Глава 2

2 декабря 2025, 22:38
Они возвращались молча. Шли той же дорогой, которой ушли в мёртвый дистрикт, — только теперь каждый шаг казался ненужным. Будто сама земля пыталась оттолкнуть их назад, не дать принести в лес то, что они там увидели. Гейл шёл впереди. Шахтёры — следом, тяжёлой, сбитой цепью. Их лица были закопчены, но это была не привычная угольная пыль, въедающаяся в кожу за смену. Это был налёт пожара — липкий, чужой, пахнущий смертью. Он забился в морщины, осел на веках, превратил глаза в две светлые щели на обугленных масках. Кто-то прихрамывал. Кто-то держался за бок. Кто-то всё ещё сжимал обломок — будто оружие, которому уже нечего было защищать. Слова здесь не значили ничего. Если бы кто-то заговорил, звук прозвучал бы почти кощунственно. Жар за спиной всё ещё чувствовался. Казалось: стоит обернуться — и огонь снова подступит вплотную. Гейл не оборачивался. Луговина возникла не сразу. Сначала воздух стал холоднее, потом тише. Лес заглушал остаточный гул, как тяжёлое одеяло. Птиц не было слышно — лес, как и люди, затаился. И лишь затем деревья разошлись, открывая поле. На границе травы и леса сидели и стояли люди. Выжившие. Они будто уменьшились. Не только потому, что многие сидели, обняв колени. Сами стали меньше — сжались внутрь себя, пытаясь занять как можно меньше места в мире, где всё привычное сгорело. Кто-то прижимал ребёнка так крепко, что побелели пальцы. Кто-то рвал траву и рассыпал, не замечая, что делает. Кто-то смотрел в пустоту — и в этой пустоте видел огонь. Тихие всхлипы, сдавленные стоны, шёпот. Но стоило группе мужчин выйти на край поляны — звуки оборвались. Люди подняли головы. Десятки взглядов впились в них — цепкие, отчаянные. Кто вернулся? Кого нашли? Сколько спасли? Надежда и страх вытянулись к ним, как невидимые руки. Гейл ощутил этот тяжёлый взгляд полностью — не один, а весь разом. Будто лагерь лег ему на плечи. Кто-то вскочил: — Ну?.. Ну как там?.. Гейл встретился с ним взглядом — этого хватило. Ответ прочитался ещё до того, как он открыл рот. Мужчина осел обратно, будто из него одним рывком выпустили воздух. Гейл остановился в нескольких шагах от выживших, не переходя невидимую черту — границу между теми, кто видел дистрикт после бомбёжки, и теми, кто всё ещё мог его вообразить. Спина горела, будто на неё продолжали давить каменные плиты шахты. Ожоги пульсировали. Но сильнее всего болело то место в груди, где раньше было будущее — простое, неровное, но своё. Он вдохнул. Оглянулся на мужчин — они стояли молчаливой стеной, выжженные, опустошённые. И понял: сказать «ничего» — удар. Но и сказать правду — удар сильнее. — Там… — голос сорвался, будто по горлу прошёлся раскалённый воздух. Он откашлялся, но лишь стало хуже. — Там больше никого. Сначала никто не понял. Мозг не принимал масштаб. — Как это — никого? — тихо спросила женщина рядом с Прим. В её голосе ещё держалась едва живая надежда. — Ну… почти никого? Кто-то же… Гейл покачал головой. Медленно. Раз и навсегда. — Всё, — сказал он, и слово упало тяжело, как камень в воду. — Дистрикта больше нет. Тишина лопнула. Кто-то завыл — низко, пронзительно, нечеловечески. Кто-то бросился вперёд, схватил Гейла за грудки: — Ты плохо смотрел! Там должен быть мой сын! Ты слышишь?! Ты должен был… Мужчины за спиной шагнули, оттащили его. Тот рвался, цеплялся за воздух, за шанс. — Ты же охотник! — кричал он, захлёбываясь отчаянием. — Ты же всех находил в лесу! Почему ты не нашёл их там?! На миг Гейлу показалось — вопрос справедлив. Что он должен был спасти. Каждого. Всех. Но перед глазами вспыхнули белёсые кости под ногами. Чёрные тени обугленных тел. Никого там уже не было. Он не отвёл взгляд. Принял ненависть, потому что она была легче надежды. — Их… — выдох вырвался почти беззвучно. — Их нельзя было спасти. Эти слова ударили по лагерю сильнее пламени. Кто-то закрыл лицо руками. Кто-то прижал ребёнка и начал качать его, успокаивая себя. Кто-то отвернулся, будто нашёл что-то интересное в траве. Прим стояла рядом с миссис Эвердин. Её плечи дрожали. Глаза — слишком взрослые для её возраста — смотрели не на дымящийся горизонт, а на Гейла. Будто она искала в нём опору, последнюю, что осталась. Миссис Эвердин держала её за плечо. Её пальцы белели от напряжения. В её взгляде жила та же пустота, что и в глазах шахтёров, только поверх неё — тонкая пленка привычки стоять, когда другим хуже. Но сейчас пациентов не было. Тишина давила. Не меньше, чем недавно давил гул планолётов. Тогда вибрировали стены. Теперь — внутренности. Гейл чувствовал тишину кожей. Она забивалась в уши, под язык, между рёбер — тяжёлая, тягучая. И сквозь неё — шёпот: — Там… никого? — Мои… ты видел моих? — А школа?.. — А больница?.. Он не запоминал этих вопросов — они сливались в один. Почему они мертвы, а мы живы? Ответа не было. Он понял: ждать, что кто-то другой выйдет вперёд, скажет «мы справимся», начнёт раздавать указания — было детской надеждой. Никого «другого» не осталось. Мир миротворцев, приказов и надзирателей сгорел вместе с дистриктом. И все взгляды снова вернулись к нему. К тому, кто ходил в лес. К тому, кто умел вести и выживать. К тому, кто пришёл из ада — и выдержал. Он почувствовал, как внутри что-то сжалось. Он не хотел этой роли. Не просил её. Он был охотником, сыном шахтёра — не лидером. Но сейчас это не имело значения. Если не он — встанет кто-то слабее. Того раздавит, а остальных вместе с ним. И вместе с пониманием долга поднялось другое. Холодное. Твёрдое. Неумолимое. Ненависть. Не вспышка горячего гнева — а ровная, ледяная тяжесть. Не эмоция — инстинкт. Простой, как сжатый кулак. Простой, как голод. Простой, как необходимость дышать. Капитолий не просто уничтожил его дом. Он уничтожил людей. Стер двадцать тысяч голосов, привычек, запахов, смехов, лиц. Стер память — и оставил пустоту. И поставил Гейла между этой пустотой и теми, кто выжил. Если я сломаюсь — они рухнут тоже. Эта мысль была трезвой, почти холодной. Не вдохновляющей — просто истинной. Он выпрямился. Спина ныла, ожоги горели, но он заставил тело стоять ровно. — Нам нужен порядок, — сказал он. Голос был хриплым, но твёрдым. — Раненых — сюда. Воду — туда. Дети в центр поляны, подальше от края. Никто не возвращается в дистрикт без необходимости. Мы… Слово «выживем» застряло в горле. Звучало бы как издёвка. — …мы не пропадём, — закончил он. Это было правдой. Единственной, которую он мог дать. Кто-то кивнул. Кто-то пошёл выполнять. Люди цеплялись за любой голос, который звучал увереннее их собственных. И Гейл понял: дороги назад нет. Не только в дистрикт. В себя прежнего — тоже. Китнисс когда-то сказала, что он слишком злой к Капитолию. Она тогда ещё не знала, насколько он может стать хуже. Он посмотрел на лес, на дымящийся горизонт, на людей, которым теперь был нужен. Вы сделали из меня то, чего сами боитесь, — подумал он, обращаясь туда, вверх, к тем, кто отдавал приказы. И теперь вам придётся с этим жить. Он глубоко вдохнул. Боль в груди