Глава восьмая: «Алые глаза Святого Отца следят за тобой»
22 июня 2025, 23:46В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.
В начале была тяжесть в груди — замшелый надгробный камень. И дрожь, такая, как в ожидании неладного. Потом тепло — из окна, — что коснулось щеки. И, наконец, волосы — серые, тонкие, как паутина, что в ней можно было запутаться. Ажур тенёт заполз в рот, прилип ко лбу. Ирби не двигалась. Это был не сон. И даже не инфлюэнца.
Нет. Нет, нет, нет…
Солнечный луч, что пробил путь сквозь запыленное окно и городской смог, лёг на веки — закрытые, но не дремлющие. И тогда осознание обрушилось — внезапно, без пощады, как лавина на спящий, низинный посёлок. Ирби резко приподнялась… и тут же застонала. Тело ныло, словно её всю ночь растягивали на дыбе с академической дотошностью. Она уставилась на собственные руки, бегло осмотрела — как только могла — тело. Синяки. Фиолетовые, синие, с жёлтыми отблесками по краям. Как карта грехов, нарисованная на коже, где каждый мазок — документ, а каждое пятно — подпись. Язык прилип к нёбу, будто его выжгли глотком дешёвого, но слишком крепкого виски.
Жалкая слабость.
Желудок сжался до того резко, что пришлось прикрыть ладонью рот. Тошнота подкатила не только к горлу — к разуму. Она корила себя. Отдав годы правому делу, столь легко позволить искушению сбить себя с пути? Было ли это сумасшествием? Мгновением безумного зова? Нет. Она знала, на что шла. Чувствовала, как под ногами зыбнула почва, как всё внутри кричало ей «назад!» — и всё равно шагнула в пропасть. Осознанно. И не оступилась.
Тише. Тише. Просто уйди. Ты — свободная женщина, — успокаивала себя Ирби. Крадучись, она соскользнула с кровати. Холод отрезвлял, отчего становилось на душе только гаже.
Пропащая. Без рассудка. Без чести — без ничего…
Всё же, несколько уняв смятенье ума, она нашла в себе силы одеться. Ткань была ледяной — в утреннем-то, не прогретом помещении. С отвращением вытащила изо рта длинный, пепельный волос и посмотрела на него.
А где корсет? Где, чёрт возьми…
Она резко присела, шаря ладонью под кроватью. Пальцы наткнулись на шнуровку. Есть.
Ирби потянулась к самому корсету — и тут же вспомнила: накануне она распорола его ножницами, не сумев снять самостоятельно. Ибо Рави намертво его затянула, будто для последнего выхода в свет. Но Ирби решила, что и так сойдёт. Она небрежно расчесала волосы ногтями, выпрямила помятые брюки, влезла в холодные сапоги. Каждая застёжка, каждый крючок казались ей упрёком. В кармане отыскалось зеркальце. Не разбилось — уже радость. Она подняла его к лицу. Первое, что увидела там — свои опухшие губы и засохшую кровь на толстых трещинах. Россыпь синяков устлала шею, как звёзды небо.
— Уже уходишь?
Ирби дёрнулась. Мужской голос был тихим, спокойным, лишённым издёвок. Она решила не оборачиваться. Не стоило. И не нужно было. Пальцы сжали корсет так крепко, что он хрустнул, как засушенный в книге цветок.
— Да, — хрипло выговорила она, хоть стоило сперва откашляться.
— М-м… жаль, жаль… как жаль, очень жаль. Даже не позавтракаешь?
— Нет, — отрезала.
Она как раз застёгивала рубашку — беспорядно, судорожно, будто затыкала стигматы. Гробовщик внимательно наблюдал за этими развесёлыми, выразительно недружелюбными плечами Ирби. Она дёрнула воротник с такой силой, что пуговица отлетела и срикошетила с металлическим звуком. А вот куда — видно не было. Ирби надеялась, что оторванная фурнитура — не к возвращению в карман ошибки судьбы. Если даже чёртова монетка, брошенная в море, была всего лишь выдумкой крайне романтических натур.
