Часть 1. СТЕКЛЯННЫЕ ДЕТИ.

1 июня 2026, 17:47
      Ему семь лет, когда он впервые понимает, что боль бывает разной.       Бывает боль от того, что ударился коленкой, — она яркая, громкая, она требует слёз и маминой ладони. А бывает боль, о которой нельзя рассказать, потому что слова застревают в горле вместе с криком.        У Чон Гука — вторая.       Мать вернулась с работы в час ночи.       Он не спал — ждал, как всегда,       свернувшись калачиком на продавленном диване, прижимая к груди старого плюшевого кролика без уха. Кролика звали Бом. Бом был единственным, кто не кричал.        — Ты чего не спишь? — голос матери был тягучим, как патока, и таким же липким от дешёвого вина.       Чонгук молчал. С Бомом можно было молчать. С мамой — нет.        — Я спросила, — она шагнула ближе, и свет из коридора упал на её лицо — красивое, когда-то очень красивое, а теперь обведённое тёмными кругами усталости. — Ты есть хотел? Я принесла... — она полезла в пакет и достала пончик, примявшийся с одного бока.        Чонгук покачал головой. Есть не хотелось. Хотелось, чтобы мама легла спать и перестала смотреть на него вот так — как будто он был чем-то, что она когда-то хотела, а теперь не знала, куда деть.        — Вечно ты со своим характером, — она бросила пончик на стол. — Весь в отца. Тот тоже молчал. Думала, хоть ты будешь... — она не договорила.       Чонгук знал, что она хотела сказать. «Думала, хоть ты будешь любить меня». Но не сказала. Потому что просить любовь у семилетнего ребёнка — это слишком даже для неё.

Она села на край дивана, и диван прогнулся под её весом. От неё пахло вином и сигаретами — смесью, которую Чонгук уже научился распознавать среди всех остальных запахов. Эта смесь означала одно: сегодня будет плохо.

— Ты знаешь, как я тебя люблю, — сказала она. — Ты знаешь, да? Чонгук кивнул. Он не знал. Он вообще не был уверен, что слово «любовь» означает то, что она делает. — Тогда почему ты на меня так смотришь? — её голос дрогнул, и Чонгук понял, что сейчас начнётся. Он вырос в доме, где слёзы были оружием. Мать плакала, чтобы он пожалел её. Плакала, чтобы он сказал: «Всё хорошо, мамочка, я люблю тебя». Но Чонгук не мог этого сказать. Не потому, что не хотел, а потому, что слова примерзали к языку, когда он видел её заплаканное лицо. — Ты меня вообще любишь? — спросила она. Теперь уже громче. Чонгук сжал Бома крепче. — Сними эту тряпку, — она дёрнула кролика за ухо. — Ты не маленький уже. Семь лет. Мужчина. Он не отпустил. И тогда она ударила. Не сильно — так, для острастки. По плечу, открытой ладонью. Но Чонгук всё равно вздрогнул, и Бом выпал на пол. — Подними, — сказала мать. Он не двинулся. — Я сказала — подними!       Он смотрел на Бома, распластанного на       грязном ковре, и думал: «Если я сейчас       подниму его, она ударит ещё. Если не       подниму — ударит тоже. Разницы нет».

Он не поднял.

И тогда она ударила по-настоящему — кулаком, в грудь, так, что у него перехватило дыхание. Потом ещё раз. Потом схватила за волосы и дёрнула.

Чонгук не закричал. Он вообще перестал издавать звуки где-то в четыре года, когда понял, что крик только злит её больше. Он просто терпел. Смотрел в одну точку на стене — туда, где обои отошли от стены и образовали пузырь, похожий на лицо.

Когда она устала, то заплакала сама.

— Прости, — сказала она, обнимая его дрожащими руками. — Прости меня, малыш. Я не хотела. Это всё работа, всё нервы. Ты же знаешь, я люблю тебя. Ты же знаешь.

Чонгук кивнул. Он всегда кивал.

Она ушла спать, оставив его одного в комнате с кривым пузырём на обоях и плюшевым кроликом на полу.

Чонгук слез с дивана. Поднял Бома. Отряхнул. Прижал к груди — туда, где мать ударила кулаком. Было больно. Но не так, как внутри.

Он пошёл на кухню. Залез на табуретку. Потянулся к полке, где стояли стаканы — высокие, тонкие, с трещиной на одном из них. Стакан треснул ещё когда отец жил с ними. Отец тогда ударил кулаком по столу, и стакан упал, но не разбился — только трещина пошла от края до дна.

Мать не выбросила его. «Ещё пригодится», — сказала она.

Чонгук взял этот стакан. Рассмотрел трещину на свету. Тонкая, серебристая линия, которая делила прозрачную поверхность на две половины.

Он поставил стакан обратно. Но его палец задел другой — целый, новый, без единого изъяна. И тот полетел вниз.

Звук был красивым. Звонким, долгим, почти музыкальным. Чонгук замер, глядя на россыпь осколков на линолеуме. Маленькие стеклянные звёзды, острые, сверкающие в тусклом свете лампы.

Он нагнулся. Взял один осколок — самый маленький, размером с ноготь.

Боль пришла сразу. Осколок впился в подушечку указательного пальца, и по руке потекла кровь — яркая, пугающе живая.

Чонгук смотрел на неё, заворожённый.

Кровь была горячей. А осколок — холодным. И в этом сочетании жара и холода было что-то такое... правильное. Будто так и должно быть.

Он провёл осколком по ладони — легонько, почти нежно. Ещё один порез. Ещё одна капля.

Боль отвлекала.

Когда мать била его, боль была чужой — навязанной, грязной. А эта была его собственной. Он сам её выбрал. Сам решил, где резать, как глубоко, когда остановиться.

Он резал до тех пор, пока ладонь не стала похожа на карту красных рек. А потом вымыл руку холодной водой, замотал бинтом (бинты всегда были в аптечке — мать часто их покупала, потому что сама порезы не замечала) и лёг спать.

Бома он держал здоровой рукой.

Утром мать увидела его забинтованную ладонь и спросила:

— Что это?

— Порезался о стакан, — сказал Чонгук. — Разбил случайно.

Она не поверила. Чонгук видел это по её глазам. Но она не стала спрашивать дальше. Потому что если бы она спросила, ей пришлось бы услышать правду. А правда была в том, что её сын резал себя стеклом, чтобы забыть о том, как она его бьёт.

Легче было сделать вид, что он просто неуклюжий.

— Будь осторожнее, — сказала она и ушла на работу.

Чонгук остался один. Разжал кулак — в ладони лежал тот самый маленький осколок. Он не выбросил его. Спрятал под матрас, вместе с Бомом.

Это был его первый осколок.

Но далеко не последний.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!