отозвалась, но он не позволил себе поморщиться. Ему нужно быть сильным. Для матери. Для братьев и сестры. Для Прим. Для тех, у кого никого не осталось. Для тех, кого сожгли дотла. Он чувствовал, как вместе с силой в нём поднимается жестокость — не к тем, кто здесь, а к тем, кто это устроил. Она была как новое оружие — сырое, но острое, опасное. И он уже знал, куда однажды направит его острие. Миссис Эвердин сидела в траве, как будто ноги перестали ей принадлежать. Она обнимала Прим, прижимая дочь к себе с такой отчаянной силой, словно та могла раствориться, стоит ослабить руки хоть на мгновение. Плечи женщины дрожали — без рыданий, только рваное, хриплое дыхание, будто лёгкие не могли решить, продолжать ли работать. Гейл остановился рядом. Ему не нужно было спрашивать — он видел, о ком она думает. О Китнисс. Где она сейчас. Жива ли. И что с ней сделали. Он присел на корточки и осторожно поднял подбородок миссис Эвердин. Её глаза — красные, блестящие, потерянные — искали любую опору, хоть за что-то удержаться. — Она сильная, — сказал он тихо, но уверенно. — Ты знаешь её. Китнисс жива. Она справится. Голос звучал твёрдо. А внутри всё обрушивалось вниз, как проваливающийся настил. Прим резко повернулась к нему, вцепившись в его руки, как утопающий хватается за плот. — Ты… видел что-то? — голос рвался тонкой нитью. — На арене… Там… что-то случилось… Она могла… Гейл притянул её ближе — чтобы она не заметила, как дёрнулся его взгляд. — Китнисс не погибнет, — сказал он. — Она рядом с Питом. Он… он бы умер за неё. Но не позволил бы ей умереть. Он говорил искренне. И знал: если понадобится, Пит действительно умрёт. А она — выживет. Мысль ударила так резко, что он едва удержал дыхание. Он снова видел тот момент: трансляция дрогнула, экран мигнул, ревущая толпа капитолийцев взорвалась звуком, вспышка — взрыв — и тишина. Глухая, абсолютная. А потом миротворцы. Они начали покидать дистрикт быстро, молча — как крысы, бегущие с тонущего корабля. Гейл стиснул зубы так сильно, что челюсть болезненно звякнула. — Это не случайность, — сказал он глухо, глядя куда-то поверх людей. — Это связано. Всё связано… Но это он говорил скорее себе. Цеплялся за эту мысль, как за единственную ниточку, удерживающую его от падения. А камень в груди лежал неподвижно. Тяжёлый. Холодный. Вик — худой, светлоглазый, ещё вчера наивно быстрый в своих играх — шагнул к нему и неуверенно положил ладонь ему на спину. — Мы… мы справимся, да? — спросил он, пытаясь улыбнуться, но улыбка ломалась на губах. Гейл кивнул. Ложь была мягкой — защитной. Но внутри он не верил ни слову. Рори подошёл без звука. Тринадцать лет, а тяжесть на плечах — как у взрослого мужчины. Он ничего не спросил, не заплакал, не отвёл глаз. Просто взял нож — последнее, что осталось у них из прежней жизни — и отправился собирать дрова. Он пытался стать тем, кем, как ему казалось, должен стать. Тем, кем был Гейл. А маленькая Пози… Пять лет — слишком мало, чтобы понять слово «смерть». И слишком много, чтобы не чувствовать чужой страх. Она тихо всхлипывала, утирая нос грязной ладонью, и искала взглядом только его — будто в этом мире остался один знакомый ориентир. Гейл взял её на руки. Её плечи дрожали, щёка была мокрой и тёплой. И что-то в нём надломилось. Тихо. Смертельно. Но он удержал лицо. Потому что если он рухнет — рухнут все. Хейзел подошла бесшумно. Он почувствовал её прежде, чем увидел. Её ладонь легла ему на плечо — крепко, уверенно, без слов. И этого хватило. Не