— Ну пташечка, — с тенью недоверия попытался словом подобраться к ней Гробовщик. — Ты… в порядке?
Ирби резко обернулась и пригвоздила Гробовщика взглядом. Сам он не улыбался, даже не злорадствовал. Он полулежал, прислонившись к изголовью кровати — растрёпанный стоик, сбитый бурей, но довольный, ибо выжил. Из-под расстёгнутой рубашки торчали острые ключицы, выпирали кости грудины и змеился объёмный, продолговатый шрам. Ирби хорошо помнила эти его шрамы под своими пальцами. Настолько ясно, что могла осязать их. И пальцы горели, по-прежнему скользя по нему.
Стыд. И ледяная волна, накрывшая до темени.
— Ах, понял я, всё понял… — протянул он. — Позволь сегодня я побуду голосом рациональности в нашем маленьком дуэте. Ради тебя, пташечка, — говорил неторопливо, с почти небрежной лёгкостью, с которой доктора, как известно, снимали швы. — Есть одна взрослая женщина, и есть один, э-э… взрослый субъект. Два старых, верных друга. Ну-у, пускай немного заплутавших, немного одиноких… могут ли они позволить себе па-а-а-рочку невинных шалостей? — Он сделал паузу, смотря на неё снизу вверх. — Разумеется, могут. Без каких-либо последствий, без сплетен. Что лишь добавляет плюсов в…
— О БОЖЕ, НЕТ, ЗАТКНИСЬ! — Ирби зажала уши ладонями, не поднимая взгляда с пола. Голос её срывался, но она продолжала, будто сквозь зубы: — Я не хочу ничего слышать. Ни слова от тебя. Не говори со мной. Молчи. Просто… молчи.
Пальцы дрожали в стыдливой, красной спешке. Шнуровка распоротого, кое-как починенного корсета не желала поддаваться — ткань цеплялась за ногти, ленты путались, крепления падали и отскакивали от пола. От стыда хотелось свернуться в клубок.
Естественно, паяц молчать не собирался:
— Пташечка… может, помощь нужна?
— УМРИ, — выплюнула Ирби, не глядя.
— Ха-ха, поздно, — в голосе уже звучала та самая знакомая до мурашек театральная модуляция. — Пташечка, мы же ничего такого…
— Ничего такого? Ничего такого?! — рвано выдохнула она — злая, задыхающаяся змея. — Прекрати. Называть. Меня. Пташечкой.
— Ну… да? Я ведь прав. — Он склонил голову, как нашкодивший щенок. — У нас даже не было… акта, скажем так — как бы выразился судья. Лишь шалость. Веселье! Я бы даже сказал — лёгкая терапия. Санаторное лечение. В рамках гидропарового оздоровления…
Ирби застыла с несчастным распоротым корсетом в руках. Его голос продолжал звучать, но смысл отскакивал, как горох от стены. Это пятно, от которого нет избавления. Дурной сон, ставший летальным исходом. Она побагровела. Точно — этот полишинель откровенно насмехался. Она накинула пальто на плечи почти с яростью и схватила перчатки. С нажимом натянула их.
— Это не делает происходящее нормальным, — процедила она. — Если ты и правда, как уверяешь, являешься моим другом, то прошу: молчи. Не вспоминай — ни словом, ни взглядом. Ничего не было. Не попадайся мне на глаза. А я не буду попадаться на твои.
— Очевидно, что между нами ничего не было, Ирбора, — оживлённо отозвался Гробовщик. — Ни чувств, ни обязательств, ни воспоминаний. Ни десятков моих поцелуев у тебя на теле, ха-ха… прости, пташечка, выскочило.
