Ирби сновала в кромешной тьме. Шикнула, несколько раз ударившись об гробы бедром. Отпрыгнула в сторону, когда упало что-то железное — вроде, стамеска. За глухой дверью мастерской она всё же нашла нечто вроде купальни. Ирби ожидала что-то скромнее сводчатого потолка древней капеллы, лакированных панелей стен и отполированного до матового блеска каменного пола. В центре — вместо истинно британской бочки с мылом — стояла массивная чугунная ванна на львиных лапах. По её краям — резные шкафчики, инкрустированные перламутром. Там были флаконы из тёмного стекла, кисти, губки, длинные тонкие щипцы и даже старинная бритва. Газовая лампа под матовым хрустальным колпаком едва освещала. Ирби, громыхая без стыда, провозилась с грелкой под ванной битый час, чтобы включить её — подобное самодельное приспособление было и у неё в приюте, и работало оно ещё довольно нестабильно. Покрывало, что было на ней, давно упало. А вода, наконец, стала горячей. Она опустилась в неё с подавленным стоном. На теле было множество багровых и синеющих следов. Смыть. Смыть с себя его. Смыть то, как он целовал. Как держал. Как смотрел глазами, которых она за жизнь не видела. Ирби погрузилась в воду по самый нос. Тишина. Пар. И только её кровь стучала в висках. Чёртова вода не смыла ничего — лишь впитала, подобно хорошей древесине. Всего лишь поцелуи — баловство… — успокаивала себя Ирби. — Поигрались, и на работу… мы забудем. — О, ты не утонула. Голос Гробовщика возник словно из ниоткуда. Ирби устремила взгляд. Он стоял в дверном проёме. — Это приспособление очень плохо работает. Им можно убиться — я и забыл. Но, гляжу, ты разобралась. Что за женщина ведь… Ирби ничего не ответила. В благопристойной тьме спальни он не видел её наготы. Теперь же… присел у ванны и погрузил руку в воду, кружа по глади ногтем. — Позволь, — его голос прозвучал тише скрипа пергамента — без привычных театральности и смеха. Просто просьбой. И она не поняла, зачем позволила, если всё это время пыталась смыть позор, который пришёл лишь потом. Губка скользнула по её острым плечам, тяжёлая от воды. Он водил ею медленно, едва касаясь — как будто зашивал разорванную ткань её существа с нежностью, что жгла больнее, чем его зубы час назад. — Я так много считала, что разучилась думать не цифрами, — выдохнула Ирби, закрывая уже сонные глаза. — Получилось так, что вероятность сожаления оказалась выше, если уйти — чем если остаться. И я вывела эту дурацкую формулу: одна ночь минус последствия. Вот и допустимое отклонение от нормы… Гробовщик промолчал. Губка проплыла вдоль позвоночника, обогнула рёбра, словно подготавливая её к погребению. — Ну чего ты в итоге хочешь-то? Или чего хотел? — прорвалось у неё. — Я ведь не дура. Его руки замерли. — Чтобы пташечка отдохнула, — ответил он, и слова упали в воду. Только и всего. Он достал из потайного ящика флакон с маслом — стекло, почерневшее от времени. Капля упала в воду, разлившись смолистым облаком, пахнущим сосной. — Так заживёт скорее. Он снова коснулся её кожи, но уже ладонью. Ирби закрыла глаза, больше не в силах выносить эту странную, неуместную заботу от Гробовщика. От кого угодно, но только не от него. — Не смотри на меня, — выдохнула. Слова повисли в влажном воздухе. — Я и не смотрю, пташечка, — ответил он. Она вдруг осознала, что в купальне почти так же темно, как и в его спальне. Был только пар, застилающий саваном. Только тусклый свет, мерцающий свечой в дальней комнате. И он — не человек, а призрак без лица и имени. Только голос. Только руки. Иногда — царапины от ногтей, как случайные знаки препинания на страницах её кожи. Когда она выбралась из ванны, завернувшись в льняное полотенце — будто выстиранное где-то за пределами этого сумрачного дома, — он сам поднял её на руки. До чего легко — как пустую раму от картины. Она удивилась, но обвисла в его объятиях вялым и податливым телом. Только сердце колотилось — тревожно, как часы на башне. Дом замер в абсолютной тьме. Ни свечного мерцания, ни лунных бликов — только смоляная ночь и его шаги, бесшумные, как падение пера на людной мостовой. Звучал лишь её пульс. Гробовщик отнёс Ирби в постель, накрыл одеялом. И остался рядом. Она потянулась к нему — интерес пожрал сонливость. Пальцами скользнула по его лицу, как слепая, читающая шрифт Брайля. Твёрдая кость на дуге бровей. Шершавые веки с грубым шрамом. Неожиданно длинные, мягкие ресницы. Гладкая переносица. Резкие скулы. Всё собранное из противоречий. — Странное у тебя лицо. Ты ведь… ты не должен быть красивым. — Спи, пташечка. Её дыхание выровнялось, а тело — вскоре — и вовсе обмякло. Он остался сидеть у изголовья — не страж, не любовник. Просто тень. Пока ночь медленно перетекала в утро. Гробовщик размышлял, склонив голову над её спящей фигурой. Станет ли Ирби сговорчивее? Вряд ли. Та, что чуть не устроила жертвоприношение на собственной помолвке, едва ли изменится. Но человеческие желания — вечны: страх одиночества, жажда прикосновений, потребность быть разгаданными. Он провёл пальцем по её запястью, ощущая совсем ещё лёгкий пульс. Да, работать с ней будет интереснее. И, возможно, даже проще. Хотя бы потому, что теперь она знала вкус его слюны, а он — звук её искренних стонов.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!