нужно было речей. Не нужно было утешений. Не нужно было пустого «мы справимся». Этот жест говорил: Я здесь. Я держусь. И если держишься ты — держимся мы все. Гейл на мгновение закрыл глаза. Позволил себе одну секунду — одну — опереться. А затем вдохнул, поднял голову. Теперь он был тем, на кого смотрели. Тем, кого слушали. Тем, кто держал лагерь так же, как держал дрожащую Пози. И тем, в ком росла жёсткость — новая, острая, беспощадная. Эта жестокость не была направлена на тех, кто остался. Она принадлежала тем, кто это сделал. Тем, кто однажды увидит, что он из этого вышел. И тем, кто за это заплатит. Гейл поднялся, чувствуя на себе десятки взглядов — выжидающих, потерянных, надломленных. Он понимал: он не может вернуть им мир, но может дать направление. Это — единственное, что осталось. — В лесу есть старые постройки, — сказал он, чётко артикулируя каждое слово. — Глубже, дальше от дистрикта. Там укроемся. И рядом озеро. Чистая вода. Она нужна нам всем. И самое главное, там безопаснее, чем здесь. Планолеты могут вернуться и искать выживших. Слово «нужна» прозвучало почти жестоко — слишком прямой истиной. Многие кровоточили, были обожжены; у кого-то дрожали губы, у кого-то — пальцы. Без воды всё это могло оборваться очень быстро. Он видел их страх. Видел, как люди словно застыли в одной общей мысли: куда теперь? что делать? где безопасно? Он шагнул к ближайшему мужчине, положив ладонь ему на плечо. — Встань. Голос был мягким, но непререкаемым. Тон, от которого тело само вспоминает, что оно живое. Мужчина моргнул, словно вынырнув из-под толщи ледяной воды. — Дыши, — сказал Гейл. — Один шаг. Потом второй. Он посмотрел в сторону леса. — Мы у воды смоем всё это. Там будет легче. Пойдём. Мужчина поднялся. За ним — другой. И ещё один. Шок отступил, уступая место движению — слабому, шаткому, но движению. Дядя Джерет, крепкий шахтёр с руками-брёвнами, тащил на себе мальчика лет десяти. У ребёнка были обожжены руки и половина лица, дыхание хрипело. Каждое движение причиняло боль, но мальчик цеплялся за Джерета, как мог, будто от этого зависела сама жизнь. — Я его дотащу, — выдохнул шахтёр. — Главное — идти. Пожилая женщина попыталась подняться сама, но ноги предательски дрогнули. Она бы упала, если бы Гейл не подхватил её вовремя. — Я сама… — прошептала она, голос сорвался. — Знаю, — ответил он, поднимая её на руки. — Но сейчас — не нужно самой. Она положила голову ему на плечо — и впервые за весь этот ужас позволила себе минутную слабость. Гейл шёл, почти не чувствуя её веса. Он не давал себе остановиться — не сейчас. Потому что стоило ему хоть на мгновение задержаться, и мысли настигли бы его. А он не был готов их впустить. Когда-то давно — или вчера, или много жизней назад — Китнисс привела его к тому самому озеру. Была зима. Лес хрустел под ногами. Пар вырывался изо рта, как дым. «Там тихо,» — сказала она. Её спокойный, уверенный голос. «Никто туда не ходит.» Тогда озеро было передышкой. Местом, где мир на миг казался шире. Где она рассказала ему о восстаниях в Восьмом. Где предложила бежать в леса — прочь от всего. А Гейл отказался, потому что впервые увидел иной путь — не прогибаться под систему, а бороться с ней. Но потом всё изменилось. Его поймали на браконьерстве. Привели на площадь. Высекли перед всем дистриктом. За то, что он пытался прокормить семью. За охоту — за жизнь. И Китнисс тогда спасла его. Теперь это озеро — не убежище. А единственное место, где они могут выжить и спрятаться. Люди