— Всё верно, — Ирби проглотила его последнюю колкость. — Ничего не было, — повторила, и голос её потух. Что-то пакостно опустилось в груди — вязкое и тяжёлое. И виной тому был не звук её полного имени — Ирбора, — а нечто иное, глупое и пронзительное. Плечи поникли, несмотря на то, что пальто придавало им вид строгости. Металлическая, гордая осанка рушилась на глазах. — Мне было так… ужасно, — почему-то прошептала она, — что я просто хотела забыться. Понимаешь? И влезла к тебе… да к кому-угодно могла… как… к-как… — Ирби сжала челюсть, не в силах договорить. Она залепила ладонью свой рот, словно в неверии чьей-то смерти.
— …как уставшая женщина, у которой впервые за долгие годы не хватило сил тащить на себе весь мир, — договорил он за неё неожиданно ласково. — К тому же, пташечка, — добавил он, — это был я, а не кто-нибудь чужой. Уж не так плохо, согласись.
Ирби обернулась. Рот приоткрыт, губы дрожали — она напоминала тушку загнанного кролика. Лишённая наивности женщина, в глазах которой плескалась не боль, не страх — ярость. Жгучая, звериная злость на саму себя. Винить было некого. И все оправдания — унизительны.
— Пожалуйста, — произнесла она сдержанно, но губы скривились. — Не делай из этого поэзию. Это было… грязно. Никто. Никто не должен узнать. Понимаешь это?
— Никто и не узнает, — спокойно ответил. — Всё, что ты хочешь забыть, пташечка, будет погребено. Глубоко-о под землёй.
— Спасибо, — коротко бросила Ирби.
— Всегда к вашим услугам, мисс Фицкларенс, — с оттенком иронии отозвался Гробовщик, зарывшись лицом в подушки. От этого его голос стал лениво-придушенным: — Возвращайтесь, если потребуется поддержка. Любого рода. Всегда рад вашей компании — помните это.
Дверь захлопнулась. Спустя несколько секунд захлопнулась и вторая — внизу. Гробовщик улыбнулся.
— Люди… — блаженно выдохнул. — Прекрасны. Просто… восхитительно… непостижимы. И-хи-хи…
***
Капелла Святой Бригитты, пожалуй, была единственным местом во всём замызганном, сыром Лондоне, где ирландские католики могли помолиться, не нарвавшись на хмыканье или насмешливый взгляд англичан. Стены капеллы встретили Ирби далеко не благодатью с ароматом ладана, а гулким эхом и алыми витражами, что отбрасывали кровавые отблески на её усталое, смертельно бледное лицо. Горгульи под потолком, казалось, перешёптывались, обсуждая её грехи — прошлые и будущие, реальные и воображаемые. Ирби шла между рядами, расстягивая гулкий звук каблуков, чувствуя на себе взгляды прихожан. Убей Ирби королеву — внимание бы обратили только на брюки. Исповедальня стояла в тени угла, как лакированный чёрный рояль, ждущий виртуоза. Ирби необходимо было выговориться: если не Богу, то тишине. Она вошла в кабинку и, уже по обыкновению, как и все католики, опустилась на колени. Перекрестилась. Кожа под одеждой зудела: свежие отметины чесались, цеплялись за ткань. Каждый укус был словом — и каждое слово жгло изнутри. — Благословите меня, Отче, ибо я согрешила. За решёткой зашевелилась тень. Послышалось дыхание. Святой Отец был здесь. — Говори, дитя моё, — раздался с той стороны ровный, обволакивающий голос. — Говори без страха. Господь внемлет. Ирби сглотнула. Глаза жгло. Тело болело. Новый груз — как лишний чемодан в дороге — мешал тащить множество других. — Я… пропустила мессу в воскресенье. — Значит, — с недоверием взвесил Отец, — на то были причины. Скажи, молилась ли ты дома, дитя? — Да, Отче. Дважды прочла «Радуйся, Мария» и зажгла свечу Деве. — Она тебя услышала. Продолжай молиться, дитя моё, и будет свет в твоей душе. Но, чую, тревожит