двинулись цепочкой вглубь леса. Рваная процессия — кто шёл сам, кто был на руках, кто колебался на грани сознания. Кто-то шептал молитвы, пытаясь удержать в голове хоть какой-то порядок. Кто-то просто шёл, уставившись в землю, боясь поднять взгляд. Женщина несла ребёнка, который не реагировал — голова болталась на её плече, как у тряпичной куклы. Она шла, будто боялась остановиться: если остановится — придётся признать правду. Гейл шёл впереди. Лес поглощал их шаги. Ветки цеплялись за одежду. Пахло сырой землёй, хвоей, кровью и гарью — запах, от которого внутри всё сжималось. Гейл чувствовал на себе вес каждой жизни в этой цепочке. Чувствовал, как внутри медленно растёт сталь — холодная, ровная, неприходящая. Ни ярость, ни горячий гнев — а необходимость. Ответственность. Обязательство дойти до конца. Озеро встретило их тишиной — не спокойной, а вымотанной, выжженной, словно сама вода знала, через что прошли эти люди. Первой упала на колени женщина, чьи руки были обуглены до локтей. За ней — мужчина с перевязанным плечом. Потом ещё кто-то. И ещё. Они тянулись к воде, как к последнему оставшемуся чуду. Кто-то пил жадно, до тошноты, пока не начинал кашлять и рвать водой. Кто-то просто зачерпывал обеими ладонями и лил себе на голову, смывая сажу, пепел, кровь, пытаясь стереть с кожи саму память. Детей подводили к берегу, промывали глаза — от дыма, пепла, ужаса. Миссис Эвердин и Прим сразу кинулись к раненым, не тратя время на собственное отчаяние: разрезали обгоревшую одежду, проверяли ожоги, искали чистые участки кожи для обработки. И Гейл — оказался рядом с ними. Он работал, как медик. Как будто делал это всю жизнь. Приносил воду. Промывал раны. Завязывал бинты. Успокаивал детей тихим голосом, чтобы не слышали дрожь. Помогал старикам опуститься на землю — осторожно, медленно, будто они были хрупкие сосуды. — Ты спас нас, — сказала женщина с обожжёнными ладонями. — Если бы не ты… мы бы все там погибли. — Ты вывел нас, — добавил мужчина с перевязанной голенью. — Ты… ты нас спас. Гейл кивал, но слова ударяли по нему, как камни. Потому что внутри кричало другое: Я спас не всех. Не всех. Не всех. Он видел перед глазами тени обугленных тел. Слышал хруст костей под ногами. Запах горелого мяса всё ещё стоял в ноздрях — даже у озера, среди холодной воды и соснового воздуха. Женщины подходили к нему одна за другой. — Ты видел Джейсона? — голос дрожал. — Моя сестра… она была в доме слева, ты знаешь… — другая сжимала в руках кусок ткани, как талисман. — Мой муж работал на угольном складе… он должен был успеть… Гейл слушал. Смотрел в их глаза. И чувствовал, как что-то внутри него медленно рушится под тяжестью тех вопросов, на которые не существует мягкого ответа. Он не мог сказать правду. Не сейчас. Не им. Но они и сами уже знали. Фразы ломались на вдохе. Голоса глохли. Вопросы превращались в тишину. А плечи Гейла становились всё тяжелее — будто на них один за другим падали камни. С каждой историей. С каждым именем. С каждой надеждой, которую он не мог вернуть. Позднее, когда вода немного смыла кровь и сажу и когда люди начали дышать чуть глубже, кто-то — то ли староста Шлака, то ли один из бывших надсмотрщиков шахты — принёс обугленную до чёрноты тетрадь и сломанный карандаш. — Нужно… — голос сорвался. Он прочистил горло и попытался снова: — Нужно понять, кто остался. Он сел на корточки у берега и начал спрашивать имена. Не умерших — выживших. Тех, кого можно записать. Тех, кто шёл в этой цепочке. Люди подходили по одному. Называли себя. Называли детей. Кого-то — соседа, племянника, женщину из лавки. Тех, кого видели здесь, у воды. Карандаш скрипел по мокрой бумаге. Строчки заполнялись медленно. Но не от того, что писали долго. А от того, что имена заканчивались слишком быстро. Спустя час мужчина поднял голову. Глаза его были пустыми. — Девятьсот двадцать девять, — сказал он. Словно объявил приговор. — Что? — переспросила женщина рядом, будто не расслышала. Он посмотрел на тетрадь, на озеро, на лес, на людей. — Девятьсот двадцать девять выживших, — повторил он. — Из двадцати тысяч. Вода шевельнулась у берега. Кто-то упал на колени снова. Кто-то закрыл рот руками, чтобы не закричать. Кто-то просто сел, как будто из него вышел весь воздух. Гейл стоял неподвижно. Девятьсот двадцать девять. И все остальные — там. Он чувствовал, как холодная сталь внутри становится тверже. Как что-то в нём окончательно меняется, сдвигаясь на новую, невозможную позицию. Теперь он знал точно: Капитолий забрал у них всё. И за это заплатит. Не когда-нибудь. Не «после войны». А обязательно. И это было не обещание. Не клятва. Гейл уходил в лес, не объясняясь. Да ему никто и не задавал вопросов — выглядел он так, будто любое слово может его сломать. Он двигался почти бессознательно: тело шло само, а разум отставал, тонул в пепле воспоминаний. Ступни находили старые тропы по памяти — ещё с тех времён, когда лес был просто лесом, а не единственным местом, где можно дышать без боли. Олень вышел на его путь будто из другого мира — настороженный, тёмный силуэт на фоне хвои. Чудо, что он не убежал глубже, не учуяв в воздухе запах пожара, который никак не рассеивался. Гейл вскинул лук. Пальцы были уверенными — движения точные, резкие, почти механические. Выстрел. Щелчок. Сжатый воздух. Каждый выстрел — как выброс ярости. Капитолий сделал это. Они знали. И они этого хотели. Стрела вошла под лопатку чисто, без лишней боли. Олень рухнул на колени, будто в безмолвной молитве, и затих. Гейл выдохнул — коротко, почти беззвучно. Потом руки нашли занятие сами: силки, следы на мягкой земле, ловушки в кустах. Он следил за ветром, за изгибом следа, за дрожью веток. Как будто в мире остались только охота и ненависть. И обе — холодные. Холод внутри не таял — наоборот, сгущался, становился твёрже. Превращался в нечто острое, как осколок льда. Ненависть не жгла. Она морозила до костей. Когда он вернулся с мясом, люди подняли головы. Не от радости — от благодарности и усталого удивления, что голод хотя бы на сегодня отступит. Он разделил добычу честно, как делили всегда: детям — первыми, раненым — сразу, старикам — следом. Каждый кусок он раскладывал аккуратно, будто это была последняя драгоценность, что у них осталась. Ему протянули часть — мягкую, лучшую. Хейзел подошла и тихо сказала: — Ты должен поесть, Гейл. Он покачал головой. — Потом. Но «потом» не наступало. Он не мог. Запах сгоревшей плоти въелся в него глубже дыма в одежду — навязчивый, неотмываемый. Стоило ему попытаться поднести еду ко рту — пальцы разжимались сами, будто в них не было силы держать. Вкус пепла стоял на языке, и никакая холодная вода из озера не могла его смыть. Прошло несколько дней. Но далеко не все вернулись к жизни. Подросток сидел у воды, обхватив себя руками, дрожал так, будто его посадили на лёд. Его взгляд стекленел, уходя туда, где горели улицы и кричал огонь. Женщина неподалёку раскачивалась взад-вперёд, прижимая к себе пустоту — там должен был