тебя иное. Доверь же страдания Богу — он милостив. Ирби досчитала до трёх. Вдох — и всё вышло на одном выдохе: — Я предалась плотским утехам, — голос её не дрогнул. Только пальцы побелели на молитвеннике. — С мужчиной, — уточнила она. За решёткой повисла пауза. Святой Отец почувствовал, как по его спине пробежали мурашки. Он наклонился ближе к решётке, ртом почти коснувшись дерева. Прикрыл глаза и тихо втянул воздух. — Если речь идёт о супружеском долге… — Нет, Отче, — Ирби мотнула головой. Она прикусила губу — и боль помогла ответить: — Мы не связаны. Ни браком, ни обещаниями. Я… я вообще не нахожусь в браке… просто хотела, чтобы хоть кто-то прижал меня так, чтобы не чувствовалась эта пустота — бездонная — внутри меня. С той стороны не раздалось ни вздоха, ни укоризны. Только мерное дыхание, обволакивающее и утешающее. — Мы все ищем тепло, — сказал он наконец. — Особенно ночью. Особенно зимой. Чего Ирби не увидела — так это того, как в темноте исповедальни глаза Отца на миг вспыхнули алым. Как он провёл языком по острым, бесстыдным клыкам — медленно, словно смаковал вкус признаний. Католическая церковь называла плотскую близость до брака грехом блуда. Она не оставляла выбора: или исповедь, или позор. А если ты — женщина, да ещё и католическая ирландка в сердце протестантской империи, вес этого греха становился удушающим. Двойной обруч морали — один на шее на виду у общества, а другой на сердце на виду у себя. Но Ирби не была религиозной фанатичкой. Она держалась за католические ценности, дабы сохранить идентичность на чужбине. Дед-барон воспитал её в духе стыда, вины и страха перед позором женской плоти. И потому стыд в ней жил на уровне костей, как древняя ржавчина. Она знала, что догмы не равны истине. Но душа, как старая лошадь, шла всё той же колеёй провинности — туда, где её забрасывали камнями. — Расскажи мне о своём грехе подробнее, дитя моё, — голос Отца стал мягче. — Дабы я мог понять глубину твоего падения. Ирби закрыла глаза. Перед внутренним взором вспыхнули сцены, от которых хотелось выть, но жаждать повторения. Бледные, как кость, руки мертвеца на её розовых бёдрах. Серые, спутанные волосы между пальцев. Приглушённый хрип удовольствия. Её дрожь — не от страха. Её бедра, раздвигающиеся сами с молитвенной покорностью. Желание — чистое, первородное, как огонь в грешной лампаде фиванских оргий. — Он… касался меня. Везде, — произнесла Ирби. Голос был низкий, грудной. — А я… позволяла. Хотела. — Последнее слово вырвалось громким вызовом. — Вела себя как та, что готова продаться за фунт… — запнулась. Потом выдохнула: — За… прикосновение человека, который вёл себя, будто всё на свете — это шутка. И я в том числе. Священник закусил губу — до крови. Его безобразная, древняя природа ликовала в глубине плоти, словно поднятая из бездны псалмом. Какая восхитительная исповедь, — подумал он. — Дитя моё, — голос его опустился на полтона, став бархатной лаской. — Подтверждаешь ли ты, что испытала… наслаждение? — Да, — прошептала Ирби. И в одном слове было столько запретной сладости, столько разорванного стыда, что анафемский Отец ощутил лёгкое опиумное головокружение. — Единственное, что сдерживало меня, — она сглотнула, — был не страх перед грехом. А страх перед болезнью. Я… я не допускаю близости с проникновением. Из-за боязни сифилиса, а не ада. Движением резким, как хлыст, Ирби перекрестилась. Из-за решётки донёсся едва уловимый звук движения — будто наклонились вперёд, непозволительно коснувшись перегородки губами. — Всё хорошо, дитя моё, — прошептал он. — Ад пуст. Ирби вздрогнула. В словах его была не утешительная церковная мягкость — а какая-то вязкая темнота, змеящаяся в холодном, сыром подземелье. — Скажи-ка мне… как долго ты предавалась греху? — продолжил он с шелковой вкрадчивостью. Будто нечестивый советник у трона, шепчущий королю о давно забытых слабостях. — Всю ночь, Отче. — Сказав это, Ирби почувствовала, как вернула часть власти над собой. Отец вдохнул — резко. Усмехнулся. Дерево над решёткой дрогнуло. — А теперь скажи… расскаиваешься ли ты? — Вопрос был не вопросом. Он знал ответ заранее. Но хотел услышать из её уст. Хотел, чтобы она сама сорвала ленту с собственной раны. Ирби медленно подняла голову. В её глазах горел странный, дерзкий огонь — там были и стыд, и вызов. Тугая смесь веры и разложения, приученность к вине и преступный, наказуемый вкус к свободе. — Я не знаю, раскаиваюсь ли, — сказала она. — Вот в чём мой грех, Отче. Отец почувствовал, как по телу разлилось что-то горячее — от темени до кончиков пальцев, — томное, как благовоние в келии. Такие исповеди вызывали у него почти физическую тоску. Приятную. Извращённо божественную. — В таком случае… — голос его дрогнул, затеплился на грани стона. — Я дам тебе епитимью. Повтори этот грех. — Ч-что? Это… это не обычная епитимья, Отче. — Ирби вскинула взгляд. — Верно, — прошептал. — Ведь я — не обычный священник. На краткий миг — слишком долгий для миража, слишком краткий для реальности — в глубине исповедальни вспыхнул красный отсвет. Глаза. Пара глаз — тлеющих, как жар в преисподней. Свет от лампадки качнулся, будто его тронул сквозняк… которого здесь не было. — Вспомни, — продолжал голос, — жаждущие зубы у тебя на шее. Дрожь в теле, что ты не могла остановить. Те прикосновения — мучительно сладостные, от которых ты выгибалась, стыдясь собственного «я». Тот смешок… — его голос стал совсем тихим, интимным. — Когда ты вздрагивала, обнажая грудь. — Он сделал паузу. Дьявольскую. Ждущую. — Хочешь почувствовать это вновь? — прошептал. — Даже если это будет стоить тебе покоя… даже если это заберёт у тебя праведность, сон, мирность души… хочешь?.. Глухой звук разнёсся по исповедальне — Ирби ударила ладонью по перегородке. Глаза её горели. Мускулы на шее и руках неестественно напряглись. — Что это за исповедь? — ядовито прошипела она в сетку, что отделяла Святого Отца от неё. — Искренняя, — прозвучал ответ. Голос был всё тот же — тёплый, ровный, но теперь казался вездесущим. Он лился со всех сторон: от стены, от пола, от внутренности её собственной груди. — Но если ты не готова, дитя… Господь терпелив. Ирби сглотнула. В висках стучало. Впервые за долгое время страх не подкрался — он, буквально, обрушился кусками льда на голову. — Кто вы? — выпалила Ирби. — Назови меня как хочешь, — мягко отозвался голос. — Тем, кто слушает… Демоном. Демоном? На мгновение всё в ней обмякло. Слово повисло, как капля чернил в святой воде. Ирби хотелось закричать, перекреститься, засмеяться. Ведь это чья-то шутка, бред. Но где-то глубоко — слишком глубоко — пульсировало чувство: он не лгал. Ирби подумала, что сошла с ума. Она распахнула дверь исповедальни и кинулась прочь. К чёрту правила, к чёрту благопристойность. Каблуки застучали по мрамору, а вслед за ней — десятки изумлённых взглядов прихожан, их открытых ртов. С внезапным появлением в её жизни Гробовщика, Ирби стала замечать странности. Сначала лёгкие, как запах гари на ветру. Теперь — зримые. И всё чаще она ловила себя на мысли: это не просто стечение обстоятельств. Это — чертовщина. Священник — кем бы он ни был — мог быть плодом её воспалённого разума. А мог и не быть.***