быть её малыш. Его похоронили вчера. Травмы оказались сильнее надежды. Мальчик лет семи — тот, чьи родители сгорели на глазах — не сказал ни слова с того дня. Он просто смотрел в одну точку, будто ждал, что мир повернётся обратно и вернёт то, что забрал. Гейл ходил между людьми как тень. Тихо. Ненавязчиво. Не требуя внимания. Он проверял, кому нужна вода, кому — компресс, кому — помощь подняться. Кому — просто присутствие рядом, чтобы не сорваться. Он не говорил лишнего. Не давал себе сесть, вдохнуть глубже, позволить себе остановиться. Потому что стоило ему замедлиться — на него наваливалась та же тишина, что накрыла тех, кто сидел у озера, уткнувшись лбом в колени. Тишина, которая могла добить сильнее крика. Он понимал: пока он ходит, двигается, приносит воду, делает хоть что-то — лагерь держится. Люди держатся. Он — их опора. Их движение. Их тонкая нить между вчера и завтра. Он заснул у самой кромки воды — так же, как засыпал все последние ночи: на холодной земле, в сырой одежде, почти без движения, будто выключился, а не уснул. Озеро дышало туманом, лес — настороженной тишиной, лагерь — приглушёнными стонами раненых. Но сон был далёк от покоя. Сначала пришли тени — длинные, дёрганые, словно кто-то тянул их за нитки. Они ходили вокруг него, касаясь плеч, скользя по лицу ледяными пальцами. Потом появились руки — чёрные, обугленные, тонкие как ветки. Они тянулись к нему из тумана, хватали за одежду, горло, ноги, не давали вдохнуть. Он пытался вырваться, но тьма тянула обратно. И вдруг — Прим. Сначала силуэт. Потом — лицо, точно такое, каким он видел его в тот миг, когда вытаскивал её из дома. Но теперь огонь был повсюду: в её волосах, в глазах, в руках, протянутых к нему. — Гейл… — её голос потрескивал, как горящая древесина. Она сделала шаг — и пламя поднялось стеной. Мир резко сменился ареной. Он увидел Пита рядом с Китнисс — только Китнисс была мертва: бледная, невесомая, с волосами, рассыпающимися по земле угольной пылью. Пит поднял на него стеклянные, пустые глаза, и его лицо превращалось в пепел. Гейл тянул руку к Китнисс — и её тело рассыпалось, будто обугленная бумага, прямо в его ладонях. Он кричал — но звука не было, только белый дым. Он оказался в огне. В кошмаре пламя было живым существом: хлестало его по лицу, лизало кожу, впивалось в мышцы, выжигало лёгкие. Он видел людей — сотни, тысячи — тянущих к нему руки, без глаз, без лиц, только силуэты, погружённые в огонь. Он пытался вытаскивать их, тянуть к себе, но всё, что попадало в руки, рушилось в угольную пыль. Даже те, кого он вытаскивал из домов. Даже те дети, чьи руки держал минуту назад. Все превращались в осыпающиеся чёрные комья. У него самого плавились пальцы. Кожа сходила с рук, как тонкая плёнка. Кости становились мягкими. Жар подбирался к горлу. Он кричал — но звук тонул в пламени. Он вскинулся резко, как выброшенный из воды. Грудь ходила ходуном. Лицо блестело — то ли от пота, то ли от слёз. Он схватился за горло — воздух входил рывками, будто был твердым. Озеро мерцало, костёр догорал, где-то в темноте стонал раненый. А он сидел, согнувшись, дрожал так, что зубы стучали друг о друга. И внутри прозвучало то, что было громче любого крика: Если Китнисс жива — я должен добраться до неё. Вернуть. Спасти. И все они за это заплатят. Все, кто сделал это, заплатят. Он вытер лицо ладонью — жёстко, словно стирал слабость — и поднялся. Потому что сон закончился. А жизнь нет.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!