Ирби выскочила из капеллы Святой Бригитты, не разбирая дороги, и тут же схватилась за перила. Железо было ледяным. Мороз ударил в лицо хлёсткой пощёчиной. Её всю трясло, колотило. Снег валил косо, колко, сыпался в воротник, слепил глаза, но она не могла сдвинуться. Прямо сейчас Ирби казалась себе восковой куклой, которую забыли у печи: губы трескались, пальцы плохо сгибались, дыхание било в зубы, и то, что внутри, — билось, как пойманная рыба. Она наклонилась и с силой выдохнула. Это было чересчур. Это было, чёрт возьми, по-настоящему. Под тяжёлым пальто тело чесалось в паскудных, распутных синяках и царапинах, ныло от холода, от стыда, от того, чего не вымыть святой водой. Пальцы в перчатках дрожали не от холода — от бессилия. Она вскинула голову. Над крышами домов расплывался багровый свет — газовые фонари, в которых отражался Лондон во всей своей ампутированной душе. На миг ей показалось, что витражи капеллы мерцали за спиной — алым, алым, алым… как кровь на стекле, как вино, разлитое из кубка спящей, мёртвой девы. — Чёрт. — Слово вырвалось само собой, не ругательством — молитвой. Снег прилип к ресницам, сделав чёрное белым. Ирби — со стеклянными глазами, как и те витражи — держала путь к приюту. Должно быть, Рави уже развесила на ширме платье, в котором Ирби намеревалась посетить поэтический салон своей недоделанной мачехи, по совместительству — вдовы, а по жизни — деятельной идиотки. Ирби глядела под ноги и думала, что давно пора почистить сапоги, а не рисовать от скуки демонов. Снег в Лондоне был грязным, будто молоко, в котором размешали сажу. Всю дорогу она проклинала ту новую, нездоровую тягу к архаике, дёргала перчатки — поочерёдно, за каждый палец, натягивала, стягивала, опять корила себя за жажду владеть древней длинноволосой рухлядью, винила себя в извращённости и испорченности. Она возвращалась с чёртовой исповеди, где грехов набралась больше, чем имела до. А серая улица всё стелилась, как белесый шрам на щеке великого и ободранного Лондона. И вдруг, по ту сторону зимней мертвенности, её поразил великолепный всплеск цвета — доселе невиданный в бесцветных краях лондонской зимы. — Мадам! Мадам!.. Из лавины серого вынырнуло существо — всё в золоте, в лазури, с перьями, с сиянием форсовой восточной пышности. Ирби не успела оправиться от исповеди, как её схватили за обе руки, заглянули золотыми глазами прямо в лицо, словно ответы были написаны на лбу санскритом. Она попыталась вырвать свои руки из чужих, но, казалось, смуглый парень не видел в этом ничего дурного. Она будто бессмысленно билась с тропическим ураганом — эмоциональным, цветастым, чересчур живым на фоне всего выцветшего мира. — Вы не видели… — задыхался он. Отдышался. — Вы не видели вот эту красивую девушку? — Одной рукой достал из-за пазухи помятый листок с человечком, которого, вероятно, рисовал двухлетний ребёнок. — Точь в точь нарисовал. Вы видели её? Видели? Видели? А?.. — Что? — отшатнулась Ирби. — Откуда я… это же карикату… — Принц! — вмешался высокий смуглый мужчина, возникший из-за угла, как порыв ветра. Мираж. В тюрбане, с благородно-серыми глазами и выбеленными волосами, он напоминал покой и шторм одновременно. Его зелёный шервани выглядел просто, но сидел безупречно, подчеркивал выправку. И он поспешно склонился в вежливом, сдержанно-паническом поклоне: — Прошу вас, мой принц… не хватайте прохожих за руки. Особенно леди. Мой принц… Ирби приподняла бровь, скрывая нервную улыбку. От потрясения дрожали локти. Далеко не каждый день её называли леди и одновременно трясли, как плодовое дерево. Так называемый принц виновато убрал руки, но не перестал смотреть на неё глазами — такими блестящими, — точно пойдут слёзы. Парень был юн, но выглядел, словно раджа из восточной сказки: сливовые густые волосы, перехваченные золотой заколкой, и шервани с замысловатым узором, от которого тепло пахло пряностями. То самое, о чём говорил Гробовщик, — подумала Ирби. — И, как назло, именно сейчас. — Уважаемая леди, от имени принца Бенгалии — Сома Асман Кадара, двадцать шестого ребёнка бенгальского раджи, — позвольте принести извинения! — с глубоким, резким поклоном произнёс мужчина в тюрбане. Его голос был ровным, исполненным искреннего почтения. И этим самым голосом — только за сегодняшний день — он успел извиниться уже тридцать раз. — Я — Агни, слуга принца, и готов принять на себя ваш гнев! — Агни поднял голову. Его глаза были ясными. Возможно, именно поэтому Ирби сразу же отдёрнула внутреннюю пружину. Что-то в этой цельности было… чрезмерным. Странное ощущение, почти как пронзающий взгляд. — Мой принц… очень предан своим чувствам, — едва слышно добавил Агни. Какова вероятность встретить на замызганной, смрадной улице серого Лондона… индийского принца? Ирби застыла — не от оскорбления. Скорее, от удивления, от неожиданности, которая затмила все прожитые странности дня. Казалось, кто-то вклеил страницу из Книги Апокалипсиса в унылую энциклопедию городской викторианской жизни. Почти машинально, в знак запоздалого приветствия, она чуть склонила голову. Когда заговорила, голос её был обращён к старшему — к Агни: — Забудьте. — Она мгновенно вспомнила слова Гробовщика: предложение дёргать за ниточки кукловодческой схватки. — Полагаю… ах, вы ведь уже знакомы с графом Фантомхайвом? — в её голосе скользнула тень осведомлённости, констатации факта, за которой прятался лёд просчитанного хода. — О! Вы знаете моего друга?! — радостно воскликнул двадцать шестой ребёнок бенгальского раджи. Друг? — переспросила про себя Ирби, склонив голову. Она всё ещё смотрела на Агни. Как, однако, стремительно развиваются дипломатические связи… учитывая, что граф Фантомхайв, насколько ей известно, даже с ближайшими разговаривал сжав зубы. Помимо прочего, принц с гордостью сообщил, что теперь проживает в лондонском особняке графа — информация, на редкость не соответствующая ни стилю, ни темпераменту юного графа. Ирби медленно натянула на лицо ту самую, светящуюся, но насквозь фальшивую улыбку. Она дружелюбно хлопнула Агни по предплечью, почти по-товарищески — но, даже несмотря на её внушительный рост, рядом с этим исполинским индусом она выглядела почти что изящной. Добрые серые глаза Агни мигнули лёгкой тревогой, хоть он и остался стоически невозмутимым. Ирби ничего не теряла — и никого, по сути, не подставляла. Гробовщик, будь он трижды проклят, вновь подсобил — информацией. И чего бы ни задумал индийский принц, этот двадцать шестой сын раджи, права английского джентльмена в Британии оставались непоколебимы. Ирби не была ни англичанкой, ни — тем более — джентльменом. Но им был тот, кто однажды тесно связал себя с Миной. А Мина — попросту — вышла замуж за британца, по своей воле. Если эта незамысловатая помощь действительно может тронуть чувства графа, то Ирби приблизится к его личному кругу. А значит — и влиянию, безопасности. Неясным же оставалось одно: какую именно роль в этой партии отвёл себе Гробовщик. И — играет ли он с ней